Король, внимательный слух которого уловил последние слова из разговора влюбленных, незаметно подошел к ним.

Напрасно старался шут предупредить их, слегка кашляя. Генрих подошел к ним слишком поспешно, чтобы шут мог опередить его, к тому же Шико боялся возбудить подозрения короля, проявляя слишком большую к ним симпатию.

— Кавалер Кричтон, — сказал монарх, смотря с гневом на шотландца, — нам бы не хотелось вторично напоминать о данной вами клятве. Берегитесь вызвать наш гнев. У нас в характере есть нечто общее со всеми Медичи, хотя мы не часто это обнаруживаем.

— Я — также, — гордо отвечал шотландец.

— Ваша шотландская горячая кровь испортит все дело, — прошептал Шико Кричтону, — подумайте о том, что вы делаете.

— Вы смело говорите, кавалер, — сказал Генрих, — и мы надеемся, что вы явите такую же смелость завтра утром на турнире. Ваш противник грозится лишить вас вашей славы и наложить пятно на безупречный орден, которым я вас пожаловал. Этого не должно быть, мессир.

— Правила рыцарства, государь, — отвечал Кричтон, — учат нас, что хвастовство еще не есть победа. Я буду ожидать исхода битвы с полным упованием на крепость моей шпаги и на правоту моего дела.

— Этого достаточно, — отвечал Генрих, раздражение которого быстро рассеялось. — Мы поручили де Гальду распорядиться о провозглашении открытия турнира, имеющего быть завтра в полдень в малых садах Лувра, и приглашаем всех вас, прекрасные дамы и храбрые рыцари, удостоить его вашим присутствием. — И он запел старинную балладу.

Пока Генрих пел припев этой баллады, написанной с большим вкусом и чувством, его черты на минуту оживились тем выражением, которое, должно быть, воодушевляло их, когда вдохновляемый ожидающей его славой, он своей юношеской храбростью одержал победу при Монконтуре.

— Ах! Кричтон, — со вздохом сказал он по окончании пения, — времена Дюшателя и Гастона де Фуа миновали. Вместе с нашим храбрым отцом Генрихом Валуа угасло и рыцарство.

— Вы напрасно так говорите, государь, — отвечал Кричтон, — пока еще владеете шпагой и еще живы такие храбрецы, как Жуаез, д'Эпернон и Сен-Люк.

— Не говоря уже о Кричтоне, — прервал Генрих, имя которого будет славой нашего царствования даже и тогда, когда другие имена уже будут преданы забвению. Теперь, когда нам угрожают: Беарнец, поднявший против нас оружие, Гиз, добивающийся нашей короны, и наш брат, герцог Анжуйский, открыто против нас восставший, мы нуждаемся в преданных, мужественных сердцах. Жуаез, сын мой, я только что слышал твой голос, не знаешь ли ты какой-нибудь трогательной песни времен рыцарства, которая соответствовала бы настроению, случайно вызванному в нашей душе?

— Если вам угодно, мой милостивый повелитель, — отвечал Жуаез, — я вам спою песню самого верного рыцаря, когда-либо служившего монархам вашего государства, — храброго Бертрана Дюгеклена.

С жаром и вдохновением, доказывавшим, как полностью отвечают подвиги рыцаря, победы которого он воспевал, его пламенному стремлению к рыцарской славе, пропел Жуаез мелодичным голосом балладу в честь Бертрана Дюгеклена.

— Упокой Господи душу храброго рыцаря! — сказал, вздыхая, Генрих, когда Жуаез допел балладу. — Хорошо бы было, если бы он еще жил. Но для чего нам этого желать, — прибавил он, дружески смотря на виконта, — когда мы имеем тебя, мой храбрый д'Арк. С твоей помощью, — продолжал он, улыбаясь, — нам нечего опасаться той третьей короны, которою герцогиня Монпасье обещает увенчать наше чело. Мы уже носили корону Польши, теперь мы владеем короной Франции, но одеяние монаха…

— Пристанет лучше ее брату Гизу, чем вам, мой милостивый повелитель, — прервал Жуаез. — К черту вероломный Лоренский крест и его приверженцев.

