Густые складки великолепной алой материи с вышивкой из золотых арабесок и лилий, отделявшей вместо двери большой зал от главного зала для трапезы, открылись по знаку мажордома, и длинный роскошный стол, накрытый со всей королевской пышностью, вдруг представился глазам гостей.

Вид был восхитительный. Везде, куда достигал взгляд, виднелись стены, покрытые букетами благоухающих цветов, сиявших свежестью, как в конце весны; зеркала, украшенные гирляндами из роз, отражали огни тысяч свечей и умножали блеск посуды и хрусталя, обременявших стол. Но что наиболее бросалось в глаза, так это сам стол. Это был алтарь, вполне достойный обрядов соединенного воедино поклонения Церере и Бахусу. Установленный на массивной платформе высотой более шести футов, на которую восходили по трем ступеням, покрытый скатертью ослепительной белизны, этот роскошный стол, занимавший всю длину огромной залы, походил на гору снега или на чудесный глазированный пирог, изготовленный в печи Гаргантюа искусными пекарями из Лерне. Передний конец его представлял изображение Олимпа, а богами были Генрих и его гости.

Подойдя ближе к столу, можно было видеть, что дамасская скатерть, покрывавшая его согласно моде, принятой при дворе, была расположена фантастическими волнообразными складками наподобие речных волн, гонимых ветром. Эта река несла в своем лоне пышное собрание золотых и серебряных ваз, хрустальных предметов работы неподражаемого Бенвенуто Челлини времен его посещения Франциска I в Фонтенбло.

Меню обеда было достойно Лукулла. Все изысканные яства, которые только мог пожелать самый утонченный эпикуреец 1579 года (эпохи, которой нельзя пренебрегать в летописях гастрономии), находились в изобилии. Мысли мутились при взгляде на эти бесчисленные блюда и нескончаемое разнообразие вкусных кушаний. Местами возвышались пирамиды сластей, груды самых изысканных фруктов, виднелись урны античной формы, переполненные дорогими критскими, кипрскими и сиракузскими винами, разливая вокруг себя благоухание подобно ароматическим кущам Ливана. Мы заметим мимоходом, что в это время пили вино, по большей части подогретое и с разными примесями — обычай, перенесенный из Италии во Францию Екатериной Медичи. Там и сям были видны придворные, камергеры со своими служебными жезлами, украшенными лилиями, дворецкие с бутылками и подносами, целые полчища слуг и пажей, а также слуг, стоявших на некотором расстоянии друг от друга с салфетками на плече и огромными ножами в руках.

Под громкие звуки труб и рогов, перемешанные с более мягкими нотами гобоя и виолы, предшествуемый де Гальдом, Генрих в сопровождении Эклермонды открыл шествие в залу. Однако же монарх не остановился в комнате, которую мы описали. Его оргии происходили в столовой, более отдаленной и не такой обширной, выходившей в главную залу, от которой она отделялась высокой золоченой решеткой и куда допускались только самые приближенные к нему особы, что вызывало разные саркастические замечания. К частному столу короля допускались только его фавориты со своими фаворитками. Слуги стояли у входа со списком ожидаемых гостей. Никто другой не допускался. К этой-то зале и направлялся Генрих в сопровождении веселой ватаги дам и кавалеров. Он был в самом шутливом настроении и болтал обо всем, что попадалось ему на глаза. Странная перемена, казалось, произошла в Эклермонде. Она отвечала на любовные ухаживания Генриха с живостью, доходившей до легкомыслия, которая проницательному наблюдателю показалась бы следствием отчаяния, но принималась Генрихом за самое благоприятное предзнаменование. Ее лицо дышало оживлением, а глаза сияли необыкновенным блеском. Только раз, проходя овальную залу, о назначении которой она уже слышала, Эклермонда вздрогнула, и легкий трепет пробежал по всему ее телу. Но она тотчас же снова обрела все свое хладнокровие.

