Окулист поначалу был озадачен. Оказалось, для своего возраста у мистера Питерсона прекрасное зрение: он видел в таблице все буквы, у него не обнаружилось никаких признаков катаракты или глаукомы. Оставалось непонятным, по какой причине у него внезапно начинала кружиться голова, а перед глазами все плыло, — за неделю, прошедшую после аварии, такое повторялось уже несколько раз. Правда, врача насторожило некоторое усилие, с каким мистер Питерсон фокусировал взгляд.

— Необычный случай, — объяснил он. — Неподвижные предметы вы видите нормально, как и те, что передвигаются в горизонтальной плоскости. Другое дело — по вертикали, особенно сверху вниз. То же самое относительно предметов, которые приближаются к вам издалека. Подозреваю, вы испытываете неудобства при чтении и вождении автомобиля, но вот почему — сказать не могу. Возможно, что-то с глазными мышцами, но это не более чем предположение. Вам надо проконсультироваться с терапевтом.

— Может, посоветуемся с доктором Эндерби? — некоторое время спустя предложил я. Мистер Питерсон не выносил врачей и всячески избегал медицинских обследований.

— Зачем мне невролог, парень? — сказал он. — Ты же слышал, что сказал окулист: перенапряжение мышц. Так что ничего страшного. Возраст есть возраст. Когда стареешь, то одно, то другое барахлит. Доживешь до моих лет, узнаешь.

— Окулист сказал совсем другое, — возразил я. — Он велел вам сходить к терапевту, потому что сам не смог поставить диагноз. Но он не отрицал, что с вами что-то не так.

— Ерунда.

— Давайте я запишу вас прямо на завтра? Если хотите, с вами схожу. Давайте, а?..

— Я пока еще в состоянии передвигаться без поводыря! — снова рассердился мистер Питерсон. — И сам решаю, что мне нужно, а что нет.

— А я пока не вижу тому подтверждений, — заявил я тоном, скопированным с маминого. Это сработало.

Мистер Питерсон потянулся к телефону.

На следующий день терапевт, так же как окулист накануне, проверила ему зрение плюс зрительно-моторную координацию и пришла к выводу, что проблема вовсе не в нарушении мышечного тонуса.

— Я дам вам направление к неврологу, — сказала она.

Мистер Питерсон чертыхнулся.

— Это еще зачем? Мне же это почти не мешает!

— Подобные симптомы, — ответила терапевт, — наблюдаются при некоторых неврологических заболеваниях. Довольно редких, но, чтобы их исключить, необходимо обследоваться.

Я сказал мистеру Питерсону, что с удовольствием съезжу с ним в Бристольскую больницу, в отделение неврологии. Я неплохо там ориентируюсь и смогу быть полезен.

— Пустая трата времени, — проворчал мистер Питерсон. — Просто глаза немного устают. Они скажут то же самое, только по-научному. Это вообще не болезнь.

— Давайте услышим это от врачей, — предложил я.

Мистер Питерсон снова что-то проворчал, но больше не упрямился, и на следующей неделе мы отправились к неврологу доктору Брэдшоу. Он, конечно, знал доктора Эндерби. Я представился и сообщил, что последние пять лет наблюдаюсь у него по поводу височной эпилепсии, и оказалось, что доктор Брэдшоу слышал обо мне. Я имею в виду предысторию моей болезни. Про нее вся больница слышала. Доктор Брэдшоу подробно расспросил мистера Питерсона про аварию, а потом поинтересовался, что у него с ногой. Пришлось мистеру Питерсону рассказать про шрапнель от вьетконговской мины и про то, как у него началась гангрена, вызвавшая необратимое повреждение нервных окончаний, что и привело к хромоте.

Доктор Брэдшоу секунд пять молча переваривал эту информацию, а затем спросил:

— Как вы себя чувствуете в последнее время? Хромота не усилилась?

— Да я вроде ничего такого не замечал, — ответил мистер Питерсон.

— А как с чувством равновесия?