— Ах! Жуаез, брат мой, — сказал Генрих, улыбаясь ему дружески, — ты так же храбр, как Дюгеклен, и так же прямодушен, как Баярд.

— Баярд! — вскричал Кричтон. — Мое сердце трепещет от восторга при этом имени, как при звуках боевой трубы. Дай Бог, чтобы моя жизнь походила на жизнь Баярда и, — прибавил он с жаром, — имела такой же конец.

— На это желание скажу от всей души — аминь, — вскричал Жуаез. — Но пока еще наши сердца согреты мечтами, порождаемыми этими славными воспоминаниями, прошу тебя, Кричтон, передай своими вдохновенными стихами некоторые из его прекрасных деяний. Ты певец, достойный Баярда. Даже мой друг, Филипп Депорт, вынужден уступить тебе пальму первенства.

— Жуаез прав, — сказал Генрих, — поэту трудно найти более благородный сюжет, равно как нелегко встретить поэта, более достойного воспевать его. Три аббатства послужили наградой за три сонета Филиппа Депорта. И мы не знаем, как достойно вознаградить вас за ваше будущее произведение, мой милый.

— Прошу ваше величество не награждать меня незаслуженными похвалами, — отвечал Кричтон, — или я не осмелюсь попытать мои силы в этот раз, поскольку тема, признаюсь, меня сильно смущает.

— Сперва выпьем в память рыцаря без страха и упрека, — сказал Генрих, — а потом постарайтесь обессмертить его подвиги вашей песней.

— Бокалы налиты и выпиты. — Кричтон с жаром предложил свой тост и выпил до капли искристое вино, наполнявшее его бокал.

Затем голосом, доказывавшим, как он глубоко сочувствовал сюжету, им воспеваемому, и с самой естественной простотой он пропел балладу в честь рыцаря Баярда, образца храбрых рыцарей.

— Браво! — воскликнул Жуаез по окончании баллады. — Да воодушевит вас завтра утром то же мужество, которое воодушевляло Баярда! Не забывай, этими словами оруженосцы обыкновенно укрепляют наше мужество в турнире, незабывай, чей ты сын, и не обесчесть свой род.

— Я надеюсь, что окажусь достойным чести владеть шпагой моего отца, — с улыбкой отвечал Кричтон, — и что в моей руке она будет так же победоносна, как непобедимый Дюрандаль Роланда и твоя защитница, Жуаез, шпага знаменитого Шарлеманя. Я никогда не забуду, от какого храброго дворянина происхожу и, — добавил он, глядя на Эклермонду, — как прекрасна дама, моя повелительница.

— Разве дама, ваша повелительница, — спросил с улыбкой виконт, — не даст вам никакого залога своей благосклонности по древнему обычаю рыцарства, к сожалению, часто пренебрегаемому в наше время? Дама Баярда дала ему свою манжетку, когда ему присуждена была награда на турнире в Кариньяне.

— Я не могу ничего предложить, кроме вот этого, — сказала Эклермонда, сильно краснея и снимая с головы бант из лент. — Я даю его кавалеру Кричтону и прошу его носить в знак любви ко мне.

Кричтон взял бант и, поднося его к губам, вскричал с жаром:

— Я прикреплю его к моему копью, и если мой противник удостоен таким же знаком благосклонности своей дамы, то, надеюсь, повергну его в дар к вашим стопам.

— Ни слова более, — нетерпеливо прервал Генрих, — мы сами намерены преломить копье из любви к вам, прекрасная Эклермонда, и назначаем вас царицей турнира, не забудьте этого. Господа, герольды провозгласят завтра бой на копьях. Мы сами займем место на арене, которую прикажем украсить с большим против обыкновенного великолепием, мы обязаны сделать это для наших бойцов. Ты, Жуаез, прикажи надеть белые шарфы четырнадцати из твоих наездников, а ты, д'Эпернон, желтые шарфы такому же числу из твоей стражи. Мы станем сражаться при свете факелов по обычаю нашего отца и, кроме того, попытаемся использовать наших испанских жеребцов в новом лошадином балете, изобретенном нашим шталмейстером. Клянусь Богом, если наше царствование и не оставит других воспоминаний, то, по крайней мере, будет славно своими празднествами.

