В эту ночь в Лувре женственным и сладострастным государем устраивался большой праздник, на который был приглашен весь блестящий двор, не имевший себе равных в Европе как по красоте и числу дам, принятых ко двору, так и по храбрости и любезности молодых дворян, украшавших его своим присутствием. Генрих III так же страстно любил легкомысленные забавы — праздники, балеты, маскарады, — как его брат и предшественник Карл IX игру в мяч и охоту. Празднества его были роскошны и так непрерывно следовали одно за другим, что он почти все свое время посвящал устройству этих великолепных зрелищ. Празднества по случаю женитьбы его фаворитов поглощали громадные суммы, и его необузданные сумасбродства часто совершенно опустошали государственную казну. В то время как государство стонало под тяжестью постоянно возраставших налогов, на этих оргиях господствовала такая безграничная распущенность, что она приводила в соблазн и негодование самых почтенных граждан Франции, чем очень искусно пользовались враги короля.

За два года до нашего рассказа Генрих устраивал праздник своему брату, герцогу Алансонскому, на котором присутствовали дамы, одетые в мужские платья зеленого цвета, до половины обнаженные, с распущенными волосами, как новобрачные. Расходы на этот праздник превышали сумму в 100 000 ливров. В декабре 1576 года, как мы видим из дневника его царствования, он отправился под маской в отель Гиза в сопровождении тридцати принцесс, принадлежавших его двору, одетых в роскошные платья из шелковых и серебряных тканей, унизанные жемчугом и драгоценными каменьями, и такие безобразия происходили на этом празднике, что дамы и девицы, державшие себя поскромнее, вынуждены были удалиться из-за вольного обращения масок, так как, — многозначительно замечает Пьер де л'Этуаль, автор дневника — если бы стены и обои могли говорить, они порассказали бы презабавные подробности. Позднее, в 1584 году, в немецкую масленицу, Генрих в маске вместе со своими фаворитами бегал по улицам, предаваясь таким невероятным сумасбродствам и такому нахальству, что на другой день был публично осужден всеми парижскими проповедниками.

Луиза Лорренская и Ведемонская, его супруга, принцесса с кротким, но слабым характером, совершенно лишенная честолюбия (поэтому-то ловкая Екатерина Медичи, постоянно опасавшаяся соперничества вблизи трона, и выбрала ее, как самую подходящую, в супруги своему сыну), но, наделенная слепой покорностью, никогда не сопротивлялась желаниям своего царственного супруга, хотя редко участвовала в его празднествах. Ее тихая жизнь проходила в молельне, в саду, в монастырях разных братств и других духовных учреждениях и в ее уединенных покоях. Ее женские увлечения сводились к вышиванию и чтению молитвенника, одежда ее была из самой простой материи, преимущественно из сукна, и хотя цвет ее лица дошел до смертельной бледности, но она никогда не соглашалась употреблять румян. В своих ближайших служителях и фрейлинах она ценила благочестие и скромность гораздо больше, чем блестящие наружные качества. Сохранилось множество ее острот, очень забавных, и особенно одна, сказанная жене президента, которая, всегда расфранченная и разодетая с неслыханной роскошью, не хотела признавать королеву в ее скромном костюме. Но, судя по всему, она была слишком слабого и покорного характера и недостаточно умна, чтобы принести какую-либо пользу государству или исправить недостатки государя, своего супруга, и, без сомнения, в высоком своем сане нашла гораздо более горя, чем радостей. Ее несчастья были даже воспеты в стихах иезуитом Лемуаном. Но, вероятно, самое тяжелое ее горе состояло в том, что она не имела детей. Положение, которое должна была бы занимать Луиза де Ведемон, было захвачено королевой-матерью, с излишеством одаренной теми качествами, которых недоставало ее невестке. Она вертела своими сыновьями, как марионетками, они занимали трон, но она управляла государством. Ее сердце, по всему казалось, было вылито из бронзы или стали. Ловкая, скрытная интриганка, она постоянно изучала Макиавелли. В управлении государством она придерживалась такой скрытности, что никто не мог угадать, к чему она стремится, пока не обнаруживались последствия ее действий. Унаследовав многие благородные свойства рода Медичи, она, подобно Борджиа, была неумолима в ненависти, не останавливаясь, как и члены этого ужасного семейства, для достижения своих целей даже перед узами кровного родства. Народная молва обвиняла ее в таинственной смерти, посредством которой были устранены ее два старших сына с дороги третьего, ее любимца, и впоследствии говорили, что она не была также в стороне от внезапной смерти принца Алансонского, который умер в Шато Тьерри после того, как понюхал букет отравленных цветов. Фуану говорит следующее о вскрытии тела Карла IX: смерть Карла IX была ужасна, но внушаемый ею ужас был бы еще сильнее, если бы мы наверняка знали, что эти жестокие страдания были делом рук его матери.