— Хоть сейчас в гимнасты.

— Не спотыкаетесь?

— Не больше, чем всегда.

— А по лестнице ходить не тяжело?

— Тяжело. Но это у меня давно, привык уже.

— У вас бывают перепады настроения? Приступы ворчливости?..

— Какие же это приступы… — усмехнулся мистер Питерсон.

— Он по характеру ворчун, — подтвердил я.

Но доктор Брэдшоу даже не улыбнулся. Затем мистера Питерсона подвергли серии испытаний. Он следил взглядом за светом фонарика и, сидя перед экраном, жал на кнопку, когда на нем то тут то там вспыхивали яркие точки. Затем доктор проверял его способность фокусировать взгляд, измерял, как расширяются его зрачки и фиксировал непроизвольные движения его глаз. Под конец его отправили на МРТ. Позже доктор Брэдшоу признался, что для постановки диагноза последнее обследование уже не требовалось — и так все было ясно. Зато оно позволило уточнить стадию заболевания и спрогнозировать ход нейродегенеративного процесса в ближайшие месяцы или — если повезет — годы.

Ни я, ни мистер Питерсон о «прогрессирующем супрануклеарном параличе» раньше даже не слышали. Доктор Брэдшоу сказал, что это редкая болезнь, поражающая часть ствола головного мозга, что вызывает угнетение ряда сенсорных и моторных функций.

— Простите, — вмешался я, — но тут явная ошибка. Подвижность у мистера Питерсона ограничена совсем не из-за ствола, это очевидно! А окулист говорил, что ему трудно следить только за теми предметами, которые двигаются сверху вниз…

Внимательно выслушав меня, доктор Брэдшоу сказал:

— Я понимаю, что вы оба огорчены, но изменить диагноз не в моих силах. Вероятно, симптомы заболевания в течение какого-то времени маскировала хромота. По отдельности они мало заметны, но вот в комплексе… Сегодняшнее обследование практически исключает сомнения.

— Практически?

— Плюс томограмма. На ней видно, что в области среднего мозга имеется небольшой атрофированный участок. Именно он отвечает за движения глаз.

— Да знаю я про средний мозг! — выкрикнул я и повернулся к мистеру Питерсону, который все это время молчал. — Давайте еще к кому-нибудь обратимся!

— Алекс, успокойся и помолчи, — произнес мистер Питерсон. — Ни к кому мы обращаться не будем. Мне это ни к чему. Мне нужна правда. Доктор, болезнь будет, как у вас выражаются, прогрессировать?

— Боюсь, что да, — ответил доктор.

— Она лечится?

— Мы назначим вам паллиативную терапию, чтобы смягчить симптомы. Сеансы физиотерапии помогут немного улучшить моторику. Я выпишу вам леводопу.

— А что это такое?

— Противопаркинсонический препарат, предшественник дофамина, — выпалил я и с вызовом посмотрел на доктора. — Но ведь у него нет болезни Паркинсона!

Мистер Питерсон посмотрел на меня, но промолчал.

— Все верно, Алекс, — кивнул доктор Брэдшоу. — Леводопу назначают при болезни Паркинсона, но она бывает эффективна и при некоторых формах ПСП. Болезнь Паркинсона поражает примерно те же зоны мозга, и симптомы иногда выглядят похоже, хотя на ранней стадии ПСП угнетение моторной функции не так очевидно.

— То есть настоящих лекарств против этой штуки нет? — заключил мистер Паркинсон. — Она не лечится, я правильно понял?

— Не лечится. Увы.

— Сколько мне осталось?

— Это зависит от целого ряда факторов… Не стоит настраиваться на мрачный лад…

— Доктор, не надо. Я хочу знать, что меня ждет и сколько я протяну. Я не нуждаюсь в утешении. И, если можно, объясните мне все на человеческом языке.

Доктор Брэдшоу кивнул.