— А теперь, — добавил он с любезностью, — когда мы дослушали песни храброго рыцаря, мы надеемся, что наши прелестные дамы удостоят нас ответом. Наша прекрасная Ториньи, как нам известно, очаровательно играет на лире, но мы более всего желали бы услышать голос нашей прелестной соседки. Клянусь короной, моя красавица, мы непреклонны и не принимаем отказа. Та, голос которой — совершеннейшая гармония, не имеет права отговариваться своим неумением. Вам стоит только сочетать ваш голос со словами какой-нибудь незамысловатой легенды, и мы уверены, что прелесть вашего пения превзойдет самое искусное исполнение нашей лучшей итальянской актрисы, хотя бы она была сама божественная джелозо, — прибавил он, взглянув на Кричтона, — пение которой привлекает в отель Бурбон всех наших добрых граждан Парижа.

Уверенная в бесполезности сопротивления, Эклермонда, не колеблясь, с величайшей готовностью исполнила желание короля и голосом, который, как справедливо заметил Генрих, был вполне музыкален, пропела с неподдельным чувством мавританский романс Юзефа и Зораиды.

По окончании пения все общество присоединилось к громким рукоплесканиям Генриха.

Краснея от смущения, Эклермонда бросила робкий взгляд в сторону Кричтона, молчаливое восхищение которого имело в ее глазах более цены, чем все заискивающие комплименты придворных.

— Теперь, — сказал Генрих, — очередь прекрасной Ториньи! Ее песни по обыкновению более веселого характера. А! Дорогая сеньора, неужели же наши просьбы окажутся напрасны?

Ториньи не заставила себя долго просить и исполнила желание короля, пропев с восхитительной шаловливой живостью прелестный мадригал прекрасной Иоланды.

— Клянусь Богородицей, нам очень нравятся эти куплеты, — вскричал король, когда прекрасная флорентийка окончила свою песню. — Самсон, стакан сиракузского! Господа, пью за наших прекрасных дам! А! Клянусь, наше сердце так переполнено весельем, что мы вынуждены излить его в песне. Нас воодушевит это благородное вино и прелестная Эклермонда.

Слова короля были встречены, как и следовало ожидать, восторженными криками.

— Генрих, по-моему, пьян, аббат, — заметил Жуаез.

— В этом не может быть сомнения, — отвечал Брантом, тряхнув головой, — и совершенно потерял сознание. Он так скоро пьянеет! Но кажется, любезный виконт, ужин подходит к концу.

— Вы так думаете? — спросила Ториньи. — Я чувствую необъяснимое волнение. Господин виконт, прикажите вашему пажу налить мне каплю вина, как можно менее, я еще не могу успокоиться от испуга после происшествия с ее величеством королевой Наваррской.

— Или от впечатления, произведенного записочкой Кричтона, — отвечал Брантом, многозначительно кашлянув.

— Его величество начинает петь! — перебил Жуаез. С искусством и вкусом, доказывавшими его музыкальное дарование, Генрих импровизировал рондо, достойное той, которая его вдохновила, то есть прекрасной Эклермонды.

— Превосходно! — вскричал Ронсар при последнем стихе.

— Превосходно! — повторили все в один голос.

— Покойный король, Карл IX, никогда не сочинял более приятных стихов, — продолжал поэт.

— Конечно, никогда, — отвечал Шико, — так как, по общему мнению, стихи, спетые Карлом, были вашего сочинения, господин Ронсар. Впрочем, я этого не думаю. Посредственность — преимущество королей. Хороший король всегда дурной поэт. Но вы все расхвалили импровизацию его величества, теперь выслушайте нравоучение, приличное этому случаю, хотя сознаюсь, нравоучения не в большом уважении в Лувре.

И, передразнивая по возможности взгляды и голос короля, шут спел, в свою очередь, очень забавную пародию на стихи короля, но вынужден был остановиться на первом куплете.