Овальная комната была убежищем, достойным сластолюбца. Атмосфера, пропитанная благоуханием, поражала чувства гостей, как только они в нее вступали, и приводила к чему-то вроде опьянения. Пажи в фантастических костюмах держали свечи из душистого воска, разливавшие яркий свет на роскошные рисунки обоев, покрытых блестящими изображениями легенд древности, в которых изображались в окружении сказочных богинь и нимф главные красавицы, прославлявшиеся в Лувре. Одна из этих картин представляла прелестную Диану де Пуатье в виде богини под этим же именем, предающейся после охоты забавам вместе с Франциском I; другая — Венеру Анадиоменскую, выходящую из морской пены, с чертами и фигурой прекрасной Ферроньер и Франциска в виде Тритона, плывущего за ее раковиной. Здесь Франсуаза де Фуа улыбалась под видом Эгерии. Франциск в третий раз являлся в виде Нума. Обольстительная Мария Туше, которую так хорошо обрисовывает ее анаграмма: Я очаровываю всех, была представлена в виде Каллиргои, а ее любовник, Карл IX — охотника Эримедона, тогда как в последней части был довольно странно изображен наш добрейший Генрих под видом Улисса, уступающего ласкам Цирцеи. Черты очаровательницы имели поразительное сходство с чертами его первой любовницы, прекрасной Шатонеф. На потолке, расписанном фресками, были представлены фрукты, оберегаемые драконом, и серебристые фонтаны садов Геспериды.

Ужин, поданный Генриху, был торжеством главного повара, неподражаемого Берини, который заслуживает, чтобы его имя присоединили к именам Лютера, Кальвина, Кнокса и других великих реформаторов XVI века. Он так же верно выражает собой неугомонный дух того времени, как в великом Уде отражается характер нашего века. Значительную перемену, произведенную в поварском искусстве этой замечательной эпохи, следует по справедливости отнести к постоянным усилиям Берини. Предчувствуя с предусмотрительностью истинного мудреца возрастающие потребности своего искусства, он видел, что изменения необходимы, и он их совершал. Он искоренил множество старинных, укоренившихся заблуждений и хотя возбудил вкус к более утонченным яствам, но не уменьшил средств поваренной науки. Ему обязан человеческий род в числе тысячи других благодеяний изобретением Фрикандо, изобретением, которое, как справедливо замечает его биограф, требовало очень сильной головы.

Он придумал такие вкусные соусы, что потребовались алхимические термины для выражения их возбуждающего влияния на человеческий организм. Эти соусы, к нашему прискорбию, найдены вредными новейшей наукой. Наконец, он попрал ногами народный предрассудок, предпочитавший использование пальцев, и ввел в моду вилки.

Одно пятно лежит на памяти Берини, а именно: он служил орудием Екатерины Медичи, другими словами, примешивал временами к своим соусам иные снадобья, нежели требовались соображениями его искусства. Мы надеемся — ради славы такого великого профессора такой высокой науки, — что это чистая клевета. Нет ничего странного, что, накушавшись таких вкусных блюд, великий человек умирал от несварения желудка, но, конечно нельзя осуждать повара за подобное естественное событие. Мы более расположены искать причину зла на дне стакана. Мы уже сказали, что в то время вина обыкновенно подогревались и разбавлялись разными пряностями, — обычай, который, облегчая в высшей степени использование разных ядовитых веществ, в то же время лишал того, кто пил, возможности принять какие-либо предосторожности. Итак, склоняясь на сторону гения, мы расположены оправдать в данном случае талантливого Берини и отнести это преступление к деяниям слуг Екатерины, имя которых, по справедливости, предано забвению.

Мы сказали, что этот ужин был торжеством Берини. И по замыслу, и по исполнению он был совершенством. Глаза лакомки Вилькье блестели при виде всех этих чудес. Ронсар уверял, что, смотря на эти соусы, он легко понимает, что Виталлий и Гелигобал могли истощить государство. Замечание, которое, к счастью для поэта, не достигло ушей короля. И точно, Генрих был слишком занят Эклермондой, чтобы обращать внимание на шутки своих гостей. Тотчас, как только Генриху и девице, которая удостоилась его внимания, было подано кушанье, он любезно выразил желание, чтобы гости, оставшиеся по требованию этикета стоять, заняли за столом свои места. Тогда-то началась оргия. Гости были малочисленны и состояли только из полдюжины фаворитов Генриха, фрейлин Маргариты Валуа, аббата Брантома и, как мы уже сказали, поэта Ронсара.

