Через две недели после описанных событий, в воскресенье, состоялась помолвка Аньезе Агостини и Эузебио Таламани. На церемонии присутствовали все окрестные жители, и этот день никогда не изгладится из их памяти.

С самого утра вся деревня была в волнении. Единственным, кто казался совершенно спокойным, был Эузебио. Он занялся своим туалетом с особым старанием, и, когда спускался по лестнице, Геновеффа Маренци, у которой он снимал комнату, восхищенно всплеснула руками.

В доме нотариуса в это время разыгрывалась настоящая драма. Аньезе глаз не сомкнула всю ночь, и при первом свете утра видно было, что лицо ее распухло от слез. Ее мать, не переставая плакать сама, помогала ей одеваться. Так, должно быть, Клитемнестра наряжала Ифигению перед жертвоприношением во имя вящей славы ее отца Агамемнона и греческой армии. Что касается дона Изидоро, то он оттянул, насколько возможно, свое появление перед дамами. Когда он, наконец, решился прийти, то был явно не в духе и с трудом скрывал за плохим настроением свое смущение, а может быть, и раскаяние. Ворча, вошел он в комнату Аньезе.

— Ну что, скоро вы будете готовы? Кончится тем, что мы опоздаем к обедне!

Раздавшееся в ответ двойное стенание привело его в страшное раздражение.

— Скажите на милость, эта комедия когда-нибудь прекратится?

Тут донна Дезидерата пришла в себя. К ней сразу вернулся ее молодой задор, и она нашла силы, чтобы восстать против такой бесчувственности, такого лицемерия. Она выпрямилась, глаза ее горели, слова были, полны горечи.

— И не стыдно тебе, Изидоро, так вести себя по отношению к твоему единственному дитяти?

— Замолчи, Дезидерата, или я по-настоящему рассержусь!

— Сердись сколько тебе угодно! Что мы еще можем потерять теперь, когда ты продаешь свою дочь, как какой-нибудь работорговец? Остерегайся, Изидоро, я способна устроить скандал перед всем народом на площади!

Мэтр Агостини знал, что застенчивая Дезидерата ничего подобного не сделает, но ему было также известно, что материнская любовь может придать неожиданную смелость.

— Прошу тебя, Дезидерата, следи за своим поведением! Ты просто смешна. Эузебио превосходная партия для Аньезе.

— Да у него ни копейки нет!

— У него есть то, что гораздо дороже… ремесло! И он унаследует мою контору!

— Значит, ты жертвуешь своей дочерью для того, чтобы он мог стать твоим наследником?

— Я убежден, что Аньезе будет с ним гораздо счастливее, чем с этим карабинером.

Тут Аньезе рухнула на пол, и матери пришлось ее поднимать.

— Крепись, моя невинная бедняжка!.. Крепись, несчастная жертва бесчеловечного отца!.. Подумай о Господе нашем, который тоже принес себя в жертву…

Прерывающийся голос Аньезе послышался сквозь рыдания:

— Я… Я не… хочу… Эузебио…

Агостини вышел из себя:

— Что ты хочешь или не хочешь, никого не интересует! Ты должна мне повиноваться, вот и все!

Донна Дезидерата бросилась на мужа и заголосила, стуча кулаками по его груди:

— Фашист! Гнусный фашист!

В свое время нотариус немного заигрывал с бывшим режимом. Он приходил в ярость, когда ему напоминали об этом бесславном периоде его прошлого, которое он всегда изображал как целиком посвященное демократическим принципам. Гнев заставил его забыться настолько, что он отвесил своей супруге затрещину. Это случилось в первый раз в их жизни, и сама новизна этого жеста, так же как его грубость, привели в растерянность и палача и жертву. Донна Дезидерата пролепетала:

— Ты ударил меня…

Ужасно расстроенный Изидоро тем не менее не стал оправдываться, а перешел в наступление:

— Не следовало меня оскорблять!

И, повернувшись кругом, он вышел из комнаты, сообщив на ходу двум несчастным женщинам, что если через пять минут они не спустятся вниз, то увидят, каким может быть отец, когда ему отказывают в уважении и послушании, принадлежащих ему по праву.

Оставшись одни, мать и дочь бросились друг другу в объятия. Дочь клялась, что готова пожертвовать собой ради спасения жизни своей дорогой матери; мать, в свою очередь, утверждала, что согласна умереть от побоев, только бы ее обожаемое дитя было счастливо. Они рыдали, горячо обнимались, не скупились на нежные слова, обменивались обещаниями в вечной привязанности и, наконец, в указанное время очутились у лестницы, где дон Изидоро в своем пиджаке из альпака уже поджидал их с часами в руках.

* * *

Стремясь скрыться от доброжелательного любопытства своих сограждан, Амедео Россатти очень рано покинул материнский кров после разыгравшейся там душераздирающей сцены. В пять часов утра Элоиза вошла в его комнату, неся на подносе завтрак. Это был исключительный знак внимания, который обычно она ему оказывала только во время болезни. Но разве Амедео не был болен? Едва мать вошла, даже раньше, чем рассеялась дымка, окутавшая его мозг, пока он спал, ее торжественный и жалостливый вид сразу воскресил страдания несчастного карабинера. Сегодня его разлука с Аньезе станет окончательной. Вспомнив об этом, он впал в какое-то мучительное оцепенение, которое Элоиза приняла за начало конца. Поставив поднос прямо на пол, она упала на колени и сжала в своих руках руки сына.

— Амедео?.. Это я, твоя мама… Ты ведь не умрешь, правда? Не причинишь мне такого горя? Я запрещаю тебе это! Кроме того, эта Аньезе, ведь она никуда не годится! Уверяю тебя! Не вздумай утверждать обратное, дурачок! Если бы она любила тебя по-настоящему, разве она согласилась бы выйти за другого, как ты думаешь? Она совершенно лишена характера, настоящая тряпка! Ее не хватило бы даже на то, чтобы родить тебе хороших детей! И ты убиваешься из-за такой девушки? Послушай, несчастный, в женщинах нет недостатка, и все они друг друга стоят, это твоя мать тебе говорит! Ты веришь или не веришь своей матери, скажи, чудовище? Посмей только сказать, что ты мне не веришь, и я влеплю тебе такую пощечину, что голова у тебя будет кружиться в течение целой недели! Я, я одна люблю тебя, слышишь, кретин? Я одна! Нужно быть последним идиотом, чтобы искать еще какую-то любовь, когда имеешь мать, которая тебя любит! Вот что я об этом думаю!

Амедео еле слышно прошептал:

— Без Аньезе мне жизнь не мила…

Возмущенная, донна Элоиза вскочила на ноги.

