Первая часть
Аномалии графа де Кельмарка
I
В тот год первого июня Анри де Кельмарк, молодой «Дейкграф», владелец замка Эскаль-Вигор, пригласил к себе большое общество по образцу радостного приезда, чтобы ознаменовать своё возвращение в колыбель своих предков, на Смарагдис, самый богатый и обширный остров, находящийся в этих обманчивых и героических северных морях, заливы и фьорды которых обременяют и врезываются в берега самыми прихотливыми и многочисленными архипелагами и дельтами.
Остров Смарагдис находится в зависимости от полугерманского и полукельтского королевства Керлингаландии. При образовании восточной торговли, здесь основалась колония ганзейских купцов. Род Кельмарков считал своими предками морских королей или датских викингов. Как банкиры, имевшие некоторые сношения с пиратами, как деятельные и опытные люди, они следовали за Фридрихом Барбароссою в его походах в Италию, и выказали глубокую привязанность и верность своему королю, из дома Гогенштауфенов.
Один из Кельмарков был даже любимцем Фридриха II, этого страстного императора, самого одарённого из романтического дома Швабии, отличавшегося глубокими мужественными мечтами севера среди светлой, залитой солнцем страны. Этот Кельмарк погиб в Беневенте вместе с Манфредом, сыном своего друга.
Большое панно бильярдной комнаты в замке Эскаль-Вигор до сих пор изображает Конрадина, последнего из Гогенштауфенов, целующим Фридриха Баварского перед тем, как взойти вместе с ним на эшафот.
В XV веке в Антверпене отличался своим богатством один из Кельмарков, в качестве королевского казначея, подобно таким лицам, как Фуггер и Сальвиати, и показывался среди этих знаменитых ганзейцев, которые приходили в собор или на биржу в сопровождении музыкантов, игравших на флейтах и виолах.
Замок Эскаль-Вигор, историческое и даже легендарное жилище, оставшееся от какого-нибудь тевтонского замка или итальянского палаццо, возвышается на восточном краю острова при пересечении двух очень высоких укреплённых набережных, откуда он кажется господствующим над всей страной.
С незапамятных времён, род Кельмарков считался владыками и покровителями острова. Охрана и поддержка знаменитых укреплённых набережных выпадала на его долю в течение целых веков. Одному из предков Анри даже приписывали устройство этих обширных земляных валов, которые навсегда предохранили страну от наводнений, именно от этих ежегодных наводнений, во время которых вода поглощает несколько соседних островов.
Только однажды около 1400 года, в одну ночь настоящего потопа, морской воде удалось прорвать часть этой цепи искусственных холмов, и её бешеные волны проникали в самую середину острова; по рассказам, замок Эскаль-Вигор был достаточно обширен и снабжён съестными припасами, чтобы служить убежищем и оплотом для всего населения острова.
В течение всего времени, пока воды покрывали страну, Дейкграф держал у себя свой народ, но когда воды удалились, он не только исправил на свой счёт набережную, но и заново выстроил жилища своим вассалам. Впоследствии эти почти пятисотлетние набережные приняли вид природных холмов. Они были обсажены на своём хребте густыми рядами деревьев, немного наклонёнными от западного ветра. Кульминационным пунктом было то место, где два ряда холмов соединялись и образовывали нечто вроде площади, выступавшей в море, как шпора или нос корабля. Как раз на конце этого мыса возвышался замок. Со стороны океана, словно высеченная из камня набережная представляла из себя гранитную стену, которая напоминала величественные скалы Рейна, и из которой казалось был создан украшавший её замок.
При сильном приливе, волны омывали подножие этой крепости, сооружённой против водяных ужасов. Со стороны замка, обе набережные превращались в тихую равнину, и по мере того, как они удалялись, их разветвления образовывали долину, всё увеличившуюся и представлявшую из себя чудесный парк с рощицами, прудами, пастбищами. Деревья, никогда не подрезаемые, открывали широкие опахала, всегда колебавшиеся от порывов ветра. Бег ланей казался дикою молниею среди компактных зелёных луговин, где коровы щипали сырую и сочную траву оттенка текущей зелёной краски, от которой остров получил своё название Смарагдиса или Изумруда.
Несмотря на популярность рода Кельмарков в стране, за последние двадцать лет их владение оставалось необитаемым. Родители настоящего графа, два молодых и красивых существа, любили друг друга до такой степени, что не могли пережит один другого. Анри родился за несколько месяцев до их кончины. Его бабушка по отцу приняла в нём участие, но она не желала переезжать в эту страну с вредными воздухом и климатом, которым она и предписывала преждевременную кончину своих детей. Кельмарк был воспитан на континенте, затем, по совету докторов, его послали учиться в один интернациональный пансион в Швейцарии.
Там, в Боденбергском замке, где протекла юность Анри, он долгое время представлял из себя изящного блондина с лёгким оттенком малокровия и истощения на задумчивом и сосредоточенном лице, с большим выдающимся лбом, с щеками розового увядавшего цвета, преждевременным блеском в больших синих глазах, отличавшихся лиловатым оттенком аметиста, или пурпурных облаков и волн при закате солнца; очень большая голова давила под его воротничком опущенные плечи; у него были слабые члены и впалая грудь. Хрупкое сложение юного графа обрекало его на издевательства со стороны товарищей, но он избёг этого благодаря престижу его ума, престижу, который он внушал даже профессорам. Все уважали в нём его стремление к одиночеству, мечтаниям, его желание избегать общие скучные сборища, гулять одному в глубине парка, взяв книгу любимого автора, или даже, чаще всего, удовлетворяясь только собственными думами. Его болезненное состояние усиливало ещё его чувствительность. Мигрени, перемежающая лихорадка часто приковывали его к постели и отделяли от других на несколько дней. Однажды, когда ему было пятнадцать лет, он чуть не утонул во время одной прогулки по воде, так как один из его товарищей опрокинул лодку. В течение нескольких недель он был между жизнью и смертью, затем по какой-то странной прихоти человеческого организма, оказалось, что случай, который чуть не унёс его в могилу, закончил спасительный кризис его тела и наступила реакция, так долго желаемая его бабушкой, которая обожала его и вкладывала в него последнюю надежду. Вместе с опекунами молодого графа, она сама выбрала этот отдалённый пансион, так как он одновременно представлял из себя образцовый коллеж и настоящий Kurhaus, построенный в самой здоровой части Швейцарии. Прежде, чем обратиться в космополитическую гимназию, предназначенную для юных аристократов, Боденбергский замок был просто водолечебным заведением, местом сборища богатых больных Швейцарии и южной Германии. Бабушка Анри надеялась на здоровый климат долины реки Аар и на гигиену этого воспитательного заведения, чтобы привлечь к жизни, возродить единственного потомка знаменитого рода. Разве этот обожаемый внук не был единственным ребёнком её детей, умерших от сильной любви.?
Кельмарк запасся там не только здоровьем, но и был награждён новым телосложением; быстрое выздоровление восстановило не только его прежние силы, но он неожиданно вырос, окреп, набрался мускулов, широкой груди, здорового тела и крови. С этим притоком юности, в Кельмарке появились горячность, наивность нежного оттенка которых до сих пор не знала его слишком задумчивая и углублённая в себя душа.
Прежде он наблюдал только за атлетическими упражнениями товарищей, теперь он стал принимать в них участие и кончил тем, что усовершенствовался сам. Далеко от того, чтобы казаться не довольным, как прежде, передвижениями страстных игроков, он выделялся теперь своею настойчивостью и увлечением; он, который часто, желая избегнуть усталости от восхождения на юрский хребет, скрывался в гротах, в глубине старинных ванн, теперь блистал среди самых неутомимых экскурсантов по горам.
Он оставался одновременно усердным чтецом и прилежным учеником, как и большим любителем физических упражнений и декоративных игр, – напоминая в этом отношении законченных людей, гармонических существ эпохи Возрождения.
После смерти своей бабушки, которую он обожал, он приехал на родину, о которой в течение лет проведённых в коллеже, сохранил сыновнее воспоминание; к тому же впечатлительные, несдержанные жители острова должны были понравиться его душе, увлекавшейся преувеличиваниями и искренностью.
Жители Смарагдиса принадлежали к той кельтской расе, которая создала Бретонцев и Ирландцев. В XVI веке снова возобновились там смешанные браки с Испанцами, и словно укрепили преобладание тёмной крови на бледной коже Кельмарк знал этих жителей острова, отличавшихся нервною сложною организацией, которая резко выделялась среди бледных и розоватых народов, окружавших их, – кроме этого, они составляли исключение во всём королевстве, так как проявляли глухое упорство христианской, в особенности, протестантской морали. Несмотря на обращение в христианство этих стран, дикие жители Смарагдиса приняли крещение только после истребительной войны, которую объявили им христиане, желая отомстить за своего апостола святого Ольфгара, замученного всевозможными каннибальскими пытками, которые изображены до мельчайших подробностей на декоративных фресках в Зоутбертингской приходской церкви одним из учеников Тьерри Бутса, художником жестокой резни. В легенде женщины из Смарагдиса принимали особенное участие в этом убийстве, даже до такой степени, что прибавляли прелюбодеяние к жестокости и обращались с Ольфгаром, точно вакханки с Орфеем.
Много раз, в течение веков, чувственные и пагубные ереси возбуждали эту страну, отличавшуюся бурным темпераментом и полнейшей автономией. В королевстве Керлингаландии, ставшей почти протестанской, где лютеранство распространялось, как государственная религия, скрытое и иногда страшное бесчестие населения Смарагдиса внушало консистории много хлопот.
Таким образом епископ епархии, от которой зависел остров, принуждён был послать туда одного ретивого протестантского священника, лукавого, злобного и желчного сектанта, по имени Балтуса Бомберга, который сгорал от желания отличиться и отправился на Смарагдис, точно в крестовый поход против новых Альбигойцев.
Разумеется, он действовал в своих интересах. Несмотря на правоверное давление, остров сохранил свою первоначальную распущенность и паганизм. Ереси антверпенских Таншелена и Пьерра Ардуазье, которые, пять веков тому назад, были распространены на соседних странах Фландрии и Брабанта, пустили большие корни на Смарагдисе и сохранили свой первоначальный характер.
Всевозможные традиции и костюмы, забытые другими провинциями, существовали там, несмотря на проклятия и уговоры. Деревенские ярмарки происходили там в сопровождении телесных мук, более диких и разнузданных, чем в Фрисландии или Зеландии, уже достаточно известных по бешенству их празднеств, и можно было подумать, что женщины каждый год в это время бывали одержимы этой телесной истерией, которая когда-то заставляла так страдать епископа Ольфгара.
По этому странному закону контрастов, из-за которого противоположности сходятся, эти жители острова в настоящее время без определённой религии оставались суеверными фанатиками, как большинство туземцев других стран, наделённых призрачным туманом и воображаемыми явлениями. Их вера в чудеса словно происходила из отдалённой теогонии, мрачных и роковых культов Тора и Одина; но резкие аппетиты смешивались с их фантастическими воображениями, и последние возбуждали их любовь так же хорошо, как и их ненависть.
II
Анри, благодаря своей странной натуре и смелой философии, убедил себя не без некоторого основания, что из-за сходства своей души с этой дикой и первобытной обстановкой, он прекрасно будет себя чувствовать там.
Он ознаменовал даже своё появление в качестве «Дейкграфа» таким нововведением, против которого пастор Балтус Бомберг принуждён был изливать сильный гнев с высоты своей кафедры.
Действительно, чтобы польстить первобытному чувству жителей острова, Анри пригласил к обеду не только нескольких дворян и крупных земельных собственников, двух или трёх художников из среды своих городских друзей, но позвал также в огромном количестве простых фермеров, мелких судохозяев, низшего разряда владельцев шаланд и парусных лодок, сторожа на маяке, шлюзного пристава, представителей рабочих партий на плотинах, вплоть до простых землевладельцев. На своё новоселье он пригласил не только всех этих туземцев, но и их жён и дочерей.
По его нарочному приказанию, все гости, мужчины и женщины, оделись в национальный костюм или форму. Мужчины показывались в куртках из светло-коричневого или ослепительно рыжего цвета, открывая на своих шерстяных рубашках вышитые атрибуты их профессии: якоря, земледельческие орудия, головы быков, инструменты землекопов, подсолнечники, чайки; – эта пёстрая, почти восточная живопись красиво выделялась на синем фоне, точно герб на каком-нибудь щите. На широких красных поясах сверкали пряжки из старого серебра одновременно совсем дикой и трогательной работы: другие хвастались дубовою красивою ручкою на своих широких ножах; моряки парадировали в высоких толстых сапогах, с кольцами из тонкого металла в ушах, столь же красных, как и раковины; землекопы были одеты в панталоны того же бархата, как их куртки, и эти панталоны, узкие вверху, расширялись от икр вплоть до самой ступни. Их небольшая шляпа напоминала головной убор судейских в эпоху Людовика XI. Женщины сооружали головные уборы из кружев под коническими шляпами с широкими лентами, одевали очень старинные корсажи с ещё более фантастическими арабескими, чем жилеты мужчин, широкие юбки такого же бархата и того же светло-коричневого цвета, как куртки и шаровары, а золотые цепи из колец три раза окутывали их шейки; подвески к серьгам отличались древними, почти византийскими рисунками, кольца имели столь большие камни, точно пастырское кольцо.
Это были большею частью здоровые представители брюнетов этой пламенной, но всё же полной расы чёрных и нервных Кельтов, с вьющимися и беспокойными волосами. Загорелы крестьяне и моряки, вначале обеда немного стеснявшиеся быстро овладели собой. С неловкими, но естественными движениями, даже иногда очень изящными, они употребляли ножи и вилки, о мере того, как обед приближался к концу, языки развязывались, смех, иногда какое-нибудь ругательство вырывались на их гортанном живописном наречии, с неожиданными ласками и объятиями.
