Следующие восемь недель перед летними каникулами я провел под домашним арестом в его худшем варианте, на какой способна только моя мама. Поскольку за мной числилось целых три совершенных одно за другим преступления — вандализм, драка и употребление ненормативной лексики, — никто не верил в искренность моего раскаяния. Мама посадила меня под замок. Утром отвозила в школу, по вечерам забирала. Иногда присылала вместо себя Жюстин, а пару раз напрягла и Сэм. Абсолютно всем это было жутко неудобно. Жюстин и Сэм, правда, не жаловались и вели себя со мной неизменно дружелюбно, но я-то понимал: они убеждены, что я должен как можно скорее исправиться. В том, что касалось моих проступков, они выступали единым фронтом с мамой.

— Драки не решают проблем, — говорила мне Жюстин. — Только создают новые.

— Знаю, — отзывался я.

— А еще это слово… Фу, мерзость! Оно, между прочим, унижает человеческое достоинство!..

Мама, разумеется, прочитала мне лекцию о возмутительных коннотациях бранного слова. Сэм тоже поучаствовала, хотя обычно она занимала более умеренную позицию.

— Это вульгарное, отвратительное, возмутительно обидное ругательство! — сказала она, чем изрядно меня озадачила.

— А по-моему, ругательство как ругательство.

Сэм посмотрела на меня с укором, как бы требуя не прикидываться дурачком, а затем спросила:

— Ты правда не понимаешь, почему оно унизительное и обидное?

Я снова задумался, а потом признался:

— Боюсь, что нет. По-моему, обижает интонация, а не само слово как таковое.

Сэм заставила меня повторить последнее предложение, а потом сказала, что нечего выкручиваться.

— Но не я же сделал это слово обидным! — расстроился я.

После школы мне больше не дозволялось дожидаться маминого возвращения с работы дома. Приходилось торчать в салоне: в будни по два часа, а по субботам — целых девять. Что, разумеется, тоже причиняло всем страшные неудобства. В это же самое время у Жюстин и Сэм впервые в жизни начались какие-то «проблемы», в суть которых меня не посвящали. Мама ограничилась комментарием, что у них «трудный период». Видимо, поэтому Жюстин казалась немного не в себе — факт, не ускользнувший от моего внимания. Иногда она выглядела совершенно потерянной, словно и в самом деле переместилась в одну из иных плоскостей бытия, о которых так любила рассуждать мама. Частенько, когда она приходила забирать меня из школы, я замечал, что глаза у нее покраснели и опухли. Лично на меня все это производило довольно тягостное впечатление, о чем я и доложил маме.

— И то правда, — согласилась мама, но тем все и ограничилось.

В общем, Жюстин хандрила, мама хандрила, Сэм тоже хандрила, соответственно и у меня настроение было хуже некуда. Первые дни я ходил как пришибленный, а потом затосковал от скуки. Мама пыталась занять меня каким-нибудь делом — например, поручала рассортировать чеки, но по большей части делать мне было решительно нечего. Я сидел в углу — самом дальнем — за кассой и исподтишка разглядывал приходящих и уходящих посетителей.

Стоит ли говорить, что мамин салон посещали всякие чудаки? Тех, кто к ним не относился, по моим прикидкам, насчитывалось меньше трети — туристов и школьниц моего возраста или чуть младше. Среди них попадались и девочки из Асквита, но если кто из них меня и узнавал, то виду не подавал. Само по себе это меня не печалило: я давно привык, что в глазах девочек сливаюсь с пейзажем. Раздражало меня другое: мама почему-то решила, что именно школьницы как отдельная демографическая группа более других склонны к мелкому воровству, и велела мне не спускать с них глаз.

— Смотри за ними в оба, — говорила она.

— Почему я?! Сама за ними смотри.

— Лекс, не дури! — шипела мама. — Тебе это ничего не стоит.

— Они подумают, что я на них глазею!

— Пусть думают что хотят! Ты все равно сидишь и на всех глазеешь.

— Это совсем другое дело! А вдруг они заметят? Скажут, что я за ними подсматриваю?

Мама в ответ рассмеялась звонким смехом.

— А ты попробуй им улыбаться, Лекс! Уверена, ты обнаружишь, что девочки не такие уж страшные.

