Маргарита Валуа, супруга Генриха Наваррского, впоследствии — Генриха Французского, в эпоху, нами описываемую, была в полном блеске своей несравненной красоты. Увлеченный ее начинавшими развиваться прелестями Ронсар провозгласил Маргариту на ее пятнадцатой весне прекрасной богиней.
Она считалась знаменитой красавицей даже во времена Марии Стюарт.
Глаза у Маргариты были большие, черные, ясные, страстные, томные, горевшие огнем Франции и страстью Италии. Никто не мог быустоять против их очарования. Что касается черт ее лица, то трудно передать их обаяние. Впечатление, производимое ее лицом, не зависело от отражавшегося в нем величия, хотя в этом отношении Маргарита очень походила на мать, точно так же, как оно не зависело от правильности черт, хотя в этом отношении Маргарита могла бы удовлетворить самого строгого судью. Главная прелесть ее лица заключалась в выражении, которое не зависит от очертания лица, но кажется солнечным лучом, оживляющим мрамор и дающим ему свет, жизнь и очарование.
Все обаяние Маргариты заключалось в этом выражении.
Некоторые, может быть слишком строгие, судьи находили, что стан Маргариты немного полон, но зато ее плечи были прелестнее плеч самой Гебы и могли бы своей красотой искупить излишек полноты, если бы даже и действительно полнота Маргариты была слишком велика, зато талия ее была так тонка, что ее мог бы охватить пояс Венеры.
Ее руки, настоящие руки Медичи, были малы и белы, и мы находим излишним объяснять читателю, каковы должны были быть ноги при таких руках, скажем только, что ножки Маргариты походили на ножки феи и верх ноги был точно такой же прекрасной формы, как и нижняя ее часть.
Мы едва решаемся попытаться изобразить ее костюм, такой же блестящий, как и ее красота. Мы боимся быть подавленными тяжестью его роскоши. Многочисленные бриллианты горели в ее черных косах. Унизанный жемчугом, ее лиф походил на серебристые латы. Золотая парча составляла материю ее платья, фасон которого был у нее совершенно особенный, так как известно, что она никогда не показывалась два раза в одном и том же платье. Как бы то ни было, она старалась сделать себя прекрасной, хотя нравилась и без малейших усилий с ее стороны и не могла не привести всех в очарование, когда желала этого. Ее прекрасную шею окружало ожерелье из камней; в одной руке, обтянутой перчаткой, она держала платок, обшитый золотыми кружевами, а в другой — довольно большой веер.
В отношении талантов Маргарита могла выдержать сравнение с самыми знаменитыми королевами, о которых говорит история. Одаренная природным красноречием своего деда Франциска I, она проявила в собственных мемуарах несомненные литературные способности, а ее ответ Краковскому епископу, написанный экспромтом на латинском языке, дает понятие о ее классическом образовании и доказывает, что она была достойна своего происхождения от той, от которой она унаследовала имя и государство — от любезной и добродетельной Маргариты Валуа, супруги Генриха д'Альбера, короля Наварры, создавшей «Гектамерон» и «Зеркало грешной души» и прозванной жемчужиной всех жемчужин.
Маргарита любила искусства и занималась поэзией, и если ее тетка могла похвастать дружбой Меланхтона и Климента Мора, то сама она была предметом восхищения и удивления Ронсара и Брантома, не считая целого полчища меньших светил поэзии. Но если она имела множество друзей, ее восхвалявших, то у нее было также много врагов и хулителей, и, чтобы удостовериться, с каким ожесточением преследовала ее клевета, стоит только справиться со страницами «Сатирического развода», изданного под именем и с согласия ее супруга Генриха IV. Ее жизнь — смесь набожности и легкомыслия — представляет одну из тех странных аномалий, образцы которых иногда встречались между особами ее пола. Эти аномалии, — не касаясь искренности Маргариты, которая никогда не была лицемеркой подобно остальным членам ее семейства — можно объяснить только одним способом, а именно тем, каким поэт Шелли старается соотнести гнусные поступки и постоянные молитвы и земные поклоны жестокого Санси. Религия, — замечает он в предисловии к своей прекрасной трагедии, озаглавленной этим словом и заслуживающей быть в одном ряду с «Королем Лиром» Шекспира, — не имеет у католиков ничего общего с прочими добродетелями. Самый гнусный бездельник может быть строгим святошей и, нисколько не оскорбляя исповедуемой им веры, считать себя таковым. Религия глубоко укоренилась в народе и — исходя из темперамента людей, ее исповедующих, — обращается в страсть, в верование, в утешение, но никогда не служит средством к обузданию дурных страстей.
