Максим Кантор
Мы живем в странное время, когда слово «демократия» стало многих пугать. Привести к общему знаменателю сто культур невозможно, но организовать мировой пожар оказалось реально. Отныне война — единственный порядок, единственно желаемое для демократической номенклатуры положение дел. И желаемый итог войны не победа над врагом, но неутихающая вражда
Рынок отныне — это весь мир. Строить на пустыре нерентабельно, поэтому строить не будут; а разрушить страну, увы, придется, потому что заборов на рынке быть не должно — все открыто торговым рядам
Войну ждут покорно. Дело не в конкретной причине и даже не в конкретной стране. Если войны не будет сейчас в Сирии, она обязательно возникнет в ином месте. Войны переходят из страны в страну так же легко, как капиталы. Трансакция войны осуществляется легко, как банковский перевод, — и проследить, кому достается прибыль, невозможно. Принято говорить, что это, мол, Америке выгодно. Но это условное допущение. Сегодня войны другие — совсем не те, о которых написано в учебниках. И выгоды от войны иные.
Условности абсолютизма (сражение армий по правилам) не соблюдаются давно. Наполеон вместо дуэли получил драку без правил, но цели войны оставались прежними — победить. Сегодня изменились цели. Желаемым итогом войны является не победа над врагом, но неутихающая вражда.
Это кажется парадоксальным, на деле же бесконечная распря есть разумный механизм в истории демократий. Не замирение на условиях противника, не принятие законов победителя, не подавление инакомыслия — но воцарение бесконечной вражды, в которой аргументы сторон не имеют смысла: договориться нельзя в принципе, у каждого своя правда. Так называемый третий мир состоит из стран, в которых тлеет распря: если проходит показательное вразумление далекой диктатуры, то не затем, чтобы бывшим узникам улучшить жизнь. Внутри раздавленных стран сознательно насаждают раздор — прогрессивно, когда инакомыслия много. Любая дипломатическая встреча убеждает: правд много, всякий имеет право на свою точку зрения. Вечно тлеющая вражда израильтян с палестинцами, взаимная ненависть внутри Афганистана, соревнование вооруженных партий Востока, все это нарочно зарезервированный ресурс войны, поддерживают огонь в очаге, чтобы огонь не гас. Боевиков снабжают оружием, противные партии финансируют не потому, что сочувствуют идеям сепаратизма или верят в местные культы. «Цивилизованные» люди понимают, что дают оружие бандитам, — но надо подбрасывать дрова, иначе огонь погаснет.
Носителей национальных/религиозных/клановых правд убеждают, что следует отстаивать свои позиции перед лицом возможной автократии и подавления прав меньшинств. Говорится так: лучше уж беспорядок, нежели тоталитаризм, — и все кивают, кто же сочувствует тирану?! Неудобства (локальный терроризм), которые приносит провокационная риторика, принимают как неизбежное зло свободы. Гражданина далекой варварской страны убеждают, что он должен принять посильное участие в гражданской войне, ведь он делается не просто солдатом, но потенциальным избирателем!
Речь идет не о партизанском движении, народном ополчении, террористах и т. д. Эти явления — неизбежные следствия, порожденные общим сценарием. Суть же процесса в том, что демократия теперь живет именно так, бесконечные гражданские войны есть питательная среда демократии, отождествившей себя с либеральным рынком.
В данном предложении нет ничего зловещего — политическая история мира связана с военными действиями всегда; особенность нынешней фазы в том, что отныне не нужна победа над врагом. Нет злых кукловодов — кукловодом станет любой, вовлеченный в процесс; в новой демократической истории мира простая сила вещей заставляет людей враждовать всегда. Нравственному сознанию не постигнуть, зачем тратить сотни миллиардов на войну, если за сумму тысячекратно меньшую можно построить города, дать образование и медицинскую помощь. Обывателю объясняют: городами займемся, когда на поле брани воцарится демократия, — тогда солдаты помирятся и проголосуют за строительство жилья. Однако мира не наступает.
Разрушить плановую экономику
Мира не наступит не потому, что коварство американской политики не допустит мира в конкретной стране. Замирения не произойдет по той элементарной причине, что в конфликте участвуют демократические силы, которые представлены многими партиями, соответственно, у них много резонов и выгод. Количество противоречий зашкаливает: нет и не может быть мирного договора, который обуздает стихию демократического выбора. То есть если бы выбирали между странами и обществами, выбор сделать было бы можно, но в том-то и дело, что такого предложения на рынке нет. Не существует страны, которая представляла бы ценность сама по себе, как место для жизни народа; нет общества, которое хотело бы зафиксировать свои договоренности на длительное время. Страна и общество стали переменными величинами, функциями от капитала и рынка. Капитал не знает границ: сейчас деньгам милее Америка, но если деньгам больше понравится в Китае, Индии или на Марсе, то трансакция произойдет незамедлительно. В сущности, так уже и происходит — движение идет по всем направлениям в зависимости от выгоды и более ни от чего. Подобно тому как Версальский договор и Брестский мир были не способны остановить передел мира, так и современные соглашения на пепелищах разбомбленных стран не гарантируют ничего. Стабильности не ждут, потому что стабильность отныне не является социальной ценностью. Еще сто лет назад создавали подмандатные территории, ставили наместников; сейчас это ни к чему — на пустырях войны не хотят застоя. Застой — это вообще синоним увядания. Пусть все всегда будет в движении. Оценивая иракские или афганские операции, говорят, что результаты войны не достигнуты — война продолжается, и это-де провал. Но искомые результаты именно достигнуты — результатом является перманентная гражданская распря, нестабильность, брожение.
Отныне даже присвоение ресурсов побежденной страны не нужно; ресурсы расторопным людям достанутся сами собой, после того как суверенная страна прекратит существование. Целью войн отныне является то, что на современном политическом жаргоне называется «утверждение демократии», а это не утверждение иного порядка, чем тот, что был до войны, — это утверждение перманентного хаоса. Хаотического состояния мира достигают упорными усилиями, потребность в хаосе высока как никогда — гибнущая либеральная экономика может выживать лишь путем утверждения всемирного хаоса. Хаос — отнюдь не ругательство, но постулат всемирного рынка; принято считать, что свободный хаос сам из себя рождает справедливость; в терминологии экономистов, в ходе свободного соревнования на рынке возникает «справедливая цена». Тезис этот ничем не доказан, цены на московскую недвижимость его скорее опровергают, а экономические пузыри свидетельствуют об обратном, — но такой тезис имеется. Сообразно этом тезису хаос нагнетается повсеместно. В разоренных войной землях занимаются отнюдь не медицинским снабжением и даже не восстановлением промышленности; занимаются организацией выборов лидера страны из трех боевиков — надо решить, кто будет командовать в течение следующих трех месяцев. Потом пройдут иные выборы, к власти приведут иного головореза, и так будет всегда. Всякий проигравший поставит сторонников под ружье, всякий победитель откроет двери тюрьмы. Требуется поддерживать ротацию крикунов — это называют свободными выборами, за бесперебойную ротацию негодяев голосуют толпы. Здесь важно то, что возникает чехарда контрактов, корпоративные спекуляции — кипит деятельность, каковую решено считать перспективной для цивилизации. Эта деятельность не улучшит конкретной жизни побежденных, но граждане разоренной страны станут участниками общего процесса, они попадут на общий рынок. Кому-то из них, вероятно, повезет больше, чем остальным. Всем — не повезет.
Пощадите, кричит сириец или афганец (или русский), мы жили по другим законам и наша цивилизация — иная! Дикарям объясняют, что теперь нельзя остаться в стороне, образовалась глобальная цивилизация, рынки не знают границ — и то, что способствует либеральному рынку, полезно для человечества. В известном смысле это правда, хотя польза и кратковременная: свободный рынок движется как армия Чингисхана, используя территории, но не осваивая их. Кому-то это не нравится, кто-то считает, что для самого рынка было бы перспективнее оставлять за собой не пепелища, но светлые города с сытыми гражданами. Но то — в очень долгосрочной перспективе; а в настоящее время выбора нет: никому нельзя позволить остаться в стороне от общего процесса. Даже если конкретная территория не представляет интереса для торговли и добычи ресурсов, ее присоединение к рыночной площади имеет символический характер. Рынок отныне — это весь мир. Строить на пустыре нерентабельно, поэтому строить не будут; а разрушить страну, увы, придется, потому что заборов на рынке быть не должно — все открыто торговым рядам. Это неприятная логика, но логика такова, иной сегодня нет. Окончательное разрушение плановой экономики и есть цель современной перманентной войны. Следует повсеместно создать условия соревнования — в большинстве случаев это соревнование с себе подобными за право на жизнь.
Торжество над слабым
Здесь самое время спросить: а что, тирания — лучше? Если не демократический строй — то какой? Разве неясно, что все прочее заведомо хуже?
В ходе перманентной гражданской войны в «тираны» производят легко, пресса награждает этим определением тех, кто вчера был другом свободного мира. В одночасье выяснилось, что Саддам, Каддафи, Мубарак, Асад — тираны; эти деятели не стали хуже, чем были вчера, — просто мир переменился. Заклинание «Х — новый Сталин, а Y — новый Гитлер» наготове, вместо X и Y подставляют любые фамилии — интеллигенты на площадях приходят в неистовство, борются с новым Гитлером — который еще вчера Гитлером не был. Подобные преувеличения возникают не от хитрости, но от того, что демократия мутировала, видоизменилась, появились иные критерии оценки. Можно сказать, что изменились требования демократии к тому обществу и тому народу, который данная система управления собирается обслуживать. По новым критериям Асад — тиран, хотя вчера тираном еще не был.
Пиночет не тиран, но Асад — тиран; на первый взгляд это бессовестный двойной стандарт. Нет, здесь есть логика. Разрушения, которые сопутствуют усмирению очередного тирана, превосходят тиранию по беспощадности. Но коварства политики нет и здесь — политики и впрямь хотели демократии, а принципы демократии действительно предпочтительнее тирании. Когда граждане клянутся демократическими ценностями, возразить против лозунгов нечего. Несправедливость демократии проявляется сама собой, стихийно и неотвратимо, подчиняясь стихии рынка; постепенно демократическая доктрина оказывается страшнее тирании. Ледяной поцелуй демократии, в отличие от железной пяты тирании, не убивает сразу.
Особенность нынешнего фрагмента истории в том, что демократия отождествила себя с либеральным рынком, отныне демократия находится в зависимости от соревновательного торжества сильного над слабым, и демократия объявляет своим достижением победу успешного над неуспешным. Победа в соревновании ничем не плоха: ведь у всякого следующего, потенциально сильного, тоже есть шанс на победу. Но отличие этих триумфов от триумфов, допустим, Перикла в том, что общество от победы сильного не выигрывает. Предметом заботы Перикловой демократии или демократии Джефферсона было общество, а не отдельный результат соревнований. Сегодня общество — это арена либерального рынка, в лучшем случае — зрители, но скорее — помеха соревнованиям. По замыслу, демократия не допускает торжества сильного над слабым: торжество случается в ходе соревнований, но уравновешивается правами прочих граждан — сильный оказывается в зависимости от общества, в котором разделяет обязанности гражданина. Но гибрид последнего времени «демократия — либеральный рынок» утверждает торжество над слабым как вечное, создает касту «сверхграждан», сильнейших игроков, граждан мира-рынка, — но отнюдь не граждан конкретного общества. Успешный на рынке автоматически делается влиятельным в политике; причем лишь ситуативно это политика конкретных стран — поскольку рынок не знает границ. Президенты банков, главы концернов, владельцы месторождений представляют не общество и даже не собственно капитал — но новое образование, демократическую номенклатуру.
Демократическая номенклатура вовсе не напоминает социалистическую номенклатуру времен Брежнева, многократно описанную и презираемую. Директора заводов, которые становились секретарями райкомов, — мы знали эту номенклатуру; сегодня речь об ином. И это не хрестоматийные капиталисты — эксплуататоры трудового народа, как их пытается представить критика слева. Новая демократическая номенклатура лишь условно представляет интересы правых, эта идеология не принципиально правая. Существенно то, что так называемые левые взгляды представлены в новой номенклатуре наряду с правыми и левая фразеология вошла в новую идеологию на правах орнамента. Ханна Арендт в сущности не противоречит Айн Рэнд, а как бы ее обрамляет, дамы представляют новую идеологию одинаково страстно. Современная идеология — и это важно — выстроена с использованием так называемого левого дискурса, она базируется на том понимании авангарда, какое несли левые мыслители, она оперирует понятиями радикального искусства, у новой идеологии есть своя, не классическая, не категориальная, философия; у нее своя, и совсем не консервативная, система ценностей. Собственно говоря, воспринимая идеологию всю целиком — а только так и можно составить об идеологии представление: Дейнеку и Симонова невозможно отторгнуть от краткого курса ВКП(б), — убеждаешься, что это совсем не классическая правая доктрина. Система ценностей новой идеологии обслуживается аванградными форумами искусств, беспредметным творчеством, левыми кураторами, и условный левый Славой Жижек делает для новой идеологии не меньше, нежели условные правые Чейни или Рамсфельд: все они обслуживают новое мышление. Класс нового типа, созданный демократическим рынком, новая демократическая номенклатура — это класс свободолюбивый, исповедующий идеалы личной свободы для каждого; то, что ситуативно его представители оказываются феодалами, не отменяет их прогрессивных убеждений — они верят в свободу и развитие каждой личности. Они даже не хотят угнетать других, у них просто иначе не получается. Идеология демократической номенклатуры предстает сегодня наиболее прогрессивным учением. Граждан убедили, что наличие богатых феодалов символизирует их собственные свободы, многие в это поверили, тысячи журналистов доказывают это положение ежедневно. И сами феодалы верят, что творят добро.