— Что только не приходится слышать, пресвятая мать всех ангелов! А до сих пор ты, значит, не жил? И ты смеешь заявлять своей собственной матери, которая носила тебя под сердцем целых девять месяцев, которая кормила тебя своим молоком, которая уже перенесла из-за тебя все возможные несчастья, что она зря убивала себя работой? Эта чертова Аньезе не сердце у тебя похитила, а мозги! Неблагодарный, жестокосердный сын — вот кто ты такой! Я не хочу тебя больше видеть, слышишь меня! Никогда! И не вздумай кончать с собой, как это делают артисты в кино, тебе придется тогда иметь дело со мной! А если ты будешь еще отравлять мне жизнь из-за твоей Аньезе, то так же верно, как то, что я стою сейчас перед тобой, я побегу в церковь и удавлюсь на глазах Господа Бога и всего Фолиньяцаро!

Амедео не смог сдержать своего возмущения. Он высвободился из материнских рук и, несмотря на то, что стоял посреди комнаты в одной ночной рубашке, проговорил с большим достоинством:

— Мама, ты бросила мне страшные обвинения… Ты стыдишь меня… Оскорбляешь мою Аньезе… Выгоняешь меня из дому…

Тут негодование взяло верх над благородной позой:

— Да что там! Покинутый Аньезе, покинутый тобой, неужели ты надеешься, что я буду продолжать жить?

Донна Элоиза, вся во власти материнской любви, проливая потоки слез, бросилась к сыну и стала душить его в объятиях:

— Пусть она покинула тебя, это обычное дело! Но твоя мама? Никогда в жизни! Если ты покончишь с собой, я тоже убью себя!

Ни один из них не верил в желание собеседника умереть. Но утешать друг друга так приятно! И донна Элоиза согласилась выйти из комнаты только после того, как Амедео поклялся отправиться на дежурство, не пытаясь приблизиться к церкви, где вероломная Аньезе готовилась нарушить данную ему клятву. Последний взгляд, который взволнованная мать бросила на сына, немного успокоил ее: Амедео принялся за принесенные ею бутерброды.

* * *

Гнев дона Адальберто не проходил. Встав до рассвета, он погрузился в долгую молитву, прося Создателя не дать восторжествовать несправедливости. Но Бог не внимал его трогательным призывам, и дону Адальберто ничего не оставалось, как пройти на кухню, чтобы выпить свой утренний кофе. Донна Серафина нашла, что он плохо выглядит, и не замедлила сообщить ему об этом громким и внятным голосом. Она проявила неосторожность, и дон Адальберто не преминул поставить все точки над «i»:

— А ты бы хорошо выглядела, если бы тебя заставили совершить гнусный поступок? Этот Агостини олицетворенный дьявол! Впрочем, он всегда был лживым и лицемерным. Я должен был бы, пожалуй, попытаться изгнать из него бесов.

— Если бы вы попросили Господа Бога вразумить вас?..

— Бедная моя Серафина, похоже на то, что Господу Богу есть о чем подумать, кроме любовных переживаний какого-то карабинера. А для меня вот что тяжелее всего: меня вынуждают принимать участие в людской мерзости, хотя я и знаю, что это мерзость.

Экономка поняла, что ее хозяин расстроен не на шутку, и попыталась успокоить его.

— В мое время из-за таких вещей не поднимали шума. Я вышла замуж за покойного Гульельмо, после того как видела его всего три раза… Наши родители обо всем договорились, так что…

— Так что ты дура, Серафина! Ты такая же мягкотелая, как эта глупышка Аньезе! А главное, ты совершила страшнейший смертный грех!

— Я? О, сладчайший Иисус!.. Какой смертный грех, дон Адальберто?

— Выйдя замуж за нелюбимого, ты пренебрегла заповедями Господа Бога нашего! Женщина, которая выходит замуж без любви, это продажная женщина, лишенная целомудрия! Не будет ей прощения!

— Но отец и мать…

— Ты, может быть, думаешь, что их призовут к тебе на помощь, когда ты предстанешь перед Высшим Судией?

— Не знаю…

— Но я-то знаю и говорю тебе, что ты одна должна будешь отвечать за свои прегрешения! Кроме того, посмеешь ли ты утверждать, что не обрадовалась, узнав о своем вдовстве, когда Гульельмо был убит во время битвы на Пьяве?

— Да, немножко… Он напивался и бил меня.

— Серафина, если мое мнение что-то для тебя значит, то знай, что тебе придется уплатить немалый долг и ты бы правильно сделала, если бы начала постепенно готовиться к жару чистилища! Погладила ты мою воскресную сутану?

— Чистилища?.. Вы так думаете?

Священник понял, что шутка зашла слишком далеко, а так как он очень любил свою старую Серафину, то подошел к ней и обнял:

— Неужели ты не понимаешь, что я дразню тебя? Прости меня… Конечно же нет, ты не попадешь в чистилище, а прямо в рай, где для тебя уже приготовлено место!

Преобразившись от радости, она осведомилась с улыбкой, осветившей все ее лицо:

— Вы в этом уверены?

— Еще бы! Я попросил Господа Бога, если там осталось только одно место, отдать тебе мое. Я могу и подождать…

Она хотела броситься на колени, чтобы поцеловать его руку, и он с трудом удержал ее от этого. Подходя к церкви, дон Адальберто твердил про себя, что Создатель был прав, предоставив Свое царствие в первую очередь нищим духом.

* * *

При приближении Амедео Россатти обитатели Фолиньяцаро скрывались в своих жилищах. Им было жаль парня, и они не хотели ему этого показывать. Поэтому капрал пересек совершенно пустынную деревню, прежде чем дошел до домика, где размещались карабинеры. Увидев старшего по званию, Иларио выпрямился и, дождавшись, когда он совсем приблизится, щелкнул каблуками и отдал честь самым безупречным образом. К его глубокому разочарованию Амедео ответил рассеянно и небрежно.

Начальник карабинеров Тимолеоне Рицотто облекся в парадную форму; вертикальное перышко на его шапочке придавало ему игривый вид. Он полагал, что будет приглашен на обед к нотариусу по случаю помолвки, и в ожидании этого пиршества не заказал никаких продуктов. Это его немного беспокоило, так как он терпеть не мог пищи, приготовленной наспех. По его мнению, это было святотатство, полное отсутствие культуры. Когда капрал явился к нему, Тимолеоне не удержался от вопроса:

— Удалось тебе хоть ненадолго уснуть, бедный мой Амедео?

— Почти нет, синьор…

— Я тебя понимаю, ведь и у меня есть сердце. Если я и посвятил себя исключительно гастрономическим радостям, то только потому, что и мне пришлось пострадать… Хочешь, я расскажу?

— С вашего позволения, лучше не надо.

— Понимаю тебя, Амедео, но сожалею об этом… Это была одна малютка из Домодоссолы, тоненькая и подвижная, как козочка… Ну что ж, отложим до другого раза. А мама как?

— Места себе не находит. Мне пришлось поклясться, что я не буду покушаться на свою жизнь.

Тимолеоне побледнел.

— Значит, ты собирался?

Капрал пожал плечами.

— Без Аньезе у меня нет цели в жизни, нет честолюбия, ничего нет.

Рицотто с трудом поднялся и отеческим жестом прижал Амедео к своей груди.

— Ты не смеешь так поступить, мой мальчик… Подумай о своей бедной старой матери. Что с ней будет без тебя? А я, твой духовный отец? Неужели ты отравишь оставшиеся мне годы? Твой мундир, наконец? Ты ведь не захочешь обесчестить его самоубийством, этим худшим видом трусости! Амедео, сын мой, поверь человеку, имеющему опыт в этих делах… Любовные разочарования — это как расстройство пищеварения. Пока ты страдаешь, ты даешь себе клятву никогда больше не любить или не есть ничего, кроме спагетти, сваренных на воде и без всякой приправы… Но как только выздоравливаешь, сразу все забываешь и снова засматриваешься на девушек и составляешь новые меню. Такова жизнь, Амедео, и никто не может плыть против течения!

— Если я не покончу с собой, я убью Эузебио Таламани, который отнимает у меня Аньезе!

— И закончишь свою жизнь на каторге? Да, только этого не хватало! До сих пор я говорил с тобой, как с разумным существом, Амедео Россатти, но если ты будешь продолжать эти дурацкие речи, то я изменю тон. Капрал карабинеров, который становится убийцей! Сам-то ты себя слышишь?

— Простите меня, синьор!.. Вы надели ваш парадный мундир, как я вижу?

Тимолеоне казался смущенным.

— Право…

— Вы, может быть, собираетесь присутствовать на службе?

— Ну, само собой разумеется. Если мое место будет пусто, в Фолиньяцаро начнут болтать, скажут, что я стал коммунистом, а… а отставка не за горами.

— А может быть, вы останетесь и на церемонии обручения?

— Пойми меня, Амедео… Мэтр Агостини — значительная особа, он пользуется большим влиянием…

— Его отношение ко мне является оскорблением для всех карабинеров!

— Не надо преувеличивать, Амедео! По-твоему получается, что если бы простой пехотинец оскорбил генерала карабинеров, то весь полк должен был бы вернуться к гражданской жизни?

— Ну, так вот! Если вы будете присутствовать при обручении, то и я последую за вами, и будь, что будет!

— Нет, ты не пойдешь туда!

— Пойду!

— Нет!

— Да!

— Нет! Ты не пойдешь туда потому, что я назначаю тебя дежурным на весь сегодняшний день, и если ты покинешь свой пост, это будет дезертирством! Тебя будет судить военный трибунал!

— Это превышение власти!

— Нисколько, это простая предосторожность! Я для того и нахожусь в Фолиньяцаро, чтобы люди соблюдали порядок, а не нарушали его, даже если нарушитель капрал карабинеров.

Амедео Россатти стал навытяжку и произнес без всякого выражения:

— Слушаюсь!

Они расстались недовольные друг другом, и Тимолеоне подумал, что если из отвращения к форме, которую он носит, мэтр Агостини не пригласит его, то он приготовит себе на обед эскалоп по-милански с гарниром из спагетти и соусом.

* * *

Десятичасовая служба проходила в напряженной атмосфере, которой явно недоставало духа горячей набожности, обычно сопутствовавшего ей по воскресеньям. Обитатели Фолиньяцаро утратили свойственную им во время обедни сосредоточенность. Они указывали друг другу на членов семьи Агостини и на Эузебио Таламани, который не постеснялся занять место справа от нотариуса. Слева от последнего находилась Аньезе, и все отметили ее глубокую грусть. Что касается донны Дезидераты, то, видя ее горящие глаза, дрожащие губы и судорожные движения, было ясно, что ее мысли заняты чем-то, не имеющим никакого отношения к службе. Спустившись со ступеней алтаря, дон Адальберто был вынужден несколько раз остановиться и окинуть присутствующих гневным взором, стараясь напомнить им о соблюдении приличий по отношению к Создателю. Его сдержанный гнев был направлен главным образом против мэтра Агостини, которого он считал виновным в нарастающем скандале, первом с тех пор, как он стал пастырем этой церкви.

Для сегодняшней проповеди дон Адальберто выбрал, перефразировав его, следующий отрывок из Евангелия от Луки: «Приближались к Нему все мытари и грешники слушать Его. Фарисеи же и книжники роптали…» Подходя к жертвеннику, отделявшему его от паствы, он обратил внимание на полный высокомерия вид дона Изидоро, на измученное лицо Аньезе, на самодовольную улыбку Эузебио и дрожащие губы донны Дезидераты. В тот же миг он забыл все приготовленные слова и разразился страстной речью против тех, «через кого приходит соблазн». После этого никто не остался в заблуждении, меньше всех мэтр Агостини. Он поколебался с минуту, спрашивая себя не уйти ли ему тут же, но не решился. Верующие подталкивали друг друга локтями, указывая подбородком на спину нотариуса. Только Тимолеоне Рицотто ничего не заметил, так как мирно дремал, положив шапочку на колени. Время от времени, когда его нос опускался настолько, что его щекотало задорное перышко, украшавшее этот головной убор, он ненадолго просыпался и обводил всех мутным взглядом.

Эузебио один из всех открыто смеялся над словами священника. Видя его насмешливую улыбку, многим хотелось закатить ему пощечину. Сам дон Адальберто был близок к тому, чтобы забыть свой сан и место, где он находился, и, снова став двадцатилетним юношей, перескочить через жертвенник и задать хорошую трепку этому клерку, которого, несмотря на все усилия священника, он не мог полюбить, как самого себя.

После проповеди дон Адальберто ускорил темп богослужения, стараясь приблизить заключительную молитву и покончить поскорее с церемонией обручения, самая мысль о которой заставляла его выходить из себя.

Есть в Фолиньяцаро обычай, который всегда скрупулезно соблюдается. В воскресенье, при выходе из церкви после обедни, священник, окруженный прихожанами, провозглашает обручившимися молодые пары, желающие вступить в брак. Если против этого нет обоснованных возражений с чьей бы то ни было стороны, он их благословляет. В этот день, само собой разумеется, немало прихожан бросилось вон из церкви до конца богослужения, чтобы занять местечко получше и наблюдать с самой выгодной позиции за маленькой церемонией, во время которой, как многие надеялись, произойдет нечто достойное войти в недолгую еще историю Фолиньяцаро.

Семья Агостини — Аньезе в центре, отец и мать по бокам — вышла в числе последних, желая дать согражданам возможность устроиться поудобнее. Перед ними торжественно выступал Тимолеоне, сзади следовал Эузебио. Выйдя на маленькую площадь, семейство Агостини и Эузебио стали лицом к паперти, где не замедлил появиться дон Адальберто в сопровождении своего служки, юного Теофрасто. Рядом с Эузебио по просьбе нотариуса встал Тимолеоне, чтобы заменить несуществующих родственников. Нотариус тут же пригласил его на обед.

Все сразу поняли, что священник намеревается круто повести дело. Он откашлялся и громко произнес:

— Слушайте меня все!

В ответ на этот призыв во внезапно наступившей тишине послышалось кудахтанье курицы, сзывавшей свою семью.

— Оказывается…

Здесь он сделал небольшую паузу, стараясь с нескрываемым недоброжелательством подчеркнуть, что он-то в этом сомневается:

— …что между Эузебио Таламани из Милана, в настоящее время работающим клерком в конторе мэтра Агостини, и Аньезе Агостини, дочерью вышеупомянутого нотариуса, существует договоренность относительно заключения брака. Знает ли кто-нибудь из вас о возможной помехе этому браку? Если это так, пусть он выскажется по совести и без всяких опасений!

После этого он стал спокойно ждать. Кто-то внезапно воскликнул:

— Это просто позор!

Эффект был поразительный. Мэтр Агостини подскочил на месте, потом обернулся и обратил испепеляющий взгляд в сторону оскорбительного возгласа. Дон Адальберто, казалось, пришел в полный восторг. Он объявил:

— Пусть выйдет вперед особа, по мнению которой в этом браке есть что-то позорное.

После короткого замешательства ряды раздвинулись перед фигурой донны Элоизы, и она встала с вызывающим видом перед священником. Тимолеоне Рицотто содрогнулся. Он не сомневался, что если произойдет что-то неприятное, то ответственность взвалят на него.

— Мы все хорошо вас знаем, донна Элоиза… Знаем, как женщину разумную и опытную.

Окружающие посмотрели на нотариуса. Они не без удовольствия отметили, что лицо его стало зеленеть. Дон Адальберто, совершенно забыв о христианском милосердии, наслаждался, как никогда.

— Какие препятствия видите вы, донна Элоиза, на пути к браку между Аньезе и Эузебио?

В поисках дыхания синьора Россатти отправилась в самые глубины своего существа, и когда она заговорила, ее голос донесся до дальних концов деревни.

— Дело в том, что Аньезе любит моего сына, и что мой сын любит ее, и что она не может выйти замуж ни за кого, кроме моего Амедео. В противном случае она такая же лицемерка, как ее отец!

Цвет лица нотариуса перешел в темно-багровый. Он с упреком обратился к Тимолеоне:

— Чего вы ждете, синьор? Вы спокойно позволяете оскорблять самых достойных граждан Фолиньяцаро!

Рицотто задним числом подумал, что лучше бы он остался дома и приготовил себе макароны по-болонски, вместо того чтобы соваться в эту историю, от которой ничего, кроме неприятностей, нельзя ожидать. Он все же подошел к Элоизе и взял ее за руку.

— Синьора… Будьте благоразумны. Не заставляйте меня…

Элоиза так рванулась, что к своему величайшему стыду Тимолеоне едва удержался на ногах. Очутившись перед противником себе под стать, она не скрыла от него ничего из того, что о нем думала:

— А ты, вместо того, чтобы защищать своих карабинеров, ты вступаешь в сделку с врагом! Ты мне противен, Тимолеоне! Толстяк несчастный!

Тимолеоне не мог оставить эти оскорбления, нанесенные ему на глазах у всей деревни, без ответа:

— Еще одна грубость, синьора, и я вас отведу в тюрьму!

— Как, один? Вокруг засмеялись.

— Я позову своих людей!

— И прикажешь моему сыну арестовать свою собственную мать? Ты вызываешь у меня отвращение, Тимолеоне! Но твое поведение меня не удивляет! По-видимому, этот человек, который продает свою дочь, твой друг?

— Донна Элоиза!

— Заткнись, Тимолеоне, или я заставлю тебя проглотить твое перышко!

Нотариус проворчал:

— Возмутительно!

Но его жена возразила:

— Она права!

Эта неожиданная поддержка придала Элоизе сил, и она обратилась ко всем присутствующим:

— Слышите? Даже синьора Агостини меня одобряет! Окончательно выведенный из себя нотариус подошел к священнику:

— Эта сцена слишком затянулась! Закончим!

Дон Адальберто закричал, будто его ужалила оса:

— Вот еще новости! Ты что же это, Изидоро, принимаешь теперь себя за епископа? Кто тебе разрешил мне приказывать? Аньезе, дитя мое, подойди ко мне…

Аньезе приблизилась. Тут все, как один, задержали дыхание.

— Согласна ты выйти замуж за Эузебио Таламани?.. Подумай как следует… Не спеши… Не торопись с ответом… Обещание, знаешь ли, дело серьезное. Поразмысли над тем, к чему это может тебя привести.

Она поколебалась, повернулась к отцу, встретила его суровый взгляд, потом к Элоизе, напряженно ждавшей ее ответа, и так как она не обладала особенно сильной волей, то пробормотала:

— Да.

У всех из груди вырвался вздох разочарования.

— Хорошо… Как хочешь… Только потом не приходи ко мне жаловаться! Что касается вас, Эузебио Таламани, то вы, конечно, согласны?

По-прежнему насмешливо улыбаясь, клерк громко ответил:

— Естественно, падре.

— Превосходно… Подайте друг другу руки. Я вас благословляю и считаю отныне, так же как и все присутствующие должны вас считать, женихом и невестой. А теперь сосредоточьтесь, если вы на это способны.

Дон Адальберто отбарабанил молитвы с невероятной быстротой, схватил протянутое ему Теофрасто кропило как палицу, окропил нареченных жениха с невестой и вернулся в церковь, не пожав никому руки и отказавшись от приглашения нотариуса, догнавшего его в ризнице.

— Нет, Изидоро, на меня не рассчитывай, — сказал он. — Сверх того, что входит в мои обязанности, я не хочу быть замешанным в твои грязные махинации. Возвращайся к себе, здесь тебе не место!

Обиженный и раздраженный, сознавая, что совесть его нечиста, мэтр Агостини понуро последовал за своими гостями.

Дело на этом бы и закончилось, если бы вечером того же дня Амедео Россатти, которого сменил на посту несколько захмелевший Тимолеоне, не зашел к Онезимо Кортиво, чтобы попытаться стаканом доброго вина разогнать душившую его тоску. Собравшиеся там мужчины поторопились выразить ему свое сочувствие, а хозяин кафе рассказал о выступлении донны Элоизы, восхитившем всех, кому выпала честь присутствовать при последних героических усилиях этой дамы во имя счастья ее сына.

— Поверь мне, Амедео, твоя мать почтенная, святая женщина, и ты был бы последним из последних, если бы не сознавал этого!

Все были навеселе, сердца их переполняла нежность, и карабинер клятвенно заверил своих друзей, что прекрасно знает, сколь многим он обязан своей матери и что только ради нее он не кончает с собой. Его похвалили, пролили несколько слез, все были растроганы собственной добротой и горячо обнимались.

Около одиннадцати часов Амедео, сохранивший ясную голову, встал, чтобы обратиться с прощальной речью к своим верным друзьям. Он заявил, что Аньезе может отправляться ко всем чертям, раз она посмела предпочесть какого-то миланца парню из Фолиньяцаро. Друзья устроили ему овацию. Запинаясь на каждом слове, они кричали, что миланцы ломаного гроша не стоят и что только совершенно свихнувшийся человек может отдать свою единственную дочь за какого-то миланца. В блаженной уверенности, что им удалось поддержать правое дело, пьянчужки разошлись по домам или заснули тут же, положив голову на стол.

Эта досадная история могла бы все же окончиться сравнительно благополучно, если бы, по воле случая, в нескольких сотнях метров от кабачка, Амедео не очутился вдруг лицом к лицу с Эузебио, тоже несколько захмелевшим после многочисленных возлияний на алтарь его будущего счастья. Положение осложнялось тем, что хозяин Эузебио, мэтр Агостини, сопровождал своего клерка. Кто начал первым? Может быть, жених ухмыльнулся, узнав карабинера? Или Амедео каким-то образом спровоцировал Таламани? Во всяком случае, они обменялись несколькими далеко не приветливыми словами, а вслед за тем вцепились друг в друга. Дон Изидоро, который хотел было защитить своего клерка, гораздо более слабого, чем его противник, получил такой удар по носу, что у него искры из глаз посыпались, и он свалился на землю. Разъяренный и напуганный, он бросился домой на поиски какого-нибудь оружия. Тем временем Амедео Россатти, забыв от ревности, что его роль в Фолиньяцаро заключается в том, чтобы поддерживать порядок, а не нарушать его, беспощадно колотил несчастного Эузебио, который не замедлил потерять сознание.

* * *

Вид Тимолеоне Рицотто, лежавшего на спине у себя в постели, не мог не привести в замешательство любого наблюдателя. В профиль он походил на горную цепь, где вершины чередовались с впадинами; самой высокой точкой был его живот; под белоснежными простынями он напоминал японское изображение покрытых снегом гор, служащих фоном для тончайших рисунков. Как все люди, чья совесть чиста, начальник карабинеров спал сном младенца. Могучий храп, который был слышен далеко вокруг и в безлунные ночи служил путеводной звездой для возвращающихся домой соседей, звучал как виртуозный музыкальный пассаж с неожиданными модуляциями. Лицо спящего толстяка казалось более молодым, благодаря доверчивой улыбке, игравшей на его устах. Ему снилось, что, приглашенный в Болонью, он председательствует на конкурсе знаменитейших поваров полуострова, которые один за другим почтительно просят его отведать приготовленные ими изысканные кушанья.

Тимолеоне пробовал — во сне — необыкновенно нежный соус, как вдруг все печи чудесной кухни взорвались одновременно с оглушительным грохотом. Разбуженный этой катастрофой, Рицотто сел на постели, пришел в себя и понял, что он находится дома и что какой-то сукин сын колотит, как безумный, по входной двери. Бросив взгляд на часы, начальник карабинеров увидел, что нет еще и полуночи. Он возмущенно завопил:

— Подожди минуту, оглашенный!

Но шум не прекратился. Тимолеоне выругался сквозь зубы и, опустив ноги на пол, проклял бесцеремонного субъекта, прервавшего самый восхитительный сон в его жизни. Прежде всего он сунул ноги в комнатные туфли, потом, так как он спал в ночной сорочке, натянул, пыхтя, свои брюки. С подтяжками не удалось сразу справиться, и пока он с ними возился, он все время повторял про себя, что если стучит какой-нибудь пьянчужка, то он обязательно запрет его в единственной камере жандармерии.

Рот его был судорожно сжат, глаза метали молнии. По дороге он захватил огромный револьвер, намереваясь напугать до смерти нахала, посмевшего разбудить его среди ночи. Тимолеоне вышел из спальни, пересек кабинет, потом вернулся и зашел на кухню, чтобы выпить прямо из горлышка несколько глотков вина: ему хотелось полностью вернуть себе хладнокровие. После этого он направился к двери и отворил ее. Бушевавший в нем гнев сразу испарился при виде мэтра Агостини, чьи искаженные черты и дрожащие руки свидетельствовали о сильнейшем волнении.

— Наконец! Лучше поздно, чем никогда!

Начальник карабинеров был уязвлен такой несправедливостью. — Но, дон Изидоро, ведь уже почти полночь!

— Ну и что ж? Я всегда думал, что карабинеры спят в полглаза.

Рицотто признался, что такой образ жизни не входит в его привычки. Нотариус слегка отстранил его и проник в дежурную часть.

— Выходит, Тимолеоне, что всех жителей Фолиньяцаро можно зарезать, а вам и дела мало? Так?

— Да что вы, синьор Агостини, никто здесь и не помышляет об убийстве своих ближних.

— В этом вы как раз ошибаетесь! Кто-то только что убил Эузебио Таламани!

Что вы говорите?

— Вы может быть оглохли? Только что убили жениха моей дочери, моего клерка Таламани.

Рицотто был вынужден присесть — у него закружилась голова.

— Это… невозможно… Но где? Кто?

— Где? Почти рядом с аптекой. Кто? Амедео Россатти. Тимолеоне вскочил на ноги.

— Это неправда!

— Правда!

— Нет! Вы это сами видели?

— Я не могу, конечно, поклясться, что я все видел своими глазами, но…

И мэтр Агостини рассказал карабинеру о драке, свидетелем которой, а потом и жертвой был он сам, и о том, как он поторопился к себе, чтобы взять какое-нибудь оружие. В доказательство своих слов он показал старинный пистолет, из тех, что были в ходу в восемнадцатом веке.

— Я собирался воспользоваться им, как дубинкой, чтобы поколотить Россатти, но когда я вернулся, я сперва никого не увидел… Я решил, что драчуны разошлись в разные стороны, отправились каждый восвояси, и уже вздохнул с облегчением, подумав, что утром вручу вам жалобу на вашего капрала, но в этот миг…

Голос дона Изидоро прервался. Тимолеоне заставил его продолжать и он закончил:

— … я почти споткнулся о тело Эузебио.

— Он был мертв?

— Да, мертв… Вся грудь залита кровью. Я не решился прикоснуться к нему… Мне кажется, его убили ударом ножа, но у меня нет опыта в этих делах…

Амедео Россатти… Его Амедео, которому он покровительствовал… Рицотто почувствовал себя как в кошмарном сне. Он ухватился за последнюю надежду.

— Вы уверены, что он умер?

— Думаю, что да.

Рицотто вздохнул.

— Хорошо… Я только закончу одеваться. Подождите меня минуту, не больше.

Когда Тимолеоне был готов, они пошли разбудить Иларио Бузанелу. Тот нехотя встал, и начальник карабинеров, забыв о собственной реакции на приход нотариуса, счел нужным прочесть ему суровую лекцию по поводу обязанностей, связанных с его должностью. Не получив никакого объяснения относительно ночного вторжения и причин, побудивших шефа вытащить его из постели в то время, когда ему полагался отдых, Иларио оделся, но так и не пришел в себя окончательно. Выйдя на улицу и увидев нотариуса, он впал в полное недоумение; только вид тела Эузебио Таламани, к которому они вскоре подошли, вывел его из этого состояния. Он посмотрел на него, потом спросил:

— Он мертв, шеф?

— А ты как думаешь, болван?

Мэтр Агостини решил уточнить:

— Он не сдвинулся с того места, где я его оставил.

Рицотто пожал плечами:

— Меня бы удивило, мэтр Агостини, если бы случилось обратное.

Иларио направил луч своего фонарика на лицо покойного, прикоснулся пальцем к его глазам и заключил:

— Уж так мертв, что дальше некуда, шеф.

Потом он провел рукой по груди Эузебио, почувствовал, что она мокрая, посмотрел туда и пробормотал, запинаясь:

— Там… кровь… Это… кровь…

Ну и что? Ты, может быть, упадешь в обморок, а?

— Я… я… страшно боюсь крови, шеф!

Рицотто воздел руки к небу, как будто призывая Бога в свидетели того, что ему приходится терпеть, и намекая, что высшим силам не мешало бы принять меры, если они не хотят, чтобы в один прекрасный день этот добряк Тимолеоне возмутился.

— Иларио, кончится тем, что по твоей вине меня хватит апоплексический удар! Беги лучше к доктору Форгато и попроси его присоединиться к нам как можно скорее.

— А если он откажется?

— Он не откажется!

— А если все-таки откажется?

— Тогда ты прикажешь ему примчаться без промедления!

— А если он откажется?

— Тогда ты возьмешь его за шиворот и притащишь сюда! — А…

— А если ты прибавишь еще хоть слово, я заставлю тебя проглотить мою шляпу.

И карабинер Иларио Бузанела удалился гимнастическим шагом.

* * *

Доктор Боргато был уже очень стар. Он продолжал заниматься своей профессией только потому, что его более молодые коллеги не желали похоронить себя в Фолиньяцаро. Доктор чувствовал себя очень усталым, и это часто сказывалось на его настроении. Если его приглашали к роженице ночью, на рассвете или просто в тот момент, когда он собирался нырнуть под одеяло, он шел по вызову, но сразу же начинал отчаянно браниться, упрекая будущую мать в том, что она нарочно рожает в такое немыслимое время, повторяя, что считает ее лгуньей, неженкой, одним словом, настоящей занудой. Она, говорил он, совершенно не жалеет и не уважает человека, который мог бы — в зависимости от ее возраста — быть ее отцом или дедом, и уж, во всяком случае, ей придется пенять только на себя, если слабость помешает ему выполнить свои обязанности так, как ему хотелось бы. Такие речи могли кого угодно довести до истерики, особенно женщину, страдающую от схваток, но все давно уже привыкли к выходкам Боргато и знали, что он сам не верит ни одному слову из того, что выкрикивает, и совершит все наилучшим образом. Когда младенец появлялся на свет, доктор всякий раз, прежде чем доверить его бабушке или донне Петронилле, которая вот уже сорок лет выполняла обязанности добровольной акушерки, поднимал его на вытянутых руках, хорошенько осматривал и восклицал:

— Боже мой, как хорош! Самый красивый ребенок из всех, кому я помог здесь родиться! Хотелось бы мне знать, однако, кто его отец!

Услышав эту дежурную шутку, первым смеялся счастливый отец новорожденного, который вслед за этим уводил Фортунато выпить стаканчик вина, чтобы восстановить силы.

Доктор не смог присутствовать на обручении Аньезе и Эузебио: его задержал в одном из окрестных поселков старичок, как раз надумавший умереть от воспаления легких. Он не слишком расстроился из-за того, что не был на церемонии, в его возрасте такие вещи уже не привлекают, а, кроме того, он не сомневался, что если Господь Бог сохранит ему жизнь, то он и никто другой будет принимать роды у Аньезе, когда придет время появиться на свет ее первенцу. Он давно уже овдовел и жил совсем, один. Женщина, которая вела его хозяйство, уходила в семь часов вечера, оставив ему записку, где были отмечены имена тех, кто приходил просить врача о помощи, а также их адрес. С того времени, как дон Фортунато начал практиковать, он познакомился со всеми в округе и, если только речь шла не о несчастном случае, был осведомлен о состоянии здоровья каждого жителя. Когда приходили звать его к какой-нибудь Розалии или какому-нибудь Симеону, он заранее знал, с какой болезнью ему придется иметь дело.

Доктор уже засыпал, успев прочитать, как каждый вечер в течение почти полувека, несколько страничек из Вергилия, который символизировал в его глазах идиллическую эпоху (как все ворчуны, дон Фортунато обладал нежным сердцем), когда Бузанела, войдя, разогнал его сон. Доктор не скрыл своего недовольства.

— Тебе что здесь нужно? Заболел ты, что ли?

— Нет, синьор доктор. Это Эузебио Таламани…

— Жених? А что с ним? Расстройство желудка?

— Не совсем, синьор доктор. Он лежит, растянувшись во весь рост, перед бакалейной лавкой.

— Так он пьян? Скажи ему, чтобы он встал!

— Синьор доктор, он не может этого сделать.

— Почему?

— Потому что он мертв.

— Ты что, смеешься надо мной?

— О, синьор доктор, я бы никогда не осмелился!

— Отчего же он мог умереть?

— Я думаю… Нет, мой начальник думает, а также мэтр Агостини, что это от удара ножом.

Дон Фортунато присвистнул от удивления.

— Убийство?

— Похоже на то.

Доктор потер руки.

— Все-таки какое-то разнообразие… Помоги мне одеться, Иларио… Скажи-ка, у мэтра Агостини, вероятно, дурацкий вид?

…Доктор не ошибся: и в самом деле, у нотариуса был на редкость дурацкий вид. Шум на улице разбудил, наконец, соседей. Они сбежались и стали вслух обсуждать происшествие. Каждый считал своим долгом выразить с плохо скрываемым злорадством свое соболезнование дону Изидоро.

— Увы, дон Изидоро, недолго же синьорина Аньезе оставалась невестой.

— Какое несчастье, мэтр Агостини… Такой славный парень!

— Сочувствуем вам от всей души, синьор Агостини…

— Кто бы мог представить себе такое еще сегодня утром, дон Изидоро? Эти дети казались такими счастливыми…

Нотариус прекрасно понимал, что несмотря на уважение, внушаемое смертью, над ним издеваются, и выходил из себя. Но так как в качестве отца невесты покойного он представлял его семью, ему нельзя было уйти. Время проходило, и настроение его все ухудшалось.

Дон Фортунато, ворчливый доктор, раздвинул любопытных и проговорил с упреком:

— Ну что? Вам приятно смотреть на труп? Вам доставляет удовольствие вид крови?

Все замолчали и отодвинулись, когда он опустился на колени рядом с умершим, не Преминув при этом накричать на карабинера Бузанелу:

— Иларио, осел ты этакий, ты должен освещать труп, а не небо!

Вскоре он поднялся и обратился к начальнику карабинеров:

— Ну, что можно сказать? Он был убит ударом ножа прямо в сердце. Блестящая работа, если хочешь знать мое мнение, Тимолеоне.

Рицотто прошептал:

— Вы… вы не думаете, что это могло быть самоубийство, дон Фортунато?

Старый врач коротко рассмеялся. Звук напоминал скрип заржавленной цепи.

— Обручиться в полдень и покончить с собой в одиннадцать часов вечера? Мало вероятно! И не слишком лестно для синьора Агостини… Ты не думаешь так? А нож? Ты нашел его?

— Нет.

— Так ты, может быть, полагаешь, что после того, как он нанес себе удар, он проглотил оружие, которым это сделал? Просто для того, чтобы сыграть с тобой злую шутку? Если хочешь, я произведу вскрытие с целью выяснить, не находится ли этот нож у него в желудке. Приятно это тебе или нет, Тимолеоне, но Эузебио Таламани был несомненно убит. Прикажи перенести его, куда полагается, и постарайся арестовать убийцу, если ты на это способен. Что касается меня, то я вернусь домой и лягу спать!

Потом он бросил грозный взгляд на окружающих и проворчал:

— И я надеюсь, что никто больше не позволит себе беспокоить меня этой ночью!

Жители Фолиньяцаро так и не уснули в эту ночь… Вскоре стало ясно, что виновным мог быть только Амедео Россатти. Был проведен допрос, и Онезимо Кортиво, хозяин кафе, напомнил о словах, произнесенных напоследок капралом. Его показания были подтверждены всеми собутыльниками. Предупредили дона Адальберто. Он явился раньше, чем его ожидали, и заставил всех опуститься на колени, чтобы произнести молитву, поручающую душу усопшего Эузебио Всесильному Господу. После этого он сказал своим обычным сердитым тоном:

— А теперь возвращайтесь домой, шайка бесстыжих бездельников, и поразмыслите о том, что случившееся с этим человеком может произойти завтра и с вами! Ведь он покинул мир, не исповедавшись, несчастный! В следующее воскресенье все, как один, придете на причастие! В пятницу вечером я буду исповедовать женщин, а в субботу мужчин, и пусть кто-нибудь попробует не прийти, будет иметь дело со мной! Я отвечаю за ваши души, не забывайте об этом!

* * *

Вернувшись домой, Агостини разбудил жену и дочь, чтобы сообщить им о случившемся несчастье. Они были поражены, но не смогли скрыть своего облегчения. Аньезе забыла о прошедшем печальном дне и снова начала улыбаться в предвидении более радостной перспективы. Донна Дезидерата, со своей стороны, сочла нужным заявить пророческим тоном:

— Видишь, Изидоро? Сам Бог был против этого союза… Нотариус, который давно уже сдерживался, тут взорвался:

— Легче всего обвинять небо в наших собственных подлостях! Не Бог был против этого брака, а презренный Амедео Россатти, ведь это он заколол Эузебио своим ножом! К счастью, он закончит свою жизнь в тюрьме, по крайней мере я буду от него избавлен!

Эти мстительные слова были прерваны глухим стуком падения: Аньезе потеряла сознание.

* * *

Донна Элоиза, жившая в самой верхней части Фолиньяцаро, ничего не знала о ночном происшествии. Поэтому, когда она услыхала, что к ней стучат, то сначала подумала, что это привидение. Прислушавшись, она узнала низкий голос Тимолеоне. Это ее удивило. Она набросила платок на свою длинную ночную рубашку, украшенную кружевом у ворота и запястий, и пошла открывать дверь.

— Неужели это ты, Тимолеоне? И ты, Иларио? Да что с вами? Вы может быть пьяны?

Но нахмуренное лицо начальника карабинеров и замешательство его подчиненного быстро ее убедили, что им не до шуток. Тогда она испугалась.

— Что происходит, Тимолеоне? Неприятности?

— Хуже, чем неприятности, Элоиза. А сын твой дома?

— Он спит у себя в спальне. Почему ты спрашиваешь?

— Я должен с ним поговорить.

— В такое время?

— Время больше не имеет значения, бедняжка моя…

Она посмотрела на обоих мужчин и поняла, что большое несчастье постигло ее и сына, хотя и не догадывалась еще какое.

— Я… я пойду за ним.

Рицотто слегка ее отстранил.

— Нет… Мы поднимемся.

Она смотрела, как они поднимаются по лестнице, не в силах произнести ни слова или шевельнуться. Ей было холодно, и, не зная еще почему, она начала плакать.

Приход Тимолеоне разбудил Амедео. Его легкое опьянение уже прошло. Он долго моргал глазами, прежде чем осознал реальность происходящего: начальник карабинеров и Бузанела у его постели. Наконец, он пробормотал:

— Что… что случилось?

— Встань, Амедео.

Совершенно растерянный, неспособный ответить себе на вопросы, теснящиеся в его голове, он подчинился.

— Нет, не надо формы. Надень штатское платье.

Штатское?

— Да, так лучше.

Капрал послушался, двигаясь, как автомат, и когда он был готов, то повернулся к своим посетителям:

— А теперь?

— А теперь дай мне твой нож.

— Какой нож?

— Тот, который ты обычно носишь с собой.

— Я никогда не ношу ножа!

— Не надо считать меня глупее, чем я есть на самом деле, Амедео. Ты его где-то спрятал, но кончится тем, что мы обязательно его отыщем!

— Но позвольте, шеф! Может быть, вы наконец скажете мне, в чем дело!

— А ты совсем не догадываешься?

— Нет, по правде сказать!

— Значит, не догадываешься?

Тимолеоне взволнованно заговорил:

— Как мог ты, мой духовный сын, мой ученик, совершить такой ужасный поступок? Это выше моего понимания! За один час я постарел на десять лет и чувствую, что ко мне никогда не вернется мой прежний аппетит. Если я умру раньше времени, то это будет по твоей вине! Беру в свидетели Иларио!

— Клянусь головой моей матери, шеф, я ничего не понял из того, что вы сказали!

— Комедиант! Ты смеешь лгать мне в лицо, мне, Тимолеоне Рицотто, начальнику карабинеров, твоему старшему по должности, которому ты обязан оказывать уважение, не говоря уже о благодарности? Значит, ты прогнил до мозга костей?

Это было слишком для Амедео. Он снова повалился на постель.

— Должно быть, я болен… Вы говорите вещи, которых я не понимаю…

Внезапно поднявшись, он спросил:

— Вы как будто намекаете, что я совершил какой-то достойный сожаления поступок?

— Достойный сожаления?.. Ты слышишь, Иларио? Достойный сожаления! Он изволит называть свой поступок достойным сожаления! Скажи мне, свирепое чудовище, а Эузебио? Эузебио Таламани? Тот, который увел у тебя невесту, эту глупышку Аньезе… Его ты помнишь?

— Помню ли я Эузебио? А почему я должен забыть о нем? И, прежде всего, я не разрешаю вам оскорблять Аньезе!

— Вот что я тебе посоветую, малыш: не заносись, потому что я сумею сбить с тебя спесь. Это, во-первых. А вот и, во-вторых: что ты сделал с Эузебио?

— Что я сделал с Эузебио?

— Да! С Эузебио! Ты что, оглох?

— Эузебио? Я его оставил на земле, этого подлеца!

— Россатти, призываю вас проявить немного больше деликатности, говоря о человеке, которого…

— Которого я хорошенько вздул? А! Теперь я понимаю! Он вам нажаловался, этот трус! И поэтому вы пришли сюда? Но почему же ночью?