— Довольно! Даже слишком довольно, — прервал его Генрих, — мы не желаем, чтобы твое воронье карканье нарушило наше веселое расположение духа. Будь готов подать знак, — прибавил он тихим голосом. — А теперь, господа, так как ночь приближается, музыка снова заиграет и вас ожидает новый маскарад Цирцеи и ее нимф. Нет, моя милая, — прибавил он страстным голосом, насильно удерживая Эклермонду, которая хотела удалиться, — вы должны остаться со мной.

При этом приглашении монарха гости встали, и каждый кавалер, взяв под руку даму, удалился из залы. Кричтон и Ториньи удалились последними. Шотландец, остановившийся на минуту в дверях, обменялся с Шико выразительным взглядом. Казалось, шут вполне понял его значение, так как тотчас же махнул рукой, делая вид, что исполняет приказание короля, и благовонные свечи внезапно потухли, как бы по условленному заранее знаку. Пажи, слуги, придворные, шуты — все исчезли, занавеси быстро закрылись, двери заперлись, и Генрих с Эклермондой остались в темноте.

Все это было делом одной минуты. Король немного удивился, так как Шико подал знак ранее, чем он этого хотел.

Оставшись наедине с Эклермондой, Генрих обратился к ней со словами, дышавшими страстью, стараясь в то же время завладеть ее рукой.

Однако Эклермонда с криком вырвалась из его объятий и так быстро, как только позволяла ей окружавшая ее темнота, побежала по направлению к дверям.

— А-а! Прекрасная птичка, вы теперь не ускользнете от меня, — закричал торжествующий король, бросаясь вслед за беглянкой.

С этими словами он протянул руки и в темноте схватил что-то, приняв за Эклермонду. Внезапное падение его августейшей особы, сопровождаемое шумом разлетевшихся стаканов и посуды, вывело Генриха из заблуждения, между тем как подавленный смех, который он принял за смех молодой девушки, довершил его оскорбление.

Он молча поднялся и, затаив дыхание, стал внимательно прислушиваться. С минуту все было тихо.

Генриху показалось тогда, что он слышит шелест легких шагов в другом конце комнаты, и он обратил в ту сторону свое внимание. Тогда послышался шум, похожий на движение портьеры и — вслед — стук двери.

— Ах, черт возьми! Потайная дверь! Неужели она ее нашла? — вскричал Генрих, кидаясь в направлении шума. — Впрочем, она способна убежать от меня.

Однако же тихий смех, раздавшийся с другого конца залы, который, как он думал, не мог принадлежать никому другому, кроме его возлюбленной, заставил его предположить, что она не ушла. Тихонько пробираясь в ту сторону, он вскоре поймал маленькую нежную ручку, которую покрыл бесчисленными поцелуями и которая — странное дело — отвечала почти на его пожатие.

Генрих блаженствовал.

— Однако как легко ошибиться! — воскликнул влюбленный король. — Эта восхитительная темнота произвела полнейший переворот. Я был совершенно прав, приказав потушить свечи. Вы, прекрасная Эклермонда, казавшаяся несколько минут тому назад олицетворенной стыдливостью и скромностью, настоящей недотрогой, теперь так же любезны и снисходительны, как… как кто? — Как снисходительная Ториньи.

— А! Государь, — прошептал тихий голос.

— Право, моя красавица, — продолжал восхищенный монарх, — вы так очаровательны, что мы готовы стать еретиком.

В эту минуту глухой голос произнес над его ухом следующие слова: «Vilain Herodes».

Король вздрогнул.

Мы уже говорили, что он был в высшей степени ханжа и суеверный человек. В это время его рука так сильно задрожала, что он едва мог удерживать хорошенькие пальчики, которыми завладел.

— Что вы сказали? — спросил он после минутного молчания.

— Я не произнесла ни одного слова, государь, — отвечала его собеседница.

— Ваш голос странно изменился, — отвечал Генрих, — я едва узнаю его.

— Слух вашего величества обманывает вас, — отвечала дама.

— Обман столь реален, — сказал Генрих, — поскольку мне кажется, как будто я уже не раз слышал этот голос. Это доказывает, как легко ошибиться.

— Это правда, — отвечала дама, — но может статься, голос, о котором говорит ваше величество, был для вас приятнее моего?

— Нисколько, — сказал Генрих.

— Значит, вы не желали бы заменять меня другою? — робко спросила дама.

