Молчать нельзя

Экхаут Людо Ван

ИХ БЫЛО ПЯТЕРО

 

 

Страшные события, описанные в этой книге, к сожалению, не выдуманы.

 

Глава 1. КАЗИМИР ПОЛЧАНСКИЙ

(И один в поле воин)

Ранним ноябрьским утром Казимир Полчанский проверял в лесу свои капканы. Вот уже несколько месяцев подряд он делал это каждое утро и каждый вечер. Сырой холодный туман таинственно окутывал толстые стволы деревьев. Казимир продрог: зима в 1941 году наступила слишком рано. Время от времени он останавливался, притоптывал ногами, чтобы немного согреться. Руки и ноги, предусмотрительно обмотанные тряпками, совсем окоченели. Казимир думал о войне.

Он жил одиноко и замкнуто. Какое ему дело до людей? Много ли надо такому неприхотливому человеку, как он? Прокормиться можно добытыми в лесу зайцами и дикими кроликами. Крестьяне охотно меняют на них хлеб и картошку. Надо как-то перебиться, пока не кончится эта проклятая война. Скоро фрицы перемерзнут в русских степях, и жизнь потечет по-прежнему. Не надо ему рая, в который обещают превратить Польшу в случае победы и немцы и русские. Бедняки всегда остаются бедняками. Какое им дело до свободы и демократии, до единства народа и других громких фраз?

Он, разумеется, слышал рассказы о зверствах, творимых нацистами во всех концах страны. Но по своей крестьянской натуре он не может поверить в то, чего не видел собственными глазами. Мало ли что болтают о немцах! Вот у них в деревне тоже стоит небольшой немецкий гарнизон. Солдаты, правда, не похожи на тех дружелюбных и вежливых парней, о которых трубит пронемецкое радио. Но они-то уж точно не способны на зверства, о которых ходят слухи. Да, они крикливы и заносчивы. Упаси бог попасться им под руку, когда они нахлещутся водки, но это, пожалуй, и все.

Многие поляки уходят в леса к партизанам. Их становится все больше. У Казимира нет никакого желания следовать их примеру. С детства он привык жить в бедности и считает борьбу за родину, как и всякую другую борьбу, неразумной. Пусть дерутся эти великие — Гитлер, Сталин и тот в Лондоне… толстяк с сигарой (как его там?). Поделом им. А у Казимира только одно жела— ние — не умереть с голоду в эту заваруху, а потом жениться на Анне Ливерской, завести свое хозяйство и народить кучу детей. Анна Ливерская. и не подозревает о его планах. Он посматривал на нее иногда, и она отвечала на его взгляды. Один-единственный раз в жизни он сфотографировался и подсунул карточку под дверь дома Ливерских. Поняла ли она его намек? Говорят, девушка всегда чувствует, когда, парень сохнет по ней.

Всю жизнь Казимир прожил у опушки леса, в маленькой старой хибарке с покосившейся камышовой крышей. Матери он не помнил: она умерла очень рано. Вместе с отцом-лесорубом они жили уединенно и замкнуто. В деревне их видели редко. Там они покупали только табак и водку. Ведь эти две диковины нельзя было вырастить на маленьком клочке глинистой земли, которую обрабатывал Казимир. Он не хотел идти по стопам отца. Работа лесоруба была ему не по душе. Он родился настоящим крестьянином, любил величавую красоту природы, задумчивую тишь лесов. Стук топора дровосека болью отдавался в его сердце. Если бы у него было много земли, то он сам посадил бы сотни деревьев. Не ради выгоды, а ради удовольствия любоваться ими.

Началась война, и все пошло прахом. Из их маленькой деревушки уезжали мужчины. Но его не трогали. О нем, казалось, забыли. Война шла мимо него. Кроме пролетавших в вышине самолетов, он ничего не видел.

Отец Казимира продолжал валить деревья, как будто ничего не случилось. К чему ему менять занятие? Какое ему дело до всех этих господ в Берлине, Москве и Варшаве? За несколько дней до прихода немцев в деревню старика задавила упавшая сосна. Похоронив отца, Казимир остался один в своей лачуге. Он стал еще больше сторониться людей и совсем не появлялся в деревне. Там теперь не торговали табаком, а водку лакали немцы. До него дошли слухи, что солдаты бесцеремонно отбирают продукты и скот, он перестал обрабатывать землю и занялся браконьерством.

С наступлением темноты он подходил к отдаленным фермам, тихо стучался в дверь и молча показывал свою добычу. В обмен на жирного зайца ему давали немного картошки или хлеба, иногда приглашали к столу. Большего Казимир и не требовал. Если при нем заводили разговор о войне или о геройских делах партизан, он уходил, не промолвив ни слова. Эта война не касалась его, и он хотел остаться в стороне.

Иногда по вечерам он бродил около дома Ливерских. С чувством нежности и грусти смотрел на окна. Однажды ему показалось, что Анна внимательно вглядывается в темноту. Неужели она чувствует, что кто-то стоит у дома? Догадывается ли она, что это он?

Казимир очнулся от своих дум. Он вынул из капкана третьего за это утро зайца и, довольный, улыбнулся, пряча его в мешок.

Теперь еды хватит на несколько дней. Не плохо в такое смутное время. Он пока не встретил ни одного немца и надеется, что не встретит и впредь. У него свой, обособленный мир, и нечего думать о том, что где-то идет война.

Он молод. Ему всего двадцать лет. Невысок ростом, зато широк в плечах, особой красотой не отличается, но с лица не сходит крестьянская лукавая усмешка. Вот только зарос, пожалуй, немного: привык бриться раз в неделю и стричься как попало, без помощи парикмахера; Казимир отогрел немного руки и приготовился ставить новый капкан. Работа тонкая. Всякий раз приходится изощряться, выдумывать нечто новое. Зайцы и кролики стали осторожнее, и, несмотря на все его хитрости, добыча не увеличивается.

Вдруг Казимир насторожился. Вдали послышалось монотонное пение многоголосого хора. Пение в этом холодном, глухом лесу? Звуки то приближались, то удалялись, а он стоял как вкопанный, не чувствуя стужи.

Показались люди. Колонна не менее двухсот человек! Мужчины и женщины по четыре в ряд. Они шли, еле передвигая ноги, с трудом пробираясь между деревьями. Их сопровождал немецкий конвой. Казимир, увидев блестящие штыки винтовок, поспешно спрятался за дерево.

Колонна подходила все ближе. Из печального хора стали выделяться мужские и женские голоса: басы, баритоны, альты, сопрано. Охрипшие голоса, усталые голоса, грустные голоса, непокорные голоса. Пели не очень мелодично, но с большим чувством.

Пленники направились к большой лесной поляне метрах в тридцати от Казимира. Он бросился на землю и пополз назад, к глубокой канаве, в которой оказался сухой валежник. Казимир лег в канаву, прикрылся ветками и стал наблюдать, что будет дальше. За частыми деревьями немцы могли заметить его лишь случайно. Но они были слишком поглощены своим делом, подгоняя смертельно усталых людей, бредущих в сером тумане, словно привидения. Бледные невыразительные лица, глаза, смотрящие в землю. Грустная мелодия продолжала звучать в лесу. Люди пели явно из последних сил. Они спотыкались о корни старых деревьев, падали, с трудом поднимались и продолжали петь. Падали и поднимались под язвительный смех солдат. Смех казался таким же странным в этом безмятежном, мирном лесу, как и пение. От этого смеха бросало в дрожь. Казимир слышал смех грубых шутников, высокий хихикающий смешок циников, буйный хохот пьяных. И всегда смех так или иначе выражал веселое настроение. Смех немецких охранников был жестоким.

Печальная процессия прошла шагах в десяти от Казимира. Пение измученных мужчин и женщин сопровождал топот кованых сапог, который даже в лесу звучал угрожающе. Среди пленников были и седобородые старики и совсем юные девушки. Казимир понял, что это евреи. Ветхая одежонка, ноги в обмотках, скудные пожитки, завязанные в простыни. Шествие замыкали выбивавшиеся из сил мужчины, которые толкали большую тачку с лопатами и кирками. Всякий раз, как только колесо тачки наезжало на корень, они переставали петь и беспомощно смотрели друг на друга, не двигаясь с места. Но подлетали орущие немцы, и несчастные, стиснув зубы, продолжали путь.

Вот и поляна. Пение стало угасать. Оно замирало по мере того, как люди подходили и останавливались. Сначала замолкла половина колонны, потом две трети, а затем перестали петь и остальные, словно испугавшись своих слабых голосов, одиноко звучавших в тумане. Немцы окружили пленников плотным кольцом, хотя никто из них и не помышлял о бегстве. Они бессильно опустились на холодную землю и прижались друг к другу в надежде хоть немного согреться. В промозглом туманном воздухе недвижимые, безмолвные фигуры несчастных, измученных людей казались призрачными.

Передышка была недолгой. Немцы начали что-то кричать на своем лающем языке и поднимать сидящих ударами прикладов. Мужчин заставили сгружать инструмент, а женщин согнали вместе. Голоса немцев звучали зло и грубо.

Казимир, как и все поляки, немного понимал немецкий. Речь шла о рытье «противотанкового рва». Он никак не мог понять, для чего рыть противотанковый ров в глухом лесу. Но евреям это не показалось странным. Они разобрали лопаты и кирки и приступили к работе. Их согнутые спины выражали беспрекословное повиновение. Пение возобновилось. . Женщины подхватили мелодию, и в утренней тишине снова зазвучал печальный хор. Мужчины работали без передышки. Они не спешили, но и не замедляли темпа. Немцы стояли над ними и подгоняли работающих ударами прикладов. От этих ударов люди падали, тяжело поднимались и продолжали копать.

Сначала дело двигалось медленно. Промерзшую землю пришлось разбивать кирками, после чего работа пошла быстрее. Теперь Казимир уже не видел работающих, только мелькали лопаты да росла груда земли по краям рва: Мужские голоса звучали глухо, женские слышались отчетливее, но все перекрывала немецкая ругань.

Казимир продолжал смотреть. Он продрог до костей, но не обращал на холод внимания. Вспомнились рассказы о массовых убийствах. Глядя на летевшие из ямы комья земли, он отрицательно качал головой. Нет! Не может быть! Нельзя поверить… Разве пели бы тогда люди? Наверное, они и впрямь роют противотанковый ров для учебных занятий. Черт возьми! Прощай покой, если немцы вздумают проводить здесь свои учения. Он внимательно вглядывался в них. Они ругались, орали, переговаривались между собой и даже беззаботно смеялись. Нет, не могут люди с таким равнодушием готовиться к убийству других людей. Казимир старался убедить себя в том, что не станет очевидцем зверской расправы. Пусть война пройдет мимо, он убежал от нее не для того, чтобы она настигла его здесь.

Раздалась команда прекратить работу. Мужчины вылезли из рва. Ожидание чего-то ужасного охватило Казимира, сердце бешено заколотилось в груди, нечем стало дышать. Среди пленных воцарилась гнетущая тишина.

— Раздеваться! — крикнул один из немцев.

Пленные с недоумением смотрели друг на друга. Покорное смирение сменилось глубоким отчаянием, робким протестом, слабой надеждой на спасение, которого уже не было.

— Раздеваться, поганое отродье!

Удары прикладами, злобные пинки, тумаки направо и налево…

Мужчины и женщины стали снимать одежду. Стыда не было. Страх заставил забыть о нем. Обувь бросали в одну кучу, брюки — в другую, пальто — в третью. Все порознь…

Теперь на поляне стояли скелетоподобные мужчины, сморщенные старухи, трогательно-нежные девушки. В сером тумане вид их был странен и в то же время необыкновенно печален.

Сомнений больше не было. Ум еще протестовал, но глаза Казимира уже видели. Видели, несмотря на его желание ничего не видеть. Нужно уйти в лес, построить там избушку и браконьерствовать, забыв обо всем. Если же он станет свидетелем этого убийства, то никогда не сможет быть таким, как прежде.

Он закрыл глаза, но это не помогло. И с закрытыми глазами он видел несчастных раздетых людей, вызывающих сострадание, а в десяти шагах от рва — группу немцев с автоматами наготове. Чувства обострились до предела. Ему казалось, что он отчетливо различает эсэсовские эмблемы и надпись на пряжках: «Gott mit uns» — «С нами бог». Он слышал дыхание обреченных и чувствовал, как они дрожат от холода. Трудно поверить, что эти люди все еще в состоянии видеть, думать, слышать, испытывать страх. И вот сейчас их не будет…

— Нет! Только не это! — прошептал Казимир.

— Выходи! — крикнул офицер. — Двадцать штук!

Штук! Словно речь шла не о людях. Даже со скотом обращаются лучше. Животные не роют для себя могилу на скотобойне. Их не станут сбрасывать, как ненужный хлам, в яму.

— Господи! — шептал Казимир, обращаясь к богу. Глядя на кроны деревьев, окутанные легкой дымкой, он вспоминал слова из школьного урока: «Бог видит все» — и в надежде повторял: — Господи, не допусти этого!

Первые двадцать смертников выстроились на краю рва. Некоторые из них в упор смотрели на немцев, мужественно сверля врагов взглядами своих темных глаз. Другие поворачивались к палачам дрожащими спинами в напряженном ожидании смерти.

Немцы с автоматами не спеша прицелились. Остальные наблюдали, спокойно покуривая сигареты.

— Готовы? — раздался голос офицера. — Огонь!

Прозвучал залп. Сраженные пулями в голову и грудь, мужчины упали в ров или на край рва. Раздались предсмертные крики и стоны. Потом все стихло.

— Сбросить эту падаль! — пронзительно заорал офицер. — Следующие двадцать, выходи! Сначала уберите это дерьмо и станьте ближе к краю, черт вас побери!

Люди, стоявшие в строю смерти, оцепенели. Эсэсовец, жевавший табак и сплевывавший коричневую слюну, бесстрастно отсчитывал очередную партию ударами кулака по голым спинам.

— Восемнадцать, девятнадцать, двадцать. Хватит. Продолжайте!

Новая партия уже шла на смену тем, кто, сбросив трупы своих товарищей, выстроился на краю рва.

— Огонь! — командовал офицер.

Треск автоматов, предсмертные крики и стоны. Довольные возгласы автоматчиков. На этот раз на краю рва остался лежать только один. Он был еще жив и слабо шевелил руками.

Один из автоматчиков прицелился.

— Отставить! — крикнул офицер. — Пусть захлебнется в крови своих сородичей.

Он подошел к лежавшему и столкнул его сапогом в могилу. Казимир видел, как раненый пытался ухватиться за землю, а потом исчез в глубине рва.

— Следующие, выходи!

Простреленные сердца, запах пороха и крови.

Ужас и ненависть!

Жажда мести!

Ненависть и жажда мести в простой крестьянской душе Казимира.

Он рыдал от бессильного гнева и от сожаления, что стал очевидцем кошмарного убийства. Теперь уже не уйти от этой проклятой войны. С этого дня она стала и его войной.

С мужчинами было покончено. Многих сбросили в ров живыми. В утреннем тумане плыл и таял протяжный разноголосый стон.

Настал черед женщин. Казимир смотрел на них с чувством сострадания. Ни разу в жизни он не видел обнаженной женщины. В своих мечтах он пытался иногда представить так Анну Ливерскую, и тогда ее воображаемый облик приводил его в непонятное волнение. Но в этих женщинах не было ничего волнующего. Их несчастный вид придавал еще более чудовищный характер злодеянию немцев.

К ужасу Казимира, женщины вдруг, как по команде, начали петь. Хор без низких мужских голосов звучал необычно. Тихое, проникновенное пение. Казимиру до конца своих дней не забыть голосов, доносившихся как бы из потустороннего мира. В них уже не слышалось страха, скорбь уступала место необъяснимой гордости и надежде. Казимир понял, что женщины, поборовшие страх, пели молитву. Он не понимал слов, но читал их в глазах, излучавших веру. Его поражало, что обреченные на смерть не сердились на бога.

Первые двадцать стояли перед палачами и в упор смотрели на них. Они выпрямились, расправили плечи и высоко подняли головы.

— Огонь! — прогремела команда.

Женщины продолжали петь. Блестящие глаза, горячее дыхание в легком тумане. Автоматы дрожали в руках убийц.

— 3аткните глотки — вне себя закричал один из карателей.

Но пение продолжалось с еще большей силой. Реквием сменился гимном вечной жизни, побеждающей смерть. В нем слышалось также глубокое умиротворение. Умиротворение души, сознающей, что тело умирает за праведное дело.

Мелодия умиротворения, проникнув в сердце Казимира, зазвучала как ода ненависти и мести.

— Огонь! — срывающимся голосом крикнул офицер.

Автоматная очередь. Новая партия женщин вышла вперед. Они запели громче, так как их стало на двадцать меньше.

Казимир смотрел на них, созданных для любви и деторождения.

— Огонь!

Стоны женщин смешались с мужскими.

— Огонь!

Теперь своей очереди ждали последние двадцать.

— Огонь!

Треск автоматов.

Предсмертные крики.

Тишина. Почти полная тишина, нарушаемая еле слышными стонами, звучавшими как укор.

Казимир, забыв об осторожности, высунул голову. Ему хотелось видеть, что будет дальше. Он надеялся, что небо разверзнется и бог поразит убийц беспощадным ударом грома, испепелит их молнией.

Но палачи достали сигареты, бутылку водки, колбасу. Они курили, пили, чавкали.

По приказу офицера те, кто не стрелял, взялись за лопаты.

Стоны заживо погребенных. Вопрос солдата, показывающего автоматом в яму. Садистский окрик офицера. Комья земли. Комья земли на стоны. Глаза немцев, с интересом смотрящих в яму. Фигуры в грязно-зеленой форме, подталкивающие друг друга. Довольный смех.

Смех?!

Казимир почувствовал боль в нижней губе и ощутил вкус крови. В волнении он не только прокусил губу. Ногти впились в ладони, и из них тоже текла кровь.

Кровью были окрашены и мысли Казимира. Может быть, от красного тумана, тающего в лучах восходящего солнца? А может быть, от лютого гнева, охватившего его?

Стоны.

Плюх. Плюх. Плюх. Комья земли на голые тела.

И вот наконец полная тишина. Немцы стали разбрасывать по поляне лишнюю землю.

Затем они уложили инструменты в тачку и ушли. Ни один из них не оглянулся назад. Они вели себя как мастеровые, сознающие, что хорошо сделали свое дело. Они беспечно болтали и, видимо, совсем забыли о людях, погребенных во рву. Законченная работа их уже не интересовала, ведь впереди новые дела.

Казимир вылеэ из канавы. Немцы еще не скрылись из виду, он их уже не боялся. Если они и заметят его, то он бросится на них, как дикий зверь.

Крепкий мороз сковал землю тонким ледком. Если пойдет снег, то не останется никаких следов преступления. Никаких следов, кроме неизгладимого следа в сердце Казимира.

Он подошел ко рву и опустился на колени.

— Я все видел, слышите! — прошептал он. — Я все видел!

Он размотал тряпки и посмотрел на кровоточащие ладони.

— Вот кровь, — продолжал Казимир. — Моя кровь. Но я видел и вашу. А теперь я хочу посмотреть и на их кровь. Они об этом еще не догадываются, но я увижу ее…

Хитрая усмешка пробежала по его лицу.

— У меня дома есть охотничье ружье. Двустволка,говорил Казимир. — Из него можно убить слона. Немцам не следовало брать меня в свидетели. Я отомщу им, а потом приду и расскажу вам, как это вышло. Я уверен, что вы меня услышите…

Он поднялся и склонился над могилой в глубоком, торжественном поклоне. Затем скрылся в лесу, забыв о капканах и зайцах, оставленных вместе с мешком в канаве. Его мысли были заняты войной, которая так внезапно ворвалась в его жизнь. Он думал о немцах, которых ему предстояло убить.

— Им не следовало показывать мне этого, — произнес он решительно.

В лачуге Казимира было холодно, и он сначала затопил печь. Потом поднялся на чердак, где отец при первых слухах о наступлении немцев спрятал ружье. Казимир нашел его в соломенной крыше. Под дощатым полом он взял большую коробку с патронами, а затем начал чистить ружье. Он поглаживал ствол, прикладывал его к плечу, целился в одинокое дерево за окном и улыбался, нажимая на спусковой крючок.

— Подожди до вечера, — обратился он к двустволке. Теперь им меня не взять голыми руками. Я буду драться до последнего патрона, а их у меня много…

Целый день он не мог притронуться к пище. Голова была как в тумане. Прощай пора одиночества и наивности. Ему грезилась Анна, сотни высоких, стройных деревьев под голубыми небесами, будущий дом, коровы, гуси. А во дворе дети, дети Анны Ливерской и его, Казимира. Но мираж быстро исчез. Он увидел автомат. Вспомнились слова на пряжках эсэсовских ремней: «Gott mit uns»

. Ему мерещились залитые кровью кители эсэсовцев, сраженных наповал крупной дробью его двустволки.

С наступлением дня туман рассеялся. На ясном голубом небе одиноко сияло холодное солнце, предвещавшее морозную лунную ночь. Но, к счастью, вечером небо заволокло тучами и пошел снег, сначала робко, потом повалил хлопьями. Казимир с радостью смотрел на снежную мглу. Немцам не удастся схватить его, ведь даже вблизи ничего не видно. Наверное, те евреи вымолили этот снег где-нибудь на своем небе.

Неужели у евреев отдельное небо? А может быть, то же самое, о котором некогда так правдиво рассказывал пастор внимательно слушавшему Казимиру? Он верил, что расстрелянные попали на небо. Иначе их ужасный конец был бы бессмысленной жестокостью, а их предсмертное пение теряло смысл. Немцы оказались бы в более выгодном положении. Такая несправедливость недопустима. Души погибших должны жить, чтобы видеть месть Казимира, видеть гибель извергов, убивших их.

В девять часов вечера он вышел из дому. Как и прежде, когда был жив отец, он спрятал ключ от двери под ржавое ведро на дворе. Ружье висело на плече дулом вниз, чтобы в ствол не попал снег. Несмотря на стужу, он не надел варежек. Без них удобнее стрелять. Казимир не замечал холода, пробиравшегося сквозь ветхую одежонку. Он шел и тихо говорил, обращаясь к погребенным в общей могиле, спрятанной под свежим снежным покровом:

— Вы должны видеть, как я с ними разделаюсь! Слышите? Я никогда не стрелял в человека. Я был доволен своим одиночеством. Мне никто не был нужен. Не нужна и их война. Из-за вас эта война стала и моей. Моей личной войной. Посмотрите, как я буду теперь воевать.