— Потому что карабинеры всегда готовы трудиться, даже ночью, если они узнают о преступлении.

— О преступлении? Где это?

— Почти напротив бакалейной лавки.

— Почти напротив… Там, где я…

— Там, где ты убил Эузебио Таламани!

Какую-то долю секунды молодой человек подумал, что это неудачная шутка, но жесткий взгляд Тимолеоне и жалость в глазах Бузанелы убедили его, что никто в этой комнате не собирается шутить.

— Значит, вы пришли для того… для того… чтобы…

— Чтобы арестовать тебя, Амедео… Именем закона… Эту ночь ты закончишь в тюрьме, а завтра мы тебя передадим карабинерам, которые приедут из Милана.

Россатти схватился за голову.

— Но это невозможно!.. Невозможно! Я не так уж сильно бил его!

— Нет особой необходимости в силе, когда держишь в руке нож!

— Нож? Это я-то держал нож?

— Которым ты ударил его прямо в сердце!

Прежде, чем Рицотто успел защититься, Амедео бросился на него, схватил за горло и сжал так крепко, что начальник карабинеров сразу стал лиловым.

— Вы не имеете права! Лжец! Вы не имеете права! Я никогда в жизни не прибегал к ножу!

Бузанела похлопывал Россатти по плечу, приговаривая:

— Синьор капрал… Осторожно… Синьор капрал, вы задушите его! Синьор капрал, так нельзя! Он ведь наш начальник… Это будет второе преступление!

Слово «преступление» отрезвило Амедео. Он отпустил Тимолеоне. Прошло добрых пять минут, в течение которых начальник карабинеров хрипел, икал, шумно глотал воздух и издавал другие странные звуки, пока, наконец, дыхание не вернулось к нему и он не смог проговорить тонким голосом:

— Ты поднял на меня руку… Тебе наплевать на мои нашивки… Анархист! Каин! Пойдешь под трибунал! Тебе не отвертеться!.. Что касается тебя, Иларио, то я тебе еще покажу! Меня пытались убить, а ты не вмешался. Выходит, ты его сообщник? Чего ты дожидался? Надо было стукнуть его прикладом по голове!

— Но ведь он капрал, шеф!

— Теперь он уже никто, дурень! Просто убийца, которого мы уведем как можно скорее!

— Если только я вам позволю его увести!

Они обернулись. У двери, которую она бесшумно открыла, стояла донна Элоиза, направив на них дуло охотничьего ружья.

— Первому, кто шевельнется, я всажу весь заряд в брюхо! Иларио закрыл глаза, ясно показывая, что происходящее его ничуть не интересует. Рицотто из лилового стал мертвенно-бледным.

— Так ты намеревался арестовать моего единственного сына, несчастный?

— По… послушай… Элоиза… он у… убил Эузебио… Я… я… обязан…

— Лжешь, Тимолеоне! Впрочем, ты всегда был лгуном! Ты просто мстишь, потому что я тебе в свое время отказала!

— Ты опять за свое!

— Скажи, что это не так, и клянусь всевидящим Богом, я тебя уложу на месте!

— Про… прошу тебя, Элоиза… не стреляй! Это правда, что я тебя любил! Я тебя и сейчас люблю и буду любить до самой смерти.

— Боюсь, что это будет не так уж долго!

Отчаявшись, Рицотто обратился к Амедео:

— Не мог ты что ли убить его в другом месте, а?

— Клянусь вам, шеф, я невиновен! Элоиза попыталась утешить сына:

— Я верю тебе, мой мальчик. Ты не смог совершить ничего подобного! Но этот чертов толстяк, ведь он тебя не знает, как знаю я! Так вот, беги, пока не поздно, потому что он на все способен!

Амедео поколебался несколько мгновений, затем скользнул за окно и скрылся.

После его исчезновения оставшиеся участники драмы две-три минуты смотрели друг на друга, как будто не могли поверить в реальность происшедшего. Наконец, Тимолеоне тихо спросил:

— Элоиза… Знаешь ли ты, что он сделал, твой сын?

— Он смылся, что еще?

— Нет, это гораздо более серьезно! Он дезертировал! Теперь уже не только полиция будет его разыскивать, но еще и армия… У него нет ни малейшего шанса, Элоиза…

Но синьора Россатти ничего не хотела слышать. Она непримиримо заявила:

— В наших горах всегда есть шансы!

— Прошу тебя, Элоиза, будь благоразумна!

— Чтобы быть благоразумной, я должна выдать тебе моего сына? И ты его арестуешь, а может быть убьешь? Никогда! Если ты шевельнешься, Тимолеоне, я шарахну прямо в тебя. У меня руки чешутся это сделать!

— Я не верю тебе! — Рицотто гордо выпрямился. — Нет, я не верю тебе, Элоиза Россатти! Ты честная женщина и добрая христианка, ты не захочешь отягчить свою совесть таким омерзительным, таким неоправданным преступлением! Дай-ка мне ружье!

— Ни за что! И не приближайся, иначе горе тебе!

— Дай мне ружье, это приказ!

Он сделал шаг ей навстречу, и тут Элоиза выстрелила. Раздался ужасающий грохот, едкий дым наполнил комнату. Когда он рассеялся, они ошеломленно посмотрели друг на друга. Элоиза стояла, прижавшись к двери, куда ее отбросила отдача. Тимолеоне неподвижно вытянулся перед ней. Немного подальше находился Иларио; он тоже не двигался с места, но рот его был широко открыт и не закрывался. Против всякого ожидания, Рицотто первым пришел в себя. Он ограничился тем, что заметил:

— Вот так штука!

Руки Элоизы были сложены, как на молитве, глаза ее были полны слез. Она только сейчас начала понимать, какое несчастье едва не случилось, и не могла вымолвить ни слова. Неожиданно карабинер Иларио Бузанела как-то странно захрипел, указывая пальцем на что-то лежащее на постели. Тимолеоне обернулся и обнаружил там свое красивое перышко, срезанное у самого основания зарядом дроби. Он задним числом пришел в ужас:

— Элоиза… Ты чуть не убила меня!

Она заплакала навзрыд, а когда отдышалась, то сказала:

— Ты дашь мне время, чтобы собрать вещи?

— Ты что, уходишь?

— А ты, разве, не собираешься меня забрать?

— Куда, черт возьми, я должен тебя забрать?

— В тюрьму, конечно, за попытку убить начальника карабинеров…

— Не будь дурой!.. Неужели ты воображаешь, что Тимолеоне Рицотто способен опозорить женщину, которую он любил в молодости, как ты только что старалась мне напомнить?

Синьора Россатти пристыженно опустила голову.

— Этого не было…

— Но это могло быть, моя славная Элоиза…

И повинуясь единому порыву, они упали в объятия друг друга. Иларио Бузанела был растроган, но не мог не улыбнуться, глядя на усилия своего начальника и синьоры Россатти обменяться поцелуем, несмотря на их пышные формы.