Хозяин их, логично отменивший всякий этикет, и всякое первенство, очень удачно рассадил гостей; рядом с кем-нибудь из аристократов сидела какая-нибудь фермерша, или владелица шлюпки или торговка рыбою, и подобно этому, рядом с какой-нибудь соседкой замка, садился какой-нибудь юный содержатель дойных коров с отважною наружностью или хозяин шлюпки с узловатыми мускулами на руках.
Друзья Кельмарка заметили, что почти все гости были в расцвете своих сил или кипучей зрелости. Точно это был подбор красивых женщин и пластических, здоровых мужчин.
Среди приглашённых находился один из главных землевладельцев страны, Мишель Говартц, хозяин фермы Паломников, вдовец, отец двух детей, Гидона и Клодины.
После владельца Эскаль-Вигора, фермер Паломников был самым важным лицом в Зоудбертингском селении, на территории которого возвышался замок Кельмарков.
В течение детства и отсутствия молодого графа, Говартц даже заменял его в качестве председателя wateringue’а или совета для поддержания и сохранения наносных земель, под названием польдерсов, – совета, первым лицом которого был Дейкграф. И без некоторой обиды для своего самолюбия, после возвращения Кельмарка, фермер был низведён в число простых членов совета. Но приветливость молодого графа заставили вскоре забыть Говартца об этом небольшом унижении. Затем, в wateringue’е он считался теперь заместителем Дейкграфа, в то время как в качестве судьи он имел по статуту право инициативы и свободный голос. К тому же, разве после этого он не был избран бургомистром прихода? Толстый крестьянин, 40 лет, с красивой осанкой, не злой, но тщеславный, слабого характера, он был очень польщён приглашением посетить замок и сесть вместе с дочерью во главе стола. Поддерживаемый своими кумовьями, в особенности, подбиваемый и подстрекаемый своей дочерью, не менее его тщеславной, но более умной Клодиной, он не нарушал прерогативов и гражданских льгот и гордо обращался с пастором Бомбергом. Одно время он боялся, что граф де Кельмарк употребит своё влияние, и его выберут магистратом селения. Но Анри ненавидел политику, соперничества, связанные с нею низкие поступки, интриги, компромиссы, на которые она побуждает общественных деятелей. С этой стороны Говартцу нечего было опасаться. Он решил поэтому стать другом и союзником знатного сеньора, чтобы лишить пастора всякой власти. Этот приём посоветовала ему Клодина, как только стало известно о приезде владельца замка Эскаль-Вигор.
Чтобы воздать честь бургомистру, граф пригласил Клодину Говартц сесть по правую руку возле себя.
Клодина, главная хозяйка в доме, была высокой и здоровой девушкой, с темпераментом амазонки, с большими грудями, мускулистыми руками, гибкою и здоровой талией, с бёдрами коровы, с властным голосом, – тип бой-бабы и валькирии. Пышные, тёмно-золотистые волосы окаймляли её гордую голову и распространяли свои пряди на короткий лоб, почти вплоть до её смелых и гордых глаз, карих и прозрачных, точно текущая бронза, а прямой и широкий нос, жадный рот, зубы кошки, подчёркивали быстрое возбуждение и грубость её натуры. Вся во власти тела и инстинктов и сильного желания властвовать, она оставалась до сих пор целомудренной и неизнасилованной, несмотря на горячность натуры, только из упорного тщеславия. У неё не было тени чувствительности или деликатности. Какая-то железная воля сковывала её и заставляла без всяких колебаний идти к цели. Со смерти матери, т. е. с её семнадцатилетнего возраста – теперь ей было уже 22 года, она управляла фермой, хозяйством, и до некоторой степени даже приходом. С ней должен был считаться пастор. Её брат, Гидон, восемнадцатилетний юноша, и даже её отец, бургомистр дрожали, когда она возвышала свой голос. Она считалась одной из лучших партий острова, перед нею очень заискивали, но она отсылала самых богатых претендентов, так как мечтала о таком браке, который мог бы вознести её над другими женщинами округа. Такова была и причина её добродетели. Своим красивым и трепетным телом, столь же заманчивым, как и способным увлечься, она приводила в отчаяние самцов с самыми серьёзными намерениями, хотя сама готова была отдаться, замереть в их объятьях, ответить страстным поцелуем на поцелуи, кто знает, может быть даже вызвать их или, по мере необходимости, взять силою.
Чтобы покорить и заглушить эти требования тела, Клодина в течение недели, изнуряла себя тяжёлой работой, утомительными хлопотами, а во время деревенских ярмарок, она отдавалась бешеным танцам, вызывала странные выходки, возбуждала бешеные крики и ссоры между своими кавалерами, но, обольщая победителя, укрощала его по мере надобности, выказывала ещё больше грубости, чем он сам, доходя до того, что била его, обращалась с ним, как он обращался с своими соперниками, затем, невинная, скрывалась. Если же ей случалось с каким-то безумием ответить на чью-либо ласку, допустить какое-нибудь вольное обращение, она овладевала собой в критический момент, вспоминая о благоразумии из-за своей тщеславной мечты.
Как только она увидела Анри де Кельмарка она поклялась в душе стать владелицей замка Эскаль-Вигор.
Анри был красивым кавалером, холостым, неимоверно богатым, судя по рассказам, и столь же благородным, как король. Чего бы это ни стоило этой гордой самке, он должен был жениться на ней. Не было ничего легче, как заставить его полюбить себя! Разве она не кружила головы всем молодым деревенским парням? На что бы ни решились самые знатные, чтобы победить её? Можно было предвидеть, что бы произошло в случае отказа какого-нибудь мужчины, если б она согласилась связать свою судьбу с его судьбой.
Клодине было уже известно, так как она встречала графа в парке и на морском берегу, что его сопровождала на остров одна молодая женщина, его гувернантка или, скорее, его возлюбленная. Эта связь переполнила даже чашу презрения пастора Бомберга! Но Клодина не очень беспокоилась о присутствии этой особы. Кельмарк не должен был придавать этому большого значения. Доказательством того служило то обстоятельство, что барышня не показалась за столом. Клодина льстила себя надеждой, что прогонит её, и, если понадобится, займёт её место, в ожидании брака; она была в достаточной мере уверена в себе, чтобы отдаться Кельмарку и затем заставить его жениться. К тому же, такая самка в духе художника Йорденса почти не считалась с этой маленькой, бледной малокровной и худой особой, лишённой здоровых и деревенских прелестей.
Нет, граф де Кельмарк не может долго выбирать между этой жеманницей и красавицей Клодиной, самой блестящей из всех самок Смарагдиса и даже Керлингаландии.
Во время обеда она смеривала молодого человека с головы до ног с взорами и чутьём сладострастной вакханки, одновременно изучая обстановку и сервировку глазами оценщика. Что касается цены всей собственности, она давно уже составила о ней понятие, как и о всех других собственностях. Эта обширная треугольная долина, ограниченная с двух сторон плотинами, а с третьей, решёткой и широкими рвами, представляла из себя вместе с возделанными полями и примыкавшими к ней лесами, около десятой части всего острова. Кроме того, рассказывали ещё о владениях Кельмарка в Германии, Нидерландии и Италии.
Рассказывали также, что его старая бабушка оставила ему около трёх миллионов гульденов, в доходных бумагах. Больше ничего не надо было, чтобы положительная Клодина сочла Кельмарка своим женихом, очень подходящим мужем. Может быть, если б он не был так богат и знатен, она предпочитала бы его немного более полным и здоровым. Но она не переставала восторгаться его изяществом, его аристократическими чертами лица, его девическими руками, красивыми синими глазами, тонкими усами, и заботливо подстриженной бородкой. То, что Дейкграф казался немного сдержанным или конфузливым, временами почти томным и меланхолическим, могло только нравиться крестьянке не потому, чтобы она впадала в сентиментальность; напротив, этого не было вовсе в её слишком материалистическом характере, но потому, что эти минуты задумчивости Кельмарка, казалось, выдавали у него слабую натуру, пассивный характер. В силу этого она могла бы только ещё легче руководить им и его состоянием. Да, этот аристократ не мог быть более податливым и гибким. Как иначе объяснить его долгое терпение этой «особы», этой барышни, которую проворная Клодина сейчас же сочла за непрошенную гостью? Рассуждение которое придумала девица, не было лишено логики: «Если эта нахалка могла покорить его и распоряжаться им, то как легко победить его настоящей женщине!»
Приёмы Анри не были совсем таковыми, чтобы могли разочаровать её. Он выказывал всё время какую-то лихорадочную весёлость, близкую почти к той весёлости, которой отдаётся мыслитель чтобы забыться; он ухаживал за своей соседкой и занимал её с такою настойчивостью, что она вообразила, что уже достигла цели. Эта непринуждённость Кельмарка, в конце концов, возмутила некоторых дворянчиков, приглашённых на это странное пиршество, но они не показывали ничего и удивлялись в душе на это нелепое соединение всех сословий, но уступая ему только ввиду ранга и состояния Дейкграфа, в его присутствии они продолжали находить его идею необыкновенно эстетическою и восторгались ею. Мы можем себе представить, в каких выражениях они рассказывали об этом непристойном маскараде пастору и его жене, так как они вместе с двумя или тремя святошами составляли всю его паству. Один за другим они потребовали свои экипажи и быстро удалились с их жеманными жёнами и наследницами. После их отъезда все веселились гораздо свободнее.
Граф, умевший рисовать и писать красками, как настоящий художник, захотел за кофеем набросать очень лестный медальон Клодины, который он приподнёс ей после того, как он всех обошёл, вызвав большой восторг у этих простых душ, которые радовались простоте их молодого графа. Мишель Говартц, в особенности, был вне себя от восторга, так как ему льстило внимание графа к его любимому ребёнку. Анри всё время чокался с Клодиной, и не переставал восторгаться её костюмом:
– Он очень идёт к вам, – говорил он. – Насколько естественнее кажетесь вы в нём, чем вот та дама, которая заказывает свои туалеты в Париже! – Он указал ей на одну очень сдержанную баронессу, дурно одетую, сидевшую на другом конце стола; с самого начала обеда она не переставала делать гримасу и хранить гробовое молчание, так как по обеим сторонам от неё сидели два непринуждённых морских волка.
– Пфуй! – отвечала Клодина, – вы хотите смеяться, граф. Хорошо, что вы просили явиться нас в национальных костюмах, иначе я была бы одета, как наши дамы из Ипперзейда.
– Умоляю вас, – отвечал граф, – берегитесь подобных шутовских костюмов. Это было бы равносильно измене!
И он отдаётся восхвалению костюма, наивно сохранившегося в этой местности, в отличие от других стран и народов.
– Костюм, – заявляет он, – довершает человеческий тип. Мы должны иметь наши собственные одежды, как мы имеем нашу флору и фауну. Его фантастические слова, казалось, рисовали высокие красивые человеческие формы, облечённые в гармонические ткани.
Во время его этнографической лекции он заметил, что молодая крестьянка слушала его, не понимая и без всякого восторга.
Чтобы развлечь её, он принимался показывать ей различные комнаты в замке, заново отремонтированные, полные воспоминаний и реликвий. Клодина взяла под руку графа, и он открывая шествие, пригласил других гостей следовать за ним из одной амфилады комнат в другую. Глаза Клодины, точно два горячих уголья, поглощали золото на рамах, мрамор и лампы, феодальные ковры, редкие доспехи, но оставались бесчувственными к искусству, вкусу, порядку этих роскошных аксессуаров. Благородные обнажённые тела, нарисованные, или высеченные из мрамора, среди которых копии молодых людей Буонаротти окаймляли отдельные группы Сикстинского плафона, поражали её только их видом in naturalibus. Она, откидываясь, заливалась шутливым смехом, или закрывала себе лицо, представляясь поражённой, с волнующейся грудью; Кельмарк чувствовал, как её тело дрожит и трепещет возле его ног. Мишель Говартц шествовал за ними с целою бандою весёлых и удивлённых гостей. Шутники комментировали картины художников, увлекаясь ими, и среди мифологической наготы указывали глазами и даже жестами на свой выбор. Несколько раз бургомистр просил их быть поскромнее.
И так как он тщетно взывал к ним, то заговорил с графом:
– Кто не доволен видеть вас среди нас, граф, это наш пастор, дон Балтус Бомберг.
– Ба! – отвечал Дейкграф. – В чём я его прогневал? Я не хожу в церковь, согласен, но я имею понятие, как и он, о религии, и что касается настоящей, вечной добродетели, то я схожусь хорошо с добрыми поклонниками всех культов… Действительно, Дон Балтус отказался от моего приглашения на сегодняшнее празднество, давая понять, что подобные смешения возмущают его душу… Вот так евангелическое учение!.. Он, кажется, приветлив с прихожанами…
– Знаете ли вы, что он уже касался вас в своей проповеди? – спросила Клодина.
– Неужели? Он делает мне много чести.
– Он не нападал открыто на вас и остерегался назвать вас, – снова заговорил бургомистр, – но присутствовавшие всё же поняли, что дело шло о вашей светлости, когда он говорил о каких-то красивых владельцах замков, которые приезжают из столицы, выказывают нечестивые идеи, и отрицая всякий долг, подают дурной пример бедным прихожанам, издеваясь, своими развратными нравами, над священным таинством брака! И то, и другое! Этого хватило на добрую четверть часа, по крайней мере, нам рассказывали нам наши сёстры, потому что ни я, ни моя семья не вступают ногою в церковь!..
Услышав о намёке на его ложное семейное положение граф слегка изменился в лице, и его ноздри высказали даже нервный порыв гнева, который не избег взгляда Клодины.
– Разве мы не будем иметь чести быть представленными г-же… или, не знаю, как назвать… мадемуазель?.. спросила крестьянка с каким то вкрадчивым шёпотом.
Новое выражение тайного неудовольствия показалось на лице Кельмарка. Это облако снова не исчезло от взоров хитрой деревенской девушки. «Тем лучше, – подумала она, – жеманница, кажется надоела ему!»