— За все мое царство, — вскричал Генрих, — я не желал бы променять вас на другую! Та, которую вы имеете в виду, нисколько на вас не походит, моя прелесть.

— Совершенно ли вы в этом уверены, государь?

— Как в моем спасении, — отвечал Генрих со страстью в голосе.

— В котором ты отнюдь не уверен, — проговорил снова над его ухом гробовой голос.

— Вот опять, неужели вы ничего не слышали? — спросил снова испуганный Генрих.

— Совершенно ничего, — ответила дама. — Что за странные у вас фантазии, государь?

— И точно, странные! — отвечал дрожавший Генрих. — Я начинаю думать, что дурно поступил, полюбив гугенотку. Клянусь Варфоломеевской ночью, вам необходимо изменить религию.

— Это ты должен переменить свою, Генрих Валуа, — ответил замогильный голос, — иначе дни твои сочтены.

— Господи, прости меня грешного! — вскричал в ужасе король, падая на колени.

— Что вас так сильно тревожит, ваше величество? — спросила его собеседница.

— Прочь! Прочь! Прекрасное видение, — вскричал Генрих, — удались!

— Оставь в покое эту добродетельную гугенотку — продолжал голос.

— Во грехе зачала меня мать моя, — продолжал Генрих.

— Совершенно верно, — отвечал голос, — если же нет, то имя Фернелиуса подверглось постыдной клевете.

— Фернелиус! — повторил Генрих, едва понимая слова, раздававшиеся в его ушах, и вообразив в своем ужасе, что голос назвал себя тенью покойного доктора его матери. — Ты душа Фернелиуса, вышедшая из чистилища, чтобы меня терзать, — продолжал Генрих.

— Ты угадал! — торжественно отвечал голос.

— Я велю совершить ночные бдения за упокой твоей души, мой бедный Фернелиус, — продолжал король. — Перестань меня преследовать, и да упокоит Господь душу твою в селениях праведных.

— Этого недостаточно! — отвечал голос.

— Я все сделаю, что ты прикажешь, мой добрый Фернелиус, — сказал король.

— Люби своего шута Шико, — продолжал голос.

— Как моего брата, — отвечал Генрих.

— Не как твоего брата, а как самого себя, — отвечал голос Фернелиуса.

— Буду, буду, — вскричал король. — Что надо еще делать?

— Перестань по-пустому гоняться за добродетельной Эклермондой и возвратись к той, которую покинул.

— Про которую говорите вы? — спросил озадаченный король. — Кого имеете вы в виду, уважаемый Фернелиус, — королеву Луизу?

— Нет, Ториньи, — отвечал голос.

— Ториньи! — повторил Генрих с выражением отчаяния. — Назначьте любую из моих прежних любовниц, лишь бы не нее, нельзя ли иначе уладить дело?

— Другого выбора нет, — важно отвечал голос.

— Ну, так я лучше соглашусь, — отвечал Генрих, — подвергнуться… Ах, черт возьми! Выходец с того света смеется! Это чья-нибудь шутка! — вскричал он, совершенно успокоившись, поднявшись на ноги и хватая правой рукой находившийся вблизи него предмет. — Здесь есть изменники, — продолжал он, услышав удаляющиеся шаги. — Это не привидение, не Фернелиус.

— Именем неба, о чем же вы так долго говорили, ваше величество? — спросила дама с поддельным удивлением.

— Сейчас узнаете. Клянусь Богом, сударыня, вы пожалеете о своих поступках и ваш соучастник будет наказан за свою дерзость. Мы без особенного труда угадали, кто сыграл с нами эту глупую шутку. Эй, огня! Огня!

Говоря это, он приложил к губам свисток. Двери тотчас раскрылись, и прибежали слуги со свечами.

Свет упал на короля и его даму, которая, вероятно, смутившись от присутствия такого множества зрителей, закрыла лицо руками.