Маргарита как мы уже сказали, не была лицемерна. Ее излишества, которые она не старалась скрывать, доказывают это. У нее религия обратилась в страсть. Половину жизни она проводила в удовлетворении своих прихотей, другую половину — в благочестивых занятиях или в том, что носит название благочестия. Она была способна каждый день присутствовать на трех обеднях: одной большой и двух малых, исповедаться три раза в неделю и исполнять разные обряды добровольного покаяния, но это страстное благочестие нисколько не препятствовало ее более чем легкому поведению, напротив, казалось, оно придавало какую-то заманчивость ее прихотям, и, пресыщенная удовольствиями, она удалялась с большим рвением на молитву и выходила из своей молельни с обновленной жаждой наслаждений. Мы не будем касаться тех горестей, которые она позднее испытала, ни того тяжелого периода ее жизни, когда она являлась супругой без мужа, королевой без государства, пустой тенью прошлого, великим и благородным призраком. Мы будем говорить о самом блестящем времени ее жизни, когда заботы еще не коснулись ее и горести не уничтожили ее красоты.
Читатель уже знает искусство Кричтона в суетном, но в те времена очень уважаемом занятии — в танцах. Впрочем, в то время занятие это было далеко не таким легким, как ныне, потому что фигуры танцев заимствовались в Италии, Испании, Германии и почти во всех провинциях Франции и, следовательно, были гораздо разнообразнее. Кричтон слыл за самого ловкого танцора того двора, каждый член которого заслужил бы без сомнения подобную же известность при всех прочих дворах Европы. Генрих III страстно любил это развлечение. Екатерина Медичи тоже очень любила танцы, и Маргарита Валуа, как нам известно, не менее охотно им предавалась. И потому все придворные, желавшие отличиться перед своей королевой, постоянно упражнялись в этом искусстве, и нелегко было затмить таких совершенных танцоров.
Точно так же, как в фехтовальной зале, или на поприще науки, или на турнирах, на охоте и во всех упражнениях, требующих ловкости, Кричтон превосходил здесь всех своих соперников. Должно быть, Терпсихора присутствовала при его рождении.
В каждом из танцев он являл одинаковое искусство, не знавшее соперников. Был ли Кричтон в данном случае воодушевлен присутствием и приветствиями многочисленного общества, или же он хотел выплеснуть всю свою неистощимую энергию, но он превзошел самого себя. Его движения были так легки и эластичны в быстрой наваруазе (получившей название от своей прелестной родины), что казалось, будто его нога едва прикасается к паркету. Если же он останавливался, то, казалось, только для того, чтобы это минутное прикосновение придало ему новую легкость, подобно Антею, который приобретал новую силу, прикасаясь к земле, своей матери. Танец закончился такими необычайными па, что каждый танцор, менее искусный, чем шотландец и его августейшая дама, почувствовал бы головокружение.
Весь этикет был забыт. Невообразимый энтузиазм охватил всех зрителей, «виват» и «браво» раздавались со всех сторон. Своды большого зала огласились рукоплесканиями, и действие, произведенное на толпу придворных блестящим танцем этой знаменитой пары, совершенно походило на то, какое производят самые блестящие богини балета.
Никогда Маргарита не казалась такой оживленной, даже сами ее фрейлины удивлялись ее необыкновенному увлечению.
— Боже мой! — сказала Фосез. — Я никогда не видала, чтобы ее величество танцевала этот танец с таким жаром, с того самого раза, как Генрих Наваррский был ее кавалером в день ее собственной свадьбы.
— Ее величество совершенно похожа на молодую новобрачную, — отвечала в раздумье ла Ребур. Эта прекрасная фрейлина, которую Маргарита в своих мемуарах называет злой девушкой, которая меня не любила, вскоре стала главной фавориткой Генриха Наваррского. Может быть, Маргарита предчувствовала это.