Голова горела, а на лице даже не таяли снежинки, и он слизывал их со щетинистых усов. Он не прятался в тени домов и шел напрямик к бывшей ратуше, где размещался теперь штаб немногочисленного немецкого гарнизона. План был крайне прост. Убить двух часовых. На шум выбегут другие. Узнав, что случилось, они начнут погоню, разбегутся в разные стороны. Вот тогда-то он и перестреляет их, всех поодиночке. Уж он рассчитается С ними!

Казимир поравнялся с домом Ливерских, но не замедлил шага. Он упорно смотрел вперед, в кромешную тьму, в которой кружились лишь хлопья снега. В сердце Казимира теперь не было места для его робкой любви.

В сплошном снегопаде он шел по узким улицам с редкими низкими домами. Казалось, все кругом вымерло. Но Казимир знал, что крестьяне сидят сейчас у печек и при слабом свете ламп говорят о жизни. За плотно занавешенными окнами они рассказывают друг другу о зверствах немцев, в которые Казимир раньше не верил. Крестьяне с надеждой говорят о русских, которые придут и освободят их.

Он остановился на маленькой деревенской площади. За густой пеленой снега еле проступали контуры серой ратуши и старой церквушки с двумя башенками. Казимир знал, что ратушу охраняют двое часовых. Они ходят взад и вперед, встречаются у массивной дубовой двери, затем расходятся в разные стороны и, дойдя до углов здания, поворачивают обратно. Казимир не видел их

— значит, и им не видно его.

Он зарядил ружье и проверил, сможет ли быстро достать следующие два патрона из туго набитых карманов. Он не считал себя хорошим стрелком, поэтому решил подойти как можно ближе, чтобы не промахнуться. Завернув за угол, он оказался перед окнами ратуши, выходящими во двор. Из них струился едет. Немцы не заботились о маскировке, уверенные, что русская авиация не сможет бомбить глубокие тылы Польши.

Из ратуши доносились обрывки громких солдатских песен, настраивая Казимира на веселый лад. Он беззвучно засмеялся.

— Подождите, сейчас я заставлю вас замолчать, прошептал он.

Обойдя дом, Казимир вышел на угол и стал ждать часового. Тот появился через несколько секунд. Лицом к лицу столкнулись двое — немытый, обросший, плохо одетый поляк и немецкий солдат с замерзшим, бледным лицом. Увидев перед собой поляка с тяжелой двустволкой, немец опешил. Он забыл о своем оружии и тупо таращил глаза. А Казимир хитро улыбался, приставив ружье к его груди.

— Проклятый шкоп

, — прошептал он и дважды нажал на спусковой крючок.

В заснеженной тиши выстрелы прозвучали как-то неестественно. Но зато естественными были ужас и боль на бледном лице, кровь, сочившаяся из простреленной груди, потухшие глаза упавшего часового.

— Первый, — громко отчитался Казимир. Послышались торопливые шаги второго немца. Казимир посмотрел на винтовку убитого и отрицательно покачал головой. Нет, не нужно! У него есть свое ружье, охотничье ружье, из которого стреляют зверей. А разве эти немцы не те же звери?! Он услышал глухой выстрел из винтовки и свист пули, пролетевшей мимо уха. Но он не бросился на землю, а смотрел на приближавшегося немца и спокойно перезаряжал ружье. Вторая пуля попала в плечо. Казимир тщательно прицелился и выстрелил два раза в грудь немцу. Тот по инерции сделал несколько шагов вперед, потом упал замертво.

Пение в здании прекратилось. Послышались беспорядочные крики.

— Выходите из дома, грязные шкопы! — крикнул Казимир. — Сейчас я отправлю всех вас на тот свет!

Он оттолкнул трупы ногой и бросился к входной двери. В пяти шагах от входа он лег на снег и прицелился. Ждать пришлось недолго. В освещенном проеме открытой двери появилось несколько немцев. Он выстрелил дважды и не промахнулся. Вокруг него засвистели пули, которые, отскакивая от булыжной мостовой, поднимали фонтанчики снега. Казимир отполз немного назад, поднялся и побежал, петляя, к зданию. Он громко смеялся, на ходу перезаряжая ружье. На площади уже собралась целая толпа немцев. До него доносилась их ругань, скрип сапог на снегу. Через арку он подбежал к ратуше, выстрелил по двум теням и бросился в помещение, поспешно закрыв за собой дверь. Несколько пуль пролетели совсем рядом, когда он бежал по лестнице, но его не задело. Кругом горел свет. Наверху появился растерянный пожилой немец. Казимир выстрелил ему в живот, и немец, корчась в судорогах, скатился вниз. Казимир толкнул ближайшую дверь и очутился в канцелярии. Она была пуста. Он смахнул со стола бумаги и сбил ружьем со стены большой портрет фюрера.

Дом снова наполнился шумом. Немцы вернулись в здание. Казимир вышел из канцелярии и двумя выстрелами снял еще двоих, бежавших по лестнице. Они покатились вниз, увлекая за собой других. Их предсмертные стоны и проклятия вызывали у Казимира довольный смех.

Но вот он увидел, что десятки винтовок и автоматов направлены на него, и понял, что пропал. Немцы кричали: «Руки вверх!» — но Казимир не думал сдаваться. Теперь, после гибели людей в лесу, которую он видел собственными глазами, он уже не сомневался в зверствах немцев. Он вспомнил рассказы о том, как поступают немцы с поляками, которые живыми попадают к ним в руки. Его наверняка расстреляют. Поэтому он снова зарядил ружье.

— Поганые скоты! — закричал он. — Грязные свиньи!. .

На голову Казимира обрушился удар, ружье выскользнуло из рук.

— Хватайте его! — услышал он резкий голос сзади, упал на ступени и потерял сознание.

Очнувшись, он обнаружил, что связан по рукам и ногам, как пойманный зверь. Он лежал на ледяном полу в кромешной тьме. Судя по холоду, его запрятали в один из подвалов ратуши. Голова горела, во рту совершенно пересохло.

Сверху доносились неясные шорохи. Непонятно, почему немцы не разделались с ним сразу.

— Гады! — попытался закричать Казимир, но голоса не было.

Он дрожал от холода.

Началось томительное ожидание. Что с ним сделают? Убьют? Нет, этого им будет мало. Слишком простая и легкая смерть. Вспомнились рассказы о детях, которых приколачивали за язык к столу, о женщинах, которым вырезали груди. Для него немцы придумают тоже что-нибудь необычное, чтобы сломить его. Скольких шкопов удалось прикончить? Кажется, семерых. Неплохой обмен: один мертвый поляк за семерых дохлых фрицев.

Он вспомнил о двухстах мужчинах и женщинах, застывших в промерзшей земле. Семь мертвых немцев за две сотни мертвых евреев и одного мертвого поляка. Мало. Слишком мало. Надо было убить больше. Не стоило бежать в ратушу! На улице, под покровом снега, можно было сделать больше.

Он подумал об Анне Ливерской и о несбывшихся надеждах на счастье. Может быть, он и не нравился ей, заросший и бородатый? Может быть, у нее есть другой? Нашла ли она тогда его карточку? О, проклятие! Теперь это не имеет никакого значения. Все кончено.

Шорохи наверху прекратились, и воцарилась мертвая тишина, нарушаемая лишь его прерывистым дыханием. В темноте появились призраки убитых в лесу. Казимиру стало страшно. Страх рос с каждой минутой.

Стянутые веревками руки, спина и ноги затекли и причиняли страшную боль. Попытки закрыть глаза и уснуть оказались тщетными. Он старался привлечь к себе внимание немцев, кричал, ругался, но его крики, эхом отражаясь от сводов подвала, лишь усиливали боль в голове. Страх не покидал его. Он боялся, что к утру лишится сил и окажется жалким трусом в тот ответственный момент, когда надо быть наиболее стойким.

Казимир почувствовал себя почти счастливым, когда слабый предрассветный луч просочился сквозь подвальное оконце. Теперь уже недолго ждать развязки! Однако немцы, казалось, забыли о нем. Наверху слышна была беготня, глухо звучали отдаваемые приказания, с улицы доносился топот тяжелых солдатских сапог, скрипящих по свежему снегу.

Наконец дверь отворилась! В подвал, согнувшись, вошел офицер очень высокого роста, молодой, со светло-серыми глазами и энергичным выразительным лицом. Сзади стояли два солдата в полевой форме, в рогатых касках, с автоматами в руках.

— Встать! — крикнул офицер, толкнув Казимира в грудь. От страшной боли перехватило дыхание.

— Ты что, оглох? — набросился офицер. — Я говорю — встать!

— Сейчас! — сказал Казимир, облизнув губы, и повторил: — Сейчас!

— А ну, поднимите его, — распорядился офицер. Солдаты подошли к Казимиру, перерезали веревки, стягивавшие ему ноги, и начали бить его. Казимир не пошевельнулся. Пусть бьют до смерти.

Наконец немцы заставили его встать. Казимир качался как пьяный. Перед глазами плыли круги.

— Выходи! — рявкнул офицер.

Холодный ствол автомата уперся в затылок Казимира. Толчок в спину — и он сделал несколько шагов вперед. Вот и все. Страх, боль. Смерть! Нечем дышать. Его бросило в жар. Он старался унять дрожь, чтобы не упасть на ступеньках.

Его вывели на улицу. Снег уже не шел. Серое небо, казалось, отдыхало на белоснежных крышах домов. Казимир застыл от удивления, увидев на площади всех жителей деревни.

— Иди, собака! — толкнул его конвоир.

Может быть, они решили расстрелять его на виду у односельчан? Это неплохо. При таком количестве свидетелей он будет держаться гораздо мужественнее.

— Уж не думаешь ли ты, паршивая тварь, что мы расстреляем тебя? — с ехидством спросил офицер. Не надейся. Тебя ждет кое-что другое. Ты умрешь медленной смертью. А жители этой деревни будут проклинать тебя вечно. Те, которые останутся в живых…

— Что вы задумали? — воскликнул Казимир в недоумении.

— Ты убил семь немецких солдат, скотина! За каждого из них мы уничтожим по десять поляков, понял?

— Вы не сделаете этого! — в ужасе воскликнул Казимир. — Они тут ни при чем!

— Заткни глотку, мразь! — прервал его офицер.

На площади выстроились войска, стянутые за ночь из соседних гарнизонов. Сюда же согнали все население деревни — около трехсот человек. Они стояли с поднятыми вверх руками на небольшом церковном кладбище. Казимир увидел там Анну и ее родителей. Как и все остальные, она смотрела, на него с некоторым удивлением. Всем, конечно, уже известно о его вчерашнем поступке. Им трудно понять, почему он пошел на это: ведь он никогда не слушал их разговоров о ненависти и мести.

Казимира подвели к ограде кладбища. Вперед вышел унтер-офицер и громко заговорил по-польски:

— Эта бешеная собака уничтожила прошлой ночью семь немецких солдат. Он поплатится за свой поступок. Но не смертью! Его отправят в надлежащее место. Там он будет работать, мучаясь от вашего презрения и ненависти. За убитых им солдат мы расстреляем в назидание другим семьдесят мужчин вашей деревни. Расстреляем сейчас на этой площади.

— Нет! Вы не смеете! — срывающимся голосом закричал Казимир. — Они. не виноваты! Никто ничего не знал. Вчера я был не в своем уме. Я видел, как вчера в лесу расстре…

— Молчать! — рявкнул офицер.

— Вы не имеете права! — в отчаянии продолжал Казимир, падая на колени. — Я один должен нести наказание.

Пинок в спину, и он упал лицом в снег. Его подняли.

А переводчик продолжал:

— Оберштурмфюрер отберет сейчас мужчин. Трупы останутся лежать на снегу трое суток.

— Нет! Только не это! — рыдая, кричал Казимир. Проклятые шкопы, вы не имеете права…

Он вырывался из веревок, по заросшему лицу текли; слезы.

Офицер вошел на кладбище. Мужчины отводили взгляд в сторону, чтобы не попадаться ему на глаза.

Семьдесят человек. Почти половина всего мужского населения деревни. В каждой семье будет покойник.

— Подлецы! Мерзавцы! — кричал Казимир в отчая нии.

Его сильно ударили кулаком по лицу. Губы сразу распухли.

— Убийцы! — продолжал он, не обращая внимания на боль. — Не имеете права…

Офицер уже приступил к выбору жертв. Хлыстом он тыкал в лицо обреченного и коротко бросал:

— Ты… Ты… Ты…

Заплакали женщины. Мужчины крепче сжали губы.

Отобранных отводили к церковной стене. Они стояли там с побледневшими лицами под охраной молодых эсэсовцев.

— Ты! — хлыст офицера коснулся старого Томска. Его знали все. В молодости он мог согнуть монету.

— Ты! — ткнул офицер в молоденького хромого Войтека.

— Ты! — показал он на Владислава Ливерского, отца Анны.

— Ты… Ты… Ты…

Вот и все семьдесят… Их выстроили в два ряда у стены церкви. Взявшись за руки, они в упор смотрели на эсэсовцев, приготовившихся к стрельбе.

— Простите! — с мольбой произнес Казимир разбитыми губами. — Я не знал, насколько они низки. Я убил семерых и считал, что они расстреляют меня одного…

— Ахтунг! — скомандовал офицер.

Эсэсовцы бросили сигареты и подняли автоматы.

— Ты поступил правильно, Полчанский, — крикнул один из стоявших у стены. — Мы на тебя не сердимся.

— Да здравствует Полчанский! — крикнул другой.

— Да здравствует Полчанский! — подхватили остальные.

— Огонь! — в ярости заорал взбешенный оберштурмфюрер.

3атрещали автоматы, и Казимир увидел, что убитые падали не разжимая рук.

Потом Казимир перевел взгляд на Анну. Она стояла бледная как смерть, но не плакала, а только вздрагивала при каждом новом залпе. Она смотрела не на тех, кто стоял у стены, а на Казимира. Ее внутренняя дрожь передалась ему. Он боялся ее темно-карих глаз. Ведь он был повинен в гибели ее отца… Но в ее взгляде не было упрека, и это делало его еще более несчастным.

— Я люблю тебя, Казимир Полчанский, — крикнула она. — Я люблю тебя и горжусь тобой!

Анна прижалась лицом к груди своей плачущей матери, и Казимир видел только ее вздрагивающие плечи.

В тот же день Казимира отправили на грузовике в Варшаву и посадили в тюрьму, где он находился до февраля 1942 года.

 

Глава 2. ЯНУШ ТАДИНСКИЙ

(Любовь сильнее смерти)

— Отличная работа, Януш, — сказал Росада, командир партизанского отряда, и отложил стопку фальшивых документов в сторону. — Ты большой мастер. Сам Гитлер поклялся бы в подлинности этих печатей и подписей.

— Дай-ка мне лучше водки, — прервал его Януш. Собачий холод!

— У нас только самогон, — ответил Росада извиняющимся тоном. — Но ребятам нравится, у него-приятный вкус. О настоящей водке мы уже забыли.

Он достал бутылку из шкафа. А Януш тем выменем вынул из кармана обрывок газеты и осторожно насыпал на него щепотку табаку. Росада налил самогона, а Януш, свернув козью ножку, с удовольствием затянулся. Где то время, когда он курил только болгарские сигареты и ничего не пил, кроме русской водки? Тогда у него была хорошая должность в чертежном бюро крупной текстильной фабрики в Лодзи. Фабрику захватили немцы, и теперь она полным ходом работает на рейх. Януш ушел с нее и стал торговать продуктами, которые тайно скупал в окрестных деревнях, а в свободные часы занимался изготовлением удостоверений для евреев. В этом деле он быстро достиг совершенства. Он мог подделать любую печать, любую печатную букву, любую подпись. Подделанный им документ потом никто не мог отличить от оригинала.

К сожалению, один из задержанных с фальшивым удостоверением, не вынес и выдал его. Януш заметил из окна приближающихся к дому жандармов, выпрыгнул в сад и скрылся, не успев проститься с женой. Его юная темноволосая Геня ждала ребенка. Тогда она была на четвертом месяце. Сколько же времени прошло с тех пор? Боже, почти пять месяцев! Малыш может появиться на свет со дня на день. Лучше не думать об этом. Становится невыносимо тяжело, когда начинаешь вспоминать о Гене, об их огромной любви, о счастливой совместной жизни. Где все это? Он знал, что товарищи тайно передают ей продукты и деньги. Изредка приносят от нее письма, в которых она пишет, что любит его и назовет. сына (а родится, конечно, сын) Янушем. Она чувствует себя хорошо и надеется, что война скоро кончится.

Он залпом выпил самогон и закашлялся.

— Ну и крепок!

— Налить еще?

— Как хочешь…

Януш осмотрел бедное жилище партизанского командира. На шкафу — изображение пресвятой девы, под ним — портрет Сталина. Росада был настолько же верующим, насколько убежденным коммунистом. Лицо мадонны — безмятежно-розовое, одежда — лазурно-голубая. Длинный острый палец указывал в огненно-красное сердце.

— Почему бы тебе не остаться у нас? — спросил Росада. — Здесь хорошо. Мы уничтожаем массу фрицев, а им до нас не добраться…

И действительно, у Росады было неплохо. В печке пылали толстые поленья. Прокуренная комната при неровном свете керосиновой лампы казалась по-домашнему уютной. Янушу вспомнились ночи, проведенные в лесах и овинах.

— Нет, я не могу остаться у вас, — ответил он, выпил еще и поежился. — Не только вам нужны фальшивые документы. Теперь скрываются десятки тысяч людей, сотни тысяч евреев живут в надежде не попасть в гетто. Но очень немногие умеют подделывать документы. Вот уже почти пять месяцев Януш скитается по стране под постоянный угрозой быть схваченным. Для себя он не мог сделать того, что делал для других. Его фотография разослана по всем полицейским участкам, а за его голову даже вознаграждение назначено. Видно, здорово он досаждает оккупантам.

— Бутелька был вчера в Лодзи, — осторожно начал Росада…

Партизаны, приходя в отряд, брали себе кличку, не называя своих настоящих имен. В случае провала они не могли выдать врагу друг друга, так как знали товарищей только по кличкам. .

Росада увидел, с каким напряжением пальцы Януша сжали рюмку. . — Говори же! — сдерживая волнение, сказал Януш.

— Он видел одного из наших, который регулярно навещает твою жену.

— Ну как она? — нетерпеливо спросил Януш.

— Да как тебе сказать, — замялся Росада. — За твоим домом наверняка следят.

— Говори, все ли у нее в порядке? — прошептал в тревоге Януш.

— Все идет как нельзя лучше. Наверное… . . — Ну. — же? . . .

— Наверное, ты скоро станешь отцом. Врач сказал, что это случится сегодня днем или ночью.

— Я должен идти к ней, — заторопился Янущ.

— Непонятно, почему они не забрали ее сразу же после твоего бегства. Ведь в их правилах расправляться с женами за мужей. Представляю, что у тебя творится на душе, но я на твоем месте все же не пошел бы.

— Боже мой! Я же должен взглянуть на своего сына и подержать его на руках. Мне надо посмотреть, как Геня кормит его грудью и поцеловать ее.

— Я понимаю тебя, — сказал Росада. — У меня тоже есть дети. Но зачем твоему сыну мертвый отец?

— Прошло пять месяцев, — возразил Януш. — Может быть, немцы уже и забыли обо мне. Ведь им приходится заниматься многими поляками.

Он встал.

— Не делай глупостей, — предупредил Росада. — Твое состояние понятно. Но маленький Януш появится на свет и без твоей помощи. Садись и выпей еще. Я пошлю Бутельку снова в Лодзь, и послезавтра ты все узнаешь.

— Я пойду сам, — решительно сказал Януш. Он сделал несколько приседаний, чтобы немного размяться. В этот день он прошел сорок километров, а до Лодзи оставалось еще тридцать.

— До свидания, Росада.

— Наберись мужества, — ответил тот. — Тебя могут схватить. А на что они способны, ты сам знаешь. Я видел, как они разделались с Лямпкой. Содрали ногти на руках и на ногах. Но он не вымолвил ни слова. Тогда они сделали так, что он уже никогда не сможет говорить. Они отрезали у него язык, и он захлебнулся собственной кровью. Я знаю тебя, Януш. Несмотря на участие в нашем деле, ты остался мирным человеком. Тебе еще не приходилось убивать и сам ты не испытал чужой жестокости.

— Я знаю, что они собой представляют, — ответил Януш. — Я прошел всю страну и слышал, что происходит в Освенциме и в Гросс Розене. Я видел выжженные дотла деревни и разговаривал с вдовами повешенных. Я представляю, что меня ждет, если я попаду в их руки. Но не сомневайся, я буду держаться мужественно.

Росада посмотрел в худое умное лицо.

— Иди, — согласился он. — Поцелуй за меня сына, Януш, и жену, если не ревнуешь. Да возьми эту бутылку, в дороге холодно.

От холода Януш уже натерпелся. Он ушел из дома летом в одной рубашке и легкой куртке. С тех пор у него появились лишь сапоги убитого партизана да поношенное пальто, которое он получил за подделанный им паспорт.

Было три часа ночи. Первые километры он чуть не бежал. Теперь, когда он узнал, что с Геней, ему стали мерещиться разные страхи. Родовые судороги, родильная горячка, кровотечения! Скорее к ней! Ему казалось, что рядом с ним она будет в безопасности. Он хотел, чтобы маленький Януш был похож на мать. Она так хороша, хрупка и стройна, его прекрасная милая Геня. Ее красота неброская, но не заметить Геню нельзя. В нем она вызывала чувство горячей нежности и бесконечного благоговения.

Из лесу Януш вышел на большую дорогу. Здесь он пошел тише, опасаясь немецких патрулей. Крутой, насколько видел глаз, лежал снег, освещенный холодной луной. Мороз доходил до двадцати градусов. Каждый раз, когда по дороге проезжали военные машины, Януш поспешно прятался от них в канаву.

Утром он подошел к окраине города. Чтобы не привлекать к себе внимания, он поднял воротник и надвинул кепку на глаза, подобно тем, кто шел в это хмурое утро на работу. У переезда пришлось задержаться. Там стоял готовый к отправлению пассажирский поезд, на некоторых вагонах которого было написано по-немецки: «Для собак, евреев и поляков». Эти вагоны были битком набиты, а в соседних по одному на скамейке сидели самодовольные немцы. В этом проявлялась одна из отвратительнейших черт оккупантов: пренебрежительное отношение «расы господ» к тем, кого они относили к людям низшего сорта.