Двор Екатерины Медичи — на самом же деле двор ее сына — состоял из трехсот прелестнейших девушек, принадлежавших к самым благородным фамилиям Франции. Окруженная этой фалангой красавиц, Екатерина сознавала себя всемогущей. Она наказывала своих фрейлин только за те проступки, которых нельзя было скрыть, как это и случилось со злополучной девицей де Лимель. Глубоко изучив человеческое сердце, она знала, что самые непреклонные не могут устоять против женских ласк, и, окружив себя этим избранным дамским кружком, она с их помощью уничтожала все планы своих врагов и, пользуясь их влиянием, которого никто не остерегался и которое распространялось на весь двор, узнавала самые сокровенные тайны всех партий. Вследствие глубокой скрытности ее поступков характер Екатерины составляет загадку, которую напрасно старался бы разгадать историк, равно как напрасно стал бы он отыскивать тайные пружины ее действий. Ханжа, со слепым и вместе с тем скептическим суеверием, предававшаяся — если верить ее врагам — даже поклонению языческим божествам; гордая и неспособная на какое-либо унижение любящая жена-итальянка и, однако же, не выказывавшая никакой ревности из-за непостоянства мужа; нежная мать, между тем заслужившая обвинение в том, что для воплощения своих честолюбивых планов пожертвовала тремя из своих сыновей; строгая в соблюдении этикета и, несмотря на это, часто допускавшая небрежное к нему отношение; надменная и мстительная, но, однако, никогда не обнаруживавшая ни малейшим нетерпеливым жестом свои ощущения, скрывшая свое негодование под личиной совершенного спокойствия. Ее предполагаемый характер и ее поступки находились в постоянном противоречии.

Лучший ее портрет, кажется, содержится в следующей сатирической эпитафии, появившейся тотчас после ее смерти:

Здесь лежит королева, бывшая в одно время демоном и ангелом; Достойная полнейшего осуждения и величайшей похвалы; Она поддержала государство и, вместе с тем, погубила его; Она устраивала тысячи примирений и не менее ссор; Она произвела трех королей и три междоусобные войны; Строила замки и разрушала города; Издала много хороших законов и дрянных постановлений; Пожелай ей, прохожий, рая и одновременно ада.

Однако же Екатерина была одарена гением высшего разряда. Она постоянно занималась. Она любила науки и ученых, упражнялась в разных искусствах и была лучшей наездницей своего времени. Ей обязаны женщины устройством рожка у седла для придерживания ноги (прежде дамы при верховой езде держались на одной подножке), моду эту она ввела в употребление для того, чтобы лучше продемонстрировать дивную соразмерность своего телосложения. Если Екатерина была живой парадокс, то и сын ее — Генрих III — был одарен не менее противоположными свойствами и подавал в юности блестящие надежды, которым не суждено было осуществиться в зрелых летах.