Эклермонда помещалась по правую сторону от его величества. По левую сторону два стула остались незанятыми.

За стулом короля стояли Шико и другой шут, о котором мы еще не упоминали, странный лукавый человек по имени Сибло, которого придворные гораздо более ненавидели, чем его товарища по безумию Шико, поскольку он нередко шутки свои сопровождал ударами щелкушкой. Лицом, ростом и проворством он походил до такой степени на обезьяну, что можно было подумать, не принадлежит ли он к их семейству. Его голова была украшена гладкими, лоснящимися черными волосами. Он был так сварлив и зол, что если его хватали, то кусался, как собака, и самые тяжелые наказания оказывались недейственными для исправления или обуздания его злых и вредных наклонностей. Однако же поймать его было не очень легко. Зачастую его проворство надежно его выручало, и его легкая в своей пустоте голова частенько обязана была целостью ногам его, еще более легким. Костюм Сибло совершенно походил на костюм его собрата по безумию, только отличался от него цветом. У него был черный с белыми прорезями и с вышитым впереди и позади королевским гербом кафтан и щелкушка из черного дерева. Сибло был фаворитом Генриха, который из врожденной склонности ко злу забавлялся его обезьяньими проделками, и ему часто случалось смеяться до слез над переполохом, производимым шутом в среде важных духовных посланников с алыми митрами и величественных кавалеров, принимаемых им в зале аудиенции.

Генриха тем более забавляли эти шутки, поскольку это полудикое вредное создание во время своих самых гнусных проделок, повинуясь внутреннему инстинкту, не затрагивало особы короля.

Между тем пир продолжался. Внимание Генриха к Эклермонде не ослабевало. Несмотря на его настойчивые просьбы, она почти не принимала участия в пиршестве и сохраняла, казалось, спокойный, совершенно равнодушный вид. Но тот, кто смог бы всмотреться пристальнее, может быть, заметил бы под этими напускными улыбками глубокое горе, разбитое сердце. А между тем Эклермонда служила предметом зависти всех присутствующих дам, которые приписывали простому кокетству ее равнодушие к любезному вниманию монарха.

— Клянусь честью, господин виконт, — обратилась веселая Ториньи к Жуаезу, сидевшему около нее по правую сторону, — девица Эклермонда отъявленная кокетка. Она с таким проворством разыгрывает скромность, что превосходит самую ловкую из нас. Не могу понять, где обучилась она подобному искусству. Некоторые люди одарены врожденным гением своего призвания, и я уверена, что ее призвание — покорять сердца. Она хочет уверить короля, что ей противны его вольности. Мне не надо говорить вам, что я имею некоторую опытность в искусстве прельщать поклонников. Ну так признаюсь, я не могла бы лучше разыграть свою роль.

— Вполне в этом уверен, — отвечал Жуаез, — но думаю, что внимание его величества не так для нее приятно, как было бы для вас. Я полагаю, ее мысли принадлежат Кричтону.

— Фи! — возразила Ториньи. — Я не думаю этого. Она не настолько глупа. Неужели же из-за любви к Кричтону она будет отказывать в своих улыбках другим? Прекрасный шотландец не олицетворяет собой верности, как он олицетворяет рыцарство. Он весьма чувствителен, как вы сами знаете, к всемогущим прелестям нашей августейшей повелительницы. Вещь совершенно понятная.

— Ваши рассуждения вполне убедили меня, сударыня.

— Кавалер Кричтон очень хорош в своем роде, но король…

— Непреодолим. Вы кое-что об этом знаете, сударыня…

— Вы позволяете себе дерзости, виконт.