— От момента появления первых симптомов больные ПСП живут в среднем пять-семь лет. Но, как я уже говорил, есть основания полагать, что в вашем случае ранние симптомы остались незамеченными. Внешние признаки болезни проявляются на более поздних стадиях. Но поскольку мы не знаем, когда появились первые симптомы, предсказать, как болезнь будет развиваться дальше, довольно сложно.

— Сколько живут после появления внешних признаков?

— В среднем три года.

Мистер Питерсон секунду подумал и спросил:

— И что со мной будет в эти три года? Как будет протекать болезнь? Говорите все как есть.

— Зрение продолжит ухудшаться. Вам будет все труднее двигать глазами, постепенно будет нарастать нарушение остальных моторных навыков. В определенный момент вы утратите способность самостоятельно передвигаться. Начнутся проблемы с речью, с глотанием. В перспективе вам понадобится круглосуточный уход. Мне очень жаль.

— Понятно.

— Существует множество приспособлений, облегчающих жизнь больному, — продолжил доктор. — Хотя пока о них говорить рано. Приходите ко мне на прием, скажем, через недельку…

— Я думаю, нам надо обратиться к доктору Эндерби, — перебил я его. — Он наверняка направит нас к специалисту, который…

Мистер Питерсон взмахом руки остановил меня.

— Слышь, парень. Ты расстроился, ясное дело, но мне ты этим не поможешь. Я сам разберусь, что надо делать.

— Но…

— Никакой другой доктор мне не нужен. Мне нужно подумать. И тебе тоже не помешает.

Я промолчал.

— Понимаю, что это трудно, но прошу тебя пока никому ничего не рассказывать. Не нужны мне чужие жалостливые взгляды, когда выйду купить молока. Мне надо хоть пару месяцев спокойно все обдумать, а какой там покой, если вся чертова деревня будет обо мне судачить? В общем, так. Если совсем невмоготу — расскажи матери, только предупреди, чтобы она — никому ни слова. Еще раз говорю: знаю, что это трудно, но считай, что я тебя прошу. Сумеешь?

— Конечно, — сказал я.

Уже тогда я знал, что мне будет совсем не трудно держать рот на замке. Потому что, если честно, рассказывать-то особо было нечего. Дома я сообщил маме, что в больнице нам ничего конкретного не сказали. Так, предположения. Если у мистера Питерсона и есть проблемы со здоровьем, то не слишком серьезные.

Люси опять ждала котят. Чтобы в этом убедиться, нам даже не пришлось обращаться к ветеринару — ее повадка говорила сама за себя. Я уж и забыл, в который раз она должна была окотиться — то ли в шестой, то ли в седьмой. Страсть плодиться и размножаться пылала в ней неугасимо.

Мама выдвинула гипотезу, согласно которой зачатие у Люси всегда происходит в полнолуние, и в тот вечер, прикинув примерный срок кошкиной беременности, снова защищала свою теорию. Мне пришлось выслушивать ее смехотворные аргументы дважды — сначала дома, а потом в салоне, потому что, когда я туда заглянул, мама как раз излагала их Элли.

Мне хотелось отвлечься, вот я и решил поработать в салоне. Кроме того, пора начинать откладывать на учебу, подумал я, чтобы успеть за четыре года собрать нужную сумму. Жизнь в Лондоне — недешевое удовольствие. Еще была у меня мыслишка заработать за лето на телескоп — для будущего астрофизика вещь первой необходимости. У меня был десятикратный бинокль с диаметром выходного отверстия 50 миллиметров, через который я рассматривал Луну, скопления звезд и даже туманности Андромеды и Ориона в далеком космосе. Но различить в двойной звезде каждую по отдельности или разглядеть очертания планет он не позволял. Сатурн, к примеру, выглядел хоть и не просто светящейся точкой, а расплывчатым овалом, но колец я не видел — для этого требовалась совсем другая оптика.