Януш шел по, городу, останавливаясь и почтительно снимая кепку перед каждым встречным немцем. Он злился на себя, что ему приходилось это делать. Но немцы задерживали любого, кто не оказывал оккупантам надлежащего почтения. Черт с ними, лишь бы добраться до дома!

Он шел пешком. Ехать в трамвае было опасно. Там часто устраивали облавы, проверяли документы, набирали рабов для германской военной промышленности.

Около половины десятого он подошел к Гданьской улице, где он жил. У него был собственный двухэтажный особнячок, расположенный между высоким современным многоэтажным домом и маленькой деревянной хибарой. В этих контрастах было что-то живописное, и поэтому он всегда так любил Лодзь.

Януш посмотрел на окна своего дома, и сердце его забилось часто-часто. Ему стало страшно. А вдруг что-нибудь неблагополучное Геней? Его охватила дрожь, ноги налились свинцом. Теперь, когда он снова дышит с ней одним воздухом, он понял, как безумно ее любит. И как только он мог жить без нее все эти месяцы? «Надо быть осторожным», — подумал он, обошел несколько раз вокруг. дома и убедился, что засады нет. Подбежал к двери и, волнуясь, нажал на кнопку звонка, который всегда был не совсем исправным. Януш забывал починить его. Знакомый звук звонка еще больше встревожил его. Отворилась дверь. Высокая незнакомая женщина с лицом крестьянки удивленно посмотрела на него. Януш не мог произнести ни слова.

— Вам кого? — спросила она хмуро.

— Геню Тадинскую! — хрипло ответил Януш. — Геня Тадинская живет здесь?

— Я акушерка, — ответила женщина.

— Значит?. . — спросил он нетерпеливо.

— У нее родился сын. Чудесный малыш. Вес…

— Я должен ее видеть! Видеть их обоих! — перебил Януш, унимая дрожь, и попытался пройти в дом, отталкивая женщину.

— Но кто ты? — . спросила она, преграждая путь.

— Ее муж, — ответил Януш, — Муж Гени.

По широкой каменной лестнице он вбежал наверх и нерешительно остановился у двери, ведущей в их комнату. Их комната! Комната, в которой был зачат их ребенок. Они были так счастливы, несмотря на войну. В этой комнате царили взаимная нежность и любовь, полное взаимопонимание и целомудренная близость.

Вдруг он Представил, как ужасно сейчас выглядит. Полуоборванный и весь пропахший потом. Когда же он мылся последний раз по-настоящему? Геня вряд ли узнает его. Дрожащей рукой он открыл дверь и застыл, не в силах сдвинуться с места.

Боже мой! Какая ослепительная чистота! Какой идеальный порядок! Веселые светло-серые обои. Начищенная до блеска кровать, белоснежные простыни. И его Геня!

Счастливая юная мать с ребенком у белой пышной груди!

— Проклятие! — прошептал Януш. Он не мог найти других слов после пяти месяцев лишений, после пяти месяцев разлуки со своим счастьем. «Проклятие… » Горячие слезы навернулись на глаза. В горле застрял комок, он проглотил его и повторил: — Проклятие!

— Януш! — воскликнула Геня, широко раскрыв глаза. — О Януш!

Ребенок захлебнулся и закашлялся.

— Мальчик? — спросил Януш.

Ему хотелось сказать многое, но слов не было. Он не. мог оторвать взгляда от Гени и ребенка, снова прильнувшего к груди. Голова кружилась.

— Конечно, мальчик! — ответила Геня с гордостью.

«Она пополнела», — подумал Януш. Его маленькая девочка превратилась в цветущую женщину, стала еще прекраснее, чем была в его одиноких мечтах. Это его несколько пугало. Теперь он не осмелится прикоснуться к ней.

— Иди же сюда, чудак, — нежно позвала Геня. — Подойди к нам.

— Я очень грязный, — ответил Януш. — Не стригся и не мылся целую вечность, неделями спал одетый.

— Ну иди же! — повторила Геня почти повелительно и продолжала, гордая и счастливая:— Погляди, как он сосет, этот маленький обжора. Акушерка говорит, что у меня молока — как у дойной коровы.

Януш осторожно, не спеша прикрыл за собой дверь и нерешительно приблизился к видению, которое часто представало перед ним в дни одиночества. Ему не верилось, что все это происходит не во сне, а наяву. Он с опаской вдыхал родной воздух комнаты и постепенно возвращался к прошлому счастью. В смущении он остановился у кровати, смотрел, не сводя глаз с прекрасного лица своей темноволосой жены, которая стала похожа на мадонну. Он смотрел на белую грудь, и на крошечную ручку, лежащую на ней, и на жадно сосущий ротик. Смотреть не было сил. Неужели эта изумительная женщина — его жена? Неужели они были близки? И это маленькое существо — его сын?

— Ну хватит с тебя, ненасытный, — сказала Геня, от'няла малышку от груди и, гордо держа его в руках, повернулась к Янушу: — Он как две капли воды похож на тебя, Януш. Может быть, ты все-таки поцелуешь меня?

Она протянула руку. Тонкую, нежную, белую руку. Этого он уже не вынес, упал на колени и покрыл руку поцелуями. Их лица оказались рядом.

— Я грязный, — шептал он. — От меня, наверное, пахнет самогоном…

Но губы были уже рядом с ее губами. Милые мягкие губы его Гени. В ее поцелуе было столько любви и нежности, что он чувствовал себя с каждой секундой все беспомощнее. Она была сказочной феей, а он напоминал лешего. Его облик не гармонировал с чистотой комнаты и красотой молодой матери.

— Откуда ты узнал? — спросила Геня. — Как тебе удалось прийти?

— Мне сказали, — ответил он неопределенно и прижался головой к ее плечу. Она гладила его заросшее лицо. Как хорошо и в то же время страшно! Как теперь вернуться обратно в леса с воспоминаниями о прикосновении ее пальцев, о вкусе ее поцелуев на своих губах?

— Ты изменилась, — сказал он.

Но изменился он сам. В течение пяти месяцев скитаний семья, дом, жена, ребенок жили лишь в его мечтах. И теперь, когда эти мечты осуществились, он потерял уверенность. Геня стала почти чужой. Нет, не чужой. Она стала иной, недосягаемой для пропахшего потом партизана.

— Я тебе больше не нравлюсь? — спросила она с обидой. — Акушерка говорит, что я буду такой же стройной, как прежде. Разве только несколько шире в бедрах. Ну посмотри на меня!

Он опустил глаза. Сначала нужно привыкнуть к тому, что все это происходит не во сне и рядом его Геня.

— Поглядел бы ты на меня в последние дни перед появлением иа свет этого шалунишки! — проговорила Геня. — Я была как бочонок и смеялась над собой, смотрясь в зеркало. Мне казалось, что малыш будет гораздо крупнее, и я была немного огорчена, что он весит меньше восьми фунтов. Акушерка обрадовала меня, сказав, что родился мальчик. Послезавтра его будут крестить. Мы назовем его Янушем в честь его татека, в честь его папы.

— А кто эта акушерка? — спросил Януш, чтобы заставить ее говорить.

Голос Гени успокаивал его. Лучше пусть говорит она, а не он. Что мог он рассказать ей об этих пяти месяцах? Слушая ее, он чувствовал себя снова дома. Для нее он словно и не отсутствовал. Он же за время разлуки совсем отвык от семьи.

— Ты ее не знаешь, — ответила Геня. — Она из Данцига, обычно принимала у евреек. Немка, но прилично говорит по-польски. Да и фамилия у нее польская. У меня она несколько недель. Ухаживала за мной очень хорошо. Ты ведь останешься. Немцы уже давно не появлялись, а сначала приходили регулярно и обыскивали дом. Думаю, что теперь они забыли о тебе. Прими ванну и переоденься. Сегодня ночыо мы будем спать вместе, но ты же понимаешь — тебе нельзя,. . Я так тосковала по тебе…

Он резко отшатнулся от нее.

— Мне надо уходить, — сказал он торопливо.

Ванна, несколько дней дышать с ней одним воздухом, провести ночь рядом с ней — нет, этого ему не вынести! Домашняя обстановка и атмосфера его бывшего счастья так подействуют на него, что у него уже не хватит мужества уйти снова.

— Нет, не уходи, — воскликнула Геня. Слезы показались на глазах. — Я так люблю тебя и не перенесу, если ты сейчас же уйдешь. Мы часто говорили о тебе. Ты и не представляешь, что можно говорить с ребенком даже тогда, когда он еще в тебе. Он понимал меня. Честное слово! Я клала руку на живот и рассказывала ему о его татеке. А он начинал шевелиться. Мне было больно, но очень приятно.

— Завтра я должен быть в Варшаве, — солгал Януш. Я не могу остаться. Но, возможно, скоро приду опять. Может быть, и война протянется недолго.

— Постой! Подержи его на руках. Смотри, какой он легкий, — упрашивала Геня, протягивая ребенка. Его руки ноказались ему слишком большими для такого крошечного, хрупкого создания, смотревшего на него испытующе своими разумными глазками. Знакомство оказалось удачным. Малышка икнул и уцепился ручонкой за его палец. Януш растрогался. —

— Он узнал своего татека, — сказала Геня. — Он плачет, когда в комнату входит акушерка. С тобой же он спокоен, чувствует себя в безопасности. Я так много рассказывала ему о тебе, что…

— Я пойду, — перебил ее Януш с болью в сердце и отдал ей ребенка. — Ничего не поделаешь, Геня. Эта проклятая война взяла меня в свои цепкие лапы. Я и не предполагал, что все это еще существует, — сказал он, обводя взглядом комнату. — Там, где я, некогда заниматься собой. Мы говорим о еде, о водке и о немцах, которых предстоит уничтожить. Мне придется снова привыкать к тебе, к счастью…

Он нагнулся и поцеловал ее в лоб, страшась соблазна прикоснуться к ее влажным, теплым губам. Его смущала белизна ее тела, которое принадлежало ему и подарило ему сына и которое все же стало для него чужим. Он был поражен, когда она без стеснения заговорила с ним о своих бедрах и груди, словно это было неприличным по отношению к такому грубому мужику, каким он стал.

— Я привыкну снова! — произнес он заикаясь, повернулся и направился к двери спальни.

— Януш! — прозвучал ее голос, как крик о помощи. Ты меня больше не любишь?

— Здесь мир, — ответил он, неопределенным жестом показывая на окружающую обстановку. — Ковер, шторы, обои, распятие, кровать, ты. И ребенок! Мне нельзя было приходить. Это лишит меня мужества. Это жизнь, которую я…

«Которую я забыл», — хотел сказать Януш, но это обидело бы ее. К тому же это было и не совсем так. Он не забыл, он просто отвык. Ему надо заново привыкнуть к счастью, как в свое время ему пришлось привыкать к войне.

— Я люблю тебя, — произнес он отрывисто и вышел в коридор. Его трясло. Он не мог уже представить себе сморщенное личико своего сына. Нельзя было приходить. Месяцами он жил в атмосфере ненависти. Любовь в этом доме, любовь его . собственной жены пробуждала в нем страх. Страх, что он уже не сможет привыкнуть к ненависти. К ненависти, которая стала необходимой в разграбленной и униженной Польше.

Но ему нечего было бояться, чти он разучится ненавидеть. У чувствительного интеллигентного Януша Тадинского будут еще причины для ненависти…

Внизу у лестницы стояла акушерка. Она улыбалась ему. Это была странная улыбка.

— Ты заставил себя долго ждать, — сказала она. — Мы думали, ты придешь гораздо раньше.

— Кто это «мы»? — спросил Януш.

В облике женщины он почувствовал скрытую угрозу.

— Мои друзья из тайной полиции и я, — ответила она.

Он в западне! Взгляд метнулся к двери на черный ход.

— Нет! — поспешно предупредила она. — На этот раз тебе не удастся нас провести. Этот выход отрезан. Не поднимай шума. Твоей жене не обязательно знать об этом.

Тебя ждут на улице. Если будешь благоразумным, твою жену, может быть, оставят в покое.

— Если с ней что случится… — хриплым голосом произнес Януш. — Если с ней что случится, то я…

— Лучше думай о себе, — прервала немка. — Если будешь сговорчивым и усвоишь, что от тебя требуется, то она, может быть, и не понадобится.

У него похолодели: руки. Если бы он мог задушить эту тварь… Но тогда они схватят вместо него Геню. Его, Геню, нежную, чистую, невиновную.

— Не горячись, — прошипела «акушерка». — Выходи на улицу да не забудь поднять руки. Тебя там ждут!

Их было четверо. Здоровенные парни в гражданском. Они стояли, засунув руки в карманы, около заведенной машины.

— Без шума! — грубо прорычал один из них. — Садись! — кивнул он в сторону машины. Если сейчас попытаться бежать, то его пристрелят. Придется подчиниться, тогда у них не будет причин придраться к Гене. Хватит ли у него мужества? Вряд ли. Особенно теперь, когда он увидел, какой удивительно прекрасной может быть мирная жизнь. Надо выдержать во что бы то ни стало. А вдруг все эти рассказы о зверствах преувеличены? А вдруг его просто посадят в тюрьму?. .

Януш сел в машину. За рулем сидел ефрейтор, на заднем сиденье — офицер СС с пистолетом в руке.

— Наконец-то, — пробурчал недовольно офицер. — Ты мог бы появиться и несколькими месяцами раньше, паразит.

— Не понимаю по-немецки! — сказал Януш.

— Посмотрим, — засмеялся немец. В машину сел еще один немец, заняв месте рядом с Янушем, а третий сел рядом с водителем.

— Поехали! — приказал офицер шоферу.

Януша подвезли к зданию тайной полиции. Улица была пустынна. Поляки обходили этот район, как зачумленный. За малейшую оплошность их здесь хватали часовые и тащили в помещение.

Януш вышел из машины. Под охраной четырех солдат его ввели в дом, принадлежавший до войны богатому еврею. Теперь хозяин особняка сидел в каком-нибудь концентрационном лагере, если чудом остался жив.

По широкой мраморной лестнице Януша провели в роскошную большую комнату. Офицер сел за стол и посмотрел на Януша, сзади которого встали солдаты.

— Я майор Циммерман, — сказал офицер. — Никогда не слышал обо мне?

Януш не ответил. Он почувствовал себя так, словно его окатили ледяной водой. О Циммермане ходили страшнейшие слухи. Если даже одна десятая доля их была правдой… Януш смотрел в окно. Росадане ошибся. Януш был слаб духом. Все в нем дрожало от страха. Он пытался ни о чем не думать и только смотреть в окно. На крыше соседнего дома прыгали два воробья, с проводов слетал снег…

— Я считаю, что все же следует побеседовать, — сказал Циммерман. — Говори ты, а я послушаю. Плохо, если начнешь врать. Итак, сколько фальшивых, документов ты сделал?

Януш продолжал смотреть на улицу. Прилетел третий воробей. Они сразу же улетали, как только их что-то пугало, но каждый раз возвращались обратно.

— Ты что, не слышишь, свинья, о чем тебя спрашивает господин майор? — заорал один из немцев, стоящих сзади. Януша сильно ударили кулаком в спину. У него перехватило дыхание.

— Я не понимаю по-немецки, — с трудом произнес он.

Циммерман иронически улыбнулся. Из-под нависших бровей хмуро смотрели холодные глаза, большой ястребиный нос почти касался тонкой верхней губы. Он выдвинул ящик стола, вынул папку, развернул ее и громко прочел:

Януш Тадинский. Родился в Варшаве 4 декабря 1918 года. Надо же, сегодня как раз твой день рождения. И если ты не разговоришься, то этот день рождения будет для тебя крайне неприятным.

— Не понимаю по-немецки, — упрямо твердил Януш. — — Учился в технической школе, — — продолжал читать Циммерман. — Одновременно посещал трехгодичные вечерние курсы по немецкой торговой экономике, которые окончил с высшей наградой. Так, значит, не знаешь немецкого?

— Ну что, все еще не понимаешь по-немецки? — проревел немец, стоявший сзади Януша. Новый удар в спину, от которого чуть не лопнули легкие. Януш широко раскрыл рот, силясь перевести дыхание. Ему стало стыдно, что он был так беспомощен перед врагом.

— Я ничего не знаю, — ответил он.

— Ну и ну, — удивился Циммерман. Его голос звучал почти дружелюбно, но это настораживало гораздо больше, чем грубые окрики его подчиненных. — Не знаешь, с кем встречался в течение этих пяти месяцев? Не знаешь, где спал и что ел? Не знаешь, где работал и кому отдавал свои маленькие произведения искусства? А нам как раз именно это хотелось бы знать, мошенник. И ты скажешь, иначе… Поляки подробно рассказывают о наших методах. Рассказы не преувеличены. Слышишь, Тадинский? Смотри, не пришлось бы испытать их на собственной шкуре. Дошло?

Воробьи нашли, кажется, что-то съестное. Один схватил добычу и улетел в сторону, остальные бросились за ним. Поднялась драка.

«Даже воробьи ведут войну», — — подумал Януш и произнес вслух: — Я ничего не знаю.

— На твоем месте я сначала хорошенько подумал бы, Тадинский, — продолжал Циммерман. — Насколько мне известно, у тебя красивая жена. К тому же у тебя родился сын. В России полно солдатских борделей. Твоей жене, верно, не очень понравится, если мы пошлем ее туда вложить свою лепту в дело окончательной победы.

Нежная, милая, чистая Геня. Геня, с ясными, непорочными глазами. Геня, излучавшая столько душевного благородства, что даже он, ее муж, мог приблизиться к ней лишь с волнующей робостью.

— В Смоленске мы открыли дом исключительно с благородными дамами и женами высших чиновников. Наши мальчики любят повозиться с этими изысканными женщинами, у которых лица святош. Я могу обеспечить там местечко и для твоей Гени. Видишь, мне все известно, даже ее имя.

Воробьи чего-то испугались и улетели. Впрочем, Януш все равно их уже не видел. Он ничего больше не видел. Глаза застилала серая пелена тумана, а за ней — Геня в постели, с ребенком у груди. Тут же Росада, и Лямпка, и все безымянные люди, которым он помог. И Польша, которая должна жить и ради которой нужно идти на жертвы. Что стоит жизнь одного незаметного чертежника, делавшего фальшивые документы? Какое значение имеет честь простой польской женщины в то время, когда на карту поставлено будущее цивилизаций?

— Я ничего не знаю, — упрямо повторил Януш.

— Если твою жену отправят, Тадинский, то сын останется один, — ехидно сказал Циммерман. — Но для него мы тоже что-нибудь подыщем. У тебя почти арийская морда, грязный поляк. Если жена не обманывала тебя, то, возможно, мы направим твоего сына в одно из специальных заведений в Германии. Там из мальчишек делают настоящих мужчин, Тадинский. Чистокровных нацистов, ясно тебе?

— Подлецы! — крикнул Януш. — У вас нет ни стыда, ни совести. Вы проиграете эту войну, потому что у вас нет чести. Да, я боролся с вами скромными средствами, которыми я располагал. Но я все равно ничего не расскажу. Возможно, я не вынесу всех ваших пыток и признаю себя виновным. Я не родился героем и все же буду держаться до конца. Но какое отношение к этому имеет мой сын? При чем здесь моя жена? Я здесь, и вы можете расправиться со мной. Но предупреждаю, это будет не так легко сделать. С божьей помощью мне удастся выдержать и…

— Не смей трогать бога, грязный поляк, — закричал Циммерман, впервые потеряв самообладание. — Все вы проклятые коммунисты.

— Но, во всяком случае, мы не проявляем свой героизм, расправляясь с женщинами и детьми! — воскликнул Януш.

Циммерман посмотрел на свои дрожащие руки, вынул сигарету и закурил.

— Взять его! — приказал он, сдерживая бешенство. Отведите его в соседнюю комнату и поработайте над ним.

Два солдата схватили Януша и поволокли. Циммерман пошел следом. Он несколько раз затянулся, потом вынул из кармана мундштук, выбил его о ноготь большого пальца и вставил сигарету.

«Начинается, — подумал Януш в смятении. — Мне страшно. Я трус. Я не переношу боли и не выдержу более четверти часа».

Его ввели в большую полупустую комнату с белыми крашеными стенами. Посредине стоял тяжелый дубовый стол. На нем лежали зловещие предметы: резиновая дубинка, железная цепь, бамбуковая палка, железный брусок, длинный кнут. Над столом — мощная лампа под белым стеклянным абажуром. С потолка свисал толстый канат с петлей на конце. В углу комнаты — умывальник, у стен

— несколько стульев.

— Раздевайся, — приказал Циммерман. — Посмотрим, как ты сейчас запоешь.

— Януш не пошевелился, и Циммерман сказал солдатам: — Помогите-ка этому ребенку снять штаны.

Януша схватили цепкие тренированные руки, в которых он почувствовал себя жалкой игрушкой. С него сорвали одежду. По голой дрожащей спине струйками побежал пот. На лице отразился испуг.

— Ты, кажется, сдрейфил? — спросил Циммерман. И не без оснований. Не зря я слыву специалистом по горящим сигаретам. Тебя привяжут к столу, и ты станешь моей пепельницей. Одно только обидно: паленая кожа поляка страшно воняет. А ну, ребята, зададим ему перцу!

Самый высокий солдат схватил кнут. Второй встал у двери, а Циммерман сел на край стола, с интересом наблюдая за происходящим своими колючими глазами.

— Парень с кнутом — Вилли, — сказал Циммерман Янушу.

Вилли почти с нежностью взял кнут в руку, привычно играя им.

— Начинай, Вилли, — приказал Циммерман.

Кнут ожил в руке эсэсовца, вложившего в него всю ненависть и презрение к этому голому тощему «бандиту» поляку. Уже при первом ударе Януш пронзительно закричал от нестерпимой боли. Он не выдержал и двадцати секунд. Кожа на спине поползла клочьями. Боль пронзила его насквозь. За первым пробным ударом последовал второй. Вилли бил по одному и тому же месту. Януша трясло, как от электрического тока. Вилли выругался.

— Не связать ли его, господин майор?

— Пусть попляшет, — ответил Циммерман, — веселее смотреть.

Сквозь адскую завесу красного прыгающего тумана на Януша, содрогающегося от невыносимой боли, смотрели холодные глаза. Он плотно сжал губы и напрягся в ожидании третьего удара. Кнут со страшной силой обрушился на спину. Януш взвыл от боли и волчком завертелся по комнате. Немец, стоявший у двери, громко смеялся, а Вилли бегал за Янушем остервенело хлестал его.