— В добрый час. У вас восхитительные глаза, сударыня. Итальянцы славятся самыми черными глазами на всем свете, а флорентийцы — самыми черными во всей Флоренции. Я пью полный стакан кипрского в честь ваших прекрасных глаз.

— Ваша Франция прослыла нацией льстецов, — возразила, смеясь, Ториньи, — а виконт Жуаез — совершеннейший льстец во всей Франции. Со своей стороны пью за ваше здоровье, виконт. Впрочем, — продолжала остроумная флорентийка полушутливым-полусерьезным тоном, — я бы не отказалась от положения Эклермонды.

— Право! — отвечал Шико, услышавший последние слова. — Видали и более странные вещи.

В эту минуту в зал вошла Маргарита Валуа. При ее появлении возникло легкое движение, но прекрасная королева заняла свое место рядом с Генрихом, не обратив на себя его внимания.

— Ваше величество чувствует себя не совсем хорошо? — с участием спросил Брантом, увидя мрачный взгляд королевы.

— Нет, нет, — отвечала Маргарита, — я здорова, господин аббат, совершенно здорова.

— Не смею противоречить вашим словам, но простите меня если я повторю, что ваша наружность не соответствует им…

— Ваше величество, позвольте мне обратить ваше внимание на этот бульон a la cardinal, — сказал Вилькье. — Ронсар признает его вполне католическим. Вы не пожелаете оспаривать его слов, и я был бы еретиком, если бы усомнился в них. Прикажете, государыня?

Маргарита отклонила это предложение маркиза и осмотрела присутствующих. Кричтона не было в числе гостей.

— Слава Богу, его здесь нет, — вскричала королева, против воли высказывая этим свою мысль, и глубоко вздохнула, как будто с ее сердца свалилась большая тяжесть.

— Кого нет здесь? — спросил, оборачиваясь, Генрих. В эту минуту Шико вдруг бросился вперед.

— Мне кажется, дядюшка, — сказал он, фамильярно кладя свою руку на плечо короля, — что вы нуждаетесь в каком-либо возбудительном средстве, вам чего-то недостает, чтобы дать толчок вашему уму и остроты вашему вину. Что прикажете предложить вам? Не желаете ли песню? У меня есть для вас редкостные стихи на третью свадьбу герцогини д'Узес, Пантагрюелическая легенда на заточение перед конклавом папы Иоанна и песня на победу сатаны над попом Феагеландом. Если же вам это не по вкусу, то не приказать ли мне моему приятелю Сибло расцеловать розовые губки самых стыдливых из этих дам, начиная с девицы Ториньи, и потом исполнить разные прыжки на этом самом столе, под веселый аккомпанемент стаканов. Или — если вы в веселом настроении духа — не угодно ли вам распорядиться, чтобы мэтр Самсон принес знаменитый кубок, веселые девизы и очень смешные изображения которого обыкновенно доставляют столько удовольствия нашим фрейлинам, извлекают из них такие радостные восклицания, а между тем этот кубок пришелся также по вкусу нашему степенному и мудрому другу Пьеру Бурделлю.

— Кузен Брантом, — сказал, улыбаясь, Генрих, — наш шут клевещет на вас.

— Нет, — возразил со смехом Брантом, — я не боюсь признаться, что кубок, о котором говорит этот бездельник меня немного позабавил, хотя по соображениям благопристойности я должен противиться, чтобы его приносили в настоящем случае.

— Благопристойность! — повторил с насмешкой Шико. — Это слово великолепно звучит в устах аббата де Брантома. Ха! Ха! Ха! Которую из трех наград желаете вы иметь, приятель? Песню, поцелуй или кубок?

— Песню, дружище, — отвечал Генрих, — и чтобы она была подправлена остротами, иначе ты не получишь меду из рук Самсона.

— Остротами? — повторил Шико с комической гримасой. — Мои слова будут острее самого перца.

И с видом импровизатора Шико начал свою песню.