Наличие в салоне сразу трех работников было оправдано только летом. Особенно в те дни, когда к маме потоком шли клиенты. Я сидел на кассе. Деньги я считал хорошо, но совершенно не разбирался в колодах карт таро и не мог дать покупателю совет, какой кристалл лучше для защиты от стресса, менструальных болей или подобной ерунды. Поэтому на все вопросы я отвечал одно и то же: любой подойдет. Когда народу было много, время летело незаметно. Но периоды затишья я не любил — еще и потому, что мама и Элли принимались болтать, и их голоса зудели над ухом докучливым комариным писком.

Иногда — полный ужас — они пытались втянуть в свои пустопорожние разговоры и меня. Так случилось и в тот раз. Обсуждали они беременность Люси. — Главное, она такая плодовитая! — с гордостью сказала мама. — Каждый раз приносит… сколько там выходило, Лекс?

— Я читаю, — буркнул я.

— В общем, он подсчитал, в среднем получается три целых и семь десятых котенка в помете. Хотя в прошлый раз было всего два, оба мальчики. Ну да, она уже немолодая кошка. Но держится молодцом. Посмотрим, сколько произведет на свет в этот раз.

— Давайте делать ставки! — предложила Элли.

— Лучше бы ты ее стерилизовала, — встрял я.

Мама удивленно посмотрела на Элли — та молча закатила глаза.

— Лекс, ты же знаешь, как я к этому отношусь. Мы не вправе решать за Люси, будут у нее котята или нет. Когда придет время, она сама перестанет плодиться.

— Это непоследовательно, — заметил я. — Говоришь, что мы не вправе за нее решать, а котят у нее отбираешь. Может, если бы ты дала ей вырастить хоть один выводок, она бы давно перестала плодиться!

Мама пропустила мой выпад мимо ушей и обратилась к Элли:

— А ты не возьмешь котеночка? Нам здесь одной кошки более чем достаточно. Все-таки уход за малышами — такая ответственность… Что бы Лекс ни говорил, я считаю, что Люси — безответственная мамаша. К восьмой неделе теряет к детям всякий интерес. Кошки вообще существа эгоистичные…

— Может, она не теряет интерес, а отчаивается? — снова встрял я. — Она же знает, что всех котят отберут. Твой подход не просто непоследовательный, а еще и жестокий.

Мама несколько секунд молча смотрела на меня и снова повернулась к Элли.

— Мне кажется, вам не помешает разминка. Прогуляйтесь с Лексом до родника и принесите воды для кулера, а то там мало осталось. Возьмите обе пятилитровые канистры, чтобы надолго хватило.

Кажется, я забыл вам сказать: мама пила только ключевую воду из родника над Гластонберийским источником. Она и травы только на ней заваривала.

В Элли идея восторга не вызвала. Испустив демонстративно громкий вздох, чтобы мы с мамой оценили, на какую жертву она идет, она сказала:

— Ладно. Притащим десять литров. Только ключи от машины дайте.

— Я же сказала: «Прогуляйтесь», — назидательно сказала мама. — Если куда-то можно доехать, это не значит, что туда нужно ехать. Вам обоим полезно размяться.

Элли бросила на меня возмущенный взгляд, словно этот коварный план родился в моей голове, и обратилась к маме:

— Реально? Вы хотите, чтобы мы пехом перлись до родника и обратно?

Мама кивнула:

— Ну да. Я же сказала: «Разминка».

— Я думала, вы просто так!

— Не просто. Давайте, ноги в руки, и вперед. Постарайтесь получить удовольствие. Погода хорошая.

— Получить удовольствие? Ровена, вы представляете, что такое десять литров воды? Они же весят тонну!

— Бога ради, Элли! — вмешался я. — Десять литров это десять килограммов. До тонны очень далеко.

— Алекс, да отстань ты со своей математикой!

— Если ты еще не заметила, с мамой спорить бесполезно.

— Совершенно верно, — подтвердила мама. — Вы оба молодые, здоровые, с двумя канистрами уж как-нибудь справитесь.

Элли наградила меня испепеляющим взглядом, всплеснула руками и мотнула головой в сторону кладовки. Я уже тогда понял, кому именно предстоит «справляться» с обеими канистрами.

