На следующее утро, ровно в десять, меня вызвал мистер Тредстоун. Водитель автобуса, разумеется, нажаловался, а вместе с ним еще несколько пассажиров. Если вы живете в небольшом поселке, все вас знают в лицо и по фамилии. Особенно если вы — тот самый мальчик, в которого угодил метеор. Так что шансов уйти от ответственности у меня не было.
В вопросах дисциплины, как, впрочем, и во всех остальных вопросах, мистер Тредстоун проявлял невероятную дотошность. К десяти утра, то есть всего за какой-нибудь час, он успел провести целое расследование и собрать об «инциденте» кучу информации. Он поговорил с водителем (разговор, подозреваю, длился недолго и не доставил ему удовольствия) и с двумя пассажирами, ехавшими на нижнем этаже автобуса, — эти сами позвонили в Асквит, чтобы на меня нажаловаться. Затем побеседовал с двумя моими одноклассниками: Эми Джоунс, отец которой заседал в школьном совете, и Полом Хартом — его мать вела у нас уроки изо. Из их показаний мистер Тредстоун узнал следующее: я набросился на Деклана Макбоя и расцарапал ему лицо; возникла потасовка, в ходе которой в окно автобуса улетела некая принадлежащая мне вещь. Таким образом, последовательность событий была с легкостью установлена, и неясными оставались лишь мотивы, которые и следовало немедленно вскрыть. Мистер Тредстоун очень любил докапываться до мотивов. Он часто повторял: сорняк выпалывают вместе с корнем.
В данном случае под сорняком подразумевалось неподобающее поведение.
Разбирательство в кабинете мистера Тредстоуна, как обычно, не заняло много времени. Факты были собраны, выводы сделаны, вердикт вынесен. Мало что могло удержать карающий меч правосудия. Оставались формальности: зачитать показания, сформулировать обвинение, выслушать оправдание и отвергнуть его как не заслуживающее доверия и назначить наказание. Процедура всегда предварялась и заканчивалась нотациями, которые мистер Тредстоун считал важнейшим элементом укрепления дисциплины. Нотации преследовали вполне определенную цель: убедиться, что все поняли природу «сорняка» и не дадут ему разрастись.
Как ни странно, взгляды мистера Тредстоуна на преступление и наказание в общем и целом совпадали с мамиными, хотя по всем остальным вопросам они занимали диаметрально противоположные позиции. Мистер Тредстоун считал, что вандализм, невоспитанность, неопрятный внешний вид и неграмотная речь каким-то образом нарушают вселенскую гармонию и мировой порядок, а потому с ними необходимо бороться. Всякое преступление должно быть наказано, но не формально, а с учетом личности провинившегося. Кроме того, мистер Тредстоун ратовал за публичное раскаяние. Например, когда обнаружилось, что Скотт Сайзвелл, позируя для школьной фотографии, изобразил неприличный жест (преступление проходило по разряду особо глупых), мистер Тредстоун заставил его выступить с покаянной речью перед шестью сотнями соучеников. Простым «Я больше так не буду» он бы ни в коем случае не удовлетворился. Речь, подготовленная под руководством мудрого наставника, длилась четыре минуты и больше всего походила на официальное выступление проштрафившегося политика. Разнимая очередную драку, мистер Тредстоун требовал, чтобы драчуны извинились сперва перед ним, а затем друг перед другом, причем с надлежащей долей искренности, и, наконец, заключили перемирие, скрепленное рукопожатием (крепким, глядя друг другу в глаза, — иначе не считалось). Рукопожатие превращалось в торжественный ритуал, призванный положить конец вражде и обозначить возврат к цивилизованным отношениям в духе уважения к закону.
Принадлежность к цивилизации стала главной темой нотации, которую мистер Тредстоун начал в 10:02.
— Мы живем в цивилизованном обществе, — говорил он. — И как члены цивилизованного общества улаживаем свои разногласия цивилизованными методами. Мы не должны решать свои проблемы с помощью насилия.
Разумеется, мистер Тредстоун говорил гипотетически, то есть имел в виду некий идеал, а не реальную жизнь. Ну, то есть я предполагаю, что он говорил гипотетически. Мистер Питерсон назвал бы его речь бредом сивой кобылы. Как раз в то самое время наше цивилизованное общество вело две крупные войны в пустыне, а тех, кто принимал в них участие, по телевизору называли героями. У нас были атомные подводные лодки, способные стирать с лица земли целые города, и очень многие чрезвычайно цивилизованные люди считали, что это с нашей стороны весьма благоразумно, учитывая, сколько в мире стран (со всеми их жителями), про которых мы точно знаем, что им до цивилизации еще очень далеко.
Наверное, я должен сказать, что в то утро был на грани нервного срыва. Ночью я почти не спал. До рассвета я пережил три приступа — два парциальных и один конвульсивный. Все три удалось скрыть от мамы, но они окончательно вымотали меня, и физически, и морально. Без преувеличения, мой мозг кипел, словно котелок, в котором извивались змеи, и, чтобы они не вырвались из-под крышки, приходилось напрягаться из последних сил. Я попытался применить все известные мне техники медитации. О том, чтобы полностью успокоиться, не шло и речи, но я надеялся, что у меня хотя бы притупится острота восприятия, и мысленно слой за слоем накладывал на свои чувства что-то вроде толстой повязки. Какое-то время этот прием худо-бедно срабатывал. Всего пару раз наступал момент, когда мне казалось: еще чуть-чуть, и я начну в голос хохотать, или разрыдаюсь, или то и другое одновременно.
— Каждый из вас — лицо нашей школы, — говорил мистер Тредстоун. — Даже когда вы находитесь за ее пределами, вы должны нести ее знамя и вести себя достойно.
Я сосредоточенно смотрел в пол и считал до пятидесяти, представляя каждое число римской цифрой. С учетом обстоятельств подобная поза выглядела вполне приемлемой; мистер Тредстоун требовал, чтобы ученик смотрел ему в глаза, только если он обращался к нему по имени или задавал какой-нибудь конкретный вопрос. В тот день, пока мистер Тредстоун разглагольствовал, я думал о своем. (Вспоминал Воннегута — как он прятался в холодильнике скотобойни, пока бомбардировщики испепеляли Дрезден.) И потому он застал меня врасплох.
— Итак? — произнес он. — Вам есть что сказать в свою защиту?
Я судорожно искал подходящий ответ. Бой с проворностью хорька перехватил инициативу.
— Сэр, — сказал он, — я знаю, что драться плохо. Вообще я боле-менее никогда не…
— Более или менее, — поправил его мистер Тредстоун.
— Я главный противник, — согласился Бой. — Но там была самозащита. Хоть кого спросите. Он первый на меня напал!
Он картинно потрогал левую щеку. Доказательство номер один: три-четыре красно-желтых царапины, по виду довольно приличные, и фингал под распухшим левым глазом. Повреждения, подозреваю, были довольно поверхностными, но выглядели живописно. У меня тоже хватало синяков, но они располагались на бедрах и заднице, а их я демонстрировать не собирался. Кроме того, в случае допроса с пристрастием мне пришлось бы признать, что фактически большую часть ущерба я нанес себе сам, когда кубарем летел по лестнице автобуса и дергал стоп-кран. В общем, преимущество было явно на стороне Боя. Кроме того, речь с ошибками почему-то всегда производит впечатление большей искренности. Когда я попытался ответить, мои слова звучали плоско и невыразительно.
— Это правда, — сказал я. — Я напал первым. Но это как бы неважно.
Мистер Тредстоун поморщился — возможно, из-за ненавистного ему «как бы», а возможно, из-за того, что я осмелился решать за него, что важно, а что нет.
— Это правда неважно, — повторил я устало. — Потому что ссору начал он. Он меня довел. Я не хотел драться.
— В любом конфликте участвуют двое, — напомнил мистер Тредстоун.
Это была одна из тех расхожих истин, которые кажутся справедливыми, но от которых так и веет фальшью. В этот момент у меня неожиданно забурлило в животе. К сожалению, красноречия этот бурлеж мне не прибавил.
Я все-таки попытался возразить, но смог лишь бесцветным голосом повторить:
— Это он виноват. Он первый начал.
— Ничего я не начинал! — воскликнул Бой. — Да я просто пошутил! Я что, виноват, что он шуток не понимает?
— Кража — это не шутка, — заметил я.
Мне казалось, что уж тут-то мистер Тредстоун меня точно поддержит. Напрасная надежда. К тому же у него явно иссякло терпение.