— Большое тебе спасибо, — сказал Генрих, когда шут остановился, скорее для того чтобы перевести дух, чем от невозможности продолжать свою затею, — ты достойно заслужил свой кубок меда, хотя бы уже за одно то, что отдал в своей песне справедливость Эклермонде, которая, как ты верно выразился, затмевает всех. Но, именем Богородицы, господа, не надо забывать Бахуса ради Аполлона. Самсон, подай лучшего кипрского, я предложу тост.

Все стаканы были подняты кверху, все глаза устремлены на короля.

— За здоровье той, которая соединяет в себе все совершенства своего пола! — произнес Генрих, опорожняя стакан. — За здоровье прекрасной Эклермонды.

— За здоровье прекрасной Эклермонды! — повторил каждый гость, чокаясь со своим соседом.

Среди суматохи, произведенной этим тостом, Кричтон вошел в залу. На минуту взгляд его встретился со взглядом Эклермонды, и как ни был быстр этот взгляд, он наполнил их сердца целым роем горестных и страстных ощущений. Между тем Кричтон занял назначенное для него место рядом с Маргаритой Валуа, в то время как разговор продолжался своим чередом.

— Осмелюсь спросить у вашего величества, — сказал Брантом голосом, доказавшим, что выпитое им кипрское вино произвело отчасти свое действие на его мозг, — каковы в точности ваши понятия о красоте. Оценивая по достоинству ясные глаза и косы цвета гиацинта, я не могу (при этих словах он устремил на Маргариту такой же упоенный взгляд, каким был взгляд Септиена на Акмею), говорю я вам, признать их превосходство над глазами черными, как ночь, и над волосами блестящими, как крыло ворона. Без сомнения, оба вида красоты имеют свои совершенства, но, вероятно, вашему величеству неизвестны тридцать свойств, необходимых для совершенства красоты, иначе вы бы никогда не отдали пальму первенства блондинке.

— Ты просто еретик, кузен, — отвечал со смехом король, — но мы сознаемся в нашем неведении относительно твоих «тридцати необходимых свойств». Поведай их нам, и мы увидим, насколько наше мнение сходится с твоим.

— Мне передала их одна красивая донна из Толедо, — отвечал Брантом, — города, изобилующего прелестными женщинами, и хотя мне не случалось, кроме одного раза, — добавил он, снова глядя на Маргариту, — встретить полное собрание таких совершенств, но я могу уверить, что в розницу встречал их все.

— Говори скорее твои тридцать необходимых качеств, кузен! — сказал с нетерпением Генрих.

— Прошу снисхождения у вашего величества, — отвечал скромно аббат. — Я не обладаю поэтическим даром подобно господину Ронсару, — сказал он, начиная стихи, которых мы не станем здесь приводить, не желая оскорблять слуха читателей, но гостями Генриха тирада Брантома была очень хорошо принята, тем более, что она доставляла случай любезникам делать разные прямые и косвенные комплименты своим хорошеньким собеседницам. Генрих также не упустил возможности, которая ему представлялась, исследовать нахальным взором прелести Эклермонды, по мере того как перед ним проходила в стихах Брантома каждая черта красоты.

Кричтон глядел на все это строгими глазами. Его кровь кипела, и мы не знаем, до чего могло довести его негодование, если бы его не удержали умоляющие взоры Эклермонды.

Среди смеха и восклицаний гостей Маргарита обратилась к Кричтону.

— Я следила за вашими взорами, Кричтон, — прошептала она. — В ваших пламенных глазах я прочла ваши мысли. Ваша возлюбленная в полной власти Генриха. Вы не можете ее спасти.

— Клянусь Святым Андреем! Вы ошибаетесь, — вскричал с гордостью Кричтон.

— Ваше честное слово связывает вас, — сказала королева с горькой усмешкой.

— Вы правы, — прошептал Кричтон, погружаясь в прежнее отчаяние.

— Отрекитесь от этой молодой девушки, и я спасу ее, — продолжала Маргарита.

— Каким способом? — спросил с недоверчивым видом Кричтон.

— Что вам до этого за дело? Я сделаю то, что обещаю, я сделаю даже более. Даете ли вы клятву?