Победитель при Жарнаке и Монконтуре, предмет зависти всей воинственной молодежи своего времени, кумир воинов, приобретших славу во многих сражениях, государь, избранный Польшей, государственный муж, наделенный здравым смыслом, оратор, владевший красноречием легким и приятным, одаренный мужеством, врожденной грацией и красотой, искусный во всех телесных упражнениях в турнире, на манеже и в фехтовальном зале, — этот храбрый рыцарский принц, как только вступил на престол Франции, впал в сладострастную беспечность, из которой никогда не выходил, исключая весьма редкие случаи. Сила его ума, его твердость, мужество, моральное и физическое, совершенно исчезли под влиянием чувственной жизни, которой он предался. Управляемый матерью и своими фаворитами, которые были главными противниками Екатерины и постоянно пугали ее своим влиянием на Генриха, преследуемый герцогом Гизом, который даже не брал на себя труда скрывать свои виды на престол, возбуждающий недоверие лигистов, предводителем которых он был, внушающий ужас гугенотам, которых он всегда неумолимо преследовал и которые с отвращением вспоминали его жестокости во время ужасов Варфоломеевской ночи, ужасающей трагедии, в которой он был, по его собственному признанию, одним из главных действующих лиц, восстановивший против себя папу и Филиппа II Испанского (своего шурина), которые оба сочувствовали Гизу в войне с Генрихом Наваррским, и во вражде со своим братом герцогом Алансонским, громимый Сорбонной, преследуемый нападками одного из ее докторов, который в одном памфлете старался доказать необходимость свержения его с престола, Генрих, с колеблющейся на голове короной, внешне воплощал полное равнодушие и не отказывался ни от одного из своих удовольствий или обрядов благочестия (у него благочестивые обряды очень походили на забавы; молельня и бальный зал, обедня и маскарад соприкасались один с другим). Генрих, говорим мы, не хотел слушать своих советников и тогда только стряхнул с себя свою сладострастную бездеятельность, когда хотели вооруженной рукой лишить его престола. Тогда — лишь на минуту — он показал себя настоящим королем. Однако мы не будем касаться этого периода его царствования, но опишем то время, когда этот изнеженный принц утопал в праздности и удовольствиях.

В ту ночь, о которой мы говорим, он собрал в роскошных галереях своего дворца самых красивых женщин и самых лучших кавалеров столицы. Екатерина Медичи также присутствовала на празднике с блестящим роем своих красавиц. Маргарита Валуа, прелестная королева Наваррская, двадцати семи лет, в полном блеске красоты, также находилась там со своей свитой. Была даже и кроткая Луиза Ведемонская со своими скромными и благоразумными фрейлинами. Все, что было при этом дворе грацией, молодостью, умом, красотой и изяществом, — все соединилось на этом празднестве. Ничто не было забыто, что могло придать ему прелести.

Тысячи ароматических ламп разливали благоухание, экзотические цветы наполняли воздух приятным запахом, танцы сопровождались нежными звуками музыки скрытого оркестра, высокие перья развевались в такт мелодиям, маленькие ножки дам мелькали в разнообразных фигурах танца.

Бал был маскарадный, и за исключением государя и нескольких любимейших его приближенных все присутствовавшие были в масках.

Костюмы были чрезвычайно разнообразны, но выбраны скорее с намерением выставить в полном блеске внешность танцора в наряде, отличном от обыкновенной одежды, чем с причудливостью, отличающей итальянские маскарады или дни карнавала. Огненные глаза, которые казались еще ярче, сверкая как две звездочки сквозь два отверстия красивой маленькой бархатной маски, придававшей более заманчивости и эффекта розовым губам и атласному подбородку тех, которые их носили, оказывали повсюду свое магическое влияние. Для кокетства всего удобнее маска, при помощи которой говорятся бесчисленные колкие остроты, которые без ее дружеского прикрытия никогда не были бы сказаны или же не достигли бы своей цели. Итак, да будет благословен тот, кто ввел в употребление маску на пользу робкого любовника.

Блестящее общество рассеялось в длинной анфиладе раззолоченных зал, то слушая восхитительные звуки гармоничного пения, то окружая столы, где огромные суммы проигрывались в трик-трак, то останавливаясь под аркой из благоухающих цветов или в углублениях окон, то принимая участие в роскошном угощении, предложенном в большом зале. Громко раздавались шутки и смех, тихим и нежным голосом шептались слова любви.

Среди блестящей толпы виднелась кучка людей, снявших маски и державшихся немного в отдалении от общего движения. Однако же в этой группе было заметно более веселья, чем во всех других местах. Разговор этих людей заглушался их смехом, и очень немногие из проходивших мимо них дам и кавалеров, если только походка и черты могли быть узнаны, избегали их язвительных насмешек и их саркастических примечаний. В этой группе был человек, с которым все прочие обходились с особенным уважением и благоговением, и можно было подумать, что ради его одного расточалось все это остроумие, так как каждая метко сказанная острота заслуживала его одобрения. Этот человек был среднего роста, тонок и немного сутуловат. Его лицо имело неопределенное, но зловещее выражение — что-то среднее между насмешкой и улыбкой. Его черты не были красивы. Нос был велик, губы толстые, но цвет лица замечательно нежный и свежий, глаза его были не лишены блеска, но взгляд их выражал скрытность, подозрительность, пронырливость. Он носил короткие усы, и остроконечная бородка покрывала его подбородок. В ушах были вдеты длинные жемчужные подвески, которые придавали еще более женственности его наружности, а его черный головной убор, надетый на самую маковку и прилаженный таким образом, чтобы не растрепать прически его искусно завитых волос, — был украшен вместо перьев украшением из разноцветных драгоценных камней. На шее было надето великолепное жемчужное ожерелье и цепь из медальонов, перемешанных с гербами, на которой висел орден Святого Духа низшей степени, сверкавший бесценными бриллиантами. И действительно, невозможно было вычислить стоимость драгоценных камней, сверкавших на его кушаке, в серьгах и в складках его великолепного костюма. С одной стороны кушак этот поддерживал кошелек, наполненный маленькими серебряными флаконами с духами, и шпагу с богатым эфесом в бархатных ножнах, а с другой — четки из Адамовых голов, которые он всегда имел при себе по данному им обету и которые доказывали смесь набожности или лицемерия и испорченности, составлявшую характер этого господина. Его бархатный плащ каштанового цвета и самого последнего фасона был на палец короче плащей его товарищей. Воротник его был более обширных размеров и носил более удачное и подходящее название «ротонды». Его полукафтан, так плотно прилегавший к талии, как только позволяли пуговки и петли, был великолепно сшит и очень ему шел, точно так же, как и его шаровидные панталоны, раздувавшиеся по бокам, которые, подобно полукафтану, были из желтого атласа. Мы не беремся описывать ни чрезвычайную роскошь его рукавов, ни изящество его ног, обутых в шелковые чулки пурпурного цвета, ни острые носки его атласных башмаков — каждая часть его костюма была изучена.

Генрих III, — а это был именно он — обращал, как мы уже сказали, большое внимание на все мелочи туалета и придавал большую важность нарядам. В день его свадьбы с королевой Луизой одевание обоих супругов заняло так много времени, что обедню пришлось служить в пять часов вечера, а молебен был пропущен, что считали очень худым предзнаменованием. Он очень гордился своей наружностью и так сильно страшился утратить свежий цвет лица и нежность кожи, что в часы отдыха надевал маску и перчатки, пропитанные разными смягчающими мазями и составами. Очень немногие из дам его двора могли поспорить красотой и малым размером руки с его прекрасной рукой, унаследованной им, равно как и его сестрой Маргаритой Валуа, от матери.

В настоящем случае он, сняв перчатку, вытканную из серебра и шелка белого и телесного цвета, небрежно перебирал тонкими белыми пальцами, покрытыми богатыми кольцами, роскошные уши маленькой собачки, которую держал Шико, стоявший возле него. Генрих так страстно любил собак, что обыкновенно выезжал в карете, наполненной самыми красивыми их представителями, и подбирал всех собак, которые ему понравились во время прогулки. Монахини часто громко жаловались на похищение их любимцев, так как монастыри были более всех других мест снабжены собачьей породой в царствование этого великого любителя собак, и он часто обращался туда для пополнения своего запаса.

Придворные, окружавшие его, были почти так же роскошно разодеты, как и их государь. Справа от Генриха, опиравшегося на плечо своего первого камердинера де Гальда, виднелась величественная фигура маркиза де Вилькье, прозванного Юный и Толстый, хотя он не имел никаких притязаний на первый из эпитетов. Возле него стоял его зять, суперинтендант финансов, развлекавший себя пустой забавой в бильбоке, очень распространенной между тогдашними придворными благодаря пристрастию короля к этой игре. Храбрый Жуаез и гордый д'Эпернон не пренебрегали этим вздорным препровождением времени и держали в руках длинные серебряные трубки — сарбаканы, с помощью которых, подобно современным итальянцам во время карнавала, они метали в гостей под масками множество конфет и разных сладостей, причем проявляли большую ловкость в этом занятии. В эту минуту с д'Эперноном разговаривал Франциск д'Эпинэ де Сен-Люк, барон де Кревкер, другой любимец Генриха, отличавшийся не менее своих товарищей храбростью, доходившей почти до жестокости. Сен-Люк считался красивейшим мужчиной своего времени, его наградили эпитетом Красавец. Возле них было множество слуг и пажей в богатых ливреях.

— Д'Арк, — сказал король Жуаезу мягким и приятным голосом, — не можешь ли ты сказать мне, чье прелестное лицо прячется под маской там, в свите Ее Величества, моей матери? Оно должно быть прелестно, если губы и шея не обманывают. Ты видишь, про кого я говорю?

— Вижу, государь, — ответил Жуаез, — и совершенно согласен с Вашим Величеством, что лицо, которое скрывает эта маска, должно быть божественно. Шея бесподобна, бюст Венеры, но что касается их обладательницы, то хотя я льщу себя надеждой, что достаточно знаю всех дам из свиты Ее Величества и могу угадать девять из десяти, как бы они искусно ни приоделись, но признаюсь, я сбит с толку этой незнакомкой. Ее походка прелестна. Ей-богу! С позволения Вашего Величества, я пойду узнаю, кто она такая!..

— Постой, — сказал король, — не надо. Сен-Люк сейчас разрешит наши сомнения, он с ней танцевал испанскую павану. Как называется ваша хорошенькая партнерша, барон?

— Для меня так же затруднительно, как и для вас, государь, назвать ее имя, — отвечал Сен-Люк. — Я напрасно старался разглядеть ее черты, и звук ее голоса мне совершенно неизвестен.

— Как ни ревнует мадам д'Эпинэ своего красавца мужа, — сказал, улыбаясь, король (баронесса, по мемуарам того времени, была горбата, дурна, крива и даже хуже того), — но надо сознаться, что если даже вы, Сен-Люк, не произвели впечатления на прекрасную незнакомку, то кто же из нас может надеяться в этом преуспеть? Это не может быть, — хотя рост почти одинаков, — девица де Шатеньере. Это не красавица ла Бретеш, — Вилькье узнал бы ее, как бы она ни переоделась, — ни Сюржер, божество Ронсара, ни Телиньи, ни Мирандр. Ни одна из них не выдержит с ней сравнения. Какая грация, какая легкость! Она так танцует, как будто у нее крылья.

— Кажется, вы увлекаетесь ею, государь, — сказал Сен-Люк с улыбкой, чтобы показать свои красивые зубы. — Должны ли мы из этого заключить, что девица одержала победу над нашим королем?

— Девица уже одержала другую победу, которой она поистине может гордиться, — вставил Шико.

— Право! — вскричал Сен-Люк. — О ком же это ты говоришь?

— О! Речь идет не о тебе, прекрасный Франциск, — отвечал шут. — Ты, как и наш дорогой Генрио, становишься жертвой каждого мимолетного взгляда, и той девице нечего особенно гордиться, которая покорит одного из вас. Тот, чью любовь она приобрела, — такой человек, внимание которого лестно для каждой девицы.

— А! — вскричал король. — Я вижу, тебе все известно. Кто эта девица, и который из моих дворян ее поклонник?

— Кажется, что все, государь, — отвечал Шико, — но если бы мне пришлось назвать самого преданного из ее почитателей, я бы указал на шута вашего величества. Самый предприимчивый — Сен-Люк, самый ветреный — Жуаез, самый степенный — д'Эпернон, самый самонадеянный — де'О, самый толстый — Вилькье, самый отважный — ваше величество.

— И самый счастливый, мог бы ты прибавить, — прервал его Генрих.

— Нет, — возразил Шико. — В делах любви короли никогда не бывают счастливы. Они никогда не имеют удачи.

— Почему же нет? — сказал, улыбаясь, Генрих.

— Потому что своим успехом они обязаны не себе, но своему положению, а потому его и нельзя назвать удачей.

Можно ли назвать удачей приобретение того, в чем нельзя отказать?

— Мой предшественник, великий Франциск, испытал противное, — отвечал король. — Он, по крайней мере, был порядочно счастлив в любви, даже и в том значении, которое ты придаешь этому слову.

— Сомневаюсь в этом, — возразил Шико, — и мой предшественник Трибуле был одинакового со мной мнения. Королей всегда узнаешь под их костюмом.

— Я не намерен брать тебя в духовники, — сказал Генрих, — но что сказал бы ты, если бы я сделал пробу над прекрасной незнакомкой? Сколько ты прозакладываешь, что я, замаскированный, буду иметь успех?

— Никогда не бросайте своего козыря, — отвечал шут, — это была бы, по правде, жалкая игра. Подойдите к ней королем, если хотите быть уверены в успехе. Даже и в таком случае я остаюсь при моих сомнениях. Впрочем, я закладываю мой скипетр против вашего, что ваше величество проиграет в первом случае.

— Я в свое время докажу тебе противное, — возразил король. — Я не привык к поражению, а покуда я приказываю тебе сказать мне все, что ты знаешь об этой девице.

— Что я знаю, можно высказать за один раз.

— Ее имя?

— Эклермонда.

— Хорошее начало. Имя нам нравится. Теперь скажи мне фамилию.

— Чтобы черт меня побрал! Государь, я не знаю. Она не имеет фамилии.

— Не шути!

— Именем вашего батюшки, великого Пантагрюеля (я никогда не божусь в шутку), клянусь вам, государь, я говорю серьезно. Прелестная Эклермонда не имеет фамилии. Ей не представится случая совещаться с герольдом относительно своего герба.

— Как это, негодяй? Она же фрейлина нашей матери!

— Извините, государь, но вы желали получить сведения. Я конкретно вам отвечаю. В ее рождении есть какая-то тайна. Эклермонда сирота, гугенотка.

— Гугенотка! — вскричал король с выражением отвращения и наскоро крестясь. — Клянусь Святым Причастием! Ты, верно, ошибаешься.

— Я должен был сказать — дочь гугенота, — пояснил Шико. — Никто не осмелится отыскивать еретиков в свите Екатерины Медичи. Они бежали бы от нее, как черт от ладана. Иоанн Кальвин имеет мало последователей в Лувре.

— Да простит мне Господь! — вскричал государь, хватаясь поспешно за четки. — Странно, — прибавил он после минутного молчания, — что я никогда ничего не слыхал об этой девице и о ее истории. Уж не хочешь ли ты позабавить нас глупой басней?

— Разве королева Екатерина посвящает вас во все свои тайны, государь? — спросил Шико. — Я не думаю этого. Но выслушайте меня, и вы узнаете историю Эклермонды, рассказанную самым романическим слогом.

И, принимая презабавную позу и уморительно важную мину, шут продолжал:

— Запертая в своей жалкой комнатке под бдительным надзором слуг ее величества, лишенная любых отношений с придворными, и в особенности с теми, которых подозревают в ереси, Эклермонда до последнего времени проводила жизнь в полнейшем заключении. Кто бы ни был ее отец, по-моему, несомненно, что он был знатного рода и гугенот, так как его закололи в приснопамятную ночь Святого Варфоломея. Будучи еще ребенком, Эклермонда была поручена вашей царственной матери, которая воспитала ее в истинной католической и апостольской вере таким образом, о каком я вам рассказывал.

— Черт возьми! Любопытная история, — отвечал король, — и теперь я вспоминаю некоторые подробности, которые ты передал, хотя они давно уже испарились из моей памяти. Мне надо видеть прекрасную Эклермонду и поговорить с ней. Наша мать дурно с нами поступила, не представив нам эту девицу.

— Ваша царственная мать всегда имеет уважительные причины для своих поступков, государь, и я отвечаю, что в настоящем случае ее кажущаяся небрежность вызвана наилучшими побуждениями.

— Убирайся к черту с твоим злым языком, негодяй, — отвечал, смеясь, Генрих, — но мне, однако же, надо задать тебе еще вопрос. Постарайся отвечать на него серьезно. Который из наших кавалеров влюблен в Эклермонду? Не обращай внимания на их взгляды, говори смело!

— Я бы не боялся говорить, если бы мне пришлось назвать одного из них, — отвечал Шико, — но дело не в них. Скажи, чтобы эти дворяне отошли на несколько шагов, и ты узнаешь имя своего соперника.