Это меня жутко бесило. Во-первых, я не считал маму авторитетом в подобных делах. Во-вторых, мне, по правде говоря, всегда было гораздо проще общаться с девчонками, чем с парнями, но — один на один. Стоит девчонкам собраться в стайку, пиши пропало. Они вечно перешептываются, хихикают и обмениваются многозначительными взглядами. И зачем только маме понадобилось втягивать меня во все эти дела? Но спорить с ней бесполезно. И вот я, краснея, ерзал на стуле и пялился на них, чтобы позже доложить маме, что ничего подозрительного не заметил.

Задача представлялась мне практически невыполнимой по двум причинам. Во-первых, стайки девочек всегда выглядят подозрительно. Во-вторых, все остальные посетители салона выглядели не менее подозрительно. Само понятие подозрительности в мамином салоне становилось относительным. Например, как-то раз зашел мужчина в кожаном тренче и широкополой шляпе и ужасно долго рассматривал заформалиненных зверушек. Минут сорок пять, не меньше. А потом развернулся и вышел, так и не сказав ни слова. Его поведение не особенно меня удивило — я и запомнил-то его только потому, что с пристальным вниманием следил за одинокими мужчинами определенного возраста, бесцельно бродившими между полок. Эта привычка осталась у меня с раннего детства, когда я часто воображал, как в магазин заходит незнакомец и объявляет, что он мой отец. Иногда я фантазировал, что сначала он будет время от времени заглядывать к нам и тайком наблюдать за мной. Иногда — что он зайдет случайно и, скользнув взглядом по полкам, внезапно заметит меня. Или маму. Или мама заметит его первая и обязательно вскрикнет от неожиданности.

Когда я стал старше, мне стало понятно, что этим мечтам не суждено сбыться по целому ряду причин. Прежде всего: едва ли отец знал или хотя бы догадывался о моем существовании. Потом — не факт, что после стольких лет родители вообще узнают друг друга. Когда я просил маму рассказать про их отношения с отцом, она отвечала что-то вроде: «Они были чисто утилитарными» или «Они длились недолго». Мне даже удалось выяснить, что эти отношения, вспыхнув на заре дня зимнего солнцестояния, не дожили до заката. Если верить маме, они преследовали одну-единственную цель: мое зачатие. Про отца она знала всего две вещи: что он был здоров (по крайней мере выглядел здоровым) и сексуально состоятелен (ясное дело). Все остальное ее не интересовало. На такие отвлеченные вещи, как внешность или черты характера, она даже не обратила внимания и, что логично, их не запомнила. Я не собираюсь осуждать маму, но, похоже, к моменту моего рождения она, даже если бы ей предложили принять участие в опознании с участием трех мужчин, наверняка лажанулась бы.

Но даже когда поблекли детские мечты, мысль об отце продолжала будоражить мое воображение. У меня сложилось ни на чем не основанное, но четкое представление о его облике и характере. Он виделся мне этаким Томом Бомбадилом — сапоги, борода, любовь к лесным просторам и отсутствие постоянного места работы. Большинство подозрительных одиноких мужчин, заходивших в салон, в целом подходили под это описание, и, едва один из них появлялся на пороге, я оживлялся, но случалось это не чаще пары раз в неделю. Остальное время я маялся от скуки.

К сожалению, договориться о сокращении срока наказания или хотя бы о некоторых послаблениях не представлялось возможным — от меня ждали признания вины и искреннего раскаяния. Мама считала, что я обязан принести письменные извинения мистеру Тредстоуну и Деклану Макбою (а заодно и сварливому водителю автобуса). Она продолжала настаивать на своем, даже когда я честно изложил ей всю (почти) последовательность событий, вынудивших меня сделать то, что я сделал, и сказать то, что я сказал. В спорах мы неизменно приводили друг другу одни и те же аргументы, не в силах вырваться из порочного круга. Я говорил, что не чувствую себя виноватым, потому что мои слова и поступки (некрасивые, это я допускаю) были вызваны обстоятельствами, — так за что же мне извиняться? Умру, но извиняться не стану. А мама твердила, что я должен постараться понять, до чего отвратительно то, что я натворил, и тогда извиниться не составит мне никакого труда. Надо просто постараться. Но я упрямо стоял на своем, не желая ничего «понимать».

— По-моему, ты просто не сознаешь, как оскорбительно это слово, — сказала мама как-то вечером, возвращаясь к привычной теме. — Иначе ты бы его не произнес.

— Ну конечно, оно оскорбительное, — согласился я. — Это я очень хорошо понимаю.