— Ну! — отвечала Ториньи. — Я помню эту ночь, о которой так хорошо говорит Фосез, и, клянусь честью, я имею кое-какие причины вспоминать о ней. Генрих Наваррский был просто-напросто неотесанный чурбан в ржавых доспехах в сравнении с кавалером Кричтоном, который делает в танцах такие па, как будто он похитил крылья Икара. И, кажется, Маргарита не совсем нечувствительна к этому. У нее вид молодой новобрачной. Ну, вы должны были быть более опытны, Ребур, ваша новобрачная старалась бы олицетворять скромность, хотя бы и не чувствуя ее, а вы в настоящую минуту не сможете упрекнуть Маргариту в излишнем проявлении этой добродетели.
— Нет, — возразила Ребур, — это не совсем верно, но Генрих все-таки хороший танцор.
— Что же касается увлечения, с которым она танцует, то на ее свадебном пиру не было ничего похожего, — продолжала Ториньи. — Но что вы об этом скажете? Осмеливаюсь утверждать, что вы помните эту ночь, господин Брантом?
— Превосходно помню, — отвечал Брантом с многозначительным видом. — Тогда кавалером был Марс, сегодня это танец Аполлона и Венеры.
Между тем как запыхавшаяся Маргарита Валуа оставалась в объятиях Кричтона, который держал одну из ее рук в своей руке, а другою обнимал ее стан, и она устремляла на него свой страстный взгляд, один из кавалеров в маске, закутанный в черное домино и в шляпе, украшенной фиолетовыми перьями, в сопровождении дамы, черты которой были скрыты под фиолетовой маской, занял место напротив них.
— Замечаете ли вы их взгляды? Замечаете ли вы их страстные рукопожатия? — спросил кавалер свою спутницу.
— Да, да, — отвечала она.
— Посмотрите еще.
— Мои глаза помутились, я не могу более видеть.
— Значит, вы убеждены?
— Убеждена ли я? О! Голова моя горит, сердце бьется так, что готово разорваться, меня волнуют ужасные ощущения. Да поможет мне небо побороть их. Докажите, докажите, что он изменяет мне, докажите это, и…
— Разве я уже не доказал этого? Как бы то ни было, вы услышите из его собственных уст признание в его измене, вы увидите, как он запечатлеет на ней свои поцелуи. Будет ли этого для вас достаточно?
Ответ молодой девушки, если только ее волнение позволило ей отвечать, был заглушен музыкой, заигравшей по знаку де Гальда. Серьезный и несколько величавый характер музыки должен был служить аккомпанементом к испанской паване, которая недавно была перенесена из Мадрида в Париж посланниками Филиппа II. По причине предпочтения, оказываемого этому танцу Маргаритой Валуа, — хотя его величественные и торжественные па более согласовались с гордой походкой испанских грандов, чем с живыми манерами французского дворянства, — он был в большом употреблении между дворянами. Испанская павана, походившая немного своей медлительностью на придворный менуэт (наслаждение наших бабушек), но более грациозная, представляла странный контраст с национальным танцем, который ей предшествовал. Один был весь — огонь, быстрота, непринужденность, другой — достоинство, медлительность, величавость. Первый олицетворял увлечение и силы танцующих, второй — грацию их фигур и величавость их поступи. В обоих танцах Кричтон был великолепен, особенно в последнем.
Подойдя к королеве Наваррской с величавым и глубоким поклоном, он, казалось, испрашивал у нее дозволения быть ее кавалером. Маргарита, нарочно принявшая на себя надменный и величаво кокетливый вид инфанты королевской крови, отвечала на ту просьбу с пренебрежением, подавая ему кончики своих хорошеньких пальчиков. Тогда началось медленное, величественное шествие, давшее свое имя танцу и которое составляло его главную прелесть. Рука в руку, они прошли через всю залу, и никогда более замечательная пара не проходила перед восхищенными взорами зрителей. Величавой поступью, подобно королю, который идет принимать корону своих предков, продвигался Кричтон, и шепот восторга сопровождал каждый его шаг.
Маргарита Валуа вполне была достойна разделять это торжество, но мы все-таки вынуждены сознаться, что большая часть рукоплесканий относилась к Кричтону.
Королева Наваррская, как мы уже сказали, имела к этому танцу особенное пристрастие, тем более обоснованное, что выполняла его с неподражаемым искусством. Под его медленный такт зритель имел достаточно времени любоваться ее гордой величавостью и роскошной красотой. Во время отдыха она демонстрировала свое величие и свою царственную грацию, в оживленных фигурах, которые попадались даже и в этом плавном танце, — свое увлечение и свою пылкость, тогда как в фигурах, требовавших более величавых движений, она принимала то горделивое выражение, полное прелести, которым владела в таком совершенстве.