В эту минуту Кричтон услышал подавленный вздох, такой же вздох, как предупреждавший его об опасности, которой он подвергался, когда необдуманно дал свое слово Генриху. Подняв глаза, он увидел устремленный на него взор Эклермонды. Он не мог ошибиться в значении этого взгляда.

— Клянитесь! — сказала суровым голосом Маргарита, уловившая многозначительный взгляд, которым обменялись влюбленные, и легко истолковавшая его. — Клянитесь! — повторила она снова.

— Никогда! — отвечал Кричтон.

— Хорошо же, — сказала Маргарита. — Я вас предупредила. Я была уверена, — прошептала она с выражением отчаяния, — что этот день будет для меня гибельным. Я не имела никакого зловещего предзнаменования, но я предвидела это событие. Мой собственный здравый смысл служит мне оракулом ожидающего меня добра или зла.

Этот разговор был прерван диким взрывом хохота шута Сибло, который, не заботясь о производимой им суматохе или об опасности от его проделок для дорогой посуды, покрывавшей скатерть, вскочил с дикими прыжками на самую середину стола, поместился на крышке одной из ваз, поддерживаемой тремя ножками, и принялся вертеться, описывая быстрые круги с проворством и непринужденностью самого опытного акробата. Удивив гостей своим искусством и поощряемый их громким смехом, он начал скакать, не нарушая порядка на столе, по блюдам и тарелкам с изумительной быстротой и при этом успевал дотрагиваться своей жесткой, небритой бородой до всех хорошеньких щечек дам, ему попадавшихся, не исключая даже Маргариты Валуа, и остановился только перед Эклермондой. Тут он начал хохотать и делать Генриху знаки головой, показывая вид, что испрашивает его мнения, можно ли эту девицу подвергнуть тому же отвратительному испытанию, которое перенесли прочие дамы, но, не получив никаких знаков одобрения со стороны монарха, он возвратился на свою вазу и там, как жрица Аполлона на своем треножнике, со множеством уморительных ужимок и одуряющей быстротой стал декламировать Искушение Святого Антуана. На последнем стихе он бросился кувырком со стола и исчез. Со всех сторон раздались восклицания одобрения. Что бы ни думало общество о песне, но этот опасный прыжок очень всех позабавил.

В то же время благородные вина, которыми беспрерывно наполнялись стаканы, начали производить свое действие. Глаза блестели, языки отяжелели, обращение потеряло последнюю сдержанность. Один Кричтон не принимал участия во всеобщем опьянении.

— Клянусь Богом! — вскричал король. — Мой храбрый шотландец, вы что-то сегодня не в своей тарелке. Вы не находите улыбки для прекрасной дамы, вы не удостаиваете вашим вниманием ужин Берини, а Вилькье и ваш собрат Ронсар скажут вам, что он не без достоинств, вы совершенно забыли бокал Самсона, хотя его сиракузское вино способно превратить кровь в пламя. Прошу вас, попробуйте его. Ваше задумчивое лицо мало гармонирует с веселыми лицами наших сотоварищей. Пусть ваши мысли искрятся, как наше вино, как прекрасные глазки, нас окружающие, потопите ваше отчаяние на дне бокала.

— Превосходное предложение, государь, — сказал д'Эпернон. — Кричтон или влюблен, или ревнует, а быть может, то и другое вместе. Он не ест, не говорит, не пьет, признаки — неопровержимые.

— Ба! — возразил Жуаез. — Он потерял или любимого сокола, или лошадь, или тысячу пистолей в игре, или…

— Он думает о своей дуэли с маской, — добавил Сен-Люк. — Он исповедался, приобщился, и священник наложил на него на эту ночь пост и покаяние.

— В таком случае, он потерял ужин, который, как красота Брантома, имеет все потребные качества, — сказал Вилькье с набитым марципанами ртом. — Я сожалею о нем.

— Или он потерял аппетит, — добавил Ронсар, — без которого ужин в Лувре немыслим.

— Или забыл рифму, — сказала Ториньи, — что очень легко может придать поэту печальный вид. Что вы об этом думаете, господин Ронсар?