— Нет, не понимаешь! Очевидно, что не понимаешь! Лекс, я даже не знаю, что хуже: что ты ругаешься такими словами или что отказываешься признать, до чего оно отвратительно!

— Я признаю, что оно отвратительно! Это одно их самых мерзких ругательств. Поэтому я его и использовал. Я же выбрал его не случайно!

— Ты никого не должен так обзывать! И мне нет никакого дела до того, что тебя, по твоему мнению, кто-то на это спровоцировал.

— Он это заслужил!

— Никто не заслуживает таких оскорблений.

— Никто?..

— Никто!

Я ненадолго задумался.

— А Гитлер?

Мне казалось, что пример Гитлера — козырной туз в колоде моих аргументов, непобиваемая карта, но мама так не считала и бросилась в контратаку.

— Лекс, не валяй дурака! — Она всплеснула руками. — Ты что, серьезно? Сравниваешь Макбоя с Гитлером?

— Да нет… Ну, не знаю. Да нет, конечно. Деклан Макбой еще слишком молод, он не успел развернуться. У него и близко нет тех возможностей, какими располагал Гитлер. Когда Гитлер был маленьким, вряд ли кто-нибудь догадывался, в кого он превратится.

— Лекс, это даже не смешно. Это попросту глупо.

— Я просто хочу сказать, что рано судить. Если поставить Боя управлять страной, у нас тут быстро все развалится, будь уверена.

— Лекс, послушай меня. Деклан Макбой — никакой не злодей. Возможно, он тебе неприятен, и плохо воспитан, и груб, и все что угодно, но ты не должен его демонизировать. Ты ведь совсем его не знаешь. И никто не давал тебе права называть его так, как ты его назвал! Чем же тогда ты сам от него отличаешься?

— Он это заслужил. Дело не в том, что он мне не нравится. Он жестокий! Ему нравится унижать других.

— Неужели!

— Представь себе!

— А когда ты назвал его этим словом, ты его не унизил?

Я промолчал.

— Отвечай, Лекс. Ты ведь его унизил. И как тебе, понравилось?

— Это разные вещи, — буркнул я. — Он это заслужил.

— Я не спрашиваю, заслужил он это или не заслужил. Я спрашиваю, что ты сам при этом почувствовал.

— Какая разница? Зачем ты нас сравниваешь?

Невзирая на ожесточенное сопротивление с моей стороны, мама ухитрилась омрачить мою маленькую победу над тираном. Если до этого я еще торжествовал в душе, что одержал над ним верх, то теперь это чувство стремительно таяло.

— Извиняться все равно не буду, — пробормотал я.

Мама пожала плечами:

— Заставить тебя я не могу.

На самом деле она имела в виду, что больше не считает обязательным настаивать на своем. Она своего добилась. Поставив под сомнение всего один из аспектов моего бунта, она выхолостила его весь целиком. Я не сдал позиций и досидел свой «срок» в угрюмом молчании, но мы оба понимали: мама победила.

В обеденный перерыв я гулял по территории Асквита, успевая сделать по ней два круга. Это занимало ровно час и избавляло меня от необходимости с кем-либо общаться. Нельзя сказать, что прогулка доставляла мне особое удовольствие, но учитывая, что вечера и выходные я проводил в заключении, все равно ничего лучше мне не светило.

Местами мне даже нравился мой маршрут. За растительностью и площадками присматривал один-единственный садовник, тративший большую часть времени на уход за главным футбольным полем и несколькими тренировочными, поменьше, а также прилегающими к ним участками, через которые туда водили гостей; на внешний периметр, окруженный оградой и кустарником, его не хватало, так что летом он страшно зарастал. Над густой травой поднимались лесные ароматы, над полевыми цветами кружили пчелы и пестрые бабочки, а иногда, если повезет, можно было увидеть, как меж стеблей промелькнет мышь или по стволу пробежит бельчонок. Чем дальше я уходил от школьных построек, тем пышнее было буйство природы и тем меньше людей, способных ему навредить. На самых окраинах сороку или стайку зябликов встретить было легче, чем человеческое существо (не считая нашей учительницы музыки миссис Мэтьюс, помешанной на орнитологии).

В общем, на протяжении нескольких недель я делал ежедневно два полных круга по периметру, в любую погоду, меняя лишь направление движения, свободный от необходимости с кем-либо разговаривать. Что могло быть лучше, чем остаться на целый час наедине с собственными мыслями? Я предполагал — и надеялся, — что так будет и впредь. Однако одним пасмурным днем все закончилось, потому что я встретил Элли.

Она выследила меня специально, хотя остальные не выражали ни малейшего желания со мной общаться. Как я узнал гораздо позже, это вполне соответствовало характеру Элли: она всегда плыла против течения.

Я ее немножко знал — точнее, знал, кто она такая, — хотя она была на год с лишним старше меня и училась на три класса впереди. Полностью ее звали Элизабет Фицморис, и она слыла злостной нарушительницей порядка. Чаще всего Элли ловили на пренебрежении принятым дресс-кодом. Она предпочитала одеваться в своем стиле, совмещая элементы эмо и готики. Про готов вы наверняка и сами знаете, а может быть, знаете и про эмо, но если вдруг нет, то я вам сейчас вкратце все объясню. Дело в том, что эмо и готы частенько захаживали в мамин салон. Готы предпочитают траурно-черный макияж и траурно-черную одежду (высокие сапоги с заклепками, пояса, цепочки, ожерелья и всякое такое). Эмо тоже любят черное, но в их стиле меньше театральности и больше подчеркнуто гиковского шика (что отличает их от истинных гиков). Одежду они носят узкую и облегающую, особенно штаны. Готы фанатеют от вампиров, сатанизма, громкой музыки и на людях ведут себя нарочито демонстративно, тогда как эмо больше погружены в себя и склонны к депрессии, но умеют относиться к ней с иронией, а если кого и ненавидят, то в первую очередь себя.

В характере Элли в равной мере присутствовали черты и гота, и эмо: в ней угадывалась какая-то внутренняя драма, но она не считала обязательным ее скрывать, а ее нелюбовь к себе объяснялась, на мой взгляд, низкой самооценкой. Она злоупотребляла черной подводкой и черными тенями, и волосы у нее были черные как вороново крыло. Она носила длинную челку, которую привычным жестом откидывала на левую сторону лица, делаясь похожей на правоглазого циклопа.

— Вудс! — позвала она, стоя в нескольких метрах от меня. — Притормози!

Я заметил ее издалека и собирался пройти мимо, но когда тебя окликают, делать вид, что не слышишь, как-то нелепо. Надо или остановиться, или убежать. Я остановился.

— Блин! — воскликнула Элли, поравнявшись со мной и переводя дыхание. — Ты куда несешься, Вудс? Еле догнала.

Похоже, она не ждала ответа на свой вопрос.

— Привет, Элизабет, — поздоровался я, и она тут же кривовато ухмыльнулась. Как выяснилось, с собственным именем ее связывали сложные отношения.

Позже она рассказала, что ее назвали в честь матери Иоанна-чтоб-его-Крестителя. Иоанн-чтоб-его, как и его мать, — это, как вам известно, персонажи из Библии.

— Называй меня Элли или не называй вообще никак, — потребовала она.

— Да я просто не хотел фамильярничать, — объяснил я.

Элли вытаращила глаза.

— Не хотел показаться бестактным.

— Бестактным?!..

— Ну да.

— С каких пор тебя парит бестактность? Ты ж у нас главный матерщинник! — засмеялась она.

— Я выматерился всего один раз, — уточнил я. — И у меня были на то веские причины.

Элли откинула челку, сложила руки под своей маленькой, но гордо торчащей грудью и пару секунд с любопытством рассматривала меня. Я был уверен, что весь этот спектакль она разыграла нарочно, чтобы смутить меня.

— Ну, тогда колись. Что за причины?

Я задумался, чтобы получше объяснить, но в результате (кто б сомневался?) выпалил следующее:

— Когда называешь вещи своими именами, лишаешь их власти над собой.

Элли закатила глаза. Она вообще часто закатывала глаза. За один разговор она делала это столько раз, что могла бы запатентовать как фирменный трюк.

— Во чудак.

— Есть такое, — вздохнул я.

— Я не в смысле наезда, — добавила Элли. — Вообще, чудаки не худший тип людей.

— Спасибо, — произнес я, потому что любая оценка, отличная от оскорбления, казалась мне тогда комплиментом. — А можно теперь я спрошу?

— Что-нибудь бестактное? — подмигнула Элли.

— Вообще-то, да. Как раз насчет матерщины. Ну, насчет слова на букву «м».

— Валяй.

— В общем… — я чуть помешкал. — С тех пор, как я выругался, люди чуть ли не в очередь выстраиваются, чтобы объяснить мне, насколько это ужасно и оскорбительно. Вот об этом и хочу тебя спросить.

— Интересуешься моим мнением?

— Ну да.

— Как женщины?

— Ну да.

Элли снова закатила глаза.

— Я вообще не врубаюсь, в чем фишка. Слово как слово.

— Понятно.

Элли, не моргнув глазом, проговорила матерное слово несколько раз подряд.

— Видишь? Ничего такого.

Ее ответ меня приободрил.

— Спасибо, — сказал я. — Узнал много нового.

Я отправился было дальше, но Элли схватила меня за руку.

— Эй, ты куда! — воскликнула она. — Чего ты шарахаешься? У меня к тебе вообще-то дело. — И не без сарказма добавила: — Если, конечно, ты никуда не спешишь.

— Собирался пройти еще круг, — ответил я.

— На хрена? — поморщилась Элли, но тут же передумала: — Ой, ну ладно, ладно. Пройдусь с тобой. Ща…

Она достала из сумочки пачку сигарет. Я нервно заозирался.

— Расслабься, — бросила Элли. — Все равно никто не смотрит.

— Пока не смотрит, — заметил я. — Но мы на виду.

— Говорю, расслабься, — повторила Элли. — На виду курить безопаснее всего. Пойдешь прятаться за беседку или к дальним корпусам, спалишься на раз. Туда только полные дебилы ходят курить. А на открытом месте никто тебя не засечет, потому что опасность видно издалека.

— Но опасность тоже тебя видит, — возразил я.

— Фиг они чего разглядят! Если только через телескоп.

— Миссис Мэтьюс ходит с биноклем.

— Ха, миссис Мэтьюс — овца! — сказала Элли. — Да она собственной тени боится.

— Знаю.

— Тебе не предлагать?

— Не надо.

Мы двинулись вперед, и она стала рассказывать мне про свою эпопею с пирсингом. На пятнадцатый день рождения Элли решила сделать себе подарок и проколоть бровь. Так сам собой отпал мой вопрос про загадочный пластырь над правым глазом, на который я из вежливости старался не смотреть. Зато возник другой: как она собиралась скрывать пирсинг от окружающих.

— А я не собиралась его скрывать, — ответила Элли. — Думала, получится как с хаером. Я тогда покрасилась, и все. Предки побухтели и смирились. Конечно, долго выносили мне мозг, но не брить же меня налысо? Так что тогда прокатило. Ну я и решила, что с пирсингом выйдет то же самое. Прихожу в воскресенье домой, а они мне такое закатили!.. Можно подумать, я в подоле принесла или еще что похуже.

Я не знал, как это прокомментировать.

— Короче, — продолжила Элли, — до кучи выяснилось, что в Асквит с пирсингом вообще не пускают. Прикинь?

— Прикинул.

— У них, видите ли, дресс-код. Придумали тоже… Придурки, блин, — она сделала затяжку. — В общем, все долго орали, чтобы я срочно все вытащила. Вот и хожу теперь как дура с этим пластырем, пока дырка не зарастет.

— Неприятная история, — согласился я.

Повисла пауза. Элли посмотрела налево, потом направо и прошептала:

— Прикол в том, что он на месте.

— В смысле пирсинг?

— Ну! — кивнула Элли. — Мама спрятала от меня кольцо, но я купила еще и штангу, а ей не сказала. А чего? Все равно под пластырем не видно.

В этой логике мне виделась заметная брешь.

— Щас объясню! — опередила меня Элли. — Я все придумала. Сперва буду ныть, что с пластырем выгляжу как чмо и все в меня тычут пальцами. Потом сменю пробор — чтобы челка была на другую сторону. Вообще, конечно, неохота, потому что справа я фотогеничнее, ну да ладно. Зато никто ничего не заподозрит — все решат, что я прячу пластырь. А к тому времени, когда дырка якобы затянется, все привыкнут к новой прическе, и проблема решена.

— Ты это серьезно? — удивился я. — Будешь всю жизнь прятать пирсинг под челкой, чтобы никто не увидел?

— Почему всю жизнь? Осталось потерпеть год или около того. А пока куплю лак сильной фиксации, и все. Хочешь, покажу?

Не дожидаясь ответа, она бросила и затоптала сигарету, потом осторожно отклеила пластырь и бросила его в кусты.

— Мусорить нехорошо, — заметил я.

— Вудс, ну ты шутник, — засмеялась Элли.

— Я правда считаю, что нехорошо.

— Я верю! То-то и смешно.

Штанга, которую продемонстрировала Элли, была похожа на два крохотных синих шарика, приклеенных по обе стороны брови там, где черные волоски сходились в тонкую линию. Кожа вокруг выглядела воспаленной.

— Круто, да? — улыбнулась Элли и, не дожидаясь ответа, достала из сумки свежий пластырь и заново заклеила бровь.

Мы пошли дальше. Элли закурила новую сигарету и наконец рассказала, какое у нее ко мне дело.

— Попроси мать, чтоб взяла меня на работу, а?

Вот уж чего я никак не ожидал.

— На работу?..

— Ну да. Могу по выходным или по вечерам, и еще во время каникул. Деньги нужны, а карманных мне больше не дают.

Это мне было как раз понятно.

— Короче, я подумала, если уж идти куда работать, то чтоб было прикольно, как у твоей мамы, — сказала Элли.

Я и представить себе не мог, что перспективу работать на маму кто-то мог счесть прикольной. К тому же вряд ли родители Элли одобрили бы такой выбор. О чем я ей незамедлительно и сообщил.

Элли закатила глаза.

— Я что, дура, говорить им, где работаю? Скажу, что ишачу в бигмачной или еще где-нибудь.

— Понятно, — кивнул я и снова задумался. — Но тебе все равно понадобится разрешение родителей. Без него она не сможет тебя нанять.

Элли пожала плечами.

— А чего, у тебя мать так уж заморачивается на официальных бумажках?

— Н-не очень, — признался я. Все равно я не умел врать, тем более когда нервничал.

— Ну спроси, тебе сложно, что ли? — настаивала Элли. — Просто замолви за меня словечко.

— Ладно, — согласился я.

Если честно, мне не слишком нравилась эта идея. Но летом случался наплыв туристов, а от Жюстин с ее парением в иных пластах бытия толку стало мало, вот я и подумал, что мама, возможно, не откажется от помощницы. Причем я почти не сомневался: из Элли получится именно такая помощница, какая нужна маме. Как не сомневался и в том, что если мне придется выдерживать общество Элли дольше десяти минут в день, я точно рехнусь. Впрочем, пока от меня требовалось немного: сказать, что поговорю с мамой. Зато это обещание позволяло мне избавиться от Элли хотя бы на сегодня.

— Улетно потусили, Вудс, — сказала Элли, втаптывая в землю второй окурок. — Надо будет как-нибудь повторить.

Интересно, сарказм это был или ирония? Уточнять я не стал.

— Поговоришь с матерью? — переспросила она, сверля меня взглядом, не подразумевающим возможности отказа.

— Поговорю, — сказал я.

— Ништяк.

Элли достала из сумочки баллончик с распылителем, закрыла глаза и с ног до головы опшикала себя мелкой пахучей пылью, после чего махнула мне рукой, развернулась и двинулась к зданию школы.

Остаток маршрута я прошел безо всякого удовольствия.

Через два дня принесли посылку. Мама загоняла в гараж машину, а это всегда занимало у нее кучу времени — она плохо чувствовала габариты, — и поэтому почтальону открыл я. Но вот чего я никак не ожидал — так это того, что посылка адресована мне. Кроме доктора Уэйр, никто и никогда ничего мне не присылал, а от нее, как я уже упоминал, я получил книгу Мартина Бича про метеоры, а потом еще одну, под названием «Вселенная. Пособие для начинающих». Поэтому я мигом сообразил, что и на этот раз держу в руках книгу: размер посылки совпадал с прошлыми. Только почерк на квитанции был незнакомый. Доктор Уэйр писала характерными для ученых каракулями с завитушками, а тут кто-то вывел мои адрес и имя корявыми печатными буквами. Я сначала покормил Люси, а потом пошел наверх, чтобы открыть посылку у себя.

Это оказался новехонький том «Завтрака для чемпионов» в мягком переплете. Никакой записки не прилагалось, но на обороте верхней обложки было написано:

Тебе наверняка интересно, чем дело кончилось? Как дочитаешь, заходи поделиться впечатлениями.

Подумав пару минут, я взял ручку с бумагой и написал ответ, который отправил на следующий день.

Уважаемый мистер Питерсон!

Большое спасибо за книгу. Это настоящий сюрприз. Я думал, что вы обиделись навсегда, особенно после моей неудачной попытки объясниться. Сейчас я сделаю еще одну попытку и постараюсь, чтобы вышло понятнее. Но, хочу предупредить, что некоторые детали, возможно, покажутся вам странными. Наверняка в ваши дни школы были устроены по-другому и люди там вели себя как люди, а не как гориллы.

(Далее я подробно и в хронологическом порядке изложил события, которые привели к утрате книги мистера Питерсона.)

Простите, что не смог рассказать все это раньше. Я был ужасно подавлен всей этой историей и к тому же боялся, что вы решите будто я не хочу брать на себя ответственность. Я, конечно, виноват, потому что обещал книгу беречь, но не подумал, что брать ее в автобус опасно. Этот случай убедил меня, что все же надо быть пацифистом. Дело не в том, что я плохо дерусь. Просто драка, даже если тебя к ней вынудили, не решает проблему, а усугубляет ее.
Алекс Вудс.

Безусловно, я виноват в том, что простая неприятность превратилась в откровенную мерзость. Но теперь, надеюсь, вы понимаете, что вина не только на мне. Я поступил глупо, но из лучших побуждений. Хочется верить, что это немного меня оправдывает.

К сожалению, в ближайшее время я не смогу к вам зайти и рассказать, что я думаю о концовке «Завтрака»: после вышеописанного выступления перед завучем я сижу под домашним арестом. Вы, думаю, уже поняли, за какое именно слово меня наказали, так что не буду зря марать бумагу.

Я к вам зайду, как только мама решит, что я усвоил урок и можно выпускать меня на свободу. Надеюсь, когда-нибудь это все же случиться.

Еще раз огромное спасибо.

Искренне ваш,

И почему я не сообразил написать мистеру Питерсону раньше? В письме можно все изложить спокойно и не торопясь, можно все как следует обдумать. Это гораздо легче, чем общаться в режиме реального времени.

Жалко, нельзя все общение свести к письмам — жизнь стала бы куда легче.

Как вы понимаете, из-под домашнего ареста меня все-таки выпустили, и в ближайшую же субботу я без всякого приглашения отправился к мистеру Питерсону. Мы столкнулись возле его дома — он собирался на «короткую прогулку» с Куртом, что в его устах означало короткую в смысле расстояния, но не времени. Курт был совсем старый, а у мистера Питерсона болела нога, так что они никогда не уходили далеко, гуляли всегда подолгу. Стояло лето, денек выдался солнечный, а я все равно привык гулять по часу пять раз в неделю, так что охотно к ним присоединился. Насколько долгой окажется короткая прогулка, меня не волновало.

После отправки ответа мистеру Питерсону прошло уже несколько недель, которые я потратил на то, чтобы подготовить покаянную речь. Я извел несколько черновиков, вновь и вновь черкал ее и переписывал, потом заучил наизусть и прорепетировал.

Но мистер Питерсон не дослушал даже первое (особенно тщательно отделанное) предложение. По неизвестной причине он решил, что виноват больше моего, чем привел меня в смущение. Я не меньше трех раз напомнил ему, что редкое первое издание «Завтрака для чемпионов» с дарственной надписью покойной миссис Питерсон погибло из-за моей беспечности и в результате моих действий.

— Знаешь, что сказала бы на это миссис Питерсон? — перебил он.

Я задумался.

— Наверное, сказала бы, что зря вы дали мне книгу и что случилось то, чего и следовало ожидать.

Если честно, я сделал это предположение потому, что именно так рассудила бы мама, а других идей у меня не было.

Мистер Питерсон хмыкнул — это хмыканье часто заменяло у него улыбку.

— Ничего подобного. Она сказала бы, что книга по сути — собрание мыслей, а по форме — просто макулатура. Что относиться к макулатуре как к святыне — нелепо. Понимаешь?

Я снова задумался, на этот раз надолго.

— То есть вы имеете в виду, — наконец произнес я, — что значение имеет не сама книга, а те идеи, которые в ней заложены. Но все-таки это была не просто книга. Это был подарок, который ничем нельзя за…

— Да нет же! Я не говорю, что книга не имеет значения. Я говорю, что есть более важные вещи. Вещи, которые к самой книге не имеют отношения. Они теперь здесь, — он постучал себя по лбу, — и никуда отсюда не денутся. Понимаешь?

— Кажется, да.

— Вот и славно. Тогда прекрати извиняться.

— Ладно.

— И вообще, насколько я понимаю, ты и правда ни в чем не виноват. А вот одноклассники твои — те еще засранцы.

— Это да, — согласился я. — Кое-кто из них имел бы неплохие шансы в соответствующем конкурсе.

Дальше я попытался изложить мистеру Питерсону сложный свод школьных правил спортивного поведения, в соответствии с которым все должны думать и поступать одинаково, а кто с этим не согласен, к тому относятся как к прокаженному. Мама утверждала, что это ненадолго: люди, дескать, с годами становятся терпимее, а то, что раньше представлялось «проблемой», начинает казаться чепухой. Мистер Питерсон ответил, что это правда, но не вся правда.

— Твоя мамаша сама не то чтобы «как все».

— Есть такое.

— Только ей быть не такой, как все, просто, а большинству людей — нет. Быть заодно с большинством — это легкий путь. Но человек принципиальный делает не то, что легко, а то, что правильно. А для этого надо быть личностью. И ни у кого не идти на поводу. Не все на это способны.

Быть личностью. Я сразу ухватился за это слово, потому что почувствовал, что его-то мне и не хватало. Несколько последних недель я много над этим думал, но не мог выразить свою мысль.

— А знаете, мистер Питерсон… Мне кажется, я повел себя как личность, когда обругал Боя… Ну, вы понимаете, как я его обругал?..

— Понимаю, не переживай.

— Вот. А я до сих пор не мог никому этого объяснить, потому что все как сговорились: типа слово такое ужасное, что его нельзя употреблять ни при каких обстоятельствах… Но слово-то было точное. Когда я его сказал, у меня не было чувства, что я сделал что-то нехорошее. Наоборот, я чувствовал, что поступил правильно, ну, в смысле принципиально. Я хочу сказать, я тогда почувствовал себя личностью. Вам кажется, я ерунду говорю?

— Нет, не кажется. Личность человека проявляется по-разному. Иногда бывает, что ты нарушаешь правила, но не изменяешь себе. Только не жди, что остальные это поймут.

— Да я и не жду, — отозвался я. — Хотя в нормальных обстоятельствах я не люблю нарушать правила. И материться не люблю. К тому же я отличник. Наверное, поэтому меня в классе и не любят. Если тебе нравится учиться, на тебя смотрят с подозрением. Если много читаешь или увлекаешься математикой, значит, с тобой что-то не так. Интересоваться всем этим как бы не положено. Наверное, вам про это дико слышать, да? В ваши годы школа была другой.

Мистер Питерсон фыркнул.

— Парень, я американец! В Америке умников терпеть не могут, и началось это не вчера. Когда мне было столько лет, сколько тебе сейчас, в начале пятидесятых, «слишком много думать» считалось непатриотичным. И ни шиша с тех пор не изменилось. Ты посмотри, каких кретинов мы выбираем в президенты! Буша видел? А засранец Рэй Ган? Этот вообще…

Я, конечно, знал, кто такой Буш. Его часто показывали по телевизору в связи с войной в Ираке. В лице у него было что-то обезьянье, и я знал, что он поддерживает особо тесные отношения с нашим премьер-министром Тони Блэром. Буша, насколько я мог судить, никто особо не любил. Он только что на четвереньках не бегает, говорил мистер Питерсон. Но кто такой Рэй Ган, я понятия не имел.

— Рейган! Сороковой по счету президент Соединенных Штатов, — объяснил мистер Питерсон. — Перед этим он был губернатором Калифорнии, а еще раньше — второсортным актеришкой. Снимался в каких-то отстойных фильмах категории Б. Кто видел его в кино, тот сразу поймет: такого бездаря еще поискать. Так и хотелось ему сказать: мужик, займись-ка ты чем-нибудь другим. Ну вот он и занялся. Почти все восьмидесятые был у власти. Лучше бы продолжал в кино сниматься…

— Меня тогда еще и на свете не было, — заметил я.

— Считай, что тебе повезло! Дьявольское выдалось десятилетие — для каждого, по какую бы сторону «большой лужи» ты ни жил.

— Ага, — поддакнул я, хотя половины из сказанного не понял. Ничего, решил я, почитаю потом в Википедии, что это за фильмы категории Б и «большая лужа».

Иногда наши с мистером Питерсоном разговоры требовали дальнейших изысканий, но я все равно страшно радовался, что мы опять подружились.