— Клянусь Аполлоном! — вскричал Ронсар, как только утихли восклицания, раздавшиеся по окончании паваны. — Вся сцена, при которой мы только что присутствовали, напоминает мне одну из старинных легенд, в которых рассказывается, как волшебство старалось завладеть мужеством и храбрый рыцарь был на некоторое время порабощен прелестной чародейкой.
— Конечно, прекрасная Альсина была только первообразом Маргариты, — сказал Брантом.
— А Роланд — Кричтона, — прибавила Ториньи.
— Или Рено, — продолжала Фосез. — Кричтон — самое точное воплощение рыцарства.
— Ему потребуется более ловкости, чем Улиссу, чтобы разорвать сети его Цирцеи, — прошептал Ронсар.
— Это правда, — отвечал Брантом тем же тоном. — Не без основательных причин говорил мне дон Жуан Австрийский, когда он в первый раз увидел ее несравненную красоту: «Так как ваша королева одарена скорее божественной, чем человеческой, красотой, то она будет иметь много случаев увлекать людей к погибели и не подумает избавить их от нее».
Обращаясь после этого к фрейлинам, аббат громко прибавил:
— Чего я никогда не мог понять во всех этих легендах, так это того, что странствующий рыцарь всегда желает освободиться из такой приятной неволи. Для меня это было бы пробуждением от сладкого сна. Ах! Дай-то Бог, чтобы еще жила какая-нибудь добрая фея, которой бы вздумалось завлекать меня! Вы бы тогда увидели, стал бы я сопротивляться ее очарованию.
— Из всех приятных развлечений я предпочитаю бранль, — сказала Ториньи, услышав, что музыка заиграла прелюдию этого танца.
— Вы никогда не бываете так прелестны, как в этом танце, сеньора Ториньи. Что касается меня, то я завидую Кричтону более за его успехи в танцах, чем за его успехи у женщин. Я не умел сделать никогда ни одного шагу.
— Ложного шагу, хотите вы сказать, аббат, — прошептал Ронсар…
В продолжение этого времени Кричтон и королева Наваррская медленно удалялись. Они не говорили, они не смотрели друг на друга, их сердца были переполнены: седце Маргариты — пылкой страстью, сердце Кричтона — волнением, которое легко понять. Он чувствовал пожатие руки королевы, он чувствовал биение ее сердца, но он не возвращал ей ее пожатия и его сердце не отвечало на ее страстный трепет. Казалось, внезапная печаль разлилась по его лицу, и так они продвигались вперед, вдыхая новые фимиамы лести от каждой группы поклонников, возле которых проходили.
По их следам шли на некотором расстоянии три другие маски, но они не замечали их. Маргарита думала только о своем возлюбленном, а мысли Кричтона были далеко.
Вскоре они вошли в маленькую прихожую, выходившую в переднюю входного зала. Комната эта, наполненная самыми редкими экзотическими цветами и увешанная по стенам клетками с белками, попугаями и другими птицами с яркими перьями, которых страстно любил Генрих, была в эту минуту покинута даже лакеями и тунеядцами, которые предпочитают подобные места.
Маргарита с осторожностью осмотрелась вокруг и, увидев, что комната пуста, вложила маленький золотой ключик, который она взяла со своего пояса, в дверь, скрытую в стене. Дверь отворилась, показалась толстая портьера, влюбленные приподняли ее и очутились в полуосвещенной комнате, где их охватила горячая и пропитанная благоуханием атмосфера. В одном конце комнаты стояла бархатная скамейка для молитвы. Перед ней находилось золотое распятие. Над распятием — ''Мадонна» кисти Рафаэля, яркие краски которой были чуть видны при слабом свете двух повешенных с каждой стороны ламп, распространявших благоухания, эта комната служила молельней королеве Наваррской.
Едва только влюбленные вошли в это убежище, как дверь без шума открылась позади них, потом снова закрылась, и три человека, украдкой пробравшиеся в комнату, молча остановились позади портьеры, складки которой, будучи слегка раздвинуты, дозволяли им видеть все, что могло произойти в молельне.