Как только мы вышли, Элли зажгла сигарету, затянулась и раздраженно выпустила облачко дыма. Вся прелесть свежего воздуха для нее заключалась в том, что на воздухе можно курить.

— Это все ты виноват, — заявила она. — Начал с ней препираться, и вот результат.

Я промолчал, только чуть ускорил шаг. Не хватало еще, чтобы Элли меня отчитывала.

— Вудс, ну куда ты летишь? Ты меня уже загнал, а нам еще назад тащиться.

Когда рядом не было мамы, Элли обращалась ко мне по фамилии. Когда злилась, тоже. Я замедлил шаг. Что бы ни говорила мама, погода была так себе — душно, как перед грозой. Стоило и вправду приберечь силы на обратную дорогу.

— Какая муха тебя укусила? — спросила Элли.

— Никто меня не кусал, — буркнул я. — Просто бесит, когда мама порет чушь.

— Подумаешь! Может же у нее быть свое мнение.

— У меня тоже есть свое мнение.

— Вот-вот. Только бесишься и наезжаешь ты, а не она.

— Да потому что ее мнение лишено логики!

— Вудс, ну какая, в жопу, логика? В жизни есть вещи поважнее логики — доброта, например. У твоей мамы доброе сердце. Она вообще не собиралась тебя злить. Она просто хотела с тобой поболтать.

— «Поболтать» подразумевает диалог, а она наказала меня за то, что я думаю не так, как она! Нелогично же.

— Да никто тебя не наказывает, балда! Она просто хотела, чтобы ты поостыл. Ежу понятно, что ты не в себе. Она, небось, решила, раз ты не хочешь с ней говорить, может, поговоришь со мной. Так что еще вопрос, кто тут наказан. Я, знаешь ли, не фанатка походов по воду.

— Ты тут вообще ни при чем. Точно говорю: это мама меня воспитывает. У нее так голова работает — если я думаю не так, как она, надо усложнить мою жизнь, чтобы вынудить меня согласиться. Она ненавидит, когда я с ней не соглашаюсь.

— Да ты больной на всю голову!

Последнее замечание я проигнорировал.

У родника не было ни души, только у обочины притулилось несколько припаркованных машин. Приехавшие, судя по всему, отправились гулять по холмам. Я поставил наполнять первую канистру. Обычно процесс занимал определенное время, потому что вода текла из крана тонкой струйкой, а в знойные дни и вовсе превращалась в ниточку. Но я никуда не спешил. Было за полдень, и вокруг родника успела лечь прохладная тень от деревьев. Элли села на скамейку и закурила вторую сигарету.

— Знаешь, ты зря наезжаешь на свою маму. Когда это она заставляла тебя с ней соглашаться?

— Она только и делает, что заставляет!

— Не, когда конкретно?

— Да постоянно.

— А по-моему, ничего она тебе не навязывает. Не припомню, чтоб она тебе хоть раз сказала: делай так, думай то. Она уважает твою независимость. Тебе жутко повезло с родителями, это редкость. Ты сам не понимаешь.

Элли села на любимого конька — любой разговор она переводила на свои детские психологические травмы. Я несколько секунд молча смотрел на медленно льющуюся воду, а потом повернулся к ней и сказал:

— Это ты ничего не понимаешь.

На обратном пути мы не разговаривали.

На очередном приеме я поделился печальными новостями с доктором Эндерби. Вообще-то я не собирался трепать языком, просто почувствовал, что у меня нет выбора. Слишком тяжело было тащить этот груз в одиночку.

Я рассказал, как мы ездили в больницу, где мистеру Питерсону поставили неправильный диагноз, и постарался объяснить, почему считаю, что он неправильный. Доктор Эндерби слушал меня, не перебивая. Мне понравилось, что он дал мне изложить все факты от начала до конца, не встревая с вопросами или восклицаниями. Сейчас он их обдумает, надеялся я, сделает пару телефонных звонков — и через несколько дней, если не часов, проблема будет решена. Я договорил. Он все так же безучастно смотрел на меня, а потом произнес:

— Алекс! Тебе известно, что ты не имеешь права мне об этом рассказывать? Это конфиденциальная информация.