— Довольно, — отрезал он. — Вы оба меня огорчили. Вижу, что никто из вас не желает брать на себя ответственность за вчерашний безобразный инцидент. Но ничего. Я твердо намерен добраться до сути.
Мистер Тредстоун откинулся на высокую спинку своего кресла, словно говоря, что готов ждать столько, сколько потребуется.
— Оправдания меня не интересуют, — сказал он. — Меня интересуют честные ответы. Мистер Вудс! — он направил палец в мою сторону. — Зачем вы напали на мистера Макбоя?
— Он отобрал у меня книжку и выбросил ее в окно.
— Мистер Макбой?
— Я от обиды, что он на меня напал! — Бой снова потрогал разодранную щеку. — Он мне чуть глаз не выцарапал!
— Выцарапать человеку глаз довольно сложно, — заметил я.
— Он набросился на меня с ногтями!
Мистер Тредстоун поморщился. Понятная реакция, учитывая формулировку обвинения.
— Я набросился после того, как ты отнял у меня книжку!
— Мистер Вудс! — одернул меня мистер Тредстоун. — Разговаривайте не с ним, а со мной. И следует говорить только тогда, когда к вам обращаются. Мистер Макбой, зачем вы отобрали книгу у мистера Вудса?
Бой потупил взгляд. Мистер Тредстоун раздраженно цокнул языком и повернулся ко мне:
— Мистер Вудс, зачем он отобрал у вас книжку?
— Наверное, лучше у него спросить, — ответил я.
— У него я уже спросил. А теперь спрашиваю у вас.
Я молчал, но мистер Тредстоун не собирался отступать. Он же предупреждал, что намерен добраться до мотивов.
— Ну? Я жду ответа, мистер Вудс. Почему мистер Макбой взял вашу книжку?
В свое оправдание могу сказать одно: это был очень глупый вопрос и еще глупее было задавать его мне. Я же не психолог. Побуждения Боя всегда оставались для меня загадкой. Какой осмысленный ответ я мог дать, если сомневался, что он вообще существует? Откуда я знал, что творится у Боя в голове? Он явно не принадлежал к числу наиболее разумных представителей своего вида. Я смутно догадывался, что если что им и двигало, так это страсть унижать окружающих. Ему просто нравилось втаптывать людей в грязь. Но чем больше я размышлял об этой его склонности, тем яснее понимал, что внятно объяснить ее невозможно.
Кажется, я молчал несколько минут, пытаясь пробиться сквозь образовавшийся в мозгу блок и одновременно чувствуя, как все ближе подступает нервный срыв. Мистер Тредстоун нетерпеливо поднял брови и забарабанил пальцами по столу.
— Вы правда хотите знать, почему он это сделал? — спросил я. — Почему он отнял у меня книжку?
— Да, мистер Вудс. Полагаю, этот пункт мы уже прояснили. И я не намерен повторяться. Я хочу услышать ответ на свой вопрос на хорошем английском языке.
Внезапно нужное слово нашлось. Оно соскочило у меня с языка так быстро, что удержать его я не сумел.
— Потому что он мудак.
Слово повисло в тишине, словно я нарисовал его в специальном пузыре, как в комиксах. Все ошарашенно молчали. Никто не ожидал от меня подобной прыти, и меньше всех — сам я.
А потом пузырь взорвался.
Мистер Тредстоун покраснел как рак. Бой позеленел как фисташковое мороженое. Я приложил все силы к тому, чтобы остаться нормального цвета, но внутри… Внутри у меня что-то щелкнуло.
Позвольте, я вам объясню. Есть такое состояние — эйфория. Люди с височной эпилепсией иногда испытывают ее во время приступа, когда в лимбическом комплексе, отвечающем за эмоции, зашкаливает электрическая активность. Нормальные люди тоже способны впадать в эйфорию, например, когда им удается совершить нечто выдающееся или под действием наркотиков. Вот и на меня тогда накатило что-то вроде эйфории, и я еще подумал: значит, жди судорог. Все происходящее сделалось каким-то нереальным, в теле и в голове появилась удивительная легкость. В то же время я не замечал никаких признаков ауры. Ни галлюцинаций, ни помутнения разума. У меня как будто выросли крылья — словно из густого тумана я поднялся в чистое, озаренное солнцем небо. Зрение обрело поразительную остроту, голова была ясной, и на меня снизошло спокойствие.
— Что-о-о?! — спросил мистер Тредстоун.
Он не сказал: «Прошу прощения», «Извините, не понял», — хотя каждый день твердил нам, что, переспрашивая, следует употреблять вежливые выражения. Вообще-то, если судить по тому, как он покрылся краской, он и так все прекрасно расслышал. Но почему-то решил дать мне шанс исправиться.
Я им не воспользовался.
Меня вдруг пронзила мысль, что из всего сказанного в это утро только моя последняя реплика содержала смысл. И я не отказался бы от нее за все деньги на банковских счетах Роберта Асквита. Деклан Макбой был именно тем, кем я его назвал, и я не понимал, с какой стати мне терзаться угрызениями совести. Не то чтобы я ничего не боялся, но хуже того, что со мной уже случилось, произойти ничего не могло. Допустим, мистер Тредстоун исключит меня из школы — ну и что? (Снова перейду на домашнее обучение, что в смысле учебы намного лучше.) Допустим, Деклан Макбой снова меня поколотит — чем только еще раз докажет, что я прав. Я вдруг понял, что больше не боюсь Боя. Зеленовато-бледный, с фингалом и трусливо бегающими глазками, он предстал передо мной тем, кем был, — ничтожеством. Поэтому я не отказал себе в удовольствии повторить, что он мудак, а в конце заключительным аккордом добавил наш школьный девиз: Ex Veritas Vires.
У Боя прямо челюсть отвалилась. Мистер Тредстоун вскочил из-за стола, как ужаленный.
— Макбой, выйдите из кабинета! Вудс, ни слова больше! Ни звука!
И он разразился нотацией — вдохновенной, но слишком длинной и не сообщившей мне ничего нового. Завершив свою речь, мистер Тредстоун позвонил маме в салон, и мама стала упрашивать его проявить снисхождение, ссылаясь на мою болезнь и неизменно высокую успеваемость. Они сторговались на том, что в течение недели я буду оставаться после уроков, плюс дома мне вставят по первое число — и по сравнению с тяжестью моего проступка это было очень мягкое наказание. Боя тоже приговорили к оставлению после уроков, но всего на один день. Словечко, которым я его наградил, было в пять раз обиднее, чем любая его пакость, причиненная мне.
К вечеру эйфория улетучилась. Ее сменили изнеможение и подавленность. Мне снова не хватало слов. Я так и не придумал, что скажу мистеру Питерсону. До возвращения мамы с работы оставалось два часа. Я догадывался, что в ближайший месяц (на самом деле два) она не выпустит меня из дома. Чем больше я размышлял, тем яснее становилось, что мне нет оправдания. Я мог рассказать, как все произошло, мог попросить прощения, мог даже в красках описать, какие страдания мне пришлось пережить, но это ничего не изменило бы. Факт оставался фактом, и он был ужасен.
Когда я подходил к стражам-тополям, в горле у меня стоял ком. А когда мне навстречу распахнулась дверь, меня окончательно покинули остатки красноречия.
— Кажется, я потерял вашу книгу, — сказал я.
Мои слова прозвучали глупо и нелепо, но других у меня не нашлось. Я не обладал маминым умением сообщать плохие новости. Но главное, я торопился признаться в случившемся, пока хватало храбрости.
Мистер Питерсон потрясенно моргнул.
— Как потерял?!..
Я молчал: казалось, мне парализовало голосовые связки.
— Вот так взял и потерял?..
— Я…
— Ты же знал, что эта книга значит для меня! — Мистер Питерсон схватился за голову, словно у него началась сильная мигрень.
— Я не виноват, — пробормотал я. — Я ехал в школьном автобусе…
— Ты взял ее в школьный автобус?!
Только сейчас до меня дошло, какую жуткую безответственность я проявил. Действительно, виноват в случившемся был я, я один.
— Мне очень жаль, — сказал я. — Я знаю, что словами ничего не исправить. И книгу ничто не заменит.
— Еще бы ты не знал! Господи, какой же я был дурак!..
Я не знал, что ответить.
— Иди домой, — сказал мистер Питерсон. — Видеть тебя не хочу.
Я даже не пытался объяснить ему, что на самом деле произошло. Просто повернулся и побежал. Я бежал до самого дома.