Мантра Черчилля «У демократии много недостатков, но лучше строя нет»; учение Поппера об «открытом обществе и его врагах»; сочинение о тоталитаризме Ханны Арендт; онтология вины, описанная Хайдеггером, и онтология труда, описанная Айн Рэнд, философия Энди Уорхола и представление о рынке современного искусства — все это смыкается в единое учение, в столь же убедительный набор учебников, как сочинения основоположников для былых членов КПСС. Попробуйте вынуть из общего строения и подвергнуть критике один из постулатов, скажем, попробуйте усомниться в величии Энди Уорхола — и вам докажут с Ханной Арендт в руках, что он символизирует свободу. Попробуйте усомниться в определении тоталитаризма Арендт, и вам объяснит Поппер, что зерна угнетения легко распознать в обществах закрытого типа. Быть уличенным в тоталитаризме сегодня очень просто, отработан ряд беспроигрышных определений; существует, если можно так выразиться, онтология тоталитаризма, описанная Арендт и Поппером, — всемирный тоталитаризм преодолевают в поисках «открытого общества». И широта определений тоталитаризма, так сказать, степень «банальности зла» потрясает — и вооружает; уличен может быть практически любой.
В «Бытии и времени» Хайдеггер доказывает, что понятие вины (Sсhuld) состоит в неиспользовании всех возможностей бытия — причем вне зависимости от природы этих возможностей. Неспособность реализовать предложенное бытием делает субъекта виновным перед лицом бытия; мы все — виновны, каждый по-своему. Онтология вины находится вне морального суда, она первичнее, нежели общественные договоренности. Внутри этой концепции вина грешника и святого, нациста и мальчишки, разбившего стекло камнем, — равны. Онтологический релятивизм Хайдеггера лег в основу современной идеологии: в частности, этот релятивизм формировал концепцию Ханны Арендт, по видимости — моральную, в действительности — крайне релятивистскую.
Отныне в споре с диктатурами всякий подкован — и назубок выговорит основные положения нового краткого курса. Стандартный уличный спор состоит в противопоставлении диктатуры и демократии, граждан уверяют, что существует обязательный выбор: между тоталитаризмом и демократией — а третьего компонента не дано. И тут же аргументы: хотите, как в Северной Корее? Берите демократию — лучше все равно нет ничего. И тут же цитату из Поппера: оказывается, еще Платон выстроил казарменные обязательства граждан друг перед другом — и сами видите, что дело кончилось ГУЛАГом. И тут же цитату из Ханны Арендт о банальности зла: видите, как легко тоталитаризм пускает корни. И тут же рецепты Айн Рэнд: вы не о равенстве посредственностей думайте, а о личной инициативе и успехе. И все логично и понятно. У Ленина и Брежнева тоже выглядело понятно, у Джефферсона и Токвилля тоже получалось стройно, но та логика, логика социального государства, капиталистического или социалистического, безразлично, — устарела.
И сегодня, в новой системе координат, граждане растерянно ищут в учебниках и не находят другого ответа: а есть ли в самом деле нечто лучшее, чем демократия? Конституционная монархия? Анархия? Коммунизм? Как приглядишься, нет ничего лучше демократии. А рынок — развивает прогресс; все сходится. Теперь понятно, почему у Абрамовича яхта, а варваров бомбят.
Стратегия хаоса
Никакому спорщику не приходит в голову, что спор этот проходит одновременно в двух логиках: в системе ценностей новой идеологии ставить вопрос о Северной Корее можно, но в традиционной исторической логике — это архинелепая постановка вопроса. В истории выбора между тоталитаризмом и демократией не происходит; так происходит лишь на страницах Поппера и Ханны Арендт. В истории реальной выбор гораздо сложнее. Даже такие вопиющие образования, как нацистская Германия, были неоднородны, что уж говорить о случаях менее одиозных. На вопрос: «Хочешь как в Северной Корее?» можно ответить так: «Нет, я хочу как во Флоренции времен Лоренцо Медичи, причем не позже. Расцвет Флоренции был коротким, но мне бы хотелось вот такого государства».
Если думать об идеалах развития свободной личности, то идеалы эти были сформулированы эстетикой и философией Ренессанса — и всякая новая идеология Запада более или менее очевидно ссылается именно на них. Самые значимые периоды истории Запада — итальянский Ренессанс и немецкие княжества XVIII века, краткие периоды конфедеративного сосуществования независимых государств — сформировали искусство, философию и мораль западной цивилизации; все социальные утопии, выдуманные впоследствии, опирались на эти небольшие оазисы утопии; современная демократическая номенклатура хоть впрямую и не знакома с сочинениями Лоренцо Валла или Гете, но опосредованно (фразеологией) ссылается именно на них или их окружение — других авторитетов в западной культуре не придумано. Важно то, что это золотое время цивилизации вообще не описывается терминами «тоталитаризм» и «демократия». Что это было во Флоренции — монархия? Ну да, и монархия тоже. Республика? И республика в том числе. Какой именно строй был в трехстах княжествах Германии, в которых выросла вся западная философия? Феодализм? Монархия? Демократия? Все это многократно сложнее: история живых обществ ткется из тысячи факторов, многосложность и требуется понять. Нет просто художника эпохи барокко, но есть Рембрандт, нет постимпрессиониста — есть неповторимый Ван Гог. Германия эпохи Гете прекратила существование, Флоренция эпохи Лоренцо пришла в негодность — и то и другое было сметено именно универсальными, спрямленными планами развития; утвердили общий регламент — разнообразие оказалось неуместным. То, что идеологи по-прежнему вспоминают о Канте или Гете, Микеланджело или Пико Мирандола — о тех, чье представление о свободной воле легло в основу демократической мысли, — должно бы подсказать, что прямого ответа на вопрос о Северной Корее быть не может.
Чтобы остановить войну, требуется избавиться от новой идеологии. Требуется не просто отказаться от экономических пузырей, но проткнуть самый главный, самый страшный пузырь — идеологический. И пока Запад не вернется к категориальной философии и не поймет, что Энди Уорхол принципиально хуже, чем Рембрандт, — никакого мира не будет
Когда современные обществоведы предложили считать, что отныне имеется единая цивилизация, развивающаяся от варварства к прогрессу, и общие демократические ценности для всех — в этот момент перманентная война уже была объявлена.
На геополитической бирже требуется вечная волатильность: чего больше сегодня в стране — демократии или тоталитаризма? Попробуйте ответить, что культура страны сложнее, чем предложенная дихотомия «тоталитаризм—демократия» — такой ответ сегодня никто не примет.
Первой жертвой этой простоты стала сама демократическая идея. Задуманная как форма регулирования конкретного общества, демократия в союзе с безразмерным свободным рынком мимикрировала — утратила родовые черты. Мы живем в странное время — то время, когда прекрасное слово «демократия» стало многих пугать. Привести к общему знаменателю сто культур невозможно, но организовать мировой пожар оказалось реально. Все опасались мирового пожара, который устроит злокозненный коммунизм, и не заметили, что именно концепция всемирной рыночной демократии ведет к мировому пожару.
История всякой страны — сугубо индивидуальное драматическое явление, соединение искусства, географии, климата, национального характера, традиций и обычаев, ремесел и религии — но страсть сегодняшнего дня в том, что своеобразная страна больше не нужна; И в этом пункте современная идеология совершает простой, но действенный логический обман: гражданам страны внушают: вы настолько суверенны, так лично своеобразны, так зачем вам государство, если каждый из вас — личность? Для чего вам дом, когда у каждого может быть счет в банке? Корпорация «государство» утратила смысл — рядом с более успешными корпорациями.
Процессу глобализации либеральной экономики соответствует распад стран на племена, а племен — на враждующие кланы. Разрушенное никто не восстановит. Чтобы восстановить страну из руин, нужен план действий по восстановлению целого, нужна хоть какая, но договоренность населения. Но договоренность и планирование — главные враги в современном мире. И, что самое главное, не нужна страна, отличающаяся от других стран. И это стало ненужным не по воле злого Буша, не потому, что Обама оказался заложником военно-промышленного комплекса, но потому же, почему авангардисты всех стран похожи до неразличимости, почему московский концептуализм ничем не отличается от американского. Перед нами однородный серый мир рынка, не пытайтесь опровергнуть его логику — вас растопчут.