После десятого удара Януш упал. Раскаленный свинец жег спину. Лицо Циммермана проступало зловещим бледно-желтым пятном в кроваво-красном море.

— Тебе все равно не выдержать, — сказал Циммерман. — Никто не выдерживает. А ведь это только цветочки.

— Будьте прокляты, бандиты! — выкрикнул Януш. Вы мерзавцы… .

Боль и страх были безмерными. Но Януш не хотел уже думать о себе. Он должен был думать о сотнях и тысячах тех, кого ждет та же судьба, если он заговорит. Он вынесет все удары ради тысяч подпольщиков, борцов за свободу.

— Бейте, бейте до смерти, но я ничего не скажу. Вы подлецы, и я плюю на вас… — проговорил он и плюнул в Циммермана. Плевок не достиг цели, слюна текла по подбородку, но Януш рассмеялся, хотя от смеха боль во всем теле усиливалась. Новый удар кнута. Он вскочил как ошпаренный, но сейчас же упал от следующего. Боже, больше нет сил! Он сойдет с ума от боли, превратится в жалкого труса и расскажет им все, что они захотят. Надо перехитрить их. Надо сделать так, чтобы они убили его.

Руки Януша превратились в раскаленные клещи. Он, пошатываясь, пошел в сторону Циммермана, полный решимости вцепиться в его толстый прусский загривок. Циммерман, увидев в глазах Януша смерть, пронзительно закричал. Кнут хлестнул Януша по шее, руки палачей грубо оттащили его назад. Он упал. Его ударили сапогом по голове. Все завертелось, как в водовороте, и он провалился в бездну беспамятства.

Януша облили холодной водой. Он очнулся, но глаз не открывал. Пусть думают, что он все еще без сознания. А то начнут снова. Он нащупал в разбитой десне два качавшихся зуба. Рот был полон крови.

Да, было чертовски тяжело. Но им, кажется, пока не удалось добиться своего. Теперь Януш уже не ощущал боли, испытывая лишь чувство тупого оцепенения. Он продолжал лежать с закрытыми глазами, но провести палачей не удалось. Они собаку съели в своем деле и прекрасно знали, когда их пациенты притворяются.

— Открой зенки, Тадинский. Иначе мы сделаем это за тебя. Ножом!

Януш с трудом сел. Он выплюнул един из выбитых зубов и засмеялся, услышав, как тот упал на пол. Ему хотелось встать, но ноги не слушались. Голова тряслась, как у юродивого.

— Еще несколько таких ударов по голове, и тогда я вообще не смогу разговаривать, Циммерман.

— Уведите его, — рявкнул майор. — Подумай хорошенько над тем, что мы можем сделать с твоей вшивой бабой и твоим щенком. Сделай вывод из сегодняшнего урока и представь, что тебя ждет завтра.

— Куда его, господин майор, в тюрьму? — спросил один из солдат.

— Нет, брось его в подвал, к остальным. Я займусь им сам. Может быть, он потребуется мне завтра, а может быть, и через час.

— Встать, дерьмо поганое! — заорал Вилли.

— Вам придется мне помочь,, мальчики, — произнес Януш, с трудом выговаривая слова распухшими губами.

Они грубо схватили его, поставили на ноги и вывели под руки из камеры пыток в канцелярию. Там Януш вырвался, покачиваясь подошел к традиционному портрету фюрера и выкрикнул:

— Хайль Гитлер — мерзавец из мерзавцев!

Вилли бросился к нему и изо всей силы ударил по затылку. Януш упал без сознания.

На этот раз Януш очнулся на холодном полу. Он лежал на животе, а чьи-то чуткие пальцы осторожно массировали ему виски. Мягкие, теплые пальцы волшебника, который старался прогнать боль из его горящей головы.

— Пить, — прошептал Януш.

— Потерпи, — послышалось в ответ. — Здесь не дают пить. Глотай слюну — это немного помогает.

Януш попытался последовать совету, но ничего не получилось.

— Черт возьми, у меня совсем нет слюны, — огорчился он. — Кто ты?

— Называй меня Мальпа. Мое настоящее имя не должно тебя интересовать. Уже десять дней они стремятся узнать его.

— Десять дней, — прошептал Януш в страхе. — Боже мой, целых десять дней.

— Ты, видно, получил сегодня свою первую порцию?

— Гм…

— Попробовал кнута Вилли?

— Да. Такое чувство, что на спину льют кипящее масло.

— К тому же тебе досталось и сапогом, как я вижу.

— Разве ты что-то видишь? — удивился Януш. Для него в этом сыром и холодном подвале царила сплошная тьма.

— Здесь есть крошечная щель, через которую просачивается свет. Ты тоже привыкнешь.

— А что, на второй день они опять обрабатывают кнутом?

— Нет. Вилли очень изобретателен. А если у него не хватит фантазии, то сам Циммерман что-нибудь придумает.

Януш облегченно вздохнул и сказал:

— Ну, тогда самое страшное позади. Страшнее кнута, по-моему, ничего не придумаешь.

— Ты считаешь? Если бы ты испытал цепи и пытку водой, то заговорил бы иначе.

— А что это такое?

— Лучше и не говорить об этом, приятель. Не знать бы тебе, что за мерзавцы эти фрицы. Если ты не уверен в своих силах, завтра же расскажи им все. Это избавит тебя от многих бед.

— Я буду молчать, — сказал Януш. — Надеюсь, что выдержу.

— Как ты сюда попал? — раздался из угла подвала другой голос.

— Молчи! — предупредил Мальпа. — Он только и делает, что задает вопросы. А сам еще ни разу не был на допросе. Будь осторожен с ним.

— Черт возьми, как холодно! Почему эти грязные шкопы не отдали мою одежду?

— Здесь все голые. Такая уж подлая привычка у этой «расы господ». Ты еще узнаешь их нравы. Тебе надо привыкать. У меня уже все позади. Через несколько дней меня расстреляют или отправят в концлагерь. Если бы была возможность выбирать, то я и не знаю, что предпочел бы. Как твоя спина?

— Горит, как на адской сковородке.

— Еще бы. Вилли — мастер своего дела. От узла на конце кнута на спине после каждого удара остается страшная рана. Я после этой процедуры прислонялся спиной к стене. Она холодная как лед.

— Ну и помогает?

— Немножко. Я даже смог заснуть. Тебе тоже надо поспать. Без сна не выдержать. Ты должен всякий раз приходить к ним по возможности отдохнувшим. Они будут терзать тебя, а ты должен думать о том, что сделать с ними, если они попадут в твои руки. Избегай лжи. Солгав, ты не выкрутишься и можешь проговориться. Тверди им, что ничего не знаешь.

— Я так и делал! — сказал Януш. — Но вряд ли они мне поверили. — Его живот мерз, а спина страшно горела. Но волшебные пальцы все еще скользили по его вискам.

— Давай помогу подняться! Попробуй встать к стене. Ты ничем не рискуешь. Не велика беда, если подцепишь какую-нибудь инфекцию. У тебя есть заботы поважнее.

— Попытка не пытка, — ответил Януш.

Прерывисто дыша, он с помощью Мальпы поднялся на ноги и подошел к стене.

— Встретиться бы мне с этим Вилли един на один. О, черт! — Януш инстинктивно отшатнулся от ледяной стены, едва прислонившись к ней.

— Потерпи. Через несколько минут будет совсем хорошо. Вот увидишь. А потом постарайся уснуть. Циммерман хитрый. Он может вызвать тебя и сейчас, а может через три-четыре дня. Уж он постарается сломить твою волю! Но и ты не будь дураком. Думай только о приятных вещах, пока сидишь здесь. Забудь о том, что там, наверху.

— О каких еще приятных вещах? — спросил Януш.

От холодной стены ему действительно стало лучше, боль немного утихла.

— А это уж зависит от тебя, — ответил Мальпа. Приятно думать о жирном гусе. Еще лучше — о красивой девушке.

— Я женат, — ответил Януш с тоской. — У меня малыш. Эти мерзавцы сообщили мне, как собираются посту-: пить с ними.

— Выбрось это из головы. Они сразу заметят твою тоску по дому и начнут сулить тебе свободу. Нет ничего опаснее. Даже самые стойкие попадаются на эту удочку. Ну, как спина?

— Ты отличный лекарь.

— Партизанская жизнь всему научит. А теперь отойди от стены. У тебя уже зуб на зуб не попадает. Ну как, видишь теперь что-нибудь?

— Пока нет…

— Ничего, привыкнешь. Давай руку. С той стороны — внутренняя стена. Мне думается, что котел центрального отопления стоит в соседнем подвале. Во всяком случае, там не так холодно.

— Уверен, что не засну ни на минуту.

— Заснешь. Спи!

После леденящего холода у этой стены было сравнительно тепло. Теплыми были и пальцы на его висках. Януш лег на живот, подложив руки под голову. Он думал о гусе Мальпы и, к своему удивлению, вдруг почувствовал, что засыпает…

Два дня дал Циммерман Янушу на размышления. Но Януш не пал духом. Они с Мальпой вели нескончаемые разговоры. Третий сидел в своем углу и, притаившись, слушал. Януш понимал, что Мальпа разговаривал с ним не только потому, что хотел помочь ему, Янушу, но и сам пытался забыться.

И вот Януш опять в роскошном кабинете Циммермана. Голый, нестриженый, невероятно грязный, со спутанными волосами. Циммерман жестом выслал Вилли и второго немца из комнаты.

— Черт возьми, разве тебе не отдали одежду? Они получат от меня нагоняй. Мы же не изверги, в конце концов, — начал Циммерман.

В ответ на его слова Януш криво усмехнулся. Раны на спине уже покрылись корками, но разбитые губы еще не забыли сапог Вилли.

— Прошлый раз я немного погорячился, — продолжал Циммерман извиняющимся, тоном. — Вы можете вывести из себя самого хладнокровного человека. Надо понять, что мы работаем на благо всей Польши и хотим обеспечить лишь покой и порядок.

— Покой и порядок! — повторил Януш.

Циммерман вышел из-за стола, прошел в соседнее помещение, откуда вернулся с одеждой Януша.

— На, одевайся!

— Мне не холодно, — дерзко ответил Януш. — Я уже привык. Обходились же Адам и Ева в свое время фиговым листом.

— Одевайся! — повторил Циммерман с подчеркнутым дружелюбием. — Мы же не варвары.

Он ждал, пока Януш оделся, потом спросил:

— Сигарету?

Януш проглотил слюну при виде своих любимых крепких югославских сигарет.

— Спасибо, — вежливо поблагодарил он. — У меня свои.

Он достал клочок газеты и немного табачной крошки и сосредоточенно начал крутить папиросу.

— Вот видишь, немецкая газета еще кое на что годится, — сказал Януш глубокомысленно. — Ею можно не только подтирать задницу.

Сегодняшний льстивый Циммерман внушал еще меньше доверия, чем позавчерашний Циммерман-садист. Янушу хотелось поскорее вывести его из себя. Тогда было бы проще.

Но Циммерман сдерживался. Ему даже удалось сообщнически рассмеяться в ответ на вульгарное замечание Януша.

— Знаешь, Тадинский, — заговорил он отеческим тоном. — Я думал о тебе. Ты симпатичный парень. Мы здесь вдвоем, и я признаюсь, что ты мне нравишься. У тебя есть мужество. Но ты служишь ложной идее. Я уже сказал тебе, что мы хотим установить здесь покой и порядок…

— Путем массового уничтожения людей? — горячо перебил Януш. — С помощью Гросс Розена и Освенцима?

— Туда попадают только политические преступники, ответил Циммерман. — Нам тоже ведь надо защищаться. Несколько раз я видел твою жену, Тадинский. Все эти месяцы мы следили за ней. И я должен тебя поздравить, парень: она чертовски хороша.

«Думать о чем-нибудь другом», — пронеслось в голове Януша. Он сжал колени, чтобы Циммерман не мог заметить их дрожи, и закурил.

— Да, действительно чертовски хороша, — признался он.

— Страшно обидно, если с ней приключится что-либо неприятное… — задумчиво продолжал Циммерман. — Тебе будет нелегко. Знаешь, Тадинский, у меня есть план. Вы считаете нас врагами, а на самом деле мы ваши друзья. Если бы нас не было здесь, то сюда пришли бы русские и выслали бы вас всех в Сибирь. Я хочу освободить тебя. Сегодня же! Через несколько часов ты будешь с женой и сыном. Я слышал, что у тебя чудный парень. Почти восемь фунтов, не так ли?

Януш продолжал курить. «Надо вывести его из себя», — лихорадочно думал он. Как живая предстала перед ним Геня с маленьким сыном у груди. Руки Гени. Губы Гени.

— Расскажи все, Тадинский, и я отпущу тебя. Мы не убьем ни одного из твоих товарищей, а направим их в надлежащее место. Расскажи, что ты знаешь, и сразу станешь счастливым супругом и отцом. Лучшей жены, чем твоя Геня, не найти. На твоем месте я не колебался бы, Тадинский.

— И вы гарантируете мне полную свободу? — спросил Януш.

— Полную, — ответил Циммерман, поднял руки в знак подтверждения своих слов и повторил еще раз: — Полную свободу.

— Слово офицера?

— Слово офицера.

Майор удобно развалился в кресле и, довольный собой, пускал кольца дыма.

— Клянешься в этом? — прошептал Януш.

— Конечно, — пробурчал Циммерман.

— Клянись!

— Клянусь, — сказал Циммерман поспешно. — Подожди, я позову писаря.

Но Януш задумался и покачал головой.

— Обидно, — пробормотал он.

— Почему обидно?

— По двум причинам обидно. Во-первых, я ничего не знаю и поэтому ничего не могу рассказать. А во-вторых, обидно, что ты такой лжец.

Циммерман, уверенный в быстрой победе, не выдержал и вне себя завопил:

— Вилли! Хорст!

Оба эсэсовца стремительно вбежали в комнату, закрыв за собой дверь.

— Разденьте этого мерзавца и ведите в соседнюю комнату! Пусть насладится аттракционом с цепями.

Януш закрыл глаза. Цепи казались ему менее опасными, чем обещания Циммермана.

От страха он покрылся холодным потом. С него содрали одежду, а запястья стянули цепью. Палачи заняли свои места. Циммерман сел на край стола и стал спокойно наблюдать. Хорст встал у двери, а Вилли приступил к своим бандитским обязанностям.

— Нагнуться, — закричал он. — Лапы между ног.

— Ты имеешь в виду мои руки? — дружелюбно спросил Януш.

Но бешеный удар в поясницу заставил его подчиниться. Какой смысл терять силы раньше времени? Мальпа подробно рассказывал об этой цепи. Надо быть готовым ко всему.

Вилли взял со стола железный брусок и вложил его в руки Януша. От напряжения, вызванного наклонным положением и тяжестью бруска, раны на спине раскрылись, потекла кровь, но боли не чувствовалось. Держать брусок становилось труднее. Лицо покрылось потом.

— — Уронишь эту железку — отрублю обе твои лапы! — пригрозил Вилли. — А ну-ка, подними брусок… выше. Еще выше, черт побери, до твоей вонючей ж… !

Януш прикидывал, долго ли ему удастся продержаться. Силы иссякали. Вилли взял хлыст и, играя, Похлопал им по своей ладони.

— Не забывай о бруске, — пробурчал он. — Если ты его выпустишь…

Он встал сзади Януша и начал бить ритмично, изо всех сил. Первые удары показались не очень страшными. Януш старался удержать тяжелый брусок и не упасть. Боль, которой он сначала не чувствовал, потом стала невыносимой. Он сжал зубы. От двенадцатого (а может быть, от тринадцатого?) удара Януш споткнулся и упал лицом вперед, но бруска не выпустил. Несмотря на адскую боль, он держал брусок. Януш не боялся лишиться рук. Им овладело упорное желание победить в этой неравной схватке.

Вилли схватил его за волосы и поставил на ноги.

— Я могу провозиться с тобой еще не меньше часа,тяжело дыша, сказал он.

— Гораздо дольше, чем можешь выдержать ты.

Януш и сам знал, что на час его не хватит. Он слабел с каждой минутой. Надежды на то, что он потеряет сознание, не было. Все мысли концентрировались на бруске. Удары становились все ожесточеннее. Вилли бил то по спине, то по ягодицам, ставшим багрово-синими.

«Надо положить этому конец», — подумал Януш. Спасительный план созрел мгновенно. Скрытая радость захлестнула его. Он дождался, когда Вилли приблизился к нему вплотную, и резко швырнул брусок ему в ноги.

Вилли запрыгал на месте как сумасшедший, ругаясь на чем свет стоит. Он рассвирепел от бешенства, увидев, как хохотали Циммерман и Хорст. Даже Януш смеялся, превозмогая страшную боль во всем теле.

— Так ты хотел переломить мне ноги? — заорал Вилли вне себя. — Где нож? Сейчас я прикончу тебя. Я…

— Перестань, Вилли, — сказал Циммерман. — Мне лучше знать, когда кого резать. А сейчас подвесь его и попои водичкой. Ты что-то хочешь сказать, Тадинский?

— Да, — ответил Януш.

— Давай послушаем.

— Жаль, что я на самом деле не сломал его лапы!

Януш не понимал, откуда у него взялась смелость. Он дрожал от страха, но губы по необъяснимой причине были не подвластны страху.

Впрочем, у Януша не было времени для размышлений. И, пожалуй, к лучшему. Вилли схватил его в охапку и подтащил к свисавшему с потолка канату. Он сделал петлю и, хихикая, показал ее Янушу, «Видно, конец», — подумал он.

Вилли, обладавший исключительной силой, перевернул его вверх ногами и засунул их в петлю, стянув у лодыжек. Януш висел вниз головой в нескольких сантиметрах от пола. Кровь прилила к голове, в висках застучало.

— Ну вот и висишь, как зарезанная свинья, — отдышавшись, сказал Вилли. — Не плохо бы тебя сейчас прикончить.

— Попои его, — нетерпеливо приказал Циммерман.

Вилли принес большой чайник и взял воронку. Януш следил глазами за его движениями. Он испытывал нечеловеческие страдания. Цепи врезались в запястья, стянутые за спиной. Вилли не спеша подходил к нему.

— Подумай, Тадинский, — сказал Циммерман. — Это очень неприятная процедура. В конце концов ты все равно заговоришь.

— Вряд ли, — произнес Януш с трудом.

Вилли вставил конец воронки в ноздрю Януша и влил туда воды. Боже, какой ужас! Он стал задыхаться. Ноги рвались, из петли, а кровоточащее тело конвульсивно содрогалось. Януш кашлял, тщетно пытаясь вдохнуть немного воздуха. Но это не удавалось. Ледяная рука перехватила горло, он перестал сопротивляться и повис без движения в надежде на то, что скоро задохнется. Но опытный Вилли был тут как тут.

Януш почувствовал, что вода выливается изо рта. Постепенно исчезло ужасное чувство удушья, и снова появилась боль в спине и ягодицах. Лицо покрылось каплями пота, а глаза наполнились слезами. Голова горела как в огне.

— Да, Тадинский, этого никто не выдерживает! — сказал Циммерман.

— А я выдержу, — ответил Януш хрипло. — Я выдержу, проклятый шкоп.

— Добавь ему, Вилли! — закричал Циммерман.

Все началось снова. Восемь раз корчилось грязное нагое тело, борясь с удушьем. Восемь раз Януш медленно-медленно приходил в себя, теряя последние силы. Но всякий раз на вопрос Циммермана, не передумал ли он, Януш неизменно отвечал колкостью или насмешкой.

И в тот момент, когда сил для сопротивления уже не было, а разум отказывался выносить ужасную боль в измученном теле, Циммерман прекратил пытку. Он сам устал.

— Развяжи его — приказал он Вилли.

Вилли развязал петлю, и Януш упал на пол. Он тяжело дышал, перед глазами стояла серая, непроницаемая пелена.

— Поднимайся и иди сюда, — как во сне услышал он издалека голос Циммермана.

Каким-то чудом Янушу удалось встать на ноги и неверным шагом подойти к столу. В мутном тумане расплывалось лицо Циммермана. В выражении, лица Циммермана появилось что-то новое: признание в бессилии и намек на невольное восхищение.

— Ты выиграл! — произнес Циммерман. — Завтра утром мы отправим тебя отсюда. Не подумай, что тебе повезло. Самым лучшим выходом для тебя был бы расстрел. Там, куда мы тебя посылаем, ты умрешь медленной смертью. Самые сильные выдерживают в тех местах не больше года. Твою жену, Тадинский, мы отправим в увеселительное заведение в Смоленске. Позабочусь и о сыне…

— Ты не имеешь права!. . — воскликнул Януш.

— Я имею все права, — рявкнул Циммерман. — Подойди сюда! — Он вскочил со стола. — Ближе! Я дам тебе еще один урок. Ты всю жизнь будешь помнить Циммермана.

Януш подошел к нему. Он чувствовал себя беспомощным из-за связанных на спине рук. Слишком обессиленным, чтобы сопротивляться. Все прыгало перед глазами. Циммерман с ехидной усмешкой выдвинул ящик стола.

— Опускай сюда свои поганые … . !

— Не могу, — прошептал Януш, испытывая тошноту и страх.

Циммерман грубо подтолкнул Януша к столу, поставил вплотную к ящику и с силой прихлопнул его.

Нечеловеческая боль раскаленными шаровыми молниями пронзила Януша до мозга костей. Он пронзительно закричал не своим голосом. Словно тысячи ножей пронзили его. От чудовищной боли померкло сознание.

Наступило избавительное беспамятство. Януш упал лицом вперед, все еще корчась от нестерпимой боли.

— Вот это да, господин майор! — пришел в восхищение Вилли. — Я думал, что сдохну от смеха, когда…

— Приведи его в чувство и развяжи, — закричал Циммерман в бешенстве.

— Будем брать его жену? — с вожделением спросил Вилли. — Перед отправкой, в Смоленск я мог бы с ней, с вашего разрешения…

— Его жена останется дома, — ответил Циммерман и посмотрел на лежавшего без чувств Януша, голое тело которого все еще конвульсивно дрожало. — Этот человек ужасно боялся, но не проговорился. Это настоящий парень…

Януш очнулся в подвале. На полу валялась его одежда, которую Вилли и Хорст швырнули вслед за ним. Мальпа помог ему одеться.

— Ты думаешь, что меня действительно отправят завтра? — спросил Януш.