— Конфиденциальная, — согласился я и покраснел. — Мистер Питерсон просил меня держать язык за зубами. Но нужно же что-то делать! А он ни в какую…

— Я понимаю твое беспокойство, — продолжил доктор Эндерби. — И не сомневаюсь, что ты посвятил меня в эту историю из лучших побуждений. Но бывают обстоятельства, когда мы обязаны уважать чужие пожелания. Ты не в силах заставить Айзека делать то, чего он делать не хочет, особенно сейчас, когда жизнь оставила ему не слишком богатый выбор. Мне кажется, уж кому-кому, а тебе это хорошо знакомо…

— Но это же исключительный слу…

Я осекся. Доктор Эндерби смотрел на меня все с тем же непроницаемым выражением лица. И тут до меня дошло.

— Вы знали!

— Знал, — признался доктор Эндерби. — Я уже некоторое время в курсе.

— Разве доктор Брэдшоу имел право раскрывать врачебную тайну?

— Не имел. Он ее и не раскрывал. Айзек сам позвонил мне. И потом звонил еще несколько раз.

У меня словно гора с плеч свалилась.

— Значит, все хорошо? Ну, в смысле я, конечно, не должен вмешиваться, просто боялся, что сам он не соберется. Но раз вы уже им занялись, то все в порядке. Вы назначите ему новое обследование? А, понимаю! Об этом вы тоже не имеете права говорить! Ну и ладно. Это уже не так важно.

— Алекс, — тихо сказал доктор Эндерби. — Нового обследования не будет. Доктор Брэдшоу не ошибся. Это блестящий специалист.

— Даже специалисты ошибаются. Не так часто, конечно, но ошибаются. Я тут поискал в интернете…

— Алекс, — перебил доктор Эндерби. — Диагноз поставлен правильно. Ничего не поделаешь. Прости. Мне самому не хотелось быть столь категоричным, но никаких сомнений нет.

Я уставился на него. У меня задрожал подбородок.

— Я понимаю твои чувства, — продолжил доктор Эндерби, — но не позволяй им захлестнуть тебя с головой. Такова реальность. Айзек смертельно болен. И ему очень нужна твоя поддержка.

Я заплакал. Доктор Эндерби положил руку мне на плечо. Я хотел смахнуть эту предательскую руку, но не сумел. Сил не было.

— Что я могу для него сделать? — спросил я, продолжая всхлипывать. — Доктор Брэдшоу говорил, что развитие нейродегенерации можно замедлить леводопой. Или хотя бы смягчить симптомы.

— Возможно, — кивнул доктор Эндерби, — но стопроцентной уверенности нет. К сожалению, ПСП плохо поддается медикаментозному лечению.

— А что еще остается?

— Лучше всего физиотерапия. Проблем со зрением она не решит, но развитие локомоторной дисфункции может замедлить. На некоторое время.

— Неужели нет действительно эффективных препаратов?..

— Алекс, я уверен, что доктор Брэдшоу перечислил все возможные варианты лечения. Боюсь, что ничего нового я тебе не скажу. Чудо-средства от этой болезни пока не изобрели.

— Но ведь медицина не стоит на месте! За последние десять лет неврология шагнула вперед дальше, чем за предыдущие сто! Вы сами мне это говорили!..

— Так и есть. Я не сомневаюсь, что через пятьдесят лет, если не через двадцать, наука изменится до неузнаваемости. И все неврологические заболевания уйдут в прошлое, как ныне забыта оспа. Но сегодня мы имеем то, что имеем. Тебе больно это слышать, понимаю, но таково истинное положение дел.

— Подождите, но ведь ведутся же какие-то исследования? Наверняка есть новые лекарства в стадии разработки. Даже если они еще не получили одобрения — это сейчас неважно.