– Вы хотите сказать о мадемуазель Бландине, моей экономке, – проговорил Кельмарк весёлым тоном. – Извините её. Она очень занята, к тому же она чрезвычайно конфузливая… Ей доставляет большое удовольствие приготовлять всё и направлять за кулисами, мои приёмы… Она является чем-то вроде моим церемонмейстером, главным управителем в Эскаль-Вигоре…
Он засмеялся, но Клодина нашла этот смех немного принуждённым и намеренным. Напротив, с каким-то искренним выражением он прибавил: «Это почти моя сестра… Мы вместе закрыли глаза моей бабушке».
После паузы Клодина спросила: «Вы приедете к нам на ферму, граф?» – немного обеспокоясь за свои матримониальные планы, из-за этой горячей искренности в последних словах Анри.
– Да, граф, вы окажете нам большую честь этим посещением, – настаивал бургомистр. – Не хвастаясь, «ферма Паломников» не имеет себе равной во всём королевстве. Мы держим только породистых животных, превосходных коров и лошадей, как и свиней и ягнят…
– Рассчитывайте на меня, – сказал молодой человек.
– Разумеется, графу известна вся страна? – спросила Клодина.
– Почти. Внешний вид очень разнообразен. Ипперзейд произвёл на меня впечатление красивого городка с памятниками и даже любопытным музеем… Я нашёл там прекрасную картину Франса Гальса… Ах, какой-то толстенький маленький игрок на свирели; самая чудесная симфония тела, и воздуха, которым этот чрезмерный и мужественный художник оживил полотно… За этого чудесного молодца я отдал бы всех венер, даже кисти Рубенса… Я должен ещё вернуться в Ипперзейд.
Он остановился, понимая, что говорит на непонятном языке с этими людьми.
– Мне нравятся также и дюны, и вереск в Кларваче… Послушайте. Не там ли находятся странные жители?..
– Ах, дикари! – сказал бургомистр, с протестом и презрением. – Собрание спорщиков! Единственные бродяги и туземцы страны!.. Наш Гидон, наш негодный сын, навещает их! Грустно сказать, что он мог бы очутиться в их компании.
– Я попрошу вашего сына проводить меня когда-нибудь туда, бургомистр! – сказал Кельмарк, провожая своих гостей в другую комнату. Его глаза сверкали, при воспоминании об этом маленьком игроке на свирели. Теперь они затуманивались и его голос слегка задрожал, отличался выражением непонятной меланхолии, вслед за скрытым в кашле рыданием. Клодина продолжала смотреть направо и налево, вычисляя цену всем безделушкам и и редким вещам.
В билльярдной комнате, куда они вошли, вся стена была занята, как известно, картиною самого Кельмарка «Конрадин и Фридрих Баварский», согласно очень популярной гравюре в Германии. Страстный поцелуй двух юных принцев, жертв Карла Анжуйского, придавал их лицам выражение сильной любви, носившей какое-то божественное значение, намеренно подчёркнутое Анри.
– Вот… два юных принца. Предводители моих очень отдалённых предков… Им отрубают головы!.. – объяснял он, с намеренным смехом обращаясь к Клодине, которая стояла перед этою картиною со взорами ротозейки…
– Бедные дети! – заметила толстая девушка. – Они целуются, как влюблённые…
– Они глубоко любили друг друга! – прошептал Кельмарк, точно сказал аминь. И он повёл дальше свою спутницу. Пока она наивно замечала обилие картин и мраморов, Кельмарк ответил: «Действительно, это огромные полотна, вроде тех, которые находятся в Ипперзейде и в других музеях!.. Это украшает комнаты! За неимением моделей я копирую их!» – и в его словах на этот раз заключался какой-то равнодушный, недовольный тон, каким он хотел подделаться к окружавшим его людям.
Смеялся ли он над своими гостями или анализировал ли он себя самого?
По деревенскому обыкновению, сели за стол в 12 часов дня.
Теперь было уже девять часов и начинало темнеть.
Вдруг раздались громкие звуки медных труб. Приближались факелы под звуки серенады, и бросали в полумрак гостиных красноватый цвет северной зари.
III
– Что это? измена, ловушка! – вскричал Кельмарк, принимая загадочный вид.
– Наша молодёжь Гильдии св. Сецилии, наш оркестр, явился приветствовать вас, граф! – торжественно объявил фермер «паломников».
Глаза Кельмарка заблестели каким-то таинственным огнём и он сказал: «В другой раз я вам покажу мою мастерскую… Пойдёмте к ним навстречу!» и он поспешил спуститься по главной лестнице, казалось, очень счастливый этой переменой, против которой хитрая Клодина восставала в глубине души.
Говартцы и другие гости последовали за ним вниз в обширную оранжерею, широкие стеклянные дверцы которой были раскрыты по приказу всё же не показывавшейся Бландины.
Музыканты Гильдии расположились полукругом у балкона.
Они дуют со всех сил в трубы с широкими крыльями и бьют сильно в барабаны…
Все были одеты в красивый национальный костюм только с некоторыми вариациями. У многих смешной наряд, изношенный и даже заплатанный, показывал больше медной окиси и примеси, чем слишком новые наряды гостей. Некоторые из них были небрежно одеты, без курток, с рукавами рубашки, или матросской блузы, которая показывала их здоровую шею.
Это были почти все высокие и сильные парни, хорошо сложенные брюнеты, собранные со всех домов острова, как со всех ферм Зоудбертинга, так и с лачуг Кларвача. Гильдия, вполне демократического происхождения, насчитывала в своём составе сыновей благородных родителей наряду с мужественными детьми грабителей остатков кораблей и бродяг морского берега.
Самые младшие потомки лиц, потерпевших кораблекрушение, мальчики с взъерошенными волосами, блестящими, но жестокими глазами, с смуглым лицом, как у ангелов Гвидо Рени, уже полные, подвязав панталоны с разрезами у колен, верёвкою вместо помочей и украсив их ветвями и сухими листьями, исполняли за несколько динарий обязанность носителей факелов. Под предлогом увеличить освещение, но, в действительности, чтобы забавиться, во всё время пути, они опрокидывали свои фонари, проводили по земле пламенными языками смолы, которые они сейчас же затаптывали ногами, не боясь сжечь себе голые ноги, подошва которых стала тверда, как копыто.
В честь Дейкграфа, Гильдия св. Сецилии исполняла очень старинные народные песни, которые словно накладывали непонятную гармоническую дымку на ароматный тёплый вечер. Одна песня в особенности захватила и приятно удивила Анри своей жалобной мелодией, точно морской отлив, порыв ветра среди вереска или звукоподражание на плотинах рабочим, вбивающих сваи. Эти рабочие, или скорее их надсмотрщики, в действительности распевают её, чтобы придать себе силы во время труда. Запряжённые каждый за верёвку, они одновременно поднимают на воздух тяжёлую бабу и опускают её. Ноги сжимаются, тело вытягивается и зад сгибается в такт. Можно услыхать эту песенку и возле рыбацких лодок. Моряки вместе с нею берутся за свои инструменты, и с помощью мелодий и пастушеских песен они проводят иногда так скучные часы полного затишья моря или сливают свою жалобу и томность с трепетным ритмом волн.
Один из молодцов, ученик музыкальной школы в Ипперзейде, переложил эту песенку для трубных инструментов. Маленькая труба передавала эту немного грубоватую мелопею с модуляциями под аккомпанемент больших труб и тромбонов, изображавших глубокий рёв волн.
Кельмарк внимательно рассматривал этого юношу, игравшего на маленькой трубочке, более красивого и рослого, чем его сверстники. С стройной талией, с цветом лица амбры, с бархатными глазами, но длинными чёрными ресницами, с мясистыми и очень красными губами, расширенными ноздрями из-за таинственных ощущений обоняния, чёрными густыми волосами, он был очень красив в своём дурном костюме, который облегал его формы, точно шерсть на эластических членах кошек. Тело, нежно раскачивавшееся и переваливавшееся, казалось, следовало за музыкальными переходами и исполняло на месте очень медленный танец, похожий на трепет осени в летние ночи, когда нежный ветерок колышет растения. Точно высеченная из мрамора фигура этого молодого крестьянина, который выделялся по музыкальности из среды своих собратьев, как раз напомнила Кельмарку игрока на свирели Франца Гальса. Этот юноша казался ему чудесною живою картиною сообразно полотну из музея Ипперзейда. Его сердце сжалось, он затаил дыхание от слишком пламенной радости.
Мишель Говартц заметил внимание, которое уделил граф молодому солисту, воспользовался паузою, чтобы подойти к нему и подвести его к Кельмарку довольно грубо за ухо, с риском оторвать его.
Ничто не могло передать выражения одновременно жалкого, испуганного и восторженного, маленького игрока на трубе, грубо подведённого к Дейкграфу. Казалось, что в его глазах и на его устах вылилась вся высшая мука мученичества.
– Граф, вот мой сын Гидон, негодяй, о котором я только что рассказывал вам, заговорил грубый бургомистр, заставляя вертеться мальчика кругом себя самого: вот товарищ спорщиков Кларвача, отъявленный лентяй, дурная голова, – который, может быть, отличается всеми достоинствами пения зяблика и жаворонка, но не имеет ни одного из тех достоинств, которых я надеялся найти в своём сыне. Ах! мечтать, свистеть, нежничать попустому, следить за ласточками, валяться на спине или греться на солнце, точно какой-нибудь тюлень на песке, вот что он любит! представьте себе, что с самого его рождения он ни в чём не был нам полезен. Так как он никогда не помогал нам на ферме, я решил сделать из него матроса и завербовал его в качестве юнги на рыбацкую барку… Напрасно! После трёх дней, лодка, возвратившаяся в порт, привезла его обратно… Посреди работы он вдруг останавливался и смотрел на облака и волны… Его небрежность и забывчивость навлекли на него несколько тяжёлых наказаний, но удары не имели большего значения для этого дурного юнги, чем уговоры и просьбы. В конце концов, мне пришлось взять его и определить на скучную работу: он стережёт коров и овец в равнинах Кларвача с этими маленькими вшивыми ребятами, которые носят сегодня факелы Гильдии… Разве это не позор, граф, когда он так сложен, как вы видите! Плакса! Он начинает кричать, не может видеть, чтобы убивали свинью во время деревенской ярмарки или чтобы мясник отмечал красным крестом спины овец, предназначенных на бойню!.. Гидон похож на девушку… Мой настоящий сын, это моя Клодина… Вот она делает дело!..
– Жаль, так как у него всё же умненький вид! – заметил Дейкграф с намеренным равнодушием. – Он чудесно играет на трубе. Почему вы не сделаете из него музыканта?
– Ах, нет! Вы изволите шутить, граф. Он неспособен отдаться чему-нибудь, что могло бы принести пользу. Ей-богу, чтобы избавиться от него, я хотел отдать его в паяцы. Может быть он сделал бы там карьеру. В ожидании этого он приносит мне только расходы и огорчения. Разве он не пытался чертить углём на заново оштукатуренной стене фермы под предлогом изобразить наших животных!
– Нет ли у него способностей к живописи? – прошептал скучающим тоном Кельмарк, принимая вид человека, удерживающего зевоту.
Товарищи Гидона окружили семью Говартца и Кельмарка, забавляясь смущением маленького пастуха, которого осуждал сам отец. Товарищи переминались, подталкивали друг-друга локтем, подчёркивая смехом и шёпотом жалобы бургомистра на своего сына.
Анри понял, что Гидон является прицелом для шуток всех этих хитрецов. Клодина смотрела на брата жестоким и злым взглядом. Анри угадывал, что бургомистр унижал и обижал сына, чтобы польстить Клодине, своей любимице. Между этой грубой, почти мужественной девушкой и этим маленьким, более утончённым крестьянином разница вырисовывалась очень резко. Проницательный Анри представлял себе бурные ссоры в доме Говартца, и ему становилось очень грустно. К тому же Клодина казалась ему обиженной тем вниманием, которое оказывал Дейкграф этому отверженному ребёнку, подвергнутому изгнанию, живущему почти вне семьи.
– Послушайте, бургомистр, мы поговорим об этом! – сказал Кельмарк. – Может быть, мы найдём возможность сделать что-нибудь из этого фантазёра!
Это были очень неясные слова, ничего не обещавшие, но, произнося их, Анри не мог удержаться, чтобы не взглянуть на пастуха, и последний прочёл или, по крайней мере, подумал, что прочёл в этом взгляде более серьёзное обещание, чем то, которое можно было угадать в этих словах. Бедняжка ощутил от этого взгляда радостное чувство, полное надежды и возможного спасения. Никогда никто не смотрел на него таким взглядом, или скорее никогда он не прочёл столько доброты в человеческом лице. Но непослушный юноша, разумеется, ошибался! Граф был бы безумным, если б заинтересовался молодцом, так дурно отрекомендованным фермером «Паломников». Кому придёт в голову связываться с этим дикарём, дурным мальчишкой?
«Только бы Клодина её наговорила бы слишком много дурного про меня!» – подумал маленький пастух, страдая при виде, что Дейкграф удалился с его жестокой сестрой. Но Кельмарк вышел, чтобы отдать приказания Бландине. Музыкантам предложили выпить. Когда граф показался снова и захотел чокнуться с ними, почему вышло так, что он протянул свой стакан к другому, протянутому так преданно к нему, стакану сына бургомистра Говартца? Юноша на одну минуту ощутил грустное чувство, но сейчас же вспомнил ласковый взгляд графа. Он отошёл от пившей компании, желая поблуждать по залам и, в свою очередь, полюбоваться картинами. Анри, занятый настойчивым ухаживанием за толстой Клодиной, невольно часто взглядывал на юного трубача Гильдии. Он заметил его выражение, одновременно задумчивое и восторженное перед изображением Конрадина и Фридриха, на которых едва взглянула его сестра с точки зрения любопытства.