— Похоже, так, — ответил Мальпа. — Они вернули одежду, а это хороший признак. Все говорит за то, что ты держался молодцом. Возможно, отправимся вместе. Вдвоем в концлагере будет легче.

— А как он поступит с моей женой? Неужели выполнит свою угрозу?

— Все может быть. От Циммермана не жди добра. Но ты не должен думать об этом. Тебе надо думать о самом себе. Все свои силы направь на одну-единственную цель: выжить и быть свидетелем, когда наступит час возмез— дия. Хотел бы я быть вместе с тобой. Вместе мы, пожалуй, выдержали бы.

Но их надежды не сбылись. Открылась дверь, и вошли четыре эсэсовца.

— Мальпа! — раздался повелительный голос.

— Все кончено, — произнес Мальпа. — Я не поеду с тобой, Януш. Всего хорошего. Не забывай, что я говорил тебе.

— Что все это значит? — спросил Януш.

— Их четверо, — ответил Мальпа. — Это не допрос. Это исполнение приговора.

— Мальпа, — повторили нетерпеливо. — Да, да, иду, — проговорил Мальпа. Он поднялся и пошел к двери. Мелькнула его худая фигура. Дверь быстро захлопнулась.

Не прошло и пяти минут, как вблизи прозвучал короткий залп. Януша бил озноб.

 

Глава 3. СТЕФАН ЯВОРСКИЙ И ЕГО КРАСАВИЦА ЖЕНА

Стефан Яворский родился неудачником. Всю жизнь он терпел унизительное сострадание окружающих и выполнял наиболее грязную, низкооплачиваемую работу.

По образованию он был учителем, но педагог из него не получился и он не смог работать по этой специальности. Он знал немецкий и французский, был очень начитан, но природная робость мешала ему делать карьеру. Стефан менял одно занятие за другим. Коллеги над ним смеялись. Он был умнее их, но не умел устраиваться.

В довершение всего Стефану было написано на роду попасть под башмак неверной жены. Двадцати восьми лет он познакомился с красавицей Вандой, которой только что исполнилось девятнадцать. Она была похожа на цыганку, с вьющимися черными как смоль волосами, со смуглым лицом, на котором горели угольно-черные глаза, а рот выражал одновременно и жестокость, и чувственность. Она сразу же ответила согласие на, его предложение. Ее родители были бедными крестьянами, и Стефан Яворский казался им барином.

Свадьбу сыграли летом 1939 года. Стефан был безмерно горд и счастлив. Все постоянно смеялись — над ним, пусть же теперь мужчины с завистью смотрят на его красавицу жену. Он любил гулять с ней и радовался, когда ее провожали взглядами.

Ванда начала обманывать мужа через два месяца после свадьбы. Стефан, разумеется, и не подозревал об этом. Он был слишком занят поисками новой работы, так как прежний хозяин указал ему на дверь. А средств требовалось больше: ведь надо было баловать свою красавицу. Она же относилась к нему снисходительно и иронически, быстро поняв, что Стефан — жалкий неудачник.

Зимой 1941/42 он работал на постройке бараков в лагере Миколув под Катовице. Жили они в небольшом домике в деревне, севернее Освенцима. На работу приходилось ездить поездом. Стефан уезжал в пять часов утра и возвращался в девять вечера. Вот уже несколько месяцев у него был верный кусок хлеба. Кончали строить в одном месте и сразу начинали в другом. Шансов оказаться на улице было меньше, чем на другой работе. Строительство велось немецкой фирмой, и всегда не хватало рук. Поляки не хотели работать на немцев и предпочитали скрываться в лесах.

Стефана не смущало, что его окружали, как правило, лодыри, немецкие прихвостни и преступники. Квалифицированных рабочих не было, поэтому его недостатки меньше бросались в глаза. Но и тут он служил постоянной мишенью для насмешек. Он не обращал внимания, когда смеялись над ним самим (привык к этому), а насмешки над женой объяснял чистейшей завистью.

Стефан старался забыть, на кого работает, но иногда задумывался над тем, что происходит в Освенциме. Из ворот лагеря то и дело выезжали машины, доверху груженные одеждой. Он отбрасывал эти мысли. Ванда последние месяцы стала внимательнее к нему. Она давала ему на работу такие завтраки, которые приводили всех в изумление. А ночами… Правда, она не совсем охотно принимала его ласки, но все же не прогоняла прочь с язвительной усмешкой, как это нередко случалось раньше.

И все же он начал сомневаться в верности своей красавицы жены. Постоянные насмешки по одному и тому же поводу, их недвусмысленность зародили в нем подозрения.

И вот однажды его окончательно вывели из себя.

Все началось как обычно.

— Черт возьми, Стефан, расскажи-ка что-нибудь еще о твоей жене…

Он мог без конца говорить о Ванде. Она всегда была в его мыслях, и он не упускал случая что-нибудь рассказать о ней.

— Каждому дураку ясно, что не по Ванде такое чучело гороховое, как ты. Женщинам с ее темпераментом надо бы разрешать выходить замуж сразу за пятерых или шестерых.

— Жаль, что ей не по вкусу простые рабочие. Не мешало бы познакомиться с ней поближе. Но Ванда предпочитает, конечно, более откормленных.

— Господ немцев, — добавил кто-то, и все громко расхохотались.

— Вы готовы лопнуть от зависти, — сказал Стефан. Грегорц, подай мне вон тот молоток.

— Замолчите! — закричал один из немецких надсмотрщиков. — Вам здесь платят не за трепотню.

Но как только он отвернулся, все началось сначала.

— Будет не очень приятно, Стефан, когда ты узнаешь, что тебе достаются лишь объедки.

— Какие же вы все-таки мерзкие люди! У вас грязные сердца и злые языки. Противно слушать. Вы просто завидуете мне.

— А как вы назовете своего первенца, Стефан? Уж, наверное, не Стефаном. . Это было бы слишком большой наглостью с ее стороны.

— Назовите его лучше Адольфом, — произнес толстый рабочий с усмешкой.

— Лучше посмотри на свои бутерброды, — сказал Стефан. — Твоя любящая жена подсунула тебе сухой хлеб с большой любовью. А моя дала мне с говядиной и ветчиной…

— А где она их взяла, Стефан?

И тут его как обухом по голове стукнуло! В самом деле, где она взяла это? Мясо стало в изголодавшейся Польше неслыханной роскошью. Откуда у нее красное французское вино? А этот ярко-красный пеньюар, обтягивающий фигуру? А тончайшая ночная сорочка? На какие средства она купила радиоприемник и коврик? А кофе, который они пили в прошлое воскресенье?

Стефан пытался успокоить себя. Зачем ей обманывать его? Она ведь всегда была холодна и неохотно принимала его ласки. Обычно она отодвигалась от него. А если и не противилась его желаниям, то отвечала на них сдержанно, закрыв глаза и недовольно сжав губы.

— Да бросьте, черт возьми! Ведь Стефану все известно не хуже нас. Еще кровать не успеет остыть после него, а немец уж тут как тут. Стефан хитрее, чем кажется. Он закрывает на все глаза и делает вид, что ни о чем не догадывается. А сам уплетает мясо и пирожки, пьет кофе и, может быть, русское шампанское.

— Как вы могли дойти до такой низости?! — воскликнул Стефан. В нем все клокотало. Он понимал, что ведет себя трусливо и глупо. Он сносил все. лишь потому, что не умел сопротивляться. Но не вступиться за честь Ванды он не мог. Любовь к ней была настолько велика, что и теперь, через два с половиной года совместной жизни, он был готов целовать землю, по которой она проходила. Ее стройная фигура всегда глубоко волновала его. Он готов был плакать от радости при одной мысли о том, что когда-нибудь она подарит ему сына. А еще лучше дочку, похожую на нее. Но если она… если она осмелится попрать в нем то единственное и прекрасное, что? возвышало его над другими, его безмерную любовь, то он…

Ему хотелось крикнуть им в лицо: «Вы и не представляете, как она любит меня, как целует по утрам, провожая на работу, как ласкает усталого, когда прихожу домой… « Хотелось крикнуть, но… в действительности ничего подобного не было. Страшное сомнение, закралось в душу. Проклятие! Что они привязались к нему?

— А ты поезжай домой да посмотри сам, — послышался снова подначивающий голос.

— Бьюсь об заклад, в своем курятнике ты найдешь чужого петуха!

— Нет уж, лучше не езди, Стефан! А вдруг там большой и сильный петух?

Стефан бросил молоток. Губы дрожали. Он чуть не плакал, но, к счастью, сдержался и проглотил обиду. Ему не хотелось оставаться посмешищем на всю жизнь. Он жаждал уважения и завидовал каждому, кто казался настоящим мужчиной.

— А вот и поеду! — воскликнул Стефан. — Поеду и посмотрю, как там у нее дела.

Он направился в барак за своим пальто.

— Эй, Яворский, ты куда? — окликнул его надсмотрщик.

— У меня заболел живот, — ответил Стефан. — Еду домой. — И вызывающе добавил: — Там моя милая женушка приготовит мне что-нибудь вкусненькое, а вы оставайтесь здесь на холоде.

— Твоей жене есть о ком позаботиться, — равнодушно бросил надсмотрщик. — Иди работай, иначе я удержу с тебя дневную зарплату.

— Удерживай, — ответил Стефан, вошел в барак и вскоре вернулся в пальто. .

— Хлеб с мясом я оставляю здесь, — сказал он с вызовом. — Дома у меня достаточно.

Стефан неторопливо вышел из лагеря, стараясь не слышать язвительных насмешек, несущихся вслед. Отойдя подальше, он бросился бежать к маленькой станции.

Сначала его не хотели впускать в поезд. Он сказал, что болен. Ему поверили, так как он действительно выглядел больным: бледный, со слезящимися глазами, с каплями пота на лбу. Он вошел в вагон. В этот полуденный час в нем находились почти одни немцы.

Стефан прислушивался к стуку колес и к биению своего сердца. Он смотрел на родные заснеженные дали, чувствовал, как утихает волнение, и уже жалел, что поддался первому порыву. Ванда, конечно, занимается хозяйством. Она, наверное, уже готовит для него ужин. Что же ей сказать? Сказать, что плохо себя чувствует? Тогда она, возможно, пожалеет его и приласкает так, как он видел часто в своих мечтах.

Беспокойство сюда вернулось, когда он вышел на маленькой станции Хржанов и зашагал по скользкой укатанной дороге к дому. Здесь все знали друг друга, как обычно в деревне. Почему же прохожие так странно смотрят на него? Что в их взглядах — насмешка, любопытство, презрение или злорадство? Он ускорил шаг. Вот и его ветхий домишко, стоящий в саду, огороженном частоколом. Под снегом гряды, на которых он сажал картофель и овощи.

Сердце снова учащенно забилось, во рту пересохло. Он жалел, что пришел. А вдруг все это правда? Что тогда делать? Что сказать? Уж лучше бы не знать такой правды!

У него не было ключей, но он передумал стучать в дверь, решив обойти сначала вокруг дома. Шторы на окнах кухни были задернуты, а дверь на черный ход заперта.

Сомнений больше не оставалось. Следов кованых сапог на тропинке, ведущей к дому, он не увидел. Но маленький «фольксваген» стоящий во дворе, говорил без слов.

В доме находится мужчина!

И этот мужчина — немец!

Стефан похолодел, совсем растерялся, не зная, что делать. Может быть, уйти? Побродить по пустынным снежным полям, а вечером прийти как ни в чем не бывало, словно с работы? А что дальше? Снова ехать в Миколув? Работать? Слушать язвительные насмешки и знать, что все это правда?

Он смотрел на снег под ногами, но видел лишь осколки своего потерянного счастья, черепки разбитой вдребезги мечты.

— Я должен убедиться! — произнес он вполголоса.

Крышка угольного люка примерзла намертво, и ему стоило немалого труда сдвинуть ее с места. Стефан скользнул вниз, не обращая внимания на то, что весь перемазался углем. Уголь! Еще одно сокровище, которого нет у других, а здесь полон погреб. Какой же он слепец, какой дурак! Проклятие! Как же смеются над ним люди!

Из подвала он осторожно прошел, в кухню и снял там ботинки. Внизу никого не было. Печь жарко натоплена. Не удивительно, что здесь пусто. Где еще быть немцу, как не в постели? У Стефана с Вандой общая кровать. Значит, все происходит в его собственной постели… Черт побери! При чем тут постель? Главное, что жена действительно изменяет! Какая разница где?

Наверху, у двери в спальню, Стефан остановился и прислушался к голосам

— рокочущему басу немца и сладострастному хихиканью Ванды. Его Ванды! Она, оказывается, способна веселиться, похотливо смеяться от удовольствия. Его же, законного мужа, она обычно избегала, постоянно жалуясь на усталость.

Рука автоматически потянулась к двери. Стефан шагнул в комнату и молча остановился. Да и что он мог сказать? Все было ясно без слов.

Ванда. Красивая, проклятая, грешная, желанная и потерянная Ванда в объятиях немца. Самоуверенного жирного немца с бычьим загривком и невыразительным, бесцветным лицом.

При появлении Стефана они замерли. В комнате стало так тихо, что было слышно чириканье воробьев на улице. Но вот прекрасные глаза Ванды вспыхнули диким пламенем. В них не было ни стыда, ни раскаяния. Одна ярость.

— Что тебе здесь надо, проклятый идиот? — крикнула она.

— Ничего, — ответил Стефан, облизывая пересохшие губы. — Просто посмотреть.

— Ну и смотри, осел!

— Как ты посмела? — произнес Стефан, посмотрев на немца, лениво почесывавшего грудь. — Ведь я твой муж…

— Муж? — с ехидством прервала она. — Муж! С твоей-то нищенской зарплатой и с сотней никчемных профессий!

— Немец — и в моей постели! — продолжал Стефан, еще не веря, что все происходит не во сне, а наяву.

— А как же иначе я могла кормить тебя мясом, поить французским вином, дурак?

— И все же нельзя было так поступать, — возразил Стефан с грустью и сожалением, как бы извиняясь. — Я…

— Что ты? Уйдешь? Скатертью дорога, жалкое ничтожество. А может быть, ты хочешь проучить меня, задав хорошую трепку?

Они говорили по-польски. Ванда и двух слов не могла связать по-немецки, но большего ей и не требовалось в шашнях с любовником.

Стефан глотал слезы обиды и унижения.

— Это твой муж, сокровище? — спросил немец.

«Сокровище! — с ненавистью подумал Стефан и взглянул на форму, в беспорядке лежавшую на полу. — Грязный развратник! Видно, он здорово торопился, что побросал все на пол». Взгляд Стефана упал на ремень с тяжелым револьвером. Нет, у него никогда не хватит смелости мстить. Такому трусу, как он, разумнее взять веревку и повеситься где-нибудь в лесу: Что может сделать жалкий неудачник с вооруженным соперником?

— Да, мой муж, — произнесла Ванда.

— Хочешь, я помогу ему? — сказал немец. — Подыщу для него хорошую работу поближе к дому. И получать он будет вдвое больше. Теперь, когда все открылось, нет смысла отсылать его из дому на целый день.

«Вот как! — мелькнуло в голове Стефана. — За работу на стройке я тоже должен благодарить шкопа. Видно, вся эта история началась уже давно». Ему хотелось рвать и метать, ругаться на чем свет стоит. Но ничего подобного он не делал, а стоял молча, опустив руки.

— Слышишь, Стефан, — сказала Ванда. — Эрих хочет подыскать тебе место получше. Он может все сделать, слышишь? Эрих занимает очень высокий пост в тайной полиции в Кракове, а сюда регулярно приезжает по делам.

«Наверное, в Освенцим, — подумал Стефан. — Эта откормленная свинья явно из банды палачей, которые… «

— Можно назначить его надзирателем в Освенцим, продолжал шкоп, избегая обращаться непосредственно к Стефану. — Заключенных водят на строительство дороги и в каменный карьер. Надо следить за этими скотами, чтобы не лодырничали. Ему будут хорошо платить, если я скажу.

— Слышишь, Стефан? — снова спросила Ванда. — Эрих незлопамятный. Он хочет тебе помочь, и ты должен благодарить его за это.

«Незлопамятный! — с ожесточением повторил про себя Стефан. — Можно подумать, что не немец, а я виновен во всей этой грязной истории».

— Я отблагодарю его, — буркнул Стефан, еще раз посмотрел на револьвер, лежавший на полу, и замолчал, зная, что на месть не решится.

— Можно устроить его и в лагерь, — продолжал Эрих. В его голосе прозвучала скрытая угроза, от которой Стефана бросило в дрожь.

— Стефан очень благодарен, — торопливо вмешалась Ванда. — Он все понимает.

«Я трус, — думал Стефан. — Самый обыкновенный, вонючий трус».

— Приготовь свою фотокарточку. — сказал Эрих Стефану. — Завтра я принесу тебе удостоверение, и послезавтра можешь приступать к новой работе. Рад, что ты покладистый парень. Я не буду тебе в тягость. Постараюсь приходить сюда в твое отсутствие. Правда, по субботам и воскресеньям я буду здесь. Но через каждые две недели по субботам ты будешь занят, а по воскресеньям можешь куда-нибудь съездить. Билетами я тебя обеспечу. А теперь уходи, я охотно поговорю с тобой в другой раз. И немец обнял Ванду, чувствуя себя полным хозяином.

Стефан вышел из комнаты, спустился вниз и сел в душной кухне. Он думал о том, что делали теперь его красавица жена и жирный, отвратительный, надменный шкоп. Там, наверху, он чувствовал себя беспомощным и ничтожным, не мог противиться силе немца, не мог поднять руку на Ванду, такую красивую и все еще любимую им. С глубоким стыдом он признавался себе, что готов удовлетвориться крохами, остававшимися после «господина Эриха».

Но в то же время ему хотелось совершить что-то необыкновенное, героическое. Что-то такое, что привлекло бы всеобщее внимание, возвысило его в собственных глазах и в глазах окружающих.

Он мечтал убить Гиммлера. Или даже самого Гитлера! Тогда весь мир был бы благодарен ему. Ванда бросилась бы к его ногам и стала молить о прощении.

Но, черт возьми, у него даже не хватило смелости убить ту жирную свинью. Жалкий трус…

Стефан нашел свою карточку, положил ее на стол и сел к печке, в которой ярко пылал уголь, полученный все от того же Эриха.

Он закрыл лицо руками и заплакал.

 

Глава 4. ГЕНЕК ГЖЕСЛО — МСТИТЕЛЬ

Генек Гжесло всегда слыл забиякой. В школьные годы он частенько расквашивал носы и наставлял синяки своим сверстникам. У него никогда не было друзей, да он я не нуждался в них, считая, что сильному иметь друзей не обязательно.

В восемнадцать лет Генек увлекся боксом и два раза выступал на ринге как любитель. Оба боя принесли ему победу, но после второго нокаутированный им противник умер по пути в больницу. В газетах Генека назвали тогда «Мордерца» («Убийца»). Эту кличку он и взял себе, когда в 1940 году присоединился к партизанам.

Генек служил в польской кавалерии, которая в сентябре 1939 года бросилась с саблями наголо на наступавшие немецкие танки и почти полностью была уничтожена. Почти полностью! Но таких парней, как Генек, не так-то просто уничтожить. Под ним подстрелили коня. Он укрылся среди убитых, выждал, когда ушли танки, под покровом ночи пробрался через немецкие позиции и присоединился к пехоте. Он воевал до тех пор, пока не попал в плен.

В начале 1940 года Генека отпустили, и он поехал к своим родителям в Кельцы. Но там ему даже не пришлось переночевать. Генек ушел в леса к партизанам, тогда еще немногочисленным и неорганизованным. Не удивительно, что такой парень, как он, сразу же стал среди них партизанским вожаком. Его отряд пользовался славой самого неустрашимого. Он не нападал на одиночных немцев, а уничтожал сильно охраняемые военные объекты. Отряд появлялся всегда внезапно, действовал дерзко и успешно. Бойцы не столько любили Генека, сколько восхищались им. Он не относился к тем командирам, которые составляли планы и приказывали другим выполнять их. Он сам находился всегда в центре опасности, дрался одержимо, с наслаждением, с жаждой вражеской крови. Даже пули, казалось, относились к нему с уважением и обходили его.

Немцы давно охотились за Генеком. В районах действия его отряда проводились облавы с танками и самолетами. Но отряд Генека был неуловим и внезапно появлялся в сотне километров от тех мест, где его ловили каратели. И погоня начиналась сначала!

Зимой 1941/42 года отряд действовал в окрестностях Люблина, в районе лагерей смерти Майданек и Собибор. Здесь было полно эсэсовцев. Генек наслышался об их жестокости и расправлялся с ними беспощадно.

В январе 1942 года его схватили. Но Генеку повезло, как обычно везло в наиболее отчаянных боях с превосходящими силами врага. Его не опознали и отправили в Освенцим. Если бы немцы, захватившие его, догадались, кто перед ними, то Генека подвергли бы страшным пыткам и зверски убили. Правда, трудно сказать, что лучше — Освенцим или смерть.

Случилось это так. Отряд должен был взорвать эшелон с боеприпасами, вышедший из Люблина на Восточный фронт. Из тридцати бойцов Генек взял с собой десять, остальные укрылись на базе в лесу. Операция была обычной и почти безопасной. Дорога, разумеется, охранялась немцами. Но что могла сделать охрана на обширной чужой территории против таких противников, как Генек, которые хорошо знали каждую пядь своей земли?

Заложив динамит, партизаны спрятались в канаве в пятистах метрах от железной дороги и стали ждать поезда. От напряженного ожидания они не чувствовали холода, хотя и лежали на снегу.

Показался эшелон. Паровоз, изрыгая темные клубы дыма в серое небо, тащил длинный хвост вагонов. Партизаны чутко прислушивались к доносившемуся издалека стуку колес, и пыхтению паровоза, приближавшегося к роковому месту.

Страшные взрывы сотрясли воздух. Задрожала земля. Паровоз и вагоны поднялись в воздух, затем покатились по обе стороны развороченного пути. Ослепительные вспышки и оглушительные взрывы снарядов. Объятые огнем люди, прыгающие в панике из вагонов. Грохот стих, но пожар продолжался. Вдали послышался рев немецких грузовиков, спешивших на помощь.

Партизаны поднялись, отряхнули снег с одежды и повернули к своей базе, которая находилась в заброшенном лагере лесорубов. Там они неплохо устроились в деревянных избушках.

В лагере они увидели страшную картину. Избушки были сожжены дотла. На деревьях висели пять распятых трупов со следами многочисленных пуль. Видно, партизаны попали в лапы эсэсовцев уже мертвыми, и садисты надругались над ними с присущей им жестокостью: вспороли штыками животы, вырезали половые органы. Кровь, вытекавшая из рваных ран, застыла сосульками. Жуткое зрелище, напоминавшее кошмарный сон.

Десять мужчин, вернувшихся после удачной операции, стояли теперь объятые ужасом. Некоторые отводили с дрожью взор от убитых. Одного совсем молоденького паренька рвало, а остальные повернулись к Генеку.

Он стоял не шевелясь и несколько минут смотрел на погибших, запечатлевая картину зверства. Сердце его переполнилось ненавистью к убийцам, жаждой мести.

— Несчастные ребята, — прошептал один из бойцов.

— Они мертвы! — сказал Генек сурово. В голосе звучал металл, а глаза блестели. — Им уже ничем не поможешь. Они были мертвы, когда эсэсовцы начали глумиться над ними. Нужно думать не о них, а о тех пятнадцати и о себе…

— Как ты можешь думать сейчас о себе, Мордерца? — спросил Клатка с упреком. Клатка был на несколько лет старше Генека, и только он один отваживался вступать в пререкания с ним.

— То, что вы видите здесь, — детская забава. Представьте себе, что ждет тех, кто попал в их лапы живыми, — продолжал Генек. — Эсэсовцы наверняка считают, что захватили весь отряд, и постараются выместить на нем свою злобу. Они думают, что схватили и меня. Чтобы узнать, кто из пятнадцати является ненавистным Мордерцей, они пойдут на все: будут выжигать глаза, сдирать ногти с пальцев, прижигать тело горящими сигаретами.

— Не в наших силах помешать им, — сказал Клатка, отводя взгляд от убитых. — Нам надо поскорее удирать отсюда в другой район и мстить шкопам. Мы и так рискуем. Здесь нам больше делать нечего.

— Нечего?! Вы так думаете? — рассердился Генек. Как я буду смотреть в глаза людям, если ничего не сделаю? Неужели вам не ясно, черт возьми, что немцы охотились за мной? Все, что они сделали с этими пятью, и то, что сделают с остальными пятнадцатью, предназначалось мне. Не думайте, что я удеру, как трусливый заяц.

— Подумай лучше, Мордерца! — убеждал Клатка.

— Вот я думаю, — ответил Генек. — Ты уверен, что все пятнадцать будут стойко держаться до конца под чудовищными пытками? А вдруг кто-то не вынесет пыток и выдаст наши клички? Он может указать наши базы, описать приметы товарищей и назвать настоящие фамилии тех, кого знает лично. Тогда немцы будут мстить нашим семьям. Мы не имеем права допустить это…

— Но ведь ты сам видишь, что это невозможно! Мы даже не знаем, где они.

— Зато Бишоф знает, — ответил Генек. — Ему это известно точно, и он нам скажет.

Партизаны удивленно уставились на него. Бишоф был оберштурмфюрер СС в Люблине. Только при упоминании его имени запуганных жителей Люблина бросало в дрожь.

— Неплохо задумано, — с сарказмом заметил Клатка. — Так тебе запросто пойдем к Вишофу и спросим.

— Нет, зачем! Привезем . его сюда, — сказал Генек. Он сам скажет, что произошло с нашими товарищами. Клянусь вам, черт возьми, что скажет.

— Тогда пиши ему скорее дружеское письмо: «Дорогой Бишоф, при сем приглашаем тебя посетить нас в… «

— Мы достанем его, где бы он ни был, — сказал Генек. — У нас есть четыре эсэсовские формы, притом одна генеральская, не так ли, Клатка? Часовые перед штабом Бишофа так стукнут каблуками при виде генерала СС» что у них заболят пятки. Мы войдем в помещение и возьмем его. Я немного говорю по-немецки. Пилканожне поручим роль генерала, она совсем легкая. Кроме «Хайль Гитлер!» говорить ничего не придется. Хорошо, что мы спрятали эти униформы в другом месте. Принеси-ка их, . Клатка, да и в путь.

— Вы пойдете вчетвером, а что делать остальным?

— Подождите здесь. Мы скоро вернемся. С Бишофом!

— А что, если один заговорит немного раньше? — спросил Клатка. — Тогда оставшиеся здесь окажутся под ударом.

— Они будут молчать, — ответил Генек убежденно. Даже самый слабый выдерживает не менее суток. Пошли, Пилканожна, переоденемся…

В плане было одно существенное упущение. Генерал СС не ходит пешком в сопровождении трех солдат-эсэсовцев в неряшливой форме. Да и сам генерал имел жалкий вид. Ведь обмундирование, завернутое в бумагу, хранилось под землей, на нем остались темные следы крови.

Но, к счастью, немцы в Люблине были хорошо вымуштрованы. С удивлением глядя на оборванного генерала и его оборванных телохранителей, они все же не отважились остановить их. Они вытягивались в струнку, приветствуя Пилканожну, который вскидывал в ответ дрожащую руку. Горожане учтиво снимали перед ними фуражки и сходили с тротуара, уступая дорогу.

Партизанам пришлось пройти полгорода! Наконец они подошли к богатому особняку, где размещался штаб оберштурмфюрера Бишофа. Часовые действительно щелкнули каблуками, как и предсказывал Генек. Они вскинули руки, выкрикнули: «Хайль Гитлер!»— и пропустили пришедших в здание. Внизу, в холле, за столом сидел молоденький лейтенант СС. Он быстро поднялся, приветствуя генерала, затем учтиво, но решительно спросил Пилканожну, кто он, с какой целью прибыл и можно ли взглянуть на его документы. Генек посмотрел на дрожащие ноги господина генерала и решил применить свои знания немецкого языка на практике.

— Молчать, осел! — заорал он. — Господин генерал только что с фронта и должен немедленно поговорить с господином Бишофом.

— С каких пор всякий поганый лейтенантишка осмеливается требовать документы у генерала? — набросился Пилканожна, поборовший дрожь в коленях. — Веди нас к Бишофу, не то тебе не поздоровится.

Два унтер-офицера, стоявшие поблизости, внимательно прислушивались к разговору. Лейтенант решил, что выполнил свой долг. Рассердишь генерала — окажешься на фронте. Здесь, в Люблине, куда безопаснее.

— Прошу вас, господин генерал! — произнес он и вышел из-за стола. — Как прикажете доложить, господин генерал?

— Государственная тайна! — ответил Пилканожна, заранее проинструктированный Генеком. Назвать фамилию какого-нибудь настоящего генерала было рискованно. Ведь лейтенант мог случайно знать его лично. Называть вымышленную фамилию еще опаснее, так как офицеры NN очень хорошо знали фамилии всех своих главарей.

— Понятно, господин генерал! — растерянно пролепетал лейтенант. Генерал СС, прибывший прямо с Восточного фронта для секретных переговоров! Неужели Бишоф допустил промашку? Иногда случалось, что и такие попадали в немилость.

— Прошу вас, господин генерал, — повторил лейтенант, подошел к двери и, открыв ее, с поклоном доложил:

— Господин оберштурмфюрер, к вам генерал с Восточного фронта.

— Убирайся вон! — крикнул Пилканожна лейтенанту. — И не смей подслушивать под дверью.

— Слушаюсь, господин генерал, — ответил тот, смутившись.

Оберштурмфюрер Бишоф был низеньким нервным человечком. Не верилось, что все рассказы о нем соответствовали действительности. Но Генек встречал людей, побывавших в руках Бишофа, и знал, что его внешность крайне обманчива. Войдя в комнату, Генек заметил, как от оберштурмфюрера поспешно отскочила молоденькая девица с растрепанными волосами и в расстегнутой блуз— ке. Он легонько подтолкнул Пилканожну, который незамедлительно последовал сигналу и закричал на Бишофа:

— Ты тут развлекаешься, Бишоф, а твои товарищи в это время дерутся на фронте!

— С кем имею честь, господин гейерал? — испуганно, с тревогой в голосе спросил Бишоф.

— Убери сначала эту девчонку! — приказал Пилканожна.

— Оставьте нас одних, фрейлейн Хельга, — попросил оберштурмфюрер.

Девица, взбив свои светлые волосы и не спеша застегнув пуговицы, быстрым шагом проскользнула мимо четырех мужчин в дверь, которую Генек плотно закрыл за ней. Затем он вытащил пистолет и направил его на сидящего за столом. Настал момент, когда ему понадобились скудные знания немецкого, и он заговорил с ужасным акцентом:

— Итак, Бишоф, немедленно вызывай машину! Поедешь вместе с нами. И без фокусов.

— Вы не генерал? — задрожал Бишоф. — Вы не немцы?

— Нечего гадать, — ответил Генек, играя пистолетом и улыбаясь оберштурмфюреру. От этой жесткой, угрожающей улыбки немцу стало не по себе.

— Что вам нужно? — спросил он дрожащими губами.

— Поговорить с тобой по душам, мерзавец, — ответил Генек. — Вызывай машину!

Взгляд оберштурмфюрера метнулся к кнопке звонка на столе.

— Не вздумай поднимать шум, — предупредил Геаек. — Иначе я пристрелю тебя как собаку. Пуля в живот. — и никакой боли.

— Здесь вы не осмелитесь стрелять, — возразил Бишоф. — Вас сразу схватят. — Но ты уже не увидишь этого, подлец. Если считаешь, что я не решусь выстрелить, то попробуй обхитрить меня. Я — Мордерца. Не приходилось слышать о таком?

Человечек, словно громом пораженный, побелел как мел.

— Мордерца, — пролепетал он. — Я думал…

— Ты думал, что я среди тех пятнадцати, которых схватили твои псы, не так ли? Уж ты-то должен был знать, Бишоф, что Мордерцу не так легко поймать. Ну, хватит! Вызывай машину!

— Куда вы меня повезете? — в страхе шептал Бишоф. — Вы не убьете меня?

— Вызывай машину! — повторил Генек с угрозой. Ему хотелось допросить Бйшофа здесь же, в комнате. Но Бишоф безусловно отказался бы отвечать. А если бы и ответил, его все равно надо было убивать, тогда шума не избежать. Разумнее увезти его и рассчитаться в другом месте. Держа пистолет в руке, Генек сунул его в кобуру — Он не сводил глаз с лица оберштурмфюрера. Стоило тому пикнуть, и он был бы мертв. Генек понимал, что тогда и ему самому пришел бы конец.

Бишоф нажал на кнопку звонка.

— Слушаю, господин оберштурмфюрер? — в дверях показалась та же девица в форме. У нее был кристально-чистый высокий голосок невинного младенца. Но она, вероятно, с удовольствием сопровождала Бишофа в его поездках в камеры пыток.

Бишоф взглянул на Генека и его руку на пистолете.

— Скажи Гансу, чтобы он срочно подал машину! — выдавил он пересохшими губами. — Я должен срочно выехать в одно место с этими… з-э, господами.

— Слушаюсь, господин оберштурмфюрер! — удивленно ответила девица. — Я доложу вам, как только машина будет подана.

Бишоф совсем сник, когда она ушла. Лицо его посерело. Попав в переделку, он превратился в обыкновенного жалкого труса. «Легкая добыча, — подумал немного разочарованный Генек. — Он все расскажет. С ним не придется долго возиться». Генек предпочел бы иметь перед собой холодного, фанатично смелого нациста. Он не забыл распятых товарищей и хотел отплатить Бишофу полной мерой за их смерть. Война ожесточила Генека. Немцы обращались с поляками как звери. Почему же польские бойцы Сопротивления должны церемониться с убийцами? — Машина подана, господин оберштурмфюрер, — доложила девица. — Когда вернетесь, господин оберштурмфюрер?

Бишоф обреченно взглянул на Генека.

Генек осторожно толкнул Пилканожну.

— Он вернется, если вернется, — загадочно произнес тот. — С Бишофом надо кое-что уладить. Последнее время он был не на высоте.

В машине Бишофа места хватило всем.

Генек сел рядом с шофером, приставив пистолет ему в бок.

— Поехали, — приказал он. — Я буду показывать дорогу.

— Что это значит, господин оберштурмфюрер? — спросил шофер растерянно.

— Делай, что он говорит! — ответил Бишоф тихо. Это Мордерца.

Генек с удовлетворением отметил, что шофер задрожал.

— Что с Бишофом, Хельга? — спросил с любопытством лейтенант.

— Не знаю, — ответила. Хельга. — Он выглядел очень взволнованным.

— С этими вояками надо держать ухо востро. Может быть, Бишоф переусердствовал и убрал или отправил в Освенцим какого-нибудь дружка этого генерала? Вполне возможно, что мы больше не увидим Бишофа, детка. Черт возьми, кто же тогда займется тобой? Ты слишком хороша, чтобы коротать ночи в одиночестве.

— А я, может быть, подыщу молоденького лейтенанта, который тоже скучает по ночам один, — ответила девица.

— Неплохая мысль, — воскликнул лейтенант глухо, увлекая ее за собой в кабинет Бишофа. Он прикрыл дверь и схватил ее за грудь.

— Слишком уж хороши эти штучки для такого коротышки, как Бишоф, — произнес он. — Интересно, кто заменит его.

— Меня это тоже интересует! — ответила Хельга.

«Бишоф действительно был невыносим, — подумала она. — Слишком требователен для такого карлика. Правда, он мог быть и забавным, когда наседал на этих грязных поляков с сигаретой или клещами в руках». Она надеялась, что преемник Бишофа будет выглядеть лучше. Этот лейтенант был бы неплохой заменой, но дочери полковника вермахта не к лицу связываться с лейтенантами. Другое дело — оберштурмфюрер. Связь с ним возвышала женщину. Она оттолкнула лейтенанта и сказала:

— Потерпи до вечера. Я приду к тебе в комнату. Но не болтай об этом. Я не полковая шлюха.

— Никому ни слова, — поспешно пообещал он. О Хельга, если бы ты только знала, как давно я мечтал о…

— Не настраивайся на возвышенный лад. Все дело только в физиологии. Если ты начнешь становиться на колени и целовать ручки, я все брошу. Да, а как быть с облавой в еврейском районе сегодня вечером, если Бишоф не вернется?

— Все пойдет своим чередом, — ответил лейтенант решительно. — Подготовка проведена. Из Кракова прибыли две сотни эсэсовцев. Задержанные евреи будут отправлены в Освенцим, а там — в газовые камеры. Операцией буду руководить я. Второго такого случая можно не дождаться. Не исключено, что меня повысят и я временно займу место Бишофа. Я ведь в курсе всех дел.

Подчиненные не очень любили Бишофа, любовница — тоже. И сейчас лейтенант с Хельгой говорили о нем, как будто с ним было уже покончено.

— Допрашивать тех пятнадцать партизанских мерзавцев тоже будешь ты? — поинтересовалась Хельга.

— Отлично придумала, — ответил лейтенант. — Дело надо продолжать и без Бишофа. Я самый старший по званию. Мое рвение, может быть, оценят и вознаградят за старание. Тогда и то будет возможно…

— Что то? — спросила Хельга.

— Наши планы на ночь.

— А можно мне присутствовать при допросе? — с надеждой попросила Хельга.

— Не знаю, это дело не женское, — ответил он многозначительно…

Она похотливо и бесстыдно прижалась к нему. Типичная представительница гитлеровской молодежи, готовая без возражений пойти в специальное заведение, чтобы производить на свет детей фюрера от отборных арийцев.

— Бишоф изредка брал меня с собой, — упрашивала она. — Я ему вдвойне нравилась в постели после короткого пребывания на его забавах.

Она обняла лейтенанта и крепко поцеловала в губы.

— Хорошо, — сдался лейтенант. — Сначала я распоряжусь относительно облавы, а потом пойду проучу этих бандитов. Проклятый Мордерца среди них. И я постараюсь выяснить, который из пятнадцати. А потом проверим, как идет облава. Черт возьми, я не прочь взглянуть, как травят газом.

— И я, — сказала Хельга. — Бишоф был там несколько раз. После таких посещений он совсем зверел. Представь себе голых женщин, которые мечутся как сумасшедшие, борясь с удушьем. Я просила взять меня, но он но соглашался.

— Если я получу место Бишофа, то у меня будет случай посмотреть, — сказал он. — Тогда я возьму тебя с собой. Надо же, как ты хороша! Я не могу ждать так долго, до самой ночи.

— А зачем тебе ждать ночи? — кокетливо спросила Хельга.

Перспектива присутствовать при истязании пятнадцати человек и при массовом удушении возбудила ее.

Она показала на кожаный диван у окна. Прижимаясь к лейтенанту еще крепче, она чувствовала, как он весь напрягся.

— Но облава… — прошептал он. — Потом…

— Может и подождать, — перебила она нетерпеливо и начала расстегивать блузку.

Партизаны с Бишофом ехали до тех пор, пока в лесу не затерялся санный путь. Генек велел шоферу остановить машину между деревьев. Ее замаскировали снегом, чтобы она не бросилась в глаза немцам, которые могли случайно появиться поблизости.

Дальше пошли пешком. Бишоф еле волочил ноги. Его шофер оказался более мужественным. «Этот сильнее своего хозяина», — подумал Генек. Но к шоферу у него не было особых претензий. Его можно было просто расстрелять.

Товарищи по отряду ждали их и встретили Бишофа с нескрываемой ненавистью.

Бишоф уставился на пять распятых трупов с пустыми глазницами, с искривленными в страшной усмешке ртами. Шофера начало тошнить, и он отвернулся. Бишофа бил озноб. Он чувствовал смертельную ненависть партизан и в страхе озирался вокруг.

— Ну, Бишоф, беги, — сказал Генек. — А я дам очередь тебе по ногам. Будет очень больно.

— Я не виноват, — еле шевелил губами Бишоф. — Я только выполнял приказы…

— Не выводи меня из себя, Бишоф, — прохрипел Генек. — Проклятый убийца, не выводи меня из терпения!

— Ты займешься им сейчас, Мордерца? — спросил один из партизан, полный жажды мести.

— Да! Но сначала уберите шофера. Разденьте его, чтобы не испортить форму. Да не тяните! Болвану и так уже не повезло, что он попал в шоферы к такому зверюге, как Бишоф, — сказал Генек.

Затем он подошел к Бишофу, взял его за руку и повел к развалившемуся охотничьему шалашу метрах в двухстах от места злодеяния. Но потом он раздумал, решив, что Бишофу будет полезно посмотреть, как расстреляют шофера. Он тогда окончательно убедится, что с ним не шутят.

У шофера было простое крестьянское лицо и, несмотря на ожесточенность, Генеку было немного жаль его, стоявшего босиком, в одном белье и стучавшего от холода зубами. На нем были смешные длинные шерстяные кальсоны и толстый свитер из белой шерсти, связанный, видимо, его матерью или невестой.

— Сожалею, старина, — сказал Генек.

— Дайте мне другую одежду и отпустите меня, — попросил шофер без всякой надежды. — Мне до чертиков надоело все это свинство. Я спрячусь где-нибудь.

— Ты знаешь лучше нас, что сразу же поднимешь шум, если мы тебя отпустим, — возразил Генек. — Тебе не повезло, парень. Ты не виноват, что Бишоф оказался такой мерзкой свиньей. Но как только я подумаю, что десятки тысяч поляков были убиты только потому, что они поляки, то твоя участь не кажется мне такой уж несправедливой. Можно иногда и шкопу умереть только потому, что он шкоп. Стреляйте, ребята, и цельтесь прямо в затылок.

Шофер побелел как стена и сильнее застучал зубами. Но он не возражал и не просил о пощаде. Он понимал, что это не поможет.

— Кончайте, — произнес он угрюмо.

Он встал на колени и резко вздрогнул, когда холодная сталь пистолета коснулась затылка.

Глухой звук выстрела прокатился по лесу. Труп упал в снег, который окрасился кровью. Генек смотрел на дрожавшего от страха Бишофа, отводившего взгляд от убитого.

— Смотри, мерзавец, — крикнул он ему. — Ты видел потоки польской крови. Она была такой же красной, как эта. От польской крови тебя не тошнило. Сейчас ты сможешь полюбоваться своей собственной. Она точно такая же, как иI польская. И вы, «сверхчеловеки», выглядите изнутри точно так же, как «грязные поляки». Только ваши души гораздо грязнее. А теперь пошли…

Шалаш был без окон. Свет проходил через небольшое отверстие, через которое раньше стреляли охотники. Косо висела дверь, и ветер продувал насквозь. Было очень холодно, на полу лежал снег.

В тесном шалаше Генек и Бишоф едва уместились. Остальные партизаны прильнули к амбразуре в напряженном ожидании. Они слышали о злодеяниях Бишофа, а сегодня видели распятых товарищей.

— Ты чувствуешь, Бишоф, как они жаждут твоей крови, — сказал Генек. — Раньше они были обыкновенными людьми — крестьянами, батраками, рабочими. По вашей вине они стали кровожадными. Я сделаю так, как они хотят. И если ты не будешь отвечать, тебя ждет страшный конец.

— Спрашивай, — пролепетал Бишоф побелевшими губами.

— Где пятнадцать наших товарищей?

— Я не знаю, о ком идет речь, — заикаясь, произнес оберштурмфюрер.

— Плохое начало, Бишоф, — рассердился Генек и ударил его.

Тот отлетел назад и стукнулся о стенку так, что снаружи посыпался снег. Бишоф вытер рот ладонью и, увидев кровь, заплакал. Это привело Генека в ярость.

— Жалкий вонючий трус, — с ненавистью крикнул он и изо всей силы ударил его сапогом в грудь. — Ты издевался над сотнями наших, а когда пришла пора рассчитываться, завыл, как собака. Перестань ныть, черт тебя побери, не то возьмусь за сигареты и клещи по твоему примеру…

Он схватил Бишофа за грудь и поставил на ноги. Изо рта Бишофа текла кровь, он тяжело дышал.

— Где наши друзья, Бишоф? Не выводи меня из терпения. Иначе я испробую на тебе твои излюбленные методы.

— Что я могу сказать, когда сам ничего не знаю? — запричитал карлик.

Генек отступил на шаг назад и ударил его еще раз.

— Я выполнял приказы! — в страхе кричал Бишоф. Я не виноват!

— Вы все не виноваты, — сказал Генек и приготовился нанести Бишофу новый удар. Эсэсовец весь съежился и дрожал, как щенок. Это еще больше разозлило Генека. Он едва сдерживался от неодолимого желания растоптать этого зверя насмерть. Но он не имел права этого делать. Сначала нужно было добиться ответа.