Встречи мировых лидеров в условиях кризиса поражают наивного наблюдателя: мир в беде, требуется составить план спасения — а плана нет. Лидеры мира подтверждают: плана не имеем, банкиров хотели лишить бонусов, но банкиры не согласны. Планирование чуждо современному миру принципиально, никто не делает даже попыток сопоставить бюджет олигархии и суммы, необходимые на то, чтобы накормить голодных. Именно отсутствие стратегии и определяет сегодняшнюю стратегию, в том числе стратегию войны. Стратегией является создание хаоса. Хаос локальный можно спрятать в хаосе мировом. Цивилизованные страны гордятся тем, что они не воюют, но издалека бомбят, — а дальше пусть разбирается местное население. Это лишь по виду безответственность. Точечные удары по объектам выполняют необходимую задачу — бомбардировка должна ввергнуть страну в неуправляемое состояние. Надо разрушить целое. Дальше правит хаос.
Спор антиглобалистов и глобалистов проходит по нелепейшему сценарию: «Вы стали современной империей!» — «Мы стали империей? Помилуйте! Мы не хотим никем владеть — только даем другим шансы стать свободными!»
Конечно, это не империя и даже не «империя нового типа», как утверждает философ Негри. Это бескрайняя демократия. И сценарий Ханны Арендт и сценарий Пола Чейни, как оказалось, друг другу не противоречат.
Война без виноватых
Правление хаоса стало спасением демократии. Но и это не беда: о спасительном хаосе давно говорят, есть устойчивое выражение «управляемый хаос»; к выражению привыкли, перестали бояться. Хаос родит справедливость — это идеологическое заклинание заставило забыть о том, что хаос неминуемо рождает титанов: то, что описывает мифология — закономерность исторического процесса. А титаны не знают справедливости. Либеральный рынок выбрал мировую гражданскую войну как систему управления миром — это было выбрано как существование с рисками, но иное существование, как казалось, невозможно, невыгодно. Долой диктатуру! — с этой фразой людей кидают в мировой пожар; сгори во имя свободного рынка — ибо никто не сварит на пожаре спокойной жизни, да и не нужна спокойная жизнь.
Людям внушают, что их главное право — право на гражданскую войну, на то, чтобы «каждый взял столько свободы, сколько может» — этот чудовищный лозунг, прогремевший однажды с российской высокой трибуны, правит миром. Толпы скандируют, что они хотят перемен, но никто из митингующих никогда не скажет, каких именно перемен он хочет, — по сути, людям внушают мысль, что миру нужна вечная ротация; мир приведен в перманентное возбужденное состояние, подобно наркоману, ежедневно нуждающемуся в дозе. Еще, еще, еще — расшатывай государство, раскачивай лодку. Ты не хочешь расшатывать государство — значит, ты за тиранию, охранитель режима? Есть вещи поважнее, чем застой и мир! Отныне война — единственный порядок, единственно желаемое для демократической номенклатуры положение дел.
Вы знаете, какой мир хотите построить после войны? Нет, этого не знает никто. Этот вопрос так же дик, как и вопрос «умеете ли вы рисовать?», заданный современному авангардисту. Зачем рисовать, если это уже не требуется, — сегодня договорились считать, что рисование в изобразительном искусстве не главное. Так и мир не нужен никому.
Оруэлл предсказал, что новый порядок выдвинет лозунг «Война — это мир».
Так и случилось.
Речь идет о бесконечной гражданской войне, в которой практически нет виноватых. Война возникает силой вещей, и чтобы остановить ее, мало противопоставить голоса в ООН, глупо определить Америку как мирового жандарма, еще глупее упрекать Запад в корысти. Запад первым оказался заложником своей демократической идеи, благородной идеи, за которую отдавали жизни лучшие люди западной истории и которая на наших глазах портится. Чтобы остановить войну, требуется избавиться от новой идеологии, от идеологии Айн Рэнд, от подделок «второго авангарда», от веры в прогресс и рынок. Требуется не просто отказаться от экономических пузырей, но проткнуть самый главный, самый страшный пузырь — идеологический. И пока Запад не вернется к категориальной философии и не поймет, что Энди Уорхол принципиально хуже, чем Рембрандт, — никакого мира не будет.