Дейкграф был прав, что предложил выпить грубоватым исполнителям серенады. Им казалось даже, что он сам немного выпил, что не могло смутить их, туземцев Смарагдиса, истинных любителей пить, как все северные жители.
Вся компания, жаждавшая прогулки, разбрелась по садам и по морскому берегу, откуда раздавалось грубое веселие и громкий смех. Крик испугал даже парочку чаек, находившихся в деревьях плотины, и Кельмарк, гулявший с Клодиной по террасе со стороны моря, видел, как птицы несколько раз с жалобными криками вертелись вокруг фонаря маяка и внушили ему порыв поэтического сострадания, о котором его спутница и не подозревала. Что было общего между их полётом и его собственными тревогами? Затем он начал снова шутить с дочерью бургомистра.
Между тем члены Гильдии потребовали своего трубача, и так как он всё ещё находился в комнатах, перед картинами, они отправились за ним и увели его, несмотря на его протесты, в глубину парка. Анри, разумеется, преувеличивал их шутки с юным Говартцем, потому что вместе с Клодиной направился по какому то таинственному влечению, в сторону их шумных групп. Его приближение смутило их и прекратило быстро мучения, которым они хотели подвергнуть юношу. Однако, что-то вроде целомудренного чувства или уважения помешало Кельмарку прямо вмешаться и защитить мальчика; он отворачивался от него и удерживался даже, чтобы не сказать ему ни слова; но шутя с Клодиной, он возвышал голос и Гидон наивно воображал, что граф хочет, чтобы он его слышал…
Наконец, компания решила вернуться в селение. Раздались звуки барабана. После того, как все собрались на траве, босоногие малыши Кларвача побежали зажигать свои факелы. Музыканты выстроились во главе шествия. Граф проводил их до главной калитки и смотрел, как они, под красивые звуки, исчезали в большой роще, находившейся между замком и селением.
Клодина, опираясь на руку отца, восхваляла графа или, скорее, его состояние и роскошь, но не доверяла ещё фермеру главного плана, который она составила в своём уме.
Юный Гидон, выпрямив голову, исполнял свою партию с необыкновенным мужеством. Его трубочка, казалось, взывала к звёздам. В её время Гидон думал о владельце Эскаль-Вигора. В отзвуках трубы, он надеялся найти снова оттенок сострадательного голоса Дейкграфа, и в туманном воздухе он искал его глубокого взгляда. Странная противоположность: несмотря на этот восторг, бедняжка чувствовал сердце переполненным, горло сжатым, глаза готовыми заплакать – можно было угадать иногда его отчаянные призывы, возгласы на помощь, с которым его труба обращалась к далёкому покровителю, может быть, и не слыхавшему ещё их, но тем не менее охваченного симпатией, – после того, как они затихали под необыкновенно торжественными вязами.
IV.
Бландина, молодая женщина, причинявшая неприятность тщеславной Клодине, та, которую граф не без насмешки называл экономкой, режиссёром Эскаль-Вигора, приближалась к тридцатилетнему возрасту. Кто увидел её, бледную, нежную, с сдержанными приёмами, с чертами лица, казавшимися необыкновенно благородными, меланхолическим и гордым лицом, красиво одетую, тот не мог допустить её низкой обязанности.
Старшая дочь совсем мелких крестьян, молочников и огородников, родом из одной фламандской страны, которую разделили между собою Франция, Голландия и Бельгия, вплоть до шестнадцати лет она могла соперничать в полноте и грубых приёмах с молодой фермершей «Паломников». Её отец женился во второй раз, и точно для того, чтобы увеличить несчастье крошки, единственного ребёнка от первого брака, он умер, оставив целую массу братьев и сестёр. Мачеха Бландины изнуряла её работою и битьём. Она оставалась доброй и стоически относилась к своим страданиям, точно настоящее домашнее животное: она не только помогала своей второй матери по хозяйству, занималась стиркой и смотрела за младшими детьми, но она работала и в огороде, пасла коров, каждую неделю отправлялась пешком в город, нагруженная кувшинами молока и корзинами овощей.
Впоследствии часто, в часы уединения, наклонившись над шитьём, Бландина уносилась в своих мечтах к родной стране, именно, к отцовской хижине.
Последняя покрывается не больше растениями и мохом; старые стены скрывают трещины за ветвями жимолости и дикого винограда. Во дворе свиньи роются в навозе, куры пугаются их, и белые голуби улетают на крыши с жалобным шумом их крыльев; чёрная собака, с короткой шерстью, из породы шпицев, одновременно храбрый сторож и прекрасный пёс для упряжки, зевает в своей конуре, а через открытую дверцу снова показываются две коровы, которые жуют свежий клевер.
Бландина долгие годы ещё будет вспоминать в Смарагдисе свой родной домик в Кампине. Река Нете течёт недалеко оттуда и вырисовывается среди красивых кустарников; один из её мёртвых рукавов теряется позади палисадника, в болотистых пастбищах. Зелёные небольшие аллейки из мохнатых ольх и выпуклых ив, которые в известное время года покрываются пахучею жимолостью, как будто бережно опоясывают течение серебристой реки, где на краю селения вертится водяная мельница к большой радости ребят.
Управительница Эскаль-Вигора помнит, что позади лугов и полей находилась мрачная равнина, покрытая вереском, посреди которой поднимается холмик, где чёрные и бесформенные можжевельники показывались, точно тайное сборище демонов пустырей – вокруг одинокого дуба, – столь редкого дерева в этой местности, что всякая перелётная птица должна бы уронить там зёрнышко.
Это чудесное дерево, очевидно, привлекло к себе одну из тех небольших фигурок Богородицы, скрываемых под стеклом, в каком-то миниатюрном алтаре, которые простые люди вешают по скрытому инстинкту на самых романтических местах своего прихода. Этот холм напоминал тот дуб, под которым Жанна Д’Арк слушала «голоса»…
Маленькая Бландина с раннего возраста представляла из себя странную смесь восторженности и разума, чувства и рассудительности. Она была воспитана в католической религии, но после первого причастия она отклонила от себя мёртвую букву, чтобы отдаться только живому уму. По мере того, как она вырастала, она сливала представление о Боге с своей совестью. Довольно того, что она долго считала себя верующей, и её религия не имела ничего общего с религией ханжей и лицемеров, но была благородной и рыцарской религией. Поэтические наклонности, фантазия, сливались у Бландины с широким и чистым взглядом на жизнь. Храбрая и ловкая, она отличалась воображением доброй феи, но владела умелыми пальцами.
Сделавшись взрослой женщиной, руководившей экономией такого большого владения, Бландина вспоминала себя маленькой девочкой, коровницей, которая сидела под тенью дуба среди обширной кампинской равнины… В своих мыслях она слушает, как кричат лягушки в лужах и наслаждается, как и прежде, превосходным ароматом сожжённых ветвей, который доносит к ней ветерок! Отдых пастуха, в сумерки разводившего огонь, который ночью превращался в бледную густую дымку, как бы душу бесконечной равнины! Дикий аромат, предвестник этой местности, который никто не забудет, кто только раз вдохнул его!..
Эта поэзия, немного жестокая и грустная, но приятная и сильная, вдохновительница долга, даже жертвы, даже героизма охватила навсегда душу Бландины, в то время ещё маленькой полевой крестьянки, но находившей время мечтать и восторгаться, несмотря на тяжёлые и постоянные работы, которым подвергала её мачеха.
В особенности, одна пора лета вливала прежнюю тоску в душу псевдо-владелицы Эскаль-Вигора: это было при приближении 29 июня, дня Петра и Павла, когда заканчиваются условия между господами и слугами.
Эти перемены слуг служат каждый год предлогом для празднества, о котором Бландина вспоминает всегда съетрастною и нежною меланхолией. В Смарагдисе ей достаточно было запаха сирены и бузины, чтобы представить себе обстановку и актёров этих деревенских торжеств:
Яркое солнце усиливает запах живых изгородей и рощ. Перепёлка, спрятавшись во ржи, нежно кричит. Никто не работает на нивах. Мужчины, в их стремлении отдаться удовольствию, побросали местами косы, серпы и бороны. Если поля опустели, то, напротив, вдоль соединительных дорог тянется целая процессия экипажей огородников, покрытых белым полотном, нагруженных, не так, как по пятницам, овощами и молоком, но заново расписанных красками, убранных цветами, лентами, управляемых большим количеством нарядных рабочих, не менее весёлых крестьянок, разодетых во всё лучшее.
Эти слуги отправлялись утром, самым церемонным образом, за крестьянками в их прежнее жилище, и так как мужчины должны поступать на новое место только вечером, то они пользуются длинным летним днём, чтобы познакомиться с их будущими товарками по посеву, полевым работам и жатвою.
Часто подённые рабочие из одного и того же прихода, служащие у мелких крестьян, выпрашивают телегу для сена у богатого фермера и складываются между собою для найма лошадей. Все виды рабочих: молотильщики, веяльщики, жнецы, коровницы, жницы, садятся в телегу, превращённую в роскошный сад, где красные и полные лица блестят в ветвях, как спелые яблоки.
Сетка в виде попоны покрывает сильных лошадей, так как мухи безумно кусаются вдоль дубовых рощ; но петли сетки исчезают под золотыми бутонами, маргаритками и розами. Образовываются кавалькады. Экипажи, отправлявшиеся в те же деревни, или возвращавшиеся оттуда, трясутся вереницей, унося компанию нового легиона служанок.
Происходит блестящее и шумное дефилирование, апофеоз произведений земли, исполненный её членами. На их пути воздух обдаёт их ароматом, светом и музыкой!
Пастухи и рабочие, синяя куртка с отделкою блестящей ленты, фуражка в венке из густых листьев, ветка вместо палочки, находятся во главе шествия, подобно почтальонам или гарцуют вдоль дороги; никто не держится на стремени, ноги у одних раздвинуты, так как у лошадей широкие спины; другие сидят на седле, болтая ногами, как их можно встретить в сумерки на дорогах после работы.
Их громкие голоса передаются из одной деревни в другую.
Вот ещё rozenland! «страна роз!» говорят мальчики, когда их приближение вызывает удивление у собравшихся возле церкви; так как эти весёлые телеги подвергаются общему осуждению из-за припева баллады, которую товарищи поют только в тот день:
Сарабанды поглощаются у дверей кабаков.
«Страны роз» – название перешло с телег на людей, едущих в них, – заполняют залу, производя шум, точно, какой-то шабаш. При каждой остановке они наполняют пивом и сахаром огромную лейку и после того, как отвяжут её от ветвей, пускают её кругом, от одной парочки к другой.
Девушка в сопровождении своего кавалера первая прикасается губками к питью, затем с каким-то жестом, напоминающим героические времена, она сгибается, её обнажённая рука, почти такая же здоровая, как рука кавалеров этой компании, схватывает за край оригинального корабля, размахивает им, поднимает его над своей головой и, в конце концов, нагибает его к своему кавалеру.
Встав на одно колено, пьющий касается ртом крана и без отдыха пьёт со спокойным выражением лица, которое Бландина сравнивала невольно с экстазом причастников в большие праздники. Партии сопровождаются всегда одним скрипачом или шарманщиком, которые не обращают внимания на мелодию и ритм, пиликают или дребезжат один и тот же танец исполняемый весельчаками в деревянных башмаках под один и тот же хор громких голосов:
Крепостные рабочие обращаются в господ, а бедняки в богачей.
Заработная плата, полученная за весь год, позванивает о колонку в их глубоком кармане, точно в сеялке.
День попойки, день деревенской ярмарки, когда пастыри земли становятся революционерами! Тёплые утра возбуждают идиллии: грозовые вечера подстрекают к кровопролитию!
Не без основания жандармы наблюдают издали за «странами роз».
Жандармы бледны и нервно дёргают свои усы, так как позднее, в час разгула, жестокие люди и ревнивцы покажут им, что такое кровь. Эти добряки, которые безумно чокаются, готовы из-за пустяка броситься друг на друга с кружками вина и подраться, как петухи. Желая обнять соседа, какой-нибудь восторженный кум, в конце концов, так тесно прижимает его к груди, что тот пугается и чуть не задыхается.
Не все эти гуляки так шумно выражают свою радость, но все напиваются. Они топят свои заботы в пиве и заглушают их в шуме. Они пьют: одни, чтоб забыться, может быть, чтобы заглушить сожаление о потерянном крове и близких лицах, с которыми они расстаются: другие, напротив, чтобы ознаменовать своё освобождение от прежнего ига, полные доверия, готовы приветствовать новый очаг.
Большинство рабочих сразу сходятся между собою и объясняются в любви тотчас же крестьянкам, нанятым вместе с ними.
Эти красивые работницы, эти безответные существа, которые утомились бы от обдумывания чего-либо, наслаждаются без всякой осторожности и удержа, доходя до полной распущенности, отдаваясь всем телом могучему очарованию отдыха, когда они свободны в словах, жестах и теле. Они отличаются неистовством собаки, которую выпускают на волю, головокружением птички, которую выпускают из клетки на волю; беспредельность их счастья делает его летучим вплоть до страдания. Нельзя понять минутами, плачут ли они или смеются до слёз, трепещат ли от радости или извиваются в конвульсивных муках?
Путешествие бывает долгим, а день длинным, поэтому около полудня все останавливаются перед главным постоялым двором села и распрягают лошадей. Блузники усаживаются на скамейки большой залы, перед горячими блюдами. Но, несмотря на их внезапный голод и опьянение свободою, которая выдаёт себя в течение дня вызовами жестокой суровости по отношению к Богу, Богородице и святым, они всё же крестятся несколько раз, прежде чем приблизить к кушаньям свои широкие мозолистые руки.
Позднее Бландина отдавала точный отчёт всем этим чувствам и ощущениям, вспоминая о том, что она сама переживала и испытывала в один из этих несчастных дней св. Петра и Павла. Хотя ей было только тринадцать лет в то время, она была больше изнурена в родном доме, чем самая несчастная прислуга. Её мачеха, сжалившись неожиданно, или, может быть, желая унизить её, соединяя с работниками и наёмниками, позволила ей отправиться в одной телеге, нанятой в складчину обширной «страной роз». Маленькая девочка, розовая и полнощёкая, с глазами опалового оттенка, переходившего из небесного голубого до зелёного морёного, с благодарностью приняла участие в празднестве; хорошее восторженное настроение этих бедняков радовало и её; она чувствовала наивное удовольствие, взобравшись на колыхавшуюся и убранную цветами телегу, и выпивая подслащённого пива на остановках, указанных председателем телеги. Мужчины платили за пиво, а девушки за сахар; Бландина в свою очередь внесла свою долю на сахар. Она смеялась, пела и веселилась, как её товарищи и товарки. Не подозревая ничего дурного, она не пугалась вольностей, которые она допускала, точно это было вспархивание птиц в ветвях или танец насекомых при лучах солнца. В обеденный час она разделила обед с другими «rozenlands»; затем последовала за ними, увлекаемая их раздольем и ласками, чувствуя себя их маленькой подругой и не имея сил покинуть их.
Между тем, к вечеру усталость, изнеженность, смущение охватывали её. Поцелуи и объятия, которые она видела вокруг неё, внушали ей странные мечты. Ничто не пугало её. Она одобряла вполне всё, что происходило вокруг неё.
Ночь наступила. Никто больше не интересовался Бландиной. Каждая служанка была пристроена. Но Бландине надо было ещё подождать, по крайней мере, три сезона, чтобы какой-нибудь честный молодец обратил на неё внимание. Её очередь ещё придёт! Вот о чём говорят ей, с преждевременным вниманием, мимолётные, затуманенные, или блестящие взгляды и задеваемые её тела молодцов. Девочка видит в этих глазах и ощущает в этих телах только немного грубую симпатию, вот и только! Вокруг неё тепловатый воздух словно щекочет и колет согревшуюся кожу. Возбуждаемые в течение целых часов, жгучие желания празднующих людей усиливаются. Вскоре Бландина не будет больше помнить о последних выпивках и танцах, в которых она принимала участие. Впрочем, брожение здоровой молодости опьяняет её сильнее, чем аромат роз и подслащённое пиво. Почти в сомнамбулическом, полусознательном состоянии, она садится снова на «Rozenland» или сходит с неё вместе с другими; всё время повторяемый припев подходит к её состоянию полусна.
Между тем, телеги, с цветами и белым полотном, гораздо медленнее двигаются по деревне. Рабочие и работницы чувствуют, как по их затылку пробегает точно возбуждающий ветер равноденствия. Это тёплое дыхание парочек, опустившихся на скамейки позади их. Они вздыхают; они задыхаются. Девушка кончила тем, что заснула, убаюканная этой атмосферою, ещё сильнее действующей, чем нора сенокоса. Никто не предлагал ей проводить её домой, а ей надо было бы спуститься на землю и отправиться домой, в то время как другие и не думают о возвращении, и «страна роз» далека от последней остановки своего путешествия по кабакам. Для мужской половины настоящее веселье только началось.
Наконец, все присутствующие решили разбудить свою младшую подругу. Один из работников хотел указать ей дорогу и догнать «страну роз» на следующей остановке. Но девочка поблагодарила этого молодца. Напрасно он будет беспокоиться. Она одна прекрасно найдёт отцовскую хижину. Сколько раз в дни рынка она возвращалась гораздо позднее, и в какую погоду и по каким дорогам! Любезный весельчак ограничивается только тем, что указывает ей ближайшую дорогу.
– Послушай, крошка, ты минуешь эту равнину, покрытую вереском, которая проходит справа налево; ты дойдёшь до сосновой рощи, которую оставишь по правую руку…
Бландина вовсе не слушает его, его голос даже не доходит больше до неё, так как она удалилась скорым шагом. «Прощайте все!» – крикнула она им твёрдым голосом. Их ответ теряется среди щёлкания бича и грохота пускающейся в путь «страны роз».
Никогда Бландина не ощущала страха. К тому же в тот вечер, разве не всё кругом веселилось? Кто мог бы захотеть обидеть ребёнка?
Сейчас только, за столом, рассказывали, однако, об ужасных или печальных случаях. Таким образом, кто-то удивлялся, что некоторый Ариан, по прозванию король веяльщиков, долгое время находившийся в услужении у приходского фермера, не принимал участия в веселье, на что один из товарищей отсутствующего оповестил общество, что молодец дурно себя вёл со времени последнего праздника, даже настолько дурно, что его хозяин не счёл нужным ждать нового праздника св. Петра или положенного срока и прогнал его. Несмотря на его способность, король веяльщиков был уволен за то, что конкурировал с хорьками, ласками и прочими любителями кур. Не найдя хозяина, к кому он мог бы поступить на место, разумеется, он должен был поместиться в каком-нибудь приюте, который предоставляет милосердно государство бродягам.
Все сидевшие за столом пожалели, не без зевоты и вытягивания, о сладкой водке, которою угощал их прежний товарищ, забавник и остряк! Но довольно! – заметил один из молодцов, зажигая трубку, теперь не время было предаваться меланхолии, и присоединяясь к его мыслям, все поспешили переменить разговор.
Почему же Бландина, переходя через равнину с вереском, настойчиво вспоминает о неудачной судьбе короля веяльщиков? Хотя Ариан и не совсем чужой для неё человек, – он не является для неё притягательной силой.
Он жил один сезон недалеко от их дома. Через дверь риги Бландина украдкой видала его за работой, обнажённого до пояса, красного и влажного, показывавшегося иногда из полумрака. Его мозолистое колено отбивало такт веялки, и его тиковые панталоны в конце концов всегда требовали заплаты на одном и том же месте.
Бландина, двигаясь, повторяет, напевая, припев этого дня, чтобы вспомнить веяльщика.
Если её сердце всё же немного сжимается в то время, как она прибавляет шагу, это происходит не от тревоги за себя самое, но от чего-то вроде участия к несчастному. Темноватая ночь способствует этим неясным мыслям. Прозрачный мрак напоминает мрачные драгоценности. Темнота блестит, точно её ароматы, слишком пылкие, которыми она напоена, неожиданно зажглись. Прерывистые огоньки светлячков сливаются с треском кузнечиков…
Вдруг, в то время, как маленькой запоздавшей спутнице кажется, что насекомые повторяют свою беспокойную мелодию, Бландина, чувствует себя грубо схваченной, опрокинутой на землю каким-то человеком, который скрывался позади кустов. Нападающий подбирает её юбки, ощупывает её юное тело, схватывает его со вздохом, энергично, но не грубо, и овладевает им.
«Ариан»! Имя, которое она хотела бы крикнуть, узнав короля веяльщиков, застряло у неё в горле, от страха. Она испытает какую-то короткую боль, точно ей нанесли рану в живот, затем сейчас же за этим следует странное наслаждение. Стало ли её существо двояким? Охваченная какой-то новой симпатией, она отдавалась, не владея собой, чтобы растаять в каком-то бесконечном блаженстве.
В то время как он держит её под собой, она чувствует, как глаза веяльщика умоляют её и она сливает эту мольбу глаз с бледным блеском светлячков, с прерывистым трещанием кузнечиков, замирающими нотками припева «страны роз», и ритмом прежней песенки Ариана:
Бродяга поднялся, ещё вздыхая, дыша усиленнее, чем во время прошлогодних работ, и помогая встать ей, в свою очередь, он держит её несколько секунд в объятиях, смотрит на неё с благодарностью и раскаянием, и удаляется, вполне успокоенный, немного пошатываясь. Она никогда не забыла его загорелого лица, и те зигзаги, которые отмечал его силуэт на неподвижном пространстве, в конце концов поглотившем его…
Бландина поплелась, скорее огорчённая, чем негодующая, к своему дому, и, ложась спать, решила про себя никому не рассказывать, что с ней произошло. Какой-то инстинкт взаимной ответственности скорее, чем чувство целомудрия внушало ей молчание. В сущности, она вовсе не сердилась на этого грубияна, сначала столь властного, затем покорного, почти смущённого, она даже была убеждена, что он готов было просить у неё прощенья, если б посмел, но какая-то нежность и благодарность делали его настолько робким, насколько захватил его бешеный порыв. Несколько дней спустя Бландина узнала, что знаменитый Ариан был арестован в окрестностях, схвачен жандармами, когда он переплывал реку Нете. Её несчастный изнасилователь стал ужасным рецидивистом. Она поклялась больше, чем когда-либо, молчать, желая избавить его от новых неприятностей, ещё большей вины.
Но бедняжка не рассчитывала на оговоры природы.
Она стала беременной.
Мачеха, представляясь добродетельной, разразилась страшными криками, рвала на себе волосы, делала вид, что приходит в отчаяние, но она была в сущности, обрадована, что нашла благовидный предлог издеваться над своей жертвой, предоставить свободу своим невозможным инстинктам. Может быть даже, посылая этого ребёнка со «страною роз», она надеялась на какое-нибудь унижение!
– День суда и приговора! – гневалась эта мегера. – Стыд и тройной скандал! Вот чем покрыто наше доброе имя! Распутница из распутниц! Какой пример для твоих братьев и сестёр! К твоему счастью скончался твой честный отец. Он задушил бы тебя, как собаку.
Она требовала от неё объяснений.
– Его имя? Скажешь ли ты мне его имя?
– Никогда, позвольте мне не послушать вас!
– Его имя! Скажешь ли ты? Вот тебе!
Пощёчина одна, затем другая.
– Его имя?
– Нет.
– А, ты отказываешься… Мы увидим… Его имя! Ведь должен же он жениться на тебе.
– Вы не захотите такого зятя…
– Негодяйка! Ты стоишь этого подлеца!.. Твой кавалер так низок, что мы, паршивые, слишком чисты для него!.. Но тебе необходимо выйти замуж! Подлец, который тебя изнасиловал, скорее попадёт в тюрьму, так как ты, хотя и зрелая и преждевременно развившаяся, всё же ты ещё молода, точно кошка на крыше!.. Послушай, это один из среды этих «стран роз», тот или другой пьяный свинопас, который взял тебя, думая о своей любимой свинье?… Не надейся спасти его, так как судьи вырвут у него согласие или товарищи кончат тем, что выдадут его!
На этот раз она ответила горячо и не без сострадания:
– Нет, этот человек вовсе не из «страны роз». Это бедняк, бродяга, более несчастный, чем самый низкий из них; до этих пор я никогда не видала его, он даже не из нашей стороны… Мне показался он очень печальным… одним из тех, кому охотно подают милостыню… Я ни в чём не могла бы отказать ему, и я не знала даже до этих последних дней о том, что для него сделала…
– Низкая, глупая! Ты врёшь!
Фурия набросилась снова на девочку, заставляя пощёчинами её молчать, затем, так как Бландина продолжала упрямиться, она начала бить её кулаками и ногами.
Чтобы придать себе бодрости, во время ударов Бландина с улыбкой на устах, вспоминала высокого молодца с бронзовым цветом лица, грустными, умоляющими глазами. Ей было приятно терпеть муку за этого гонимого и опозоренного человека.
Мачеха волочила её по земле, приходя в отчаяние от её скрытности.
Тогда, равнодушная к страданиям, настойчивая в своей преданности, Бландина принялась петь Ave Maris Stella, один из майских псалмов. Затем в ударах, сыпавшихся на неё, девочка начинала представлять себе резкий звук веялки по колену Ариана. Потерявшая чувства, но непреодолимая в моральном отношении, она смешивала обе мелодии, религиозный псалом и звуки веялки; закрывая глаза, она сливала в каком-то фанатическом воспоминании дымки ладан и пыль, поднимавшуюся над веялкой, аромат церкви и пот крестьянина:
Видя её всю в крови, злая мачеха утащила её в хлев для свиней, заперла её там, и прислала ей через одного из детей кружку воды и кусок хлеба. На другой день мачеха старалась снова приняться за дело, но она сама изнемогала раньше, чем могла вытянуть у Бландины то, чего добивалась узнать.
Утомившись в борьбе, добродетельная крестьянка решила покорить свою дочь при помощи священника.
– Что такое, крошка Бландина, должен ли я верить тому, что рассказывает мне ваша достойная матушка?.. Вы не желаете покориться!.. вы не слушаетесь? После совершения греха, вы отказываетесь назвать сообщника… Это дурно, это очень дурно!..
– Мой отец, я призналась в своём проступке моей матери, я готова исповедовать его вам, но донос возмущает меня…
– Прекрасно, дочь моя! Как мы волнуемся! Если я, ваш пастор, нахожу нужным, назвать имя этого негодяя…
– Я всё же отказываюсь, господин пастор.
И так как священник, возмущённый этим непослушанием, бросил на неё суровый взгляд, Бландина зарыдала:
– Да, я отказываюсь, господин пастор, так как это имя я не сказала бы даже Богу, если б Ему не было известно! Этот человек и так достаточно несчастен! Назвать его, это значит, навести на него новое осуждение. Его ещё дольше продержали бы в тюрьме из-за меня!
Милая девочка много обдумывала в течение этих последних дней о человеческих законах и о понятии, что справедливо и что нет.
– Но, заметил священник, – вы, значит, любите этого негодяя!
– Я не знаю, люблю ли я его, но я не чувствую к нему ненависти.
– Однако, он дурно поступил с вами, моё дитя!
– Может быть… Я хочу даже верить в это, потому что вы убеждаете меня в этом, но разве не сказано в Законе Божьем, что мы должны прощать нашим врагам, любить даже тех, кто нас ненавидит!..
Священник проклинал её, но не настаивал больше…
Крестьянка, любопытная и циничная, изменив тактику, желала, по крайней мере, узнать, была ли изнасилована девушка или отдалась добровольно.
Бландина, чтобы лучше отвратить поиски правосудия и скрыть вину бедняка, одно время делала вид, что не противится его задержанию.
Но мачеха почему-то стала подозревать того или другого участника «страны роз», и бедная Бландина испытывала страшную муку. Отказываясь выдать настоящего виновника, разве она не заставляла беспокоиться этих добрых молодцов, может быть, могущих подвергнуться осуждению? К счастью, им всем было легко восстановить свою невинность.
Хорошие ребята были чрезвычайно поражены этим случаем, в особенности тот, который предлагал проводить Бландину, и который был теперь недоволен, что не проводил её против её воли.
Сколько раз маленькая девочка желала отправиться на розыски того, кто её опозорил, того, который не осмелился бы исправить своей вины, не только потому, что он совершил преступление в глазах людей, но потому, что в глазах толпы, положение незаконного дитяти и девушки-матери были бы предпочтительнее положению законного сына и законной подруги вора и бродяги. Бландина, всё более и более восторженная, чувствовала в себе силы побороть все несправедливые условности, религиозные или социальные.
Со времени этого рокового праздника Петра и Павла, какое-то непонятное призвание преданной любви и самопожертвования царило упорно и жестоко в её сердце.
Она решилась; она хотела отправиться в тюрьму. Она повидалась бы с Арианом, чтобы простить его. Она оправдала бы его высшею ложью, сказав, что сама отдалась ему и скрыла от него свои юные года. Ариан мог бы поверить, так как она была сложена, как совершеннолетняя. Этим бы всё кончилось. Она согласилась бы стать женой вора, заключённого в тюрьму…
Но непонятное таинственное предчувствие удерживало юную девушку от этого благородного порыва и заставляло её думать, что её час ещё не пришёл, и что какое то существо, тоже несчастное и опозоренное, как этот известный вор кур, ждёт её где-то…
Однако, она ещё колебалась, глухие сомнения роились ещё в её душе, когда жизнь сделала ненужной всякую жертву. Бландина родила мёртвого ребёнка.
Эта развязка обезоруживала приходское осуждение и прекращала сразу всякий скандал. Вина была искуплена таким образом, и даже мачеха с меньшею жестокостью обращалась с бедняжкой. Братья и сёстры перестали оскорблять Бландину и сторониться от неё, как от зловонного животного. Они принимали её услуги, и она получала милость снова работать на благо семьи. Через некоторое время скончалась её мать. Бландина, тогда пятнадцати лет, выказала себя, действительно, героиней, хотя и вполне простого характера. Она принялась за хозяйство, за все дела, всем заведовала, растила детей без отдыха, пока не устроила выгодно одних из них в мастерские, других на работы. Храбрая юная мать работала так хорошо, что добилась лучшего, чем реабилитации. Священник, первый, не вспоминал ни о чём; к его поклонению присоединилось что-то вроде удивления. Храбрость и характер этой крошки смущали его…
V
Около этого времени старая графиня Кельмарк, отказавшись от роскошного образа жизни с множеством слуг и желая поселиться в кокетливом домике аристократического городского квартала, нуждалась в каком-нибудь доверенном лице, в какой-нибудь компаньонке и камеристке. Одна из её старых приятельниц, проводившая лето в деревне Бландины, расхвалила ей даже по просьбе священника эту храбрую девушку, не скрывая от неё случая, жертвой которого она была когда-то. Оказалось, что это даже способствовало тому, чтобы получить симпатию бабушки Анри, которая её сейчас же и наняла.
Но какой милой и сговорчивой была эта крестьянка! Она дышала здоровьем и прямотой. Точно это была греческая модернизованная статуя, оживлённая розовыми щёками; блестящие и доверчивые глаза отличались очень светлым сапфиром, рот имел красивую и меланхолическую складку; пепельные волосы, немного волнистые, разделялись на безупречно белом лбе. Она отличалась тонкой талией, была чудесно сложена, в своих крестьянских одеждах, точно это была аристократка, переодетая в пастушку.
С своей стороны, Бландина была увлечена этой семидесятилетней аристократкой, которая не отличалась гордостью или напыщенностью, и которая, благодаря своему широко философскому уму, была бы на месте в век энциклопедии и Дидро. Это была женщина благородной культуры, без всяких предрассудков, и если она и оставалась до некоторой степени заражённой аристократизмом происхождения, это происходило от того, что она сравнивала себя с окружавшими её пролазами, и принуждена была убедиться в высоте чувств, тона и образования всё более и более отдалённой касты, и снова более изгнанной и униженной финансовыми мезальянсами, благодаря гильотинам и сентябрьским убийствам. Напротив, она рассматривала, как действительно аристократическое достояние, эти высокие качества души и разума, которые можно встретить на каждой ступени общества; владение ими было равносильно для неё неоспаримым документам и принадлежности к какому-нибудь генеалогическому дереву. Мальвина де Кельмарк, наделённая когда-то красотою, которую около 1830 г. «альманахи муз» называли Оссиановской, имела быстрые глаза сероватого оттенка с жемчужными жилками, носила английские букли, отличалась носом с горбинкой, умными устами; она была высокого роста, сухая и нервная, с осанкой королевы, наделённая тем, что художники зовут линией, ещё более торжественная от длинных чёрных бархатных или шёлковых платьев, широких гипюровых рукавов, головных уборов в духе Марии Стюарт, – роскошного и сурового туалета, на котором сверкали кольца и брошки; точно это была голова сфинкса, высеченная из оникса и убранная бриллиантами и рубинами.
Эта владелица замка не имела никакого педантизма и высокомерия; она не умела жеманиться, не была вульгарна, она отличалась добротой без изнеженности, даже бывала иногда сурова и ворчлива, хотя умела быть любящей, честной, бесконечно чувствительной; она вовсе не была фарисейкой, хотя и ненавидела измену, лживость и низость души.
Эта евангелическая атеистка должна была неразрывно слиться с этой христианкой, очень расходившейся с этим учением. Старая владелица замка без злобы смеялась над тем, что она называла притворством Бландины, но ни в чём не раздражала её в отношении обрядов, которых, впрочем, та мало и придерживалась. Г-жа де Кельмарк, по своему весёлому настроению, оптимистическому характеру, гордости являлась полною противоположностью не по летам рассудительному характеру этой молодой девушки, которую она называла своей маленькой Минервой, Афиной-Палладой.
Старушке нравилось заниматься её образованием; она научила её так хорошо читать и писать, что та сделалась её лектрисою и её секретарём.
Но прежде всего она внушила ей сильную любовь к своему внуку, своему Анри, который обучался в то время в Боденбергском замке, и которого г-жа де Кельмарк наивно называла своим единственным предрассудком, суеверием, фанатизмом. Она беспрестанно беседовала с своей компаньонкой об этом маленьком феномене, об этом преждевременно развившемся и утончённом ребёнке. Она читала и заставляла прочитывать письма ученика коллежа; Бландина отвечала на эти письма, под диктовку бабушки, но очень часто она первая находила слова и даже оборот нежной речи, который искала старушка. Она кончила тем, что сразу писала всё письмо, сообразуясь с тем, что указывала её госпожа; последняя уверяла, что стиль Бландины отличался большим материнством, чем её собственный.
Владелица замка показывала ей также портреты молодого графа; обе женщины не переставали рассматривать в течение целых часов изображения своего любимца: начиная с даггеротипа, представлявшего его непокойным младенцем с ножкою без башмака, на коленях матери, и кончая самой последней карточкой, на которой он, слабенький, был изображён после первого причастия с большими, глубокими глазами.
Сначала Бландина только представлялась, что интересовалась всем, что касалось юного Кельмарка, и сама заговаривала о нём единственно с целью понравиться чудесной женщине и польстить её трогательной привязанности; но бессознательно она вдруг начала разделять этот культ к отсутствовавшему. Она любила его глубоко прежде, чем его увидала.
Впоследствии можно было понять, что в этой привязанности было более высокое влияние, точно шедшее от Провидения, чем простое явление самовнушения.
– Каким он большим должен теперь быть! И сильным, и красивым! – Беседовали обе женщины. Они до мелочей описывали его, причём одна прибавляла лестные черты к тем которыми наделяла его другая. Как Бландине хотелось увидеть его! Она тосковала даже от ожидания его приезда. Вдруг печальное известие пришло из Швейцарии, в то время, когда он должен был приехать на каникулы к бабушке: Анри заболел. Никогда ещё Бландина так не терзалась. Она полетела бы на крыльях к изголовью ученика, если бы её не удерживала обязанность ходить за старушкой, которая тоже находилась между жизнью и смертью, пока её внук вполне не оправился. Затем, какая была радость, когда Бландина узнала о полном выздоровлении молодого человека.
Перспектива возвращения на родину этого столь любимого юноши, заставляла волноваться Бландину не меньше самой бабушки. Она считала дни и по детски вычёркивала их на календаре, как и ученик должен был делать тоже, там в коллеже.
Когда Анри позвонил у калитки виллы, то Бландина открыла ему. Ей показалось, что она увидела перед собою юного бога. Вся кровь бросилась ей в сердце. Она сразу начала его обожать, с полным уважением, без всякой надежды, без всякой тщеславной мечты, только ради него самого, и поняла, что все её желания, все её стремления будут сходиться к одному – жить всегда возле юного Кельмарка. Позднее, она могла лучше разобраться в том, что произошло в её душе с первой, но решительной встречи. Она могла бы передать это сложное впечатление только в виде последовательного рассказа. В общем, Анри странным образом импонировал благочестивой Бландине. Точно по мановению молнии, подготовленной целым потоком чувств, симпатии, в её душу врывалось смешение страха, сердечного страдания и поклонения, может быть, даже немного этого оккультического благочестия, которое мы испытываем перед редкими предметами, явлениями, почти непонятными для обыкновенной жизни…
– Ах! вы, разумеется, m-elle Бландина! Маленькая фея, которую так расхваливала бабушка! – сказал юноша, протягивая руку камеристке, я вам очень, очень благодарен за ваши заботы о ней! – прибавил он с некоторым смущением.
Оба они очень скоро подружились. Под своим весельем Бландина скрывала глубокую и страстную любовь. Не потому ли, что она чувствовала себя привлечённой к Кельмарку на всю жизнь, она не прибегала ни к каким приёмам, благодаря которым женщина привязывает к себе возлюбленного? Это отсутствие кокетства способствовало даже тому, чтобы расположить к себе этого робкого и капризного юношу, не имевшего понятия об изяществе манер. Бывали дни, когда он был очень любезен с нею; иногда же, он бросал на неё странные взгляды, или, казалось, избегал её, даже скрывался от неё.
Прошло три года. Был май месяц, вечерело. Старушка де Кельмарк обедала одна у своей старой приятельницы, г-жи де Гастерле, как это она делала каждый месяц. Бландина должна была отправиться за нею к этой даме около десяти часов. Анри ушёл в свою комнату, где он работал, – или, скорее, делал вид, что работал, так как это время дня и года располагали его к мечтам, любопытству, возбуждению нерв.
Через открытое окно молодой граф слушал звуки аккордеона и шарманки, доносившиеся из рабочего квартала, от которого его отделяли несколько гектаров весёлых садов, расположенных между виллой бабушки и домом соседей, и отделявшихся между собою живою изгородью. В течение нескольких вечеров, печальные порывы щеголеватых медных инструментов в артиллерийских казармах, расположенных у края предместья, доходили до Кельмарка вместе с запахом сирени, которая двигала свои ветви до самого окна.
По соседству где-то шла постройка; большое здание вскоре должно было покрыться крышею, и каждый день юный аристократ слушал, как каменщики производили серебристую музыку кирпичей, которые они били своими лопаточками. Много раз, привлечённый этим, он вытягивался вперёд и видел белых и рыжих рабочих, толстых деревенских молодцов, с ковшами на плечах, бессознательных эквилибристов, поднимавшихся по лесам и пренебрегавших головокружением. Иногда листва загораживала ему их, затем вдруг они показывались среди ветвей, в драматическом отблеске действующей силы на равнодушном голубом небе…
Почему его сердце наполнялось непонятной тоской, когда после захода солнца он видел их проходившими, с деревенской синей курткой на плече, столь же испачканной, как какая-нибудь палитра? Его состояние должно было стать ещё хуже, через несколько дней, когда они должны были окончить работу; он уже привык к их гармонической деятельности перед своими глазами, и он предчувствовал, что ему будет недоставать этих рабочих; в особенности, одного живого блондина, лучше других сложенного, более стройного, который принимал без всякого намерения такие позы тела, которые могли бы привести в отчаяние скульптора. «Есть среди этих подмастерьев некоторые, которых похитит у их декоративного ремесла казарма», думал де Кельмарк, прислушиваясь к призывам трубы, замиравшим в ветвях и трепетных ароматах весны. Рабочие, крестьяне, покинувшие свои деревни, солдаты, находящиеся в казармах, дорогие и далёкие сёла, высокие колокольни, внушают всегда тоску по родине: эта ассоциация переходных идей обратилась у Кельмарка в навязчивые мысли о деревне, среди которых вдруг символически вырисовывался образ Бландины, не той Бландины, которая жила теперь возле него, но маленькой крестьянки, которую он себе рисовал в своём воображении, поэт, влюблённый в силу и природу!
– Она там наверху одевается! – подумал он, так как приближалось время идти за бабушкой.
Точно во сне, с глазами, опьянёнными деревенским бегом и бешеными объятиями, он поднялся в комнату Бландины.
Хотя она была в одной рубашке, но она едва ощутила лёгкую дрожь, когда он вошёл. Точно она ждала его. Она хотела причёсывать свои роскошные волосы, растрепавшиеся по плечам, и пахнувшие лавандою и ароматическими травами её родины; она обернулась к нему с доверчивой улыбкой. Он взял её за руки, но почти не глядя на неё, представляя себе что-то отсутствующее, потустороннее, закрывая даже глаза, чтобы насладиться этою безумною перспективою, он подтолкнул её, покорную, безмолвную, к постели, наскоро открытой. Она, трепещущая и обрадованная, продолжала улыбаться и отдалась, точно новому бродяге.
Почему он вспоминал, перед тем, как отдаться экстазу, вечернюю мелодию аккордеона, сирени в цвету, и юных молодцов, тащивших синюю куртку по сухим листьям? Не потому ли, что эти юные рабочие могли быть соотечественниками его возлюбленной? Обрадованный, он сливал в ней всё деревенское население; в этот брачный вечер он наслаждался в Бландине силою, радостью, грубыми и телесными жестами, самой землёй, деревенским соком… В этот раз и в последний раз он владел ею, точно теми желаниями, которые она могла бы зажигать в здоровых деревенских рабочих, на жёлтой соломе, зловонной и спутанной во время шумной ярмарки…
На одну минуту Бландина встретила взгляд его полуоткрытых глаз. Какую пропасть открыла она в них? Пропасть притягивает, а любовь заключает в себе что-то головокружительное. Не отдаваясь вполне тому наслаждению, на которое она надеялась, но забываясь так, как она забылась среди вереска в объятиях короля веяльщиков, она ощутила по всему телу какую-то более трагическую нежность к молодому графу де Кельмарку. Это произошло потому, что она подсмотрела во взгляде Анри бесконечную тревогу, в его объятиях точно засепку утопающего, в его поцелуе удушье убиваемого, призывающего на помощь.
Она отдалась ему, чувствуя себя во власти его превосходства; она всегда вкладывала чувства уважения и унижения в их отношения. Ариан, – здоровая и красивая Бландина теперь была убеждена в этом, – не переживал никогда таких эротических замираний, как те, которые содрагали тело и воображение этого юного, слишком развитого и наблюдательного аристократа. Обожая его, она приближалась к нему всегда с некоторым беспокойствием, точно страхом пловца в первую минуту вторжения в воду.
Она находила его необыкновенным человеком, фантастом, почти внушающим страх. Временами он ощущал печаль о позорных зрелищах; он был мрачен и суров, точно канал, прорезывающий предместие, которое полно мусора и тины. Сумрак, охватывавший периодами его мысли, показывался точно бельмо на его красивых синих глазах. Вслед за приступом доброты и нежности наступали обратные переживания, охлаждения, внезапные неудовольствия. Продолжительные перерывы разрывали на части его характер. Всё равно, с первого же появления Кельмарка, она почувствовала себя точно перед таинственным существом, в котором говорил незнакомый голос, навсегда встревоживший её душу: она отдалась ему, без надежды на спасение, точно божеству, которое навеки уведёт её от рая, и когда она смотрела на него, в её взглядах было выражение мучеников, которые тщетно ищут в облаках полёт ангелов, опаздывающих спуститься их спасти. Впрочем, она ещё не видала обрядов и худших испытаний той религии любви, которой она себя посвятила.
VI
Их телесная близость была непродолжительна. Когда физические влечения ослабели, затем исчезли, Бландина не огорчалась и едва ли была поражена. Однако она любила графа более сильной страстью, чем когда-либо, и сохранила к нему в своей душе какое-то благодарственное поклонение за ту честь, которую он ей оказал, чувствуя себя счастливой и гордой от его близости.
Старая аристократка подозревала об их связи, но никогда не узнала наверное, до каких границ дошла их любовь. Она улыбалась на эту дружбу, так как привыкала всё больше и больше смотреть на Бландину, как на свою внучку, как на сестру, если не на жену Анри.
Г-жа де Кельмарк тоже обожала своего внука, но, как рассудительная женщина, она угадывала в нём исключительное, вплоть до аномалии, существо; что-то в душе говорило ей, что молодой граф будет несчастным человеком, если уже не был им. Она огорчалась этой быстротой, или скорее этим беспокойством его таланта. Он занимался какими-то вспышками, запирался в своей комнате, оставался дома в течение целых недель, не показываясь на улицу, читал, писал стихи, сочинял мелодии, услаждая душу Бетховеном, Шуманом и Вагнером, пробовая писать красками, разбирая рукописи; затем после этих чрезмерных занятий наступали такие периоды, когда он ощущал бешенное желание забыться, когда он с наслаждением посещал кварталы контрабандистов, кабачки матросов и рыбаков, отдаваясь необузданному ночному разгулу, исчезая на несколько дней; он проводил целый карнавал так, что не ложился в постель, и когда, наконец, он утомлялся, то наподобие выброшенных остатков корабля на берег или загнанного и израненного зверя, имеющего силы только добраться до своей берлоги, весь разбитый, снова проводил много дней дома и спал, и спал, и опять спал!
Можно представить волнения, которые переживали в то время обе женщины. Чаще всего, они не имели понятия, где он находился. Исчезая в свои странствования, он никогда не говорил, куда уходил, подобно тому, как по возвращению, умалчивал о своём времяпрепровождении и характере своих влечений. Как соединить эти порывы с сыновней любовью, которую он выказывал к бабушке! По возвращению из своих странствований, он плакал, как ребёнок, просил прощения у доброй бабушки, но, по его словам, это было сильнее его; он нуждался в этой перемене, в этих таинственных развлечениях; ему необходимо было забыться, насладиться движением и шумом, чтобы избавиться от неизвестно какой тревоги; что касается последней, он отказывался даже объяснить её. Или же он ставил предлогом головные боли, невралгию, как последствия его прежней болезни в пансионе.
Однажды, ему пришлось, по настоянию г-жи де Кельмарк, сопровождать Бландину на самый шумный бал сезона. Перед зарёю, он увлёк её при помощи домино в самые плохие кабачки, заманивая её вместе со встречными масками, заставил её принять участие в позорном веселье, в такой обстановке, которая опьяняла его, как дурной алкоголь, но не доставляла ему радости или даже иллюзии радости. В городе все стали замечать, что он вовсе не сближался с людьми своего круга и что, напротив, он искал дружбы с художниками и нуждавшимися литераторами или даже несчастными паразитами. Не признававший ни этикета, ни светского кодекса, он не показывался ни в одном салоне.
Его вкусы и влечения страдали странными противоположностями. Таким образом как дилетант-покупщик редких картин и любитель дорогих переплётов, он коллекционировал также всякие старые и бедные орудия, ножи матросов, противные входные билеты на бал в окрестностях.
После сильного волнения, молодой Кельмарк забивался в угол в каком-то ужасном страдании. Его радость была беспорядочной и резкая интонация голоса выдавала в нём иногда мрачную скрытую мысль, до такой степени, что Бландина долгое время сомневалась, испытывал ли он когда-нибудь настоящее успокоение. Его удовольствие заставляло его делать гримасу, его смех вызывал скрежет зубов. Он имел вид, точно носит в себе этот едкий огонь, о котором говорится у Данте: portando dentro accidioso fummo. Казалось, точно он хочет потопить в себе тайную муку, заглушить непонятные угрызения совести!
В его больших глубоких глазах часто чувствовались возбуждение и обида, но когда он переставал носить на себе маску, его глаза затуманивались безграничным страданием, которое подсмотрела Бландина, и которое захватило её на всю жизнь; это страдание было сходно с смертельными муками поражённого зверя, с мольбою человека, поднимающего на эшафот, или скорее с взглядом, одновременно печальным и гордым какого-нибудь Прометея, похитителя запрещённого огня.
Благородный до расточительности, страстно отдававшийся чувству справедливости, возмущавшийся порочными поступками толпы, чрезвычайно чувствительный, Анри не выносил противоречия и набрасывался часто на тех, кто желал с ним спорить. Так однажды, когда Бландина хотела взять у него одного красивого ребёнка бедных родителей, пришедших в гости к г-же де Кельмарк, и которого очень полюбил Анри, он забылся до такой степени, что бросился на свою подругу с кинжалом и ранил её в плечо. Мгновенно он пришёл в себя, и обезумев от душевной муки, он укорял себя, угрожая нанести себе рану тем же кинжалом.
Старая бабушка, вполне справедливо озабоченная этим, устроила для него, без его ведома, чтобы не произвести неприятного впечатления, свидание с знаменитым врачом, который приехал на виллу под предлогом просить у Кельмарка какого-то разъяснения по библиографии. Доктор долгое время изучал молодого человека, благодаря продолжительной беседе о литературе на научном основании.
Когда доктор увидел снова графиню, он констатировал сильное расстройство нерв у молодого человека, но они оба тщетно старались найти причину. На всякий случай, он прописал лечение водой, плавание, фехтование, катание на коньках, верхом и объявил к тому же, что не нашёл никакого органического повреждения, никакой болезни. Напротив, он заявил, что никогда не встречал более утончённого интеллекта, и столь здорового суждения, подобных широких взглядов в разнообразной натуре; и в конце концов, он приветствовал бабушку, говоря с профессиональным грубым добродушием: «Или я набитый дурак, или этот восторженный юноша прославит ваше имя. У вашего внука талант; он принадлежит к тем людям, из среды которых выходят художники, завоеватели или апостолы!»
«Лучше было бы, если б он был из среды счастливцев!» – вздохнула графиня, совсем не тщеславная, но всё же чувствительная к этим предсказаниям славы.
VII
В ожидании того, чтобы оправдались эти блестящие предсказания, Кельмарк снова принялся за гимнастические упражнения, в которых он отличался в пансионе. К несчастью, он вносил какое-то лихорадочное волнение в этот спорт, крайность, которую он вкладывал в свои слова и поступки. Ему нравилось подвергать себя опасным упражнениям, переплывать слишком широкие реки, отправляться на парусе в сильные волны, объезжать упрямых и норовистых лошадей. Однажды его лошадь закусила удила и скакала вдоль железной дороги перед скорым поездом, рядом с локомотивом, до тех пор, пока не свалилась в ров унося с собой всадника. Кельмарк отделался только вывихом. В другой раз та же лошадь, чрезмерно пугливая, запряженная в экипаж, испугалась тачки каменщика, брошенной посреди дороги, и после страшного прыжка в сторону принялась бешено нести по скверу, засаженному деревьями, пока она не упала, ударившись о фонарь. Кельмарк вместе с грумом выскочил через её голову, но сейчас же встал на ноги без единой царапины. Лошадь осталась тоже невредимой. Что касается экипажа, опрокинутого и сломанного, то какой-то зевака, за известное вознаграждение, взялся прикатить его до каретника. Один торговец этого квартала поспешил предложить свою лошадь и экипаж в распоряжение г. де Кельмарка. Приближался вечер, и графиня ожидала Анри к обеду, а он находился далеко от дома. Грум обратил внимание своего хозяина на чрезвычайное возбуждение лошади, которая настораживала уши, фыркала, всё ещё продолжала дрожать, и советовал ему принять предложение этого буржуа. Но граф согласился воспользоваться только экипажем. Слишком горячая лошадь была запряжена в экипаж почётного гражданина. Кельмарк взялся за вожжи, грум, очень недовольный, вспрыгнул на своё место. Против их ожидания, лошадь, казалось, утихла и побежала обыкновенным аллюром.
Но, вступив на виадук недалеко от вокзала, они заметили у решётки толпу людей, собравшихся перед керосиновыми вагонами, которые горели высоким с целый дом пламенем.
– Тише, господин граф, она снова может понести! На вашем месте, я объехал бы это место – предложил слуга, Ландрильон.
И он хотел соскочить.
Но Анри помешал ему, ударив лошадь и отдавая ему вожжи, так что испуганная лошадь помчалась рысью через толпу.
– С милостью Бога! – сказал граф с презрительной улыбкой.
Точно смеясь над тревогою слуги, эта лошадь, которую могли напугать кончик бумаги, или сухой листок, осторожно прорезала толпу, проехала, не выказывая ни малейшего страха, среди огня, поливки воды паровыми машинами, криков и шума зрителей.
– Всё равно, граф, на этот раз мы прекрасно проехали! – сказал Ландрильон, когда они миновали страшное место.
Но он, злопамятный, пропустил сквозь зубы: «В подобных случаях он свернёт себе шею, в конце концов; это его дело, но какое имеет он право рисковать моей шкурою?»
Можно было, действительно, сказать, что граф искал случая навлечь на себя несчастье. Что у него было за горе, если он презирал до такой степени жизнь, которую обе любящие женщины старались сделать ему столь блестящей и приятной?
Теперь графиня и Бландина переживали ещё более глубокие тревоги, чем раньше. Бедная бабушка надеялась умиротворить его существование, удовлетворить его самые разорительные фантазии, но при такой жизни, какую он вёл, он мог, в конце концов, разориться совершенно. «Что станется с ним, когда я умру? спрашивала себя графиня. Он будет нуждаться в любящей и благоразумной подруге, порядочной женщине, точно ангеле-хранителе, который был бы ему предан глубоко и беззаветно!»
По какому-то остатку предрассудка, г-жа де Кельмарк не могла рекомендовать вступить в брак тем, кого она считала своими детьми, но она и не противилась бы этому. Когда она оставалась одна с Бландиной, она высказывала ей свои заботы о будущем молодого графа. «Необходимо было бы, говорила она, найти настоящую святую, защитницу для этого больного фантастического ребёнка, чтобы руководить им в жизни, кого-нибудь, кто, не отклоняя его грубо от его мечтаний, повёл бы его нежно за руку по пути реальной жизни!»
Бландина обещала от глубины души своей благодетельнице всегда заботиться о молодом графе и расстаться с ним только в том случае, если он этого пожелает. Графиня хотела бы сделать их союз нерасторжимым, но она не смела касаться с Анри этого деликатного вопроса и выразить ему своё самое заветное желание. Из-за этих сердечных страданий, её крепкое здоровье пошатнулось и её состояние с каждым днём внушало опасение. Она сознавала, что смерть приближается, с таким гордым благоразумием, которое она почерпнула в сочинениях её любимых философов: быть может, она встретила бы её с радостью, которую выказывает рабочий, измученный усталостью тяжёлой недели, при мысли о воскресном отдыхе, если бы судьба её дорогого сына не внушала ей тревоги.