По знаку короля придворные немного отступили.

— Кавалер этот — Кричтон, — сказал Шико.

— Кричтон! — повторил король голосом, выражавшим удивление. — Несравненный Кричтон, как его сегодня прозвали, когда он в открытом бою одержал верх над университетом. Поистине это опасный соперник. Но ты заблуждаешься, называя его имя. Кричтон пойман в сети нашей сестры Маргариты Наваррской, а она менее всякой другой дамы во Франции расположена переносить непостоянство. Значит, мы можем быть спокойны с этой стороны. Вдобавок, он нисколько не думает о других красавицах. А кстати о Кричтоне, я теперь вспомнил, что еще не видел его сегодняшним вечером, удостоит ли он своим присутствием наше празднество? Наша сестра Маргарита изнывает в его отстутствие, как больной цветок. Самые резкие остроты Брантома и самые причудливые стихи Ронсара не в состоянии вырвать у нее улыбку. Что же с ним сталось?

— Я ничего об этом не знаю, — отвечал шут. — Он с величайшей быстротой удалился из Наваррской коллегии по окончании битвы с этими коварными школьниками, этими полновесными олухами, как назвал бы их дядя Панург, из которых многие, как я уже докладывал вашему величеству, водворены в тюрьму в ожидании вашего распоряжения. Но что было с ним после этого, я не знаю, кроме того, что, может быть, он открыл убежище похитителя.

— Ты говоришь загадками, — с важностью сказал король.

— Вот этот может вам объяснить загадку, государь, — отвечал Шико. — Он премудрее самого Эдипа, этот черный астролог, от него вы все узнаете.

— Руджиери! — вскричал король. — В самом ли деле это наш астролог, или кто-либо из замаскированных воспользовался его костюмом?

— Это совершенно невероятно, — отвечал Шико. — Разве только тот, который позаимствовал, пожелает быть в один прекрасный день заколотым, что, вероятно, ожидает Руджиери, если только он избегнет виселицы.

В ту минуту как Шико оканчивал свои слова, астролог подошел к королю, и в его обращении заметно было смущение и беспокойство.

— Что такое случилось? — спросил у Руджиери шут, смотря на него со злобной гримасой. — Разве звезды потемнели, луна затмилась? Или на небе появилась длиннобородая комета? Какое чудо совершилось? Или твой любовный напиток не удался? Твои изображения растопились, или по ошибке ты отравил друга? Не убежал ли твой карлик с ведьмой или с саламандрой? Твое золото не превратилось ли в сухие листья? Твои драгоценности не оказались ли поддельными? Твои снадобья не потеряли ли свою силу? Именем Трисмежиста, что такое случилось?

— Удостойте меня, ваше величество, минутой разговора, — сказал Руджиери, низко кланяясь и пренебрегая насмешками шута. — То, что мне надо передать вам, очень важно.

— Если так, то говори, — приказал король.

Руджиери взглянул на Шико. Король сделал знак рукой, и шут против воли удалился.

— Бьюсь об заклад, — прошептал он, — что эта проклятая сова вылезла из своего дупла для того, чтобы говорить королю о Кричтоне и о джелозо. Если бы я мог слышать что-нибудь из этого разговора! Мне кажется, что мой слух не так тонок, как обыкновенно, или же хитрый плут с намерением говорит тише. Его величество, кажется, поражен изумлением, но не рассержен. Он улыбается. Что же это за мнимая тайна, которую передает этот старый обманщик?

Генрих в продолжение этого времени слушал с видимым изумлением сообщения Руджиери, прерывая их только отрывистыми восклицаниями с пожатием плечами. Когда астролог окончил, он после минутного размышления отвечал ему с улыбкой:

— Я наблюдал за этой маской в отеле Бурбон, Руджиери, но я и не подумал, чье лицо под ней скрывается.

Mort Dieu! Нечего сказать, хорошее сообщение сделал ты мне, аббат. Кажется, с меня достаточно моих собственных грешков, чтобы еще брать на себя ответственность за чужие. Но все-таки этот молодой ветреник может быть уверен в моей помощи. Видел ты принца Наваррского?

— Нет, государь, — отвечал Руджиери, — и что бы ни случилось, какой бы опасности ни подвергался он благодаря своей молодости и горячей крови, умоляю ваше величество сохранить его тайну и не отказать ему в вашем покровительстве.

— Ничего не бойтесь, даю вам наше королевское слово: Corblue! Я люблю всевозможные тайны и интриги и с удовольствием поддержу его. Этот молодой человек, пускающийся на такое безумное приключение, в моем вкусе. Я восхищен этой историей, но все-таки, признаюсь, не могу понять, как подобная женщина могла ему причинить столько мучений. Наши актрисы обыкновенно не так жестокосерды и особенно к человеку, такому значительному, как наша маска. Эх, аббат, мне кажется, что это небывалый случай.

— Здесь кроется колдовство, государь, — таинственно отвечал Руджиери, — его удерживают чары.

— Матерь Божья! — сказал король, набожно крестясь. — Предохрани нас, Святая Матерь, от козней демона, и все-таки, Руджиери, я должен сознаться, что я не совсем верю этим мнимым искушениям. В черных глазах этой джелозо, наверное, заключается гораздо более очарования, чем в твоих самых искусных составах. Но каков бы ни был источник, ясно, что очарование достаточно сильно, чтобы свести с ума нашу маску, иначе он бы никогда не наделал таких безумств, гоняясь за этой женщиной.

— Государь, я выполнил мое поручение, — отвечал Руджиери. — Я предупредил ваше величество о попытках Кричтона. Позволите вы мне удалиться?

— Останься! — сказал король. — Мне пришла одна мысль. Де Гальд, — обратился он к старшему камердинеру. — передайте королеве, нашей матери, что мы желаем переговорить с ней одну минуту, и вместе с тем попросите от нашего имени ее величество, чтобы она воспользовалась этим случаем представить нам девицу Эклермонду.

Де Гальд, отвесив поклон, удалился.

— У меня также есть тайна, Руджиери, и — странная вещь — этот Кричтон и в ней замешан. В первый раз сегодня вечером узнал я, что в Лувре была воспитана чудная красавица, никому не известная, но в которую влюблен Кричтон. Я только что пришел в себя от изумления, возбужденного этим случаем, как ты явился с известием, что этот красивый джелозо, доставивший мне столько удовольствия своими песнями и романсами, оказался переодетой девушкой, которая, спасаясь от преследований итальянца, бросается в объятия Кричтона. Что должен я обо всем этом думать, хорошо зная, что этот самый Кричтон — счастливый возлюбленный нашей сестры Маргариты, которая ради него отказалась от всех своих прежних страстишек и которая стережет его с бешеной ревностью, как будто это ее первая любовь? Что должен я об этом думать?

— Что Венера улыбнулась ему при его рождении, государь, — отвечал Руджиери, низко кланяясь. — Он многим обязан не самому себе, а влиянию небесных светил. Его предназначение — постоянный успех. Клянусь Нострадамусом! Вы счастливы, ваше величество, что не находитесь в положении нашей маски. Если бы вы удостоили вашим расположением ту же девицу, которую любит Кричтон, то я боюсь, что даже и вы имели бы очень мало успеха.

— Sang Dieu! — воскликнул Генрих. — Они все одного мнения. Точно так же думает и Шико. Послушай меня, Руджиери, что касается Эклермонды, то я имею на нее свои виды. В деле джелозо ты и твоя маска можете рассчитывать на мою поддержку. Взамен этого я обращусь к тебе за помощью, если встретится какое-либо непредвиденное препятствие. Что же касается Кричтона, то мы предоставляем его бдительности нашей сестры Маргариты. Ей достаточно будет намека. Она избавит нас от больших затруднений. Мы увидим, может ли сам несравненный Кричтон потягаться в любовных делах с Генрихом Валуа.

Руджиери пожал плечами.

— Бесполезно бороться против влияния звезд, государь.

— Но ведь звезды не говорят, что Эклермонда будет принадлежать ему, а, аббат?

— Его земное поприще будет блистательно, — отвечал Руджиери — по крайней мере, звезды предсказывают ему это.

В эту минуту приблизился де Гальд и доложил о ее величестве Екатерине Медичи и девице Эклермонде. Обе были без масок.