— Поднимите голову, сударыня! — вскричал Генрих грозным голосом. — Мы не намерены щадить вашей стыдливости, можете быть в этом уверены. Весь двор узнает, какую штуку вздумали вы сыграть с вашим государем, весь двор будет свидетелем вашего посрамления. Поднимите голову, говорю вам. Если ваше бесстыдство довело вас до подобного поступка, то оно же поможет вам вынести обращенные на вас взгляды. Недавно смеялись вы, теперь же наша очередь смеяться. А! А! Клянусь Богом, ни за что на свете не избавим мы вас от этого возмездия. Подымите голову! Подымите голову, Эклермонда.

И, отнимая силой ее руки, он открыл глазам присутствующих лицо дамы.

То была Ториньи.

Несмотря на присутствие короля, придворные не могли удержаться от смеха.

— Черт возьми! — вскричал озадаченный Генрих. — Что же стало с Эклермондой?

В эту минуту толпа почтительно расступилась и пропустила королеву Луизу.

— Девица Эклермонда отдалась под мою защиту, — сказала она, подходя к королю.

— Под вашу защиту, Луиза? — вскричал изумленный король. — Неужели вы дадите убежище гугенотке? Клянусь четырьмя евангелистами! Мы уверены, что вы как ревностная католичка не допустите осквернить себя присутствием еретички.

— Я уверена, что, сочувствуя несчастью людей, исповедующих не одну со мной веру, я не грешу против Того, который сам — весь милосердие, — отвечала с кротостью Луиза. — А в настоящем случае, когда чистая, невинная девушка искала у меня убежища, я была бы лишена всякого человеколюбия, этой высочайшей добродетели христиан, если бы отказала ей в помощи. Я дала слово Эклермонде, что она будет в безопасности под моей защитой.

— Признаюсь, вы поступили благоразумно, очень благоразумно, — вскричал с иронией Генрих, — и, вероятно, ваш духовник будет одного с вами мнения. Мы это увидим. Теперь же я не намерен об этом рассуждать. Однако есть один человек, с которым мне надо свести счеты. Где верный рыцарь девицы Эклермонды? Где Кричтон? Надеюсь, что он не искал убежища под вашим крылышком и вы не давали ему вашего слова?

— Кавалер Кричтон оставил Лувр, Генрих, — отвечала Луиза.

— Невозможно! — вскричал король. — По моему собственному приказанию все двери заперты.

— И однако же он ушел, — сказала Ториньи.

— Ушел! — повторил Генрих. — С вашей помощью, сударыня, — прибавил он, гневно смотря на королеву.

— Нет, Генрих! — кротко отвечала Луиза. — И он не принимал никакого участия в освобождении Эклермонды. Эта девушка явилась одна просить у меня убежища.

— Как же удалось ему уйти? — спросил король, обращаясь к Ториньи.

Ториньи взглянула на потайную дверь, делая выразительный знак. Генрих понял его.

— Довольно, — сказал он. — я все теперь понимаю, но где ваш соучастник, где привидение?

— Вот он, государь, вот он, — вскричал Сибло, вытаскивая Шико, нога которого высовывалась из-под стола. — Вот он!..

— Доктор Фернелиус, — отвечал шут с комичным выражением замешательства. — Простите, простите, государь.

— Ты — Фернелиус? — вскричал Генрих, который, несмотря на свое неудовольствие, едва мог удержаться от смеха, смотря на гримасы Шико. — Как удалось тебе производить эти ужасные звуки, коварный негодяй?

— При помощи этой трубки, — отвечал Шико, подавая сарбакан виконта Жуаеза. — Вы должны сознаться, что я неплохо сыграл мою роль.

— Сарбакан! — вскричал Генрих. — Отныне мы изгоняем из Лувра эти проклятые трубки, только из милосердия не изгоняем и тебя вместе с ними, вероломный слуга.

— Конечно, ваше величество не захочет осудить самого себя на изгнание, — отвечал шут. — Государь, вы обещали достопочтенному Фернелиусу любить меня, как самого себя.

— Плут! — вскричал Генрих. — Нам очень хочется отправить тебя к Фернелиусу, но мы тебя милуем. Жуаез, — прибавил он — ступай со своими солдатами в отель Суассон, и, если ты найдешь там этого негодного Кричтона или нашу маску, арестуй их обоих и задержи до завтрашнего утра. Не теряй ни минуты!.. Сударыня, мы к вашим услугам.