Анри и Бландина находились у её изголовья; обманутые спокойствием умирающей, и не могли допустить мысли о роковом конце.
Очевидно, что близость смерти наделяет умирающих даром глубокого прозрения и пророчества. Предвидела ли графиня де Кельмарк непристойное будущее своего внука? Боялась ли она просить Бландину слить навсегда свою судьбу с жизнью Анри? Она так и не высказала своего главного желания. С улыбкой, полной глубокой мольбы, она только соединила торжественно их руки, и, казалось, печалилась о том, что покидает своих детей, а не о том, что умирает.
По завещанию она оставила Бландине очень большую сумму денег, чтобы подтвердить её независимость и возможность устроиться. Но разве та не обещала дорогой умершей, что она останется на всю жизнь возле Анри де Кельмарка?
Когда, через несколько месяцев после смерти бабушки, граф, всё более и более пресытившийся банальным и однообразным обществом, высказал Бландине свой проект поселиться в Эскаль-Вигоре, далеко от столицы, на непристойном и диком острове, она просто ответила ему:
– Это мне очень нравится, господин Анри.
Несмотря на их близость, очень редко она не прибавляла к имени молодого человека этого почтительного обращения.
Кельмарк, ещё не вполне сознавший беззаветной преданности Бландины, воображал, что она воспользуется щедротами умершей и вернётся в свою родную Кампину, чтобы там найти себе приличного жениха.
– Что ты хочешь этим сказать? – спросил он её, смущённый мучительной неожиданностью, которая отразилась на лице молодой женщины.
– С вашего позволения, господин Анри, я последую за вами всюду, где вы захотите устроиться, если только моё присутствие не будет вам в тягость…
Слёзы упрёка дрожали на её ресницах, хотя она сделала усилие, чтобы улыбнуться ему, как всегда.
– Простите меня, Бландина, – прошептал граф. Вы знаете хорошо, что ни одно общество, ни чьё присутствие не могло бы быть мне дороже вашего… Но я не хочу пользоваться вашим самопожертвованием… Вы и так употребили несколько лет вашей юности на заботы о моей дорогой бабушке, и я не могу согласиться, чтобы вы похоронили себя там, в пустыне, со мною, чтобы вы очутились в ложном положении, вызывая презрение к себе грубых крестьян; тем более, я не могу допустить этого теперь, когда вы свободны, так как дорогая умершая, зная вашу преданность, оставила вам достаточно, чтобы вы могли ни от кого не зависеть… Вы могли бы прекрасно устроиться…
Он хотел прибавить; «и найти мужа», но выражение всё более и более безутешное, глаз его возлюбленной, заставило почувствовать, что эти слова были бы жестоки.
– Да, – продолжал он, взяв её за руки и смотря ей в её загадочные глаза, в которых было одновременно и страдание, и восторг, – вы заслуживаете того, чтобы быть счастливой, очень счастливой, моя дорогая Бландина!.. Вы были такой любящей для дорогой бабушки, относились к ней лучше, чем я, её внук… Ах, я ей причинял много забот, – вы это знаете, так как она была откровенна с вами, – я заставлял её много страдать, невольно, но всё же жестоко… Может быть, моим неровным характером и моими многочисленными шалостями я ускорил её конец… Но поверь мне, Бландина, это была не моя вина; нет, нет, я никогда не делал ничего нарочно… Было что-то, что никто, даже я, не мог бы понять и представить себе; здесь участвовало что-то роковое и необъяснимое…
При этих словах его взгляд стал ещё печальнее, и обшлагом рукава, он обтёр пот со лба, сожалея, разумеется, что не может в то же время избавить себя от какого-то навязливого образа.
– В то время как вы, Бландина, – прибавил он, – вы были только её успокоением, улыбкою и ласкою… Ах, оставьте, бедная крошка, настала минута разлуки… Так будет лучше для вас, если не для меня…
Он отвернулся, сильно потрясённый, готовый сам зарыдать, и удалился, делая вид, точно отталкивает её, но она с жадностью припала к этой руке, которая хотела удалить её:
– Вы не сделаете этого, Анри! – воскликнула она с такой мольбой, которая тронула сердце молодого графа. – Куда я пойду? После вашей святой бабушки, мне остаётся только любить вас. Вы являетесь целью моей жизни. В особенности, не говорите мне о жертве. Годы, которые я имела счастье провести возле г-жи де Кельмарк, не могли бы никогда быть более счастливыми!.. Я всем обязана вашей бабушке, граф!.. О, предоставьте мне униженно воздать вам долг, который я чувствовала по отношению к ней… Вам нужен будет управляющий, распорядитель, чтобы заниматься вашими денежными делами, заведовать ими, руководить домом… Вы наделены слишком блестящими, слишком благородными мыслями, чтобы входить вам самим в эти прозаические и материальные подробности. Считать, составлять счета не ваше дело; а в этом вся моя жизнь… Я умею только это! Послушайте, господин художник, – (она сказала очень ласково) – проявите хороший поступок, не отсылайте меня на этот раз; согласитесь, чтобы я осталась у вас на том же положении, которое я занимала у графини… Если б она была здесь, она сама вступилась бы за меня… Если только вы не думаете жениться?
– Я жениться! – воскликнул он. – Я, я жениться!
Не возможно было бы передать интонации этих слов. Граф де Кельмарк, действительно, не мог бы подчиниться брачному договору.
Бландина могла с трудом скрыть свою радость; она рассмеялась до слёз.
– И так, Анри, я не покину вас. Кто будет заведовать вашим огромным замком? Кто будет заботиться о вас? Разве кто-нибудь лучше меня знает ваши вкусы и захочет так смиренно угождать вам? Нет, Анри, разлука невозможна… Вы не можете прожить без меня, как и я не могу без вас… Послушайте, даже, если б вы женились, я хотела бы остаться жить у вас, в тени, молчаливая, покорная, точно ваша последняя прислуга… Да, если вы хотите, я буду только вашим верным заведующим… Ах, господин Анри, возьмите меня с собою, вы увидите, я не буду вам помехой, я не буду надоедать вам, я буду скрываться, насколько вы пожелаете… К тому же, могу уверить вас, Анри, это было желание вашей бабушки; оставьте меня, по крайней мере, из милости к дорогой умершей.
Бландина, глубоко взволнованная, принялась снова плакать; Кельмарк тоже был растроган до глубины души.
Он нежно привлёк к себе молодую девушку и по-братски поцеловал её в лоб.
– Хорошо, пусть будет по твоему желанию! – прошептал он, – но сможешь ли ты никогда не раскаяться в этом, никогда не упрекнуть меня за это роковое согласие?
Когда он произносил эти последние слова его голос дрожал и становился глухим, точно под угрозою какой-то роковой катастрофы.
VIII
Вместе с Бландиной граф де Кельмарк привёз в Эскаль-Вигор своего единственного слугу, того самого, который сопровождал его во время происшествия с экипажем.
Тибо Ландрильон, сын арденнского лесничего, был малорослым, коренастым, хорошо сложенным молодцом. Он провёл несколько лет в казармах, и сохранил с тех пор тип и приёмы «любителя пирушек», «спорщика и сердцееда», как он выражался на своём солдатском жаргоне. У него было круглое лицо, карие весёлые глаза с влажным похотливым выражением, небольшой приплюснутый и подвижной нос, большие губы с красным оттенком, признаком одновременно жестокости и чувственности; тонкие, точно запятая, усы; щёки с пробивавшимися угрями; небольшие в рубцах и волосах уши сатира, густые и запутанные волосы, грубый и насмешливый разговор, закруглённые бёдра, красивые ноги. Мелкий вивер, он скрывал под внешним добродушием наглое нахальство, хитрую и лукавую душу.
Его непристойное обращение, его народные и острые выходки, отличались даром забавлять и развлекать задумчивого и всегда занятого и озабоченного владельца замка Эскаль-Вигор, подобного тому, как придворные клоуны и шуты обольщали и рассеивали некогда ипохондрию или скрытые укоры совести какого-нибудь тирана. Порочный развратник, изведавший все ямы разврата, конюх с головы до ног, усвоивший мораль из навоза, подобно своему балахону и сапогам, этот молодец был весь пропитан духом цветка черни. Его фуражка, сдвинутая на ухо, продолжала представлять из себя солдатскую фуражку. Спрятав всегда руки в карманы панталон, с трубкою в углу рта или разжёвывая табак с одной щеки на другую, он окружал себя большими кругами слюны или удушливым дымом, которыми, казалось, наполнялся и окрашивался его разговор.
Ни одно благодеяние не могло захватить или растрогать его. По отношению к своему хозяину, который подобрал его в грязи, несмотря на неблагоприятные отзывы, он проявлял зависть, дурное отношение, ненависть бедного к богатому и никуда не пригодного человека против аристократа, произносил жестокую брань, скрытую под молодцеватым хвастовством. Его бескорыстные приёмы отмечали тонкое стремление к тривиальным наслаждениям, так как подобные темпераменты ценят в роскоши и богатстве исключительно физические приятные ощущения, которые могут себе доставлять богачи. Что касается умственных удовольствий, которыми наслаждался Кельмарк, Ландрильон презирал их.
Граф относился с большой терпимостью к этому человеку. Он улыбался, слушая разговоры этого посетителя кабачков и мансард. Где Ландрильон выказывал себя, в частности, неотразимым, это в области ненавистничества женщин, в парадоксальных и унизительных тирадах против того пола, который, если ему верить, выражал ему всё же свои симпатии.
Пока они все жили на вилле, Ландрильон не помещался у графини, но жил возле их конюшен, на некотором расстоянии от виллы; г-жа де Кельмарк никогда не могла привыкнуть к гримасам этой обезьяны.
Теперь молодец был на своём месте, и если, как говорят солдаты, скрывал свою игру, то, по крайней мере, наметил её план. Он не мог удовлетвориться в течение всей только жизни этими наживами и скрытою неверностью слуг. Планы грума носили иной серьёзный характер! Если грубая Клодина льстила себя надеждой стать графиней де Кельмарк, то Ландрильон поклялся жениться на управительнице замка. Само собой понятно, что он угадывал сразу связь между Анри и Бландиной; но пренебрегая всем, он мог удовлетвориться вполне остатками хозяина. Управительница Эскаль-Вигора представляла из себя довольно заманчивую женщину в глазах этого любителя, но он готов был жениться на ней из любви к состоянию, которое удалось ей выманить у старухи. С своей стороны, нашему сердцееду удалось вытащить недурной номер в лотерее природных наслаждений; к тому же он сберёг кое-что.
Впрочем, скромная Бландина продолжала интересовать хоть немного этого замарашку. Подозрительная особа напоминала настоящую даму! Наверно, она могла бы оказать честь ему, если б восседала позади кружек какого-нибудь важного спортивного ресторана, где встречались бы какие-нибудь дельцы и глупые аристократы!
Но необходимо было молодчику приступить к делу, чтобы добиться внимания этой особы. До сих пор разделяя отвращение умершей графини, она не выказывала ему никакой симпатии, но Тибо-сердцеед не был человеком, который мог бы унывать. К тому же, не к чему было спешить, у него было время.
Может быть, она обольщала себя какой-нибудь иллюзией брака по отношению к Кельмарку? Тибо был неимоверно удивлён, когда узнал, что она, получив деньги, готова сопровождать Кельмарка на остров Смарагдис. Это обстоятельство даже побудило и его последовать за ними.
Какое несчастье, думал он, если она остаётся возле этого буржуа, если она льстит себя надеждою заманить его! Однако, это напрасный расчёт. Он уже насладился игрою с ней! «Надейся, что он женится на тебе!» – «Но я здесь, ворчал он, потирая себе нос, что было у него признаком удовлетворения, дворняжка надеется закруглить свою наживу, принимая на себя ведение хозяйства! Хорошего аппетита! Мы ещё лучше поймём друг-друга!»
Чудак мерил всякого на свой аршин. Эти хитрецы действительно лишены чутья, когда должны открыть благородные мотивы.
В замке Эскаль-Вигор он решил начать действовать без всякого колебания. Г-жа управительница, покинутая Дейкграфом, от скуки, может быть, могла бы отнестись с большею склонностью к словам галантного кучера. Если жеманница будет продолжать прятаться от него под маской важности или добродетели, молодец решил добиться своего при помощи других аргументов. Если он потеряет терпение и ничего не добьётся, он поклялся взять её неожиданностью и силою. Кто был бы виноват в этом. Чёрт возьми, она могла бы встретить более холодного молодца. В деле любовных похождений кучер считал себя, по крайней мере, равным своему господину. Красавица ничего не потеряет от перемены.
Кельмарк продолжал привыкать к тону и приёмам этого весёлого шута, о характере и душе которого он имел превратное понятие. Граф пытался даже поверить, что эти вольности и этот намеренный цинизм являются выражением откровенности, широкого, почти философского взгляда, близкого к его собственным понятиям.
Анри был также тронут готовностью слуги покинуть столицу, чтобы последовать за ним на Смарагдис.
– Ты тоже желаешь удалиться со мною в это гнездо чаек, мой бедный Тибо! Это хорошо!
Он был далёк от того, чтобы сознаться в побуждениях развратника, и он был ослеплён даже до такой степени, что сливал его верность и преданность с чувствами благородной Бландины. Откровенно говоря, он, может быть, с большим трудом лишил бы себя присутствия этого буйного и шумного паяца, чем ласки и любви, которую выказывала ему молодая женщина.
Впоследствии можно будет лучше понять, почему насмешка, постоянный сарказм и богохульства этого парня нравились опечаленной душе Дейкграфа. Можно будет объяснить себе, почему эта любящая, тонкая и страстная душа терпела так долго соседство этого простого борова, неспособного понять какую-либо любовь и испытавшего обыкновенную близость с женщиною только в атмосфере публичных домов или среди продажи кишок.