— Или потерял сарбакан, — сказал Шико.

— Или щелкушку, — закричал Сибло.

— Или предмет, менее важный, чем то и другое, — любовницу.

В ответ на это замечание раздался всеобщий смех.

— Довольно насмехаться, — сказал король, смеясь вместе со всеми. — Кричтон немного печален, естественно, что его утомили сегодняшняя утренняя ссора и его упражнения в бальной зале. Однако же мы уверены, что он не совершенно лишился голоса и подарит нам одну из своих очаровательных круговых песен, которыми он привык оживлять наши ужины.

— Песню! Песню! — повторили гости, смеясь еще громче прежнего.

— Моя сегодняшняя песня нисколько не будет соответствовать вашему пиру, государь, — грустно отвечал Кричтон. — Самые веселые мои мысли покидают меня.

— Ничего, — возразил король, — будь ваша песня мрачна сколь угодно, она все-таки придаст пикантность нашему празднику.

Тогда голосом, не выражавшим ни малейшей склонности к веселью, Кричтон начал рассказ о трех знаменитых оргиях: о пире Атрея и Тиеста, о пире, данном жестоким Домицианом римским патрициям, и о пире, на котором Борджиа приказал отравить Зизима или Джема, сына Магомета II, за триста тысяч дукатов, обещанных ему Баязидом, братом злополучного оттоманского принца. На последнем стихе этой мрачной баллады Генрих воскликнул:

— Слава Богу! Нам нечего бояться подобного окончания нашего праздника. Гости имели бы полное право ужасаться при виде наполненных стаканов, если бы по окончании банкета им предстояло проснуться в Елисейских полях. Вы должны доказать нам противное, кавалер, или мы можем подумать, что наши пиры ужасают вас не менее пиров Борджиа. Вы не откажетесь выпить полный стакан кипрского вина.

— Он не откажет в этом мне, — сказала Маргарита. — Луазель, подайте мне бокал.

Паж принес золотой бокал.

— Наполните его, — сказала Маргарита.

Вино было налито.

— За наш союз! — прошептала она, выпивая вино.

— Пью за ваше здоровье, государыня, — отвечал Кричтон, приподнимая в свою очередь бокал.

Глаза Маргариты были устремлены на него. Она заметно побледнела.

— Что это такое? — вдруг воскликнул Кричтон, ставя на стол бокал, не прикоснувшись к нему губами. — Яд Борджиа проник и сюда.

— Яд? — повторили все приглашенные с изумлением и ужасом, вскакивая с мест.

— Да, яд, — повторил Кричтон. — Посмотрите, красный безоар в этом перстне стал так же бесцветен, как опал. Это вино отравлено.

— Я пила его, — сказала Маргарита задыхающимся голосом. — Ваше робкое сердце обманывает вас.

— Против некоторых ядов существуют противоядия сударыня, — сказал Кричтон строгим голосом. — Нож Паризада был намазан ядом только с одного конца.

— Принесите венецианский стакан! — вскричал Генрих. — Он уничтожит или подтвердит мои подозрения. Клянусь Богом, кавалер Кричтон, вы раскаетесь, если ваше обвинение неосновательно.

— Дайте венецианский стакан, — сказал Кричтон. — Я охотно подвергаюсь последствиям этого испытания.

Стакан был принесен, он имел форму колокола, был легок, прозрачен и самого чистого хрусталя. Кричтон взял его и вылил в него свой бокал.

В течение секунды не было видно никакой перемены. Потом вдруг вино зашумело и запенилось, стакан разлетелся вдребезги.

В эту минуту глаза всех обратились на королеву Наваррскую.

— Займитесь ею, — сказал Генрих, притворяясь равнодушным. — Позовите Мирона, он уж поймет, в чем дело. — И король прошептал несколько слов на ухо де Гальду. — Прекрасные дамы и вы, господа, — продолжал он, обращаясь к гостям, которые казались пораженными ужасом, — это происшествие не должно прерывать нашего празднества. Самсон, ты с этой минуты обязан пробовать все наши вина. Вина! Вина!