— Где мои товарищи? — задыхаясь от гнева, закричал он.

— В тюрьме, — пробормотал Бишоф.

— В какой?

В каждом польском городе тюрем было несколько. Под них приспособили бывшие замки, фабрики и мастерские.

— На Краковской улице, — прошептал Бишоф. — Только не убивайте меня…

Краковская улица. Дело осложнялось. Генек надеялся, что его товарищи находятся под охраной в одном из зданий СС. А на Краковской улице была настоящая тюрьма, самая большая в городе. Там, наверное, не менее сотни немецких охранников. Да, будет не так-то просто…

— В каких камерах? — спросил Генек.

— Не знаю… Я приказал отправить их туда и собирался поехать сам, чтобы их… Я должен был поехать к ним для первого допроса… — уточнил он.

Заговорив о тюрьме, он еще острее почувствовал безнадежность своего положения и снова захныкал:

— Не убивайте меня, пожалуйста…

Краковская улица. Генек решил, что туда можно попасть только одним способом.

Это был рискованный способ, но именно поэтому он сулил удачу. Надо было попытаться.

— Не убивайте меня, — молил Бишоф. — Я уже достаточно сильно наказан.

— Ты так считаешь? — спросил Генек насмешливо и взял пистолет.

— По совести говоря, надо бы заставить тебя умереть в таких же муках, в каких умерли сотни замученных тобой людей.

— Не стреляйте, — причитал Бишоф. — Не стреляйте! Умоляю…

Он подполз к Генеку и обхватил его колени.

— И вы называете себя «расой господ», — сказал Генек презрительно и оттолкнул немца, который упал лицом вниз и продолжал плакать, содрогаясь всем телом.

— Повернись лицом, трус.

— Не могу, — произнес всхлипывая оберштурмфюрер. — Я ведь вам ничего не сделал.

— Повернись, — повторил Генек сурово. — Попытайся хоть умереть мужчиной, презренный трус.

— Нет! — завопил Бишоф и пополз в угол шалаша. Он вцепился пальцами в камышовую стену.

— Нет… нет… Не надо. Мне страшно.

Генек разрядил пистолет. В спину, в затылок, в шею немца. Бишоф дергался при каждом выстреле, пронзительно кричал и стих только после седьмой пули.

— Черт возьми, я совсем испортил его форму, — с сожалением произнес Генек. — Да ладно, этот мерзавец был таким карликом, что она не подошла бы ни одному из нас. Надень форму шофера, Словик, а ты возьми мою, Прожняк. Я переоденусь в свой костюм.

— Что ты задумал? — спросил Клатка удивленно. Надеюсь, ты не настолько глуп, чтобы попытаться…

— Да, мы пойдем освобождать наших ребят из тюрьмы, — прервал Генек. — Пилканожна! Сейчас у тебя будет роль потруднее, чем утром. У остальных проще.

Он начал снимать с себя эсэсовскую форму.

— Принеси мои вещи, Прожняк, да и пойдем. По дороге я вам расскажу все подробнее.

Два озябших часовых неподвижно стояли у двойных железных ворот тюрьмы. Генек облегченно вздохнул, когда машина остановилась. Худшего шофера, чем Прожняк, трудно было себе представить.

Пятеро эсэсовцев, в том числе генерал, вышвырнули из машины арестованных.

— Что за балаган? — закричал «генерал» на часовых. — Что делают наши солдаты в этом районе? Спят? Надо же дойти до такого! Генерал со своими солдатами по пути с фронта вынужден заниматься ловлей партизан. Отведите нас к коменданту, проклятые лентяи, да поскорее.

— Слушаем, господин генерал! — хором выкрикнули часовые. — Будет исполнено, господин генерал!

Ворота широко распахнулись, и эсэсовцы вошли в тюрьму, направив пистолеты в спины пятерым пленным.

Они шли по длинному коридору, отделенному от остального здания массивной дверью с железной решеткой. Около нее сидел пожилой солдат вермахта и читал книгу.

— Господин генерал СС к начальнику, — доложил часовой, сопровождавший их.

Дверь со скрипом отворилась, и они очутились в круглом помещении. Слева и справа находились служебные кабинеты, здесь же начинались три коридора, входы в которые были отделены решетками. По каждому коридору ходил вооруженный солдат с автоматом на плече. Десять партизан зябко поежились, услышав, как за ними закрылись двери.

Пилканожна откашлялся, чтобы скрыть волнение.

— К начальнику! — крикнул он. — Да поторапливайтесь!

Начальник в чине капитана вермахта находился в кабинете справа от входной двери. Вместе с ним сидел унтер-офицер, печатавший донесения.

— Что за идиотский порядок в этом идиотском городе?! — орал Пилканожна.

— Этот осел Бишоф прислал сюда пятнадцать партизан, а этих пятерых спокойно оставил на воле. Болвану за это не поздоровится. Где сидят эти пятнадцать бандитов, капитан?

— Их как раз сейчас допрашивают, — пролепетал капитан испуганно. — Но я не виноват, господин генерал, что господин Бишоф арестовал не всех.

— Допрашивают? — переспросил Пилканожна. Это было непредвиденным осложнением. Генек, стоявший рядом в одежде партизана, не мог подсказать мнимому генералу, как поступить дальше.

— Кто допрашивает, черт побери? — бушевал Пилканожна.

— Лейтенант Зибельд, господин генерал.

— Веди нас к нему, — приказал «генерал» в надежде на одобрение Генека. — Где они?

— В комнате допросов, в третьем коридоре, господин генерал.

— Веди же! Что ты медлишь?

— Новых заключенных надо сначала зарегистрировать, господин генерал. Зауэр!

— Слушаю, господин капитан! — отозвался унтер-офицер.

— Отставить регистрацию! — поспешно распорядился Пилканожна, перехватив быстрый взгляд Генека. — Среди тех заключенных — пресловутый Мордерца, капитан! Нельзя допустить, чтобы какой-то идиот вроде лейтенанта Зибельда натворил глупостей. Зарегистрировать можно и потом. А сейчас быстрее веди нас к этим мерзавцам!

— Проводи господина генерала, Зауэр! — сказал капитан.

— Вот как, капитан! Ты поручаешь сопровождать генерала своим подчиненным?! — о гневом воскликнул Пилканожна, следуя новому знаку Генека. — Черт возьми, мне кажется крайне необходимым провести в Люблине хорошую чистку. Вы, бюрократы, присохли к своим столам, а на фронте ежедневно погибают сотни настоящих мужчин. Надо будет написать рапорт рейхсфюреру СС. Неплохо тыловым крысам познакомиться с Россией. Твоя фамилия, капитан…

Генек в душе улыбнулся. Пилканожна вопреки ожиданиям отлично вошел в роль.

Капитан побледнел и поспешно ответил:

— Я не так выразился, господин генерал…

— Меня интересует твоя фамилия, капитан, — продолжал Пилканожна сурово, окончательно освоившись с ролью.

— Шлехтенман, — ответил капитан немного смущенно.

— Шлехтенман! — с издевкой повторил Пилканожна. — Теперь ясно, почему ты такой идиот. С такой фамилией! Я запомню ее, капитан! А теперь за дело!

Капитан взял большой ключ. Генек заметил, как дрожали его руки. Пока все шло как по маслу. Дальше будет труднее. Он прикинул в уме, за сколько времени немцы, находящиеся в разных концах здания, смогут сбежаться, чтобы отрезать им путь к отступлению. Но лучше уж об этом не думать.

Капитан собственноручно открыл железную решетку, ведущую в третий коридор. Слева и справа были камеры. Часовой с автоматом вскочил по стойке «смирно» и громко выкрикнул:

— Хайль Гитлер!

Комната для допросов находилась в конце коридора. В ней не было никакой мебели, кроме большого стола. По краям стола были ввинчены кольца с кожаными ремнями. Предметы, лежавшие на столе, говорили сами за себя: иглы, щипцы, зажигалки, хлыст, бамбуковая палка. Методы допроса были ясны: система везде была одинаковой.

Пятнадцать партизан стояли у стены с поднятыми вверх руками. Допрос еще не начинался. Лейтенант, видимо, рассказывал, что ждет их, если они не будут отвечать. С надменным видом он прохаживался по комнате с хлыстом в одной руке и с пистолетом в другой. У стола стояла, бесстыдно выпятив грудь, девица в форме.

Партизаны удивленно смотрели на вошедших.

Удивился и лейтенант. Но удивление сменилось растерянностью, когда его взгляд упал на Генека, которого сегодня утром он видел в форме эсэсовца.

Генеку стало ясно, что лейтенант догадался, кто перед ним.

— Измена! — закричал лейтенант, не успев нажать на курок. Пуля Генека, выстрелившего через карман, попала ему прямо между глаз.

— Вперед! Быстрота решает все, — приказал Генек и, разрядив пистолет в немку и капитана, выбежал в коридор. Часовой онемел и стоял, как пригвожденный к полу. Генек выстрелил ему в грудь.

— Бегите, черт вас возьми! — кричал он. — Ключ у капитана.

Он схватил автомат часового. Во все двери камер стучали. «Освободите нас… Освободите нас. Ради бога!» Страстная надежда звучала в голосах. Но Генек не мог помочь. Нечего былой думать о поисках ключей от камер.

— Сейчас я ничем не могу помочь вам, ребята! — крикнул он. — Но я еще вернусь!

Партизаны бежали к канцелярии. Там уже поднялась тревога. Сюда спешили надзиратели изо всех коридоров, на всех лестницах раздавался топот сапог. Охранник у решетки был убит. Генек открыл огонь из автомата, а остальные начали стрелять из пистолетов, прорываясь в коридор, ведущий к выходу. С лестниц по ним яростно стреляли. Трое или четверо немцев упали, и началась паника.

— Бегите! — кричал Генек. — Я задержу их. На улице быстро рассеивайтесь. Сбор в условленном месте.

Его автомат не умолкал, и немцы на лестнице повернули назад. Генек слышал глухие шаги своих товарищей, раздававшиеся в сводчатом коридоре, ведущем к выходу. Он отходил за ними, стреляя в каждого немца, появлявшегося в круглом зале. На улице тоже стреляли, и, когда Генек добрался до ворот тюрьмы, он увидел там трупы убитых часовых и несчастного Пилканожну, генеральская карьера которого закончилась так быстро. Он увидел товарищей, . разбегавшихся в разные стороны. Генек свернул в узкую улочку, прилегавшую к тюрьме. Он швырнул автомат в какой-то подвал, свернул налево, а потом направо. Во всем городе, казалось, начался переполох. Повсюду слышался топот сапог и раздавалась грубая брань. Непонятно, как удалось фрицам так быстро поднять тревогу. Но никакой тревоги не было.

Паника в тюрьме и шум на улице, который слышал Генек, не имели ничего общего. Генек случайно оказался в центре района, где проводилась облава на евреев.

Свернув за угол, он внезапно столкнулся лицом к лицу с двумя эсэсовцами.

— Эй, ты, тебе чего надо в этом вонючем районе?

— Ничего, — ответил Генек, тяжело дыша. Пистолет жег руку в кармане, но делать было уже нечего. Улица была полна немцев. Евреи стояли шеренгой лицом к стене, с поднятыми вверх руками.

— Еврейский дружок? Хорошо, проходи к своим друзьям. Вместе поедете в Освенцим. Слышал когда-нибудь о таком местечке?

«Надо стрелять, стрелять, пока хватит патронов. Лучше умереть от хорошей порции пуль, чем дать себя схватить и попасть в этот ужасный лагерь», — думал Генек. Он осторожно нащупал пистолет, но осуществить свой план не успел. Послышался окрик:

— При попытке оказать сопротивление, вся банда будет немедленно расстреляна на месте!

Генек посмотрел на беспомощные фигуры задержанных. Он знал, что эсэсовцы выполнят угрозу.

— Веди его к грузовику, Клаус. Это не еврей. Отправим его сначала в тюрьму в Варшаву.

В грузовике ему удалось избавиться от пистолета. Генек с удовлетворением улыбнулся: ведь ему удалось освободить из тюрьмы товарищей.

А что касается Освенцима, время покажет. Он из выносливых! Может быть, и там им не удастся его сломить. И он уже начал строить планы побега из лагеря.

 

Глава 5. ТАДЕУШ ВЛОДАРСКИЙ И ЯДВИГА

С первого дня своего появления в партизанском отряде Тадеуш влюбился в Ядвигу. Она уже давно была там, но до него никто на нее не обращал внимания. Другие видели в ней просто товарища и ценили за умение готовить еду и чинить одежду, что было очень нужно в боевом партизанском отряде.

Ядвига привыкла к своему положению. Внешне она почти не отличалась от остальных бойцов и казалась со своими коротко подстриженными волосами и в заношенном мешковатом солдатском обмундировании подростком.

Но Тадеуш сразу заметил ее белое личико, выразительные губы, тонко очерченные брови над умными карими глазами.

На взаимность он не рассчитывал, так как красотой не отличался да к тому же прихрамывал после осколочного ранения в сентябрьские дни 1939 года. В боевых операциях Тадеуш не участвовал и не разделял поэтому славы героев. Он скромно обучал партизан радиотелеграфному делу и азбуке Морзе. Командир партизанского соединения придавал этим занятиям особое значение, полагая, что партизанские отряды будут переформированы в подразделения регулярных вооруженных сил, когда подойдут русские. Тадеуш считал, что его скучные уроки не могли заинтересовать Ядвигу, и он молча восхищался ею, мечтая бессонными ночами в своей землянке о счастье с ней.

Если бы не война, он кончал бы сейчас инженерный факультет Варшавского университета. Но пришли немцы, и в 1939 году он раненым попал к ним в лапы. Его отправили в лагерь под Данцигом, откуда ему удалось бежать в начале 1941 года. Так он попал к партизанам. Он ничего не знал о родителях, но надеялся, что у них в Варшаве все в порядке.

Тадеуш всегда был серьезным юношей и не принимал участия в легкомысленных студенческих проделках и в кутежах со смазливыми девчонками.

Ядвига посещала его занятия, как и все другие. Он любовался ею, склонившейся над тетрадью, восторгался ее нежной шеей и трогательной грудью под старой солдатской курткой. Ему было приятно держать ее руку в своей, исправлять чертеж, вдыхать аромат ее пышных густых волос.

Он один видел в ней женщину и оказывал ей знаки внимания. Раньше она сама ежедневно ходила с ведрами к реке за водой. Теперь это делал Тадеуш. Он помогал ей чистить картошку, разделывать убитых кроликов и мыть пустые котелки. Другие партизаны избегали подобной работы, а Тадеуш делал это с удовольствием. Ведь тогда он мог оставаться с Ядвигой, смотреть на ее ловкие руки и разговаривать с ней. Она всегда относилась к нему дружелюбно. Иногда Тадеушу казалось, что она предпочитает его общество обществу других, но он боялся поверить в это. Как мог он, хромоногий, тягаться с героями, убивавшими врагов десятками.

Тадеуш никогда не осмелился бы признаться ей, если бы не случай. Ему было поручено сопровождать Ядвигу в Пальмиры, городишко севернее Варшавы, примерно в двадцати километрах от их штаба. В Пальмирах жил подпольщик, поддерживавший хорошие отношения с немцами, но в действительности работавший на партизан. Он собирал данные о перемещениях немецких войск, о складах боеприпасов и т. п. Каждую неделю за ними ходила Ядвига, так как женщина вызывала меньше подозрений. Она переодевалась в темно-синее платье и выцветшее бежевое пальто. Тадеуш всегда с тоской смотрел, как она уходит, и радовался ее возвращению. Сердце его билось сильнее при виде ее стройной и гибкой фигурки в скромном наряде. Иногда в своих самых смелых мечтах он отваживался представить ее без одежды, но со стыдом гнал подобные мысли прочь.

Обычно, на случай всяких непредвиденных осложнений, Ядвигу до окраины города сопровождал один из партизан. Пока все обходилось благополучно. Правда, однажды ей целый день пришлось разыскивать отряд, ушедший на выполнение задания по уничтожению важного железнодорожного узла.

На этот раз сопровождать Ядвигу поручили Тадеушу. На вопрос, не трудно ли ему будет, Тадеуш с радостью воскликнул: «О, нет!»

И вот они идут по осеннему сырому лесу. Ядвига — впереди: ей здесь знакома каждая тропинка. Тадеуш — сзади. Он даже не пытался поравняться с ней, не зная, с чего начать разговор. А так он может молча любоваться ею. В женской одежде и походка у нее изменилась. Тадеуш смотрел на ее покачивающиеся бедра, и на душе у него теплело. Но он чувствовал себя совершенно беспомощным, ничего не понимая в этом великом чуде — женщине.

В лесу пахло влажной сосной. Капли дождя, падавшие с деревьев, сверкали, как бриллианты, в волосах Ядвиги. Тадеуш пытался вспомнить диалоги из фильмов, которые он видел раньше, и из книг, читанных им. Герои фильмов и романов всегда были очень красноречивы. Они легко расточали комплименты и без труда завоевывали сердца возлюбленных.

И все же уж если ему и суждено когда-нибудь признаться ей, то лучшего случая не найти. Глухой лес, кругом ни души. Самая подходящая обстановка для объяснения.

Но с чего начать? Сказать, что он ее любит? Она, пожалуй, ответит пощечиной. Они никогда не говорили о личных делах. Он не сделал ей ни одного комплимента. Во всех романах герои начинали с комплиментов.

— Ты очень красива, — произнес он без долгих раздумий.

Она остановилась.

— Что ты, Тадеуш? Не смейся надо мной. Я знаю, что выгляжу как замарашка.

— Нет, ты красивая, — повторил Тадеуш настойчиво. — Я считаю тебя красивой.

— Иди сюда! Пойдем рядом, — сказала Ядвига. — Не надо так говорить. Не обижай меня. Знаешь, мой отец был врачом. Мы жили в Варшаве и были очень бо— гаты. По вечерам к нам приходили гости. В вечернем платье, с длинными волосами я была действительно красивой.

— Для меня ты и сейчас очень красива, — перебил Тадеуш. — Я никогда не видел ничего прекраснее твоих глаз и твоих рук.

— Как я ненавижу мою теперешнюю жизнь! — продолжала Ядвига. — У нас в доме было много слуг. Я никогда не занималась кухней, а теперь я прислуга грязных, некультурных грубиянов.

— Не говори так, Ядвига, — сказал Тадеуш. — Они хорошие товарищи. Все они настоящие поляки! И дерутся как черти. Не их вина, что они выглядят неотесанными. Война заставила их жить не по-человечески.

— Я не хочу жить по-скотски, — возразила Ядвига с жаром. — Раньше я ежедневно принимала ванну, играла на пианино и скрипке. Мужчины восхищались мной и ловили мою улыбку. А в лесу ребята даже не заметили, что я женщина. Хотя, может быть, это и к лучшему. Если бы они вдруг увидели во мне женщину, то мне пришлось бы худо.

— А я вот увидел, что ты женщина, — тихо произнес Тадеуш.

— Ты — совсем другое дело. Ты студент.

— Да, еще год, и я стал бы инженером, но чертовы немцы все испортили.

— Если бы ты меня знал раньше, — продолжала Ядвига, — то сразу же влюбился бы в меня. В меня все влюблялись.

— И я влюбился в тебя! — воскликнул Тадеуш, потупив глаза. — О Ядвига, как я люблю тебя!

— Не надо, не смейся надо мной, — прошептала девушка. — Как может такой чудесный парень, как ты, влюбиться в… такую?

— Я некрасив, — перебил ее Тадеуш. — Кроме того, хромаю. Я не строю иллюзий и думал, что никогда не отважусь признаться тебе в любви. Рад, что теперь тебе известно все, и не обижусь, если тебе это безразлично.

— Довольно, Тадеуш. Давай поговорим о чем-нибудь другом. Ты же меня совсем не знаешь. Мы встретились слишком поздно. Тебе только кажется, что ты любишь меня. Ведь я единственная женщина, которую ты видишь теперь. Кончится война, и ты забудешь о партизанской кухарке.

— Если бы мне пришлось выбирать из всех женщин мира, одетых в самые роскошные наряды, то и тогда я выбрал бы тебя, в твоих заношенных брюках и в солдатской куртке. Клянусь, я выбрал бы только тебя, будь ты рябой, слепой, глухой…

К его удивлению, она начала плакать.

— Не плачь, Ядвига, — прошептал он испуганно. — Я больше не буду говорить об этом, если я тебе так противен.

— О нет, Тадеуш, — ответила она. — Ты мне не противен. Наоборот… — Она начала плакать еще сильнее. И все же у него потеплело на сердце. Он взял ее за руку, но она вырвалась.

— Не прикасайся ко мне. Я не достойна твоей любви. Я безобразна.

— Ты прекрасна, — еще раз повторил Тадеуш. — И без богатых туалетов ты хороша для меня. Даже в рубище, остриженная наголо, ты останешься красавицей. Ничто не портит тебя.

— Ах, Тадеуш, ты не понимаешь, — воскликнула она в отчаянии. — Не смотри на меня. Я должна тебе все рассказать, но не могу, когда ты так смотришь.

Тадеуш шел рядом с ней по мокрой траве и лужам, уступая ей тропинку.

— Моя мама — еврейка, — рассказывала Ядвига. — Я была единственной дочерью. Когда немцы стали подходить к Варшаве, мы убежали. Уехали на своей машине. Но в пути кончился бензин, и мы остановились на одной брошенной хозяевами ферме. Там нас и нашли немцы. Мама была расстреляна на месте. Здесь же убили и отца за то, что он был женат на еврейке. Можешь себе представить, что я пережила, видя, как на моих — глазах убивают отца и мать.

— Не надо, не вспоминай об этом, — нежно успокаивал ее Тадеуш. — Мы отомстим за них. Отомстим за всех погибших.

— И за меня? — спросила Ядвига сурово.

— А что они сделали с тобой?

— Ты не догадываешься, — резко произнесла девушка. — Неужели ты не понимаешь, что они могут сделать с девятнадцатилетней девушкой, которая к тому же недурна собой?

Тадеуш оцепенел. Он представил ее себе, почти ребенка, видевшего ужасную смерть своих родителей. Наверное, он неправильно ее понял. На такое злодеяние вряд ли способны даже нацисты.