— Алекс, — перебил доктор. — Я рассказал тебе все, что знаю сам. Если бы я слышал о новых препаратах, я бы ничего от тебя не скрыл.

Меня снова затрясло. Я попытался сосредоточиться на дыхании. Тщетно.

— Алекс, посмотри на меня, пожалуйста.

Я поднял на него взгляд.

— Знаешь, что действительно поможет Айзеку в ближайшие месяцы? Если ты просто будешь рядом с ним. Останешься другом, который уважает и поддерживает его решения. Без тебя он не справится. Это трудная задача, тем более для подростка, но я уверен, что тебе она по силам. Даже если сейчас ты в сомнениях. Ты сильный человек. И Айзек — сильный человек. Я общался с ним только по телефону, но убедился: он держится молодцом. Мало кто на его месте вел бы себя с таким же достоинством. Но он нуждается в твоей дружбе. В дружбе, а не в том, чтобы ты разрывался на части в поисках несуществующего решения. Он принял неизбежное. Теперь твоя очередь.

— Он в жизни столько всякого навидался…

— Я знаю.

— Наверное, поэтому он так стойко держится.

— Скорее всего.

— До чего это все несправедливо. Ему и без того досталось. За что ему такое?

— Подобные вещи не имеют отношения к справедливости. Можно долго рассуждать, почему так произошло, но кому от этого легче? Ты со мной согласен?

— Да.

— Иногда обстоятельства складываются в узор, который мы воспринимаем как чудовищную несправедливость. Но мы вынуждены к ним приспосабливаться. Другого выхода нет.

— Согласен.

— Я знал, что ты меня поймешь, — заключил доктор Эндерби. — Кому, как не тебе? Ты сам через это прошел. Тебе известно, что неизлечимая болезнь не обязательно Превращает человека в своего раба. Он не знает, сколько ему отпущено, но продолжает жить. На мой взгляд, именно это сейчас происходит с Айзеком. Он пытается жить обычной жизнью. И мы с тобой должны ему в этом помочь.

Я вытер глаза рукавом и кивнул.

— Вы ему не скажете? — спросил я. — Не скажете, что я проболтался?

— Не скажу. Ты сам ему все расскажешь. Чем раньше, тем лучше. Веди себя с ним честно, и тебе станет легче.

Доктор был прав: держался мистер Питерсон хорошо. Пожалуй, даже слишком хорошо. Не то чтобы он вообще не думал о своей болезни, просто воспринимал происходящее диаметрально противоположным — по сравнению со мной — образом. Спокойно рассуждал о том, что его ждет, рассказывал о своем самочувствии, описывал симптомы. Он понемногу учился их распознавать, хотя они на протяжении нескольких месяцев проявлялись на фоне недомоганий, к которым он давно привык. Например, ему стало труднее садиться и вставать, пользоваться столовыми приборами и наклоняться за упавшей на пол газетой — одним словом, возникли проблемы с поддержанием равновесия тела и координацией движений. Хуже всего было по утрам и вечерам. Мистер Питерсон говорил, что порой, стоя на верхней площадке лестницы, он повторял про себя, что это Господь посылает ему испытание. Меня радовало, что он сохранил способность шутить, которую я утратил. Все мои попытки отшутиться в ответ выглядели фальшивыми и натужными. Хорошо, если мне удавалось хотя бы улыбнуться.

Особенно усугубились проблемы со зрением. Объясняя, почему ему трудно сфокусировать взгляд, мистер Питерсон говорил, что мешает «слепое пятно». Теперь, зная, что часть обзора действительно находится в слепой зоне, он пытался ее локализовать, но это стоило усилий. Движения глаз, прежде автоматические, отныне требовали концентрации внимания, даже если речь шла о том, чтобы просто посмотреть вверх или вниз. Поэтому, собираясь на почту или в магазин, мистер Питерсон охотно уступал мне руль. Я водил уже вполне уверенно, по крайней мере на короткие расстояния, а дорожная полиция была у нас в Нижних Годлях редким гостем. Если нас все-таки остановят, