Генрих III, хотя и лишенный совершенно чувств, был самым вежливым государем в мире. Итак, с утонченной вежливостью обращения, которой обладал в высшей степени, он подошел к Эклермонде и, пока она выражала ему свои верноподданные чувства, взял ее руку и поднес к губам. Потом с самой привлекательной улыбкой принялся расточать похвалы ее красоте в тех лестных словах, которые так увлекательно умеют говорить вообще все короли, а Генрих — лучше всех других. Он с такой ловкостью старался рассеять ее смущение, что весьма скоро преуспел в этом. Да и в самом деле, какое женское сердце устоит против внимания, оказываемого монархом?

Изумленная появлением астролога, присутствие которого на балу помимо ее воли она не могла себе истолковать и который напрасно старался разными выразительными жестами дать ей понять, зачем он пришел в Лувр, Екатерина Медичи, всегда подозрительная к своим поверенным, не сумела или не пожелала понять эти жесты. Во время непродолжительной церемонии представления она устремила на него разгневанный взор и, как только позволял ей этикет, отозвала Руджиери в сторону и стала расспрашивать о причине его присутствия. Увидав, что его проницательная мать занята, Генрих, спешивший воспользоваться представившимся случаем начать приступ к сердцу прекрасной фрейлины, предложил руку Эклермонде и осторожно отвел ее в углубление великолепного окна, чтобы иметь возможность говорить с ней наедине.

Хотя обычно Генрих не был искренен в своих выражениях восторга, в этом случае мы должны снять с него обвинение в притворстве. Его в высшей степени поразила, да иначе и не могло быть, чрезвычайная красота Эклермонды. Пресыщенный блеском красавиц своего двора, с сердцем, нелегко поддающимся новым впечатлениям, и со склонностью слишком строго относиться ко всем деталям женской красоты, он должен был согласиться, что не только не встречал ничего равного красоте Эклермонды, но что в ее лице, во всей ее фигуре и — что имело равную важность в его глазах — в ее наряде не было ни малейшей детали, которую бы его разборчивый глаз не нашел безукоризненной.

Увы! Как мало могут дать слова представление о той красоте, которую мы желали бы описать. Образ, созданный поэтом, исчезает под красками, которые он вынужден употреблять. Перо бессильно описать то, что так живо изображает кисть; оно не может ни с совершенной точностью определить изящный контур лица, ни передать свежести и жизненности цвета кожи, блеска глаз, красоты губ, оттенка волос. Одно только воображение в силах представить все эти подробности, и мы охотно уступаем воображению читателя заботу начертать портрет Эклермонды, снабдив его только кое-какими советами для руководства. Итак, представьте себе черты лица, отлитые по самому безукоризненному образцу и выточенные с самым нежным и строгим вкусом. Глаза — глубокие, темно-голубые, с выражением неизъяснимой кротости, уста несут в себе несказанную прелесть, а крошечная ямочка очаровательна на круглом и гладком подбородке. Ее высокий белый лоб оттеняли каштановые волосы. Заплетенные на затылке в косы и слегка завитые с боков, они были украшены ниткой жемчуга и соединены на затылке бантом из лент — прическа, введенная во Франции злополучной Марией Стюарт, награжденная ее именем и вошедшая во всеобщее употребление во Франции. Ее лебединую шею охватывал гладкий кисейный воротничок, обшитый кружевом. Платье было сделано из роскошного флорентийского бархата пурпурного цвета, длинный заостренный корсаж которого привлек внимание Генриха к тонкой талии и великолепно сформированной груди молодой девушки. Мы заметим мимоходом, что чрезмерная страсть к тонким талиям достигла тогда своего апогея.

Корсаж так же плотно прилегавший, как латы, стягивался на талии до того, что те дамы, полнота которых переходила за ожидаемые пределы грации, могли с трудом дышать под его обременительными складками, тогда как нелепые рукава, которыми отличались кавалеры той эпохи, были также в употреблении у дам. Эклермонда, наравне с прочими, заплатила дань этой моде, составлявшей преступление против красоты; в противном случае, несмотря на все свое очарование, она вряд ли бы заслужила благоволение своего государя. Нас уверяли, что эти объемистые покровы рук набивались огромной кучей шерсти, которая их поддерживала, и были таких размеров, что вмещали в себя три или четыре рукава современного покроя. Они обшивались кружевами с зубчиками, а кисейная оборка, так же накрахмаленная как та, которая носилась на шее, дополняла смешной наряд рук. На шее Эклермонды была надета цепочка из золотых медальонов, а единственная жемчужина в форме груши висела на груди.

При высоком росте Эклермонда имела грациозную и горделивую походку. Любуясь ее прелестной и кроткой наружностью, Генрих думал, что, за исключением одной только женщины, он никогда не видел ничего подобного ее красоте. Эта женщина была Мария Шотландская, прелести которой во времена ее свадьбы с его старшим братом Франциском II, произвели сильное впечатление на его молодое сердце, и восхитительные черты которой имели такое необычайное сходство с чертами Эклермонды, что оно его поразило. Ее глубокие голубые глаза имели ту же томность, улыбка — ту же неизъяснимую прелесть. Те же жемчужные зубы, тот же вздернутый носик — высшая прелесть женщины, хотя он и составляет признак склонности к кокетству тех, которым принадлежит, тот же гладкий лоб, — одним словом, сходство было необычайно, и Генрих не замедлил его открыть. По прошествии нескольких минут он был влюблен до безумия, то есть настолько влюблен, сколько это возможно для короля в подобных обстоятельствах и в особенности для такого пресыщенного человека, каким был Генрих.

— Клянусь Купидоном! Прекрасная Эклермонда, — сказал он, все еще удерживая ее руку, — мы, право, способны обвинить нашу мать в оскорблении величества за то, что она так долго лишала нас удовольствия, которое мы вкушаем, приветствуя на нашем балу под масками самую прелестную из наших гостей. Клянусь Богом! Зная наше пылкое поклонение красоте, ее величество жестоко с нами поступила, и нам было бы трудно забыть ее поступок, если бы наше настоящее удовольствие не заглаживало до некоторой степени нашего прежнего разочарования.

— Ваше величество придает этому обстоятельству гораздо более значения, чем оно на самом деле заслуживает, — отвечала Эклермонда, стараясь легонько высвободить руку. — Как ни лестно для меня ваше внимание, но я никогда не добивалась этой чести.

— Совершенно справедливо, моя красавица, — возразил король. — Красота имеет такое право на наше внимание, что перед ним все прочие соображения имеют второстепенное значение. Мы не были бы настоящим Валуа, если бы поступали иначе. Вы позволите мне вести вас к столу? — прибавил он более тихим голосом и с такою горячностью, в смысле которой невозможно было ошибиться.

Краска покрыла лицо Эклермонды.

— Государь, — ответила она, содрогаясь, — рука моя в вашем распоряжении.

— Но не ваше сердце? — спросил король голосом, полным страсти.

Эклермонда задрожала. Она видела опасность своего положения и призвала на помощь всю свою смелость.

— Государь! — возразила она, опустив глаза в землю, голосом, которому старалась придать твердость. — Я не могу располагать моим сердцем, оно уже не принадлежит мне.

— Mort Dieu! — вскричал король, не будучи в состоянии побороть свое неудовольствие. — Вы признаетесь, вы любите…

— Я этого не говорила, государь.

— Как? Ваше сердце принадлежит другому!..

— Я обручена с небом, мое назначение — монастырь.

— Только-то? — сказал Генрих, становясь снова cпокойным. — Я было подозревал, что существуют другие узы, которые вас привязывают к земле. Но монастырь? Нет, нет, этого никогда не будет, милочка.

— Ваше величество не станет противиться велению неба, — возразила Эклермонда.

— Я не буду противиться моему собственному желанию, — весело сказал Генрих, — жертва слишком велика. Никакой монастырь не скроет такую прекрасную святую, пока я могу удержать ее. Небо, я уверен, не имеет никакого желания отнимать у нас сокровища, которыми оно нас наделило. Подобные дары редки, ими не надо легкомысленно пренебрегать, и я исполню свою обязанность, сделав невозможным это жертвоприношение на алтаре худо понятого усердия. Если это решение исходит от королевы-матери, то мы употребим нашу власть, чтобы противодействовать ее намерениям, так как, клянусь Пресвятой Богородицей, дитя мое, я не могу допустить, что свет вам так сильно опротивел, что вы желаете удалиться от него, тогда как вас ожидает самая блестящая будущность. Ваш путь усыпан цветами, и все рыцарство Франции с ее монархом во главе готово оспаривать одну вашу улыбку.

— Такова воля королевы, вашей матери, — отвечала Эклермонда, бросая робкий взгляд на Екатерину Медичи, которая не заметила этого взгляда, будучи слишком поглощена своим глубокомысленным совещанием с астрологом. — Решение ее величества будет исполнено. Я в ее власти, она распорядится мною по своему усмотрению.

— Но без нашего соизволения, — добавил король, — а мы не будем очень торопиться дать его. Mort Dieu! Ее величество так играет нашим скипетром, как будто ее рука управляет им. Мы удостоверим ее в противном. Как могла ей прийти нелепая мысль похоронить прелестнейшую из своих фрейлин в неизвестных стенах монастыря! Это свыше нашего понимания. Куда бы еще ни шло, если бы это придумала наша королева. Луиза, которая постоянно носиттребник в своей сумке, но чтобы наша мать, — хотя столь же ревностная, как и мы, в деле обеден и вечерен, но не особенно фанатичная, — решилась на такой нелепый поступок, — вот что для меня непонятно. Morbleu! У нее существуют какие-нибудь особенные причины.

— Ее величество, сколько мне известно, не имеет других причин, кроме своего усердия к вере.

— Вам может так казаться, моя милочка, но побуждения нашей матери глубоко сокрыты. Какова бы ни была причина, вам нечего бояться ее вмешательства. Разве только вы будете побеждены собственной склонностью, иначе вы никогда не дадите обета, отдающего вас во власть неба в ущерб тем, которые остаются привязанными к земле.

— Мои уста не произнесут никогда этого обета, — с живостью возразила Эклермонда, — но я не могу, не смею принять от вас эту милость, государь.

— Почему же, милочка?

— Короли не раздают милостей без надежды на вознаграждение, а я не могу ничем вознаградить вас.

— Вы, по крайней мере, можете отблагодарить меня улыбкой, — сказал с нежностью Генрих.

— Я бы вас благодарила на коленях, государь, за ту милость, которую вы мне обещаете, если бы было достаточно одного выражения благодарности, но я чувствую, что этого будет мало. Я не могу ошибиться в значении ваших взглядов. Благодарность, преданность, честная привязанность к вашему величеству будут всегда наполнять мое сердце, но не любовь, кроме той, которой каждый подданный обязан своему государю. Располагайте моей жизнью и моей участью, но не требуйте моего сердца, государь, оно не принадлежит мне более, и вы стали бы безуспешно его добиваться.

— Если оно не принадлежит вам, — возразил с легкой иронией Генрих, — то кому же вы его отдали?

— Ваш вопрос не великодушен, он недостоин вас!

— Ну так я вас освобождаю от ответа, — сказал король, — тем более, — добавил он с многозначительной улыбкой, — что мы уже знаем эту тайну. Нам известно каждое слово, сказанное в этих стенах, а слова несравненного Кричтона не были настолько тихи, чтобы избежать нашего внимания. Что, Эклермонда, ошибаемся ли мы?

— Государь!..

— Не дрожите, дитя, я никогда не изменю тайне. Но однако же, есть одна особа, против которой я обязан вас предостеречь. Вы ее не так хорошо знаете, как я. И дай Бог, чтобы вы никогда ее лучше не узнали!

— О ком вы говорите, ваше величество? — спросила Эклермонда со смущенным видом.

— Кто эта особа, которую вы там видите? Кто королева, солнце празднества, вокруг которой совершают свое движение все меньшие звезды и которая распределяет свои лучи равномерно на всех, как это обыкновенно делают подобные светила?

— Сестра вашего величества, Маргарита Валуа?

— Так точно, против нее-то мы вас и предостерегаем.

— Я вас не понимаю.

— Mort Dieu! Это странно. А между тем мы говорим достаточно ясно. Вы, конечно, не вздумаете уверять нас, что для вас неожиданен сделанный нами намек на любовь Кричтона с нашей сестрой Маргаритой! Весь двор знает и говорит об этом или, скорее, говорил, так как эта скандальная история уже устарела, и никто ею больше не занимается. Наша сестра так часто меняет своих обожателей, что только одно ее постоянство может еще возбудить удивление. Недавно еще это был Мартиг, потом Ламоль, далее красавец Сен-Люк, потом де Майен — добрый товарищ, большой и толстый, как называет его наш брат Генрих Наваррский, потом Тюрен — из прихоти, потом Бюсси д'Амбуаз. Место Бюсси занял Кричтон, который, обезоружив д'Амбуаза, слывшего до тех пор непобедимым на шпагах, остался его победителем и в любви, заключив собою длинный ряд любовников нашей прелестной сестры. Вот вам положение дела. Долго ли будет так продолжаться? Это зависит от вас. Маргарита никогда не потерпит соперницы, а вы можете ли допустить, чтобы тот, кого вы любите, был рабом и любовником другой женщины?

— Я этого не знала. И добивался ли он… сеньор Кричтон добивается ли расположения королевы Наваррской?

Король улыбнулся.

— Кричтон обманул вас, — сказал он после минутного молчания, в продолжение которого внимательно следил за переменой, происходившей на лице молодой девушки.

— И точно, он обманул меня, — отвечала она с тоской.

— Забудьте его.

— Я попробую.

— Сделайте более этого. Месть в вашей власти. Его коварство заслуживает этого. На вашей стороне вся выгода положения, противопоставьте королеве короля.

— Никогда!

— В таком случае, вас ожидает монастырь.

— Я скорее умру!

— Как так?

— Я никогда не соглашусь на пострижение.

— Что это значит? Разве ваша совесть не упрекает вас? Ба! Неужели приемная дочь Екатерины Медичи еретичка? Это невозможно.

— Достаточно, что я готова умереть.

— Вы еще дорожите жизнью, надеждой, любовью…

— Меня привлекает небо, государь, Господь — моя единственная опора.

— Тогда для чего же отказываться от пострижения?

Эклермонда не отвечала.

— Ах! Что значат эти колебания?.. Я боюсь, что мои подозрения были обоснованны. Неужели вы увлеклись гнусным учением Лютера и Кальвина? Неужели вы одурманены их жалкой ересью? Неужели же вы подвергли опасности спасение своей души?

— Я, напротив, думаю, что я приблизила его, государь, — отвечала с кротостью Эклермонда.

— Как, вы сами сознаетесь…

— Я протестантка.

— Проклятие! — вскричал Генрих, отступая, перебирая четки и опрыскиваясь духами одного из флаконов, висевших у него на кушаке. Протестантка, Mort Dieu! Еретичка в нашем присутствии! Какой стыд для нашей проницательности! Да еще такая хорошенькая молодая девушка! Черт возьми! Снисхождение, разрешение и прощение грехов, даруй мне, Господи, — продолжал он, набожно крестясь. — Я прихожу в ужас. От разных мыслей и наваждений бесовских избави меня, Господи. — Потом он еще раз прочитал Отче наш, снова опрыскал себя и после того прибавил с большим спокойствием: — Счастье еще, что никто нас не слышал. Еще не поздно отречься от ваших заблуждений… Откажитесь от ваших неразумных слов, и я их забуду.

— Государь, — спокойно отвечала Эклермонда, — я не могу отречься от того, что сама утверждала. Я придерживаюсь реформистского исповедания. Я отвергаю всякую другую веру. Та, которую я исповедую, есть истинная. В этой вере я буду жить, в ней же, если надо будет, и умру.

— Ваши слова могут легко стать пророческими, сударыня, — сказал Генрих насмешливым голосом. — Понимаете ли вы, какой опасности подвергает вас это безрассудное признание в ваших заблуждениях?

— Я готова подвергнуть себя той же участи, как и мой отец и вся моя семья, бывшие мучениками за веру.

— Все вы, еретики, очень упрямы. Этим объясняется ваше сопротивление моим желаниям. И все-таки, — прошептал он, — я не уступлю так легко, и из-за беспокойства совести я не намерен поступать против своих желаний. К тому же мне пришло на память, что я имею индульгенцию от Его Святейшества папы Григория VIII, подходящую к настоящему случаю. Посмотрим, вот ее выражения: за связь с гугеноткой — двенадцать добавочных обеден в неделю в течение трех недель, или богатый ларец для ризницы церкви Невинных, или сто золотых Урсулинкам и такую же сумму Гиеронумитам, или процессия с монахами ордена бичующихся. Этой ценой я заслужу прощение Его Святейшества. Епитимья довольно легкая, но хотя бы она была и труднее, я бы охотно ее перенес. Странная вещь! Гугенотка, затерявшаяся в Лувре, — это надо исследовать. Наша мать должна знать эту тайну. Ее таинственный вид, ее осторожность доказывают, что это дело ей известно. Мы справимся об этом на досуге, равно как и о подробностях, касающихся этой девушки. Гугенотка! Mort Dieu!

— От кого научились вы, — добавил он, — этим проклятым догмам?

— Ваше величество, извините меня, если я не отвечу на этот вопрос.

— Как вам будет угодно, милочка. Теперь не время и не место выпытывать у вас ответ. Ваша история и ваше поведение сбивают меня с толку в одинаковой степени, но все равно со временем все объяснится. Теперь же обыкновенный поклонник, стараясь в этой роли добиться вашего расположения. Теперь я снова становлюсь королем и прошу вас не забывать, что вы моя подданная, что от меня зависят ваша жизнь, ваша свобода, вся ваша особа. Я также не упущу из виду потребности вашей души, в целях ее спасения я могу обратиться к помощи самых ревностных из наших церковнослужителей. Если принятые мною меры покажутся вам слишком строгими, жалуйтесь за это на вашу собственную испорченность. Мое самое искреннее желание — поступать ласково. Я требую одного повиновения. Итак, я вам даю время на размышление до полуночи. Вы положите на одну доску весов мое благоволение, мое покровительство, мою любовь, — так как я вас все-таки люблю. На другую — неверность Кричтона, монастырь и, может быть, еще более тяжелый жребий. Сделайте выбор. После ужина вы мне скажете ответ и не упускайте из виду, что он бесповоротно решит вашу участь.

— Мой ответ будет всегда одинаков, — сказала Эклермонда.

В эту минуту на другом конце зала раздались шумные рукоплескания, тогда как оркестр играл в это время веселые арии. Эклермонде эти звуки казались дикими и нестройными, и весь этот шум радостного веселья раздавался в ее ушах подобно адской музыке. Блестящие залы с их беспрестанно меняющейся толпой масок исчезли, и пред глазами ее предстали, подобно фантастическому видению, инквизиторы, закрытые капюшонами, строгие и угрожающие судьи, монахини в белых одеждах, пред которыми, казалось ей, она стоит с распущенными волосами, закрытая покрывалом.

Она хотела бежать и искать защиты, но, оглянувшись вокруг, увидела около себя только приторное и нахальное лицо Генриха.

Музыка снова весело заиграла, и танцующие пары пронеслись мимо них подобно огненному вихрю.

— Но мы только даром теряем здесь время, — сказал король. — Не говорите ни слова Кричтону о нашем разговоре, сударыня, если вы дорожите своей и его жизнью, а если, как это весьма вероятно, он появится на нашем празднике, то наденьте снова вашу маску и возвратите себе прежнее хладнокровие. Вот так, очень хорошо!

Едва будучи в силах удерживать свое волнение, Эклермонда, послушная приказанию короля, надела маску и хотя с трепетом, но подала ему свою руку.

В то время как они выходили из углубления окна, в котором происходил их разговор, шут Шико подошел к Генриху.

— Что тебе надо, шут? — спросил Генрих. — Твое благоразумное лицо имеет более осмысленное выражение, чем обыкновенно.

— Это доказывает, что я не влюблен и не пьян, — отвечал Шико, — а вы сами знаете, что оба эти случая только усиливают наше фамильное сходство, так как ваше величество постоянно или то или другое, а довольно часто — и то и другое вместе. Итак, потрудитесь отнести на счет моей воздержанности и моего благоразумия избыток осмысленности на моем лице.

— Что предвещают эти цветы красноречия?

— То, что глашатай объявляет на площади: новости! новости!

— Хорошие или дурные?

— Дурные для вас, хорошие для вашей очаровательной собеседницы.

— Почему это?

— Потому что случилось то, чего вы оба ждали. Она будет довольна, а вы обманетесь в своих надеждах.

— Вот что! Ты дурно выбрал время для шуток!

— Значит, я поступил совершенно как вы, ваше величество, выбрав его для изъяснения в любви.

— Замолчи, негодяй, или скажи, что тебя привело сюда?

— Что сделает государь для человека, которого он желает почтить?

— Кто же этот человек?

— Тот, кто более Генриха Лоренского, или Генриха Наваррского, или Филиппа Испанского, или даже — вопреки всем законам — вашей царственной матери угрожает вашей власти, государь. Смотрите, как ваши верные подданные отдаляются от вас. Если ваше величество сами уклоняетесь от этого долга, то позвольте девице Эклермонде приветствовать его.

— Ах! Я начинаю тебя понимать. Ты хочешь возвестить приход того, кому наш университет дал прозвание несравненного Кричтона?

— Я из предосторожности должен вашему величеству сказать о его приходе, как я бы уведомил моего друга о возвращении ревнивого мужа.

— Кричтон! — воскликнула Эклермонда, выходя из оцепенения при имени своего возлюбленного. — Он здесь! Смею ли я испросить у вашего величества дозволения возвратиться к ее величеству, вашей матери?

— Нет, милочка, — холодно отвечал Генрих. — Мы не желали бы лишить вас удовольствия присутствовать при нашем свидании с этим фениксом учености. Итак, вы останетесь при нас и в особенности, — добавил он так тихо, что одна Эклермонда могла его слышать, — не упускайте из виду данного нами совета. Вы в свое время получите достаточно доказательств его непостоянства. Господа, — прибавил он громко, обращаясь к присутствовавшим вельможам, — подойдите сюда. Завоеватель университета недалеко от нас. Очень редко случается королям встречать в среде придворных ученого. Вы, вероятно, помните, что во время нашего последнего турнира и последовавшего за ним боя диких зверей мы предсказали, что Кричтон прославит себя. Он отличился, но таким способом, которого мы всего менее ожидали. Мы обещали ему награду — сегодня вечером мы желаем выполнить наше царственное обещание. Жуаез, передайте ее величеству, королеве Наваррской, что мы просим ее к себе. Для нее, без сомнения, прием, оказываемый нами Кричтону, будет особенно интересен. Матушка, если ваша беседа с Руджиери окончена, то ваше присутствие придаст еще большую благосклонность нашему приему. Прошу вас, садитесь, мы желаем принять несравненного Кричтона так, как прилично королю.

Генрих сел на богатое кресло, принесенное слугами, и был тотчас окружен придворными, составившими около него блестящий полукруг. Екатерина Медичи, разговор которой с астрологом давно бы окончен, приметила с некоторым неудовольствием внимание, оказываемое потакать любовным прихотям сына, чем обуздывать их (в этом-то и состояла тайна ее могущества), она не выказала никакого признака неудовольствия и величественно села рядом с ним. Сзади Екатерины присел Руджиери, бросая по сторонам беспокойные и лукавые взгляды, подобно гиене в клетке.

Ближе к королю, держась за трон обеими руками, чтобы не упасть, стояла Эклермонда, которая едва не падала в обморок.

Шико попросту улегся у ног своего государя, держа в руках щелкушку, а на коленях любимую собаку Генриха, болонку с длинными ушами, большими глазами и шелковистой шерстью, пряди которой волочились по земле. Бедный Шателар! Между тем как красивое животное подчинялось его ласкам, Генрих на минуту вспомнил ту, от которой как от сестры получил он его в знак памяти. Он вспомнил о Марии Шотландской, о ее заключении, о ее красоте, о странном с ней сходстве Эклермонды, и его страсть возгорелась с новой силой.

«Странная, необыкновенная вещь! — говорил он мысленно. — Я бы желал, чтобы она была жидовкой или язычницей! Тогда можно было бы надеяться получить от нее чего-нибудь, но гугенотка — уф!»