— Ты хочешь сказать…

— Да, я хочу сказать именно это, — продолжала Ядвига. — Я догадалась, что меня ждет, когда один из них схватил меня. Я вырвалась, одежда разорвалась, и он совсем озверел. Я бросилась в глубь двора, но они поймали меня, повалили на землю и… Их было семеро. Двое держали меня. По дороге ехали грузовики с солдатами, которые смотрели, как эти мерзавцы… — Она опять заплакала. — Теперь ты знаешь, почему я не должна говорить о любви. Я обесчещена. Ни один мужчина больше не прикоснется ко мне. Мне никогда не забыть унижения. Да и кому я нужна теперь такая… Мне двадцать один год, а на мою долю выпало уже столько горя. Жаль, что у меня не хватает мужества покончить с собой.

Тадеуш задыхался от ненависти и сострадания! И от любви! От огромной любви, которая поможет ему вернуть Ядвиге счастье.

— Не ты обесчещена, — воскликнул он взволнованно. — Обесчещены они сами. Теперь я люблю тебя еще сильнее. Не отвечай мне сразу, Ядвига. Но если у тебя появится ко мне хоть капля чувства, я буду любить тебя вдвойне…

— И тебе не противно? — удивилась Ядвига. — Разве ты не понимаешь? Семь грязных наглых солдат, один за другим… Я часто кричу во сне и просыпаюсь в ужасе. До сих пор меня жжет вся эта мерзость. Я ничего не знала, понимаешь? Я танцевала и разговаривала с мужчинами, но ни разу никого не поцеловала. Каждый день я ходила в церковь. Однажды я поклялась, что в моей жизни будет только один мужчина.

— Не думай больше об этом, — сказал Тадеуш с жалостью. — Все позади. Ты еще так молода. Окончится война, Польша снова будет свободной, и все это покажется страшным сном. Страшный сон тоже забудется, когда к тебе придет любовь и ты будешь счастливой.

— Любовь! — воскликнула Ядвига язвительно и вытерла слезы. — Давай не будем говорить об этом. Вот и Пальмиры. Через полчаса я вернусь. Ты меня подождешь здесь?

— Может быть, мне пойти с тобой?

— Нет, командир считает, что лучше ходить одной. В случае провала он потеряет одного, да к тому же женщину.

Тадеуш смотрел ей вслед. Удаляясь, фигура Ядвиги как бы растворялась в сером осеннем воздухе. Тадеушу стало страшно от того, что сердце этой девушки было так ожесточено. Для ненависти к нацистам добавилась еще одна причина. Неужели Ядвига действительно может полюбить его? «Ты мне не противен, — сказала она. — Наоборот!» Раньше он мечтал о возможной близости с ней, но сейчас хотел только одного — быть рядом, держать ее руку в своей, гладить ее волосы, вниманием и нежностью стереть в ее душе следы пережитого горя.

Радость захлестнула его, когда она показалась вдали. С чувством волнения он следил за Ядвигой, которая быстрой девичьей походкой приближалась к нему.

Ей оставалось пройти метров двести, когда из деревни выехало несколько военных машин. Ядвига ускорила шаг, и, подбежав к Тадеушу, произнесла тяжело дыша:

— Немцы прочесывают деревню. Прошлой ночью убили одного шкопа, и теперь они обыскивают все дома. Бежим!

Но бежать было уже поздно. До леса было еще далеко, к тому же оттуда шли машины в их направлении. В серых осенних полях слева и справа виднелись отдельные фермы.

— Мы не успеем добежать до леса, — сказал Тадеуш — Тебе, может быть, удастся, но мне, с моей хромой ногой…

— Тогда идем на ферму. Вот туда, вдоль той изгороди Нас, может быть, не заметят. Здешние крестьяне сочувствуют партизанам.

— А если начнут обыскивать и фермы?

Она пожала плечами.

— А на дороге у нас вообще нет шансов.

Изгородь была высокой и частой. По размытой дождями пашне идти было тяжело. Ядвига пропустила Тадеуша вперед и старалась шагать с ним рядом. Когда они подошли к ферме, залаяла собака. Дверь дома была видна с дороги, поэтому они прошли во двор, где столкнулись со старым полуоборванным крестьянином, окинувшим их хмурым взглядом.

— Мы партизаны! — сказал Тадеуш прерывисто дыша.

— Что, за вами гонятся?

— Облава. Какого-то шкопа отправили на тот свет.

— Я вас не видел, — сказал крестьянин и показал на сарай. — Там сено. На сеновал ведет лестница. Будьте осторожны, за второй балкой дыра почти в метр шириной. Не свалитесь, сломаете ноги.

— Большое спасибо, — поблагодарил Тадеуш.

— Не за что. Я вас не видел.

Хозяин ушел в дом, а Тадеуш с Ядвигой полезли на сеновал. В сарае был сложен разный сельскохозяйственный инвентарь, стояли плуг, вилы для навоза, борона и телега. Было сыровато, но приятно пахло сеном.

Тадеуш пропустил Ядвигу вперед, и она стала подниматься по узкой лестнице. При виде ее стройных, крепких ножек сердце Тадеуша переполнилось нежностью. Милая, чудесная Ядвига… Она стала ему еще ближе и дороже, когда он узнал, что с ней сделали немцы.

Ядвига взобралась наверх и остановилась в нерешительности.

— Иди вперед, Тадеуш, и помоги мне перепрыгнуть через опасное место, — позвала она.

Он сел рядом с ней и попытался нащупать рукой следующую перекладину. Потом он поднялся и прыгнул. Ядвига рассмеялась, увидев, как он растянулся на сене. Смех обрадовал его. Раньше она никогда не смеялась. Теперь с ее личика исчезло трагическое выражение покорности и обреченности, которое он замечал, но не понимал прежде.

Тадеуш встал, отряхнул сено с одежды, подошел к дыре и протянул Ядвиге руку. Она прыгнула и упала. Теперь смеялись оба. Тадеуш сел рядом, и его руки невольно потянулись к ней. Она замерла, в ее глазах мелькнули страх и отвращение…

— Не надо, Тадеуш, — прошептала она. — Не надо, пожалуйста.

Но его губы уже коснулись ее губ, и она сама обняла его. Чистый, целомудренный поцелуй. И все же что-то изменилось. Они, казалось, почувствовали в этот короткий миг, что созданы друг для друга. И, отодвинувшись, они продолжали держаться за руки. Не сводя с Тадеуша глаз, Ядвига произнесла:

— Ты не должен был так поступать.

— Нет, должен! — возразил Тадеуш.

Они забыли обо всем. Здесь не было больше войны, не было убитых родителей, тяжелой партизанской жизни, немецких орд, поработивших страну и истребляющих соотечественников. Здесь, на сеновале, были только двое влюбленных.

— Если юноша любит девушку, то может поцеловать ее, — продолжал Тадеуш.

— И если девушке это неприятно, то она должна ответить пощечиной. Ты не ударила меня, значит…

Он поцеловал ее еще раз во влажные, теплые губы. Ядвига прижалась к нему, и сердце Тадеуша затрепетало от счастья.

— Я люблю тебя, — сказал он восторженно. — Как-то я читал, что мужчина только один раз в жизни испытывает настоящую любовь. Любовь к сказочной принцессе. Ты моя принцесса, принцесса с сеновала. Тебе не обязательно любить меня, разреши лишь мне любить тебя, держать твою руку и целовать твои губы…

— Боже, какой же ты чудак! Неужели ты думаешь, что я позволю целовать себя без любви? Да я бы сбросила тебя с сеновала! Знай же. Я люблю тебя с первого дня твоего прихода к нам. Все остальные только и знают, что хвастаться, сколько убили немцев и пустили под откос эшелонов. А когда выпьют побольше, то только и разговоров, что о победах над девушками… А ты совсем другой. Ты сразу стал помогать мне, оказывать знаки внимания. Для тебя даже в этих джунглях я осталась женщиной. Ты очень добр ко мне, Тадеуш. И я всегда буду благодарна тебе за то, что ты разбудил во мне давно умершие чувства. Ты забудешь меня, когда…

— Забыть тебя! — перебил Тадеуш. — Никогда! Я хочу видеть тебя счастливой. Я женюсь на тебе, у нас будет куча детей. Я хочу видеть, как они родятся, как ты кормишь их, как…

— Довольно, Тадеуш, — тихо произнесла она.

В ее глазах стояли слезы, слезы радости. Могут же быть глаза женщины такими бездонно-глубокими, многообещающими и одновременно такими непорочными! Он снова обнял ее с чувством любви, обожания и преклонения, хотел поцеловать еще раз, но послышался шум машины, подъехавшей к дому.

Чары были разрушены.

Война напомнила о себе. Нет, они не сказочные герои, а обыкновенные партизаны, которых выслеживает враг. Внизу послышалась грубая брань чистокровных арийцев.

— Зарывайся в сено, — прошептал Тадеуш с тревогой. — Здесь нас, возможно, не найдут. Не бойся!

— Я не боюсь, — ответила Ядвига тихо. — У меня есть нож.

— Что нож против… — сказал он.

— Нож не для них, а для меня, — ответила она. Второй раз им не удастся…

Вернулись воспоминания, трагическая печать пережитого снова легла на ее лицо, в глазах мелькнуло отвращение.

Тадеуш прикрыл ее сеном и сам спрятался рядом. Они теснее прижались друг к Другу, чувствуя себя вдвойне ближе и сильнее перед грозящей опасностью.

Сквозь сено доносились приглушенные голоса. На вопросы немцев крестьянин хмуро ответил по-немецки: «Ничего не понимаю». Потом закричала женщина, заплакали дети. Видно, «сверхчеловек» ударил хозяина. Он повторил еще несколько раз: «Ничего не понимаю» — и добавил кое-что по-польски. Если бы немцы поняли сказанное, то расстреляли бы его на месте.

— Как ты думаешь, найдут они нас? — прошептала Ядвига ему на ухо.

— Молчи. Конечно, нет.

Казалось, прошло несколько часов, прежде чем немцы решили осмотреть сарай. Внизу послышался топот сапог. Они знали, что немцы обязательно пошарят на сеновале.

— Смотри-ка! — заорал шкоп. — Там, наверху, сено. Надо взглянуть.

— Да брось ты, мы ищем вчерашний день. Того идиота прикончил сегодня ночью отец или рассвирепевший ухажер его милашки. Вот и весь секрет этого убийства. Поехали обратно в деревню и расстреляем десяток поганых поляков.

— Нет, я все-таки посмотрю наверху, — упрямо стоял на своем другой.

— Кроме кошки с котятами, ты там ничего не найдешь.

Лестница заскрипела под тяжестью немца. Двое под сеном еще теснее прижались друг к другу. Им не хватало воздуха. Послышалось сопение шкопа, забравшегося наверх.

— Черт возьми, ребята! На это сено да красивую крестьяночку!

Внизу загоготали.

И вдруг крик, брань, злорадный хохот.

— В чем дело, Рольф? Видно, крестьяночка сбросила тебя оттуда?

— Помогите же встать, дьяволы. Я, кажется, сломал ногу.

Короткое молчание, потом раздался голос:

— Ну и повезло же парню! Он действительно сломал лапу. Теперь попадет в госпиталь с хорошенькими немецкими сестричками.

— Поднимите меня, мерзавцы! Проклятие, как больно…

Голоса стихли. Шум отъехавшей машины. Тишина. Тадеуш и Ядвига не шевелились, прислушиваясь к дыханию друг друга. Страха не было, осталось чувство неловкости и смущения.

— Можете считать, что вам повезло, — послышался внизу голос крестьянина. — Этот бандит провалился в дыру и упал как камень. Он орал как резаный. Жаль, что не сломал себе шею. Вот бы я посмеялся.

Но ему было не легко смеяться: нос разбит в кровь, губа рассечена.

— Все обошлось как нельзя лучше, — ответил крестьянин на взгляды Тадеуша и Ядвиги, спустившихся с сеновала. — Распускать руки теперь в моде. Ну, уходите да быстрее.

— Большое спасибо, хозяин! — поблагодарил Тадеуш.

— Не за что, — проворчал крестьянин. — Я ведь вас не видел.

— И все же я благодарю тебя от всего сердца, отец — сказала Ядвига. — На твоем сеновале я нашла кое-что снова. Я поняла, что я женщина, а не какое-нибудь грязное животное.

Они ушли, держась за руки и легонько раскачивая ми, как обычно делают дети. Крестьянин удивленно смотрел им вслед.

— Знаешь, Тадеуш, после тех немцев у меня осталось ужасное чувство гадливости. Для них я была вещью, или животным, предметом удовлетворения их похоти.

— Забудь об этом, не вспоминай больше, — сказал он с нежностью и крепче сжал ее маленькую руку.

— Нет, теперь я могу говорить. Теперь, когда со мной ты. Перед тем… перед тем как они застрелили мою мать, она бросилась на колени и молила их о пощаде, говоря, что она тоже человек. Но немцы, назвали ее грязной еврейкой и ответили, что евреи — не люди, а мужья евреек и их дети — хлам. Ведь от еврейских детей пользы меньше, чем от поросят. Поросят можно съесть. Когда они расправились с моими родителями… Когда они сделали это со мной… Я стала считать себя запятнанной, подлой и ничтожной. Вот почему я так благодарна тебе, Тадеуш. Ты видишь во мне человека.

— Ты для меня все, ни за какие блага мира я не захотел бы даже на час расстаться с тобой.

— Давай скроем это от других.

— Что?

— Ну то… то, что между нами. Другие не поймут. Они подумают, что… ну, что между нами не все так прекрасно… Они начнут строить догадки.

— Ну конечно, все останется между нами, дорогая. Как чудесно, что теперь я могу называть тебя «дорогая»!

— Давай по вечерам писать друг другу письма и утром передавать их тайно. О Тадеуш, я еще никогда не получала любовных писем.

— Разреши поцеловать тебя, — сказал Тадеуш. — Мне очень нравится…

— Ты уже целовал меня много раз, — возразила Ядвига строго, но, увидев его разочарованное лицо, добавила: — Теперь моя очередь поцеловать тебя.

Но им ничего не удалось скрыть от товарищей по отряду.

Уже на следующий день их дразнили женихом и невестой, началось подтрунивание. Грубые, плоские шутки невоздержанных на язык партизан.

— Когда свадьба, Радио? — спрашивали они Тадеуша.

— Ну как, знает он толк в этих делах, девочка? — допытывались они у Ядвиги, которая теперь всем казалась особенно привлекательной. — Смотри, а то мы отобьем тебя. Этот радиочервь, наверное, и не понимает, какое сокровище ему досталось.

— Видно, вы уж давно спелись, старый греховодник?

Они терпели все насмешки, стыдясь, но и не скрывая своего счастья.

Уже на третий день партизаны общими усилиями украсили маленькую, деревянную хибарку Ядвиги. Вывесили лозунги: «Да здравствуют жених и невеста!», «Ищем кума Для первого партизанского сына». И более грубоватые, вроде: «Здесь фабрикуются партизаны. Патентованная система. Подделка запрещена». Слово «запрещена» было написано по-немецки. Оно и без перевода было понятно каждому поляку.

Вечером, когда Ядвига вернулась домой, а Тадеуш, проводив ее, направился в свою землянку, его подняли на смех.

— Черт возьми, Радио! Если ты сам не можешь установить связь, то я не прочь сделать это вместо тебя!

— Не составить ли для тебя схему, Радио?

— Дело не в том, чтобы «изучить вопрос теоретически, но освоить его и практически». Не так ли, Радио? — повторил кто-то излюбленное выражение Тадеуша.

— Да отвяжитесь от меня ради бога! — отбивался Тадеуш.

Конец насмешкам положила Ядвига, появившаяся в узком проеме двери. Партизаны замерли от удивления. И куда они смотрели раньше?! Побледневшая от волнения, нежная, хрупкая девушка казалась красавицей даже в грубой солдатской куртке.

— Иди сюда, Тадеуш, — позвала она и с застенчивой улыбкой добавила: — Партизанские жених и невеста не позволят смеяться над собой.

Тадеуш и Ядвига остались одни. Она оперлась на спинку кустарной кровати с темным соломенным матрацем. Он остановился у двери, робкий, неловкий, счастливый. Они чувствовали себя скованно, страшась дальнейших насмешек и шуток по поводу их пребывания вместе. Однако партизаны оказались настолько тактичными, что с уважением отнеслись к влюбленным и прекратили зубоскальство.

В лесу стало совсем тихо. Стемнело. Но и в вечернем сумраке взволнованные Тадеуш и Ядвига не сводили друг с друга счастливых глаз.

— Я лягу на полу, — произнес Тадеуш.

— Почему? — прошептала Ядвига и после тягостного молчания добавила, беспомощно опустив руки:— Я же люблю тебя…

Его охватило страстное желание. Раньше с ним подобного не случалось. На сеновале они лежали рядом, но, кроме огромной любви и безмерного преклонения, он ничего не чувствовал. А сейчас он горел как в огне, ладони стали потными, во рту пересохло. Это состояние нравилось ему, и он подумал, что не будет ничего предосудительного в том, если…

Тадеуш с трудом овладел собой. Надо показать ей, что он может любить ее и без этого. Его любовь выше страсти. Ничто не должно напомнить ей о тех немцах. К тому же он воспитан в строго религиозном духе и не нарушит своих принципов даже в этих джунглях. Здесь так легко распуститься.

— Спасибо тебе, — проговорил он тихо. — Но ты — моя сказочная принцесса. Понимаешь? Принцесса с сеновала. А принцессы выходят замуж в белом подвенечном платье, с фатой и с длинным шлейфом. Жених с огромным букетом цветов ведет ее в церковь, к священнику, там курится фимиам и звучит божественная органная музыка. А потом в собственном доме они остаются одни… Я не хочу по-другому, Ядвига. Пока идет война, это невозможно.

Ядвига в недоумении смотрела широко раскрытыми глазами на Тадеуша, потом медленно протянула к нему руки и воскликнула:

— Ты любишь меня не так сильно, как говорил!

— О Ядвига, Ядвига! — произнес он прерывающимся голосом и опустился перед ней на колени. — Я не хочу опошлять все это, дорогая. Ты хочешь дать мне все, о чем только может мечтать мужчина. Может быть, я последний дурак, что отказываюсь… Но мы должны быть благоразумными, моя маленькая. Я связываю наше счастье с концом войны. Будем ждать вместе. Тогда бог благословит наш брак.

— Бог? — спросила Ядвига. — Ты все еще веришь в бога?

— Да! — ответил Тадеуш. — Верю.

— Сейчас? — прошептала она с сомнением. — В это сумасшедшее время? После того, что произошло?

— Да! — повторил Тадеуш. — После всего того, что произошло. Нужно во что-то верить. Я верю в бога. Все остальное — безумие. Люди убивают друг друга. Преступные тираны терроризируют половину земного шара. Только бог не делает никогда ничего неразумного. Бог всегда и везде. Всегда один и тот же. Он единственный, на которого можно положиться и который никогда не обманет.

— Но он допустил войну, — горячо возразила Ядвига. Он допустил, чтобы убили моих родителей и опозорили меня…

— Нам не дано понять его, — прошептал Тадеуш. Не знаю, почему он допускает это. Но он сам пожертвовал сыном. Он так велик, что нам не понять его.

— Ты хороший человек, — сказала Ядвига. — Сколько раз я пыталась здесь, в этой комнатушке, покончить с собой. Все казалось ненужным и противным. Ты пробудил во мне чувство человеческого достоинства, веру в людей. Я верю только в тебя, Тадеуш. Ты — мой собственный маленький бог.

— Молчи, Ядвига, — попросил он испуганно и смущенно, пряча лицо в ее колени.

— Успокойся, — ответила она, нежно гладя его по волосам, счастливо улыбаясь. — Я не зажгу перед тобой свечку. Как чудесно жить теперь, когда ты здесь, а дальше будет еще лучше.

Она отодвинулась, и он встал.

— Давай спать, — сказала Ядвига.

Она легла на свой соломенный матрац, он улегся на полу рядом с кроватью, поближе к ней.

Тишина.

— Тадеуш?

— А?

— Тебе не очень жестко?

— Нет! Здесь чудесно! Ты бы поспала в землянке на соломе. Там всегда сыро и холод пробирает до костей. У тебя хорошо, да и ты рядом, моя любимая…

Короткое молчание. И снова:

— Тадеуш?

— Да, мой ангел?

— Как я благодарна тебе!. .

— Это я должен благодарить тебя, моя дорогая. Я даже мечтать не мог, что такая девушка, как ты, когда-нибудь…

— Нет, Тадеуш. Я должна благодарить. Ведь я чуть не натворила глупостей. Я так стремилась к тебе…

— Молчи, любимая, — произнес он с мукой в голосе, борясь с собой.

— Я думала, что если… то тогда я забуду свой позор. Но так лучше. Хорошо, что ты можешь любить меня просто так. Удивительно. Во мне бродили грешные мысли, а мне не было стыдно.

— Спи же, милая.

— На, возьми! — она протянула что-то.

— Что это? — спросил он, не видя в темноте.

— Нож, — ответила Ядвига. — Теперь он мне не нужен.

Долго длилась эта ночь для двух влюбленных.

Они были очень счастливы и горды тем, что нашли в себе силы побороть страсть и остались людьми в этом хаосе.

В начале декабря 1941 года весь партизанский отряд ушел из лагеря на выполнение задания по уничтожению отдаленного немецкого гарнизона, охранявшего огромный склад оружия, боеприпасов, снаряжения, обмундирования и продовольствия.

В лагере остались лишь Тадеуш — из-за своей хромоты — и Ядвига. Для юной пары наступили дни безмятежного счастья в их бедной хижине, дни чистой и безмерной любви.

Они крепко и спокойно спали, когда ворвались немцы. Сонному и не понимавшему еще, что произошло, Тадеушу надели наручники. Ядвига в отчаянии закричала. В ее сознании сразу же всплыла с ужасающей ясностью картина происшедшего с ней раньше. Но солдаты вермахта, надев ей наручники, больше не обращали на нее внимания.

Немцы, казалось, не знали, что с ними делать. Тадеуш и Ядвига сказали, что они уже несколько месяцев живут здесь и не причинили никому вреда. Снег за дни отсутствия отряда замел землянки и другие следы пребывания партизан. У немцев не было оснований не верить им, и если бы у Тадеуша с Ядвигой были паспорта, то их, возможно, отпустили бы.

В грузовике наручники-сняли, и они в отчаянии обнялись под равнодушными взглядами усталых солдат.

Но когда в Варшаве им приказали разойтись, у них не было сил расстаться. Оба выглядели такими несчастными, что даже немцы посочувствовали им, сказав:

— Вас разлучают временно. Встретитесь в трудовом лагере. Там будете работать до конца войны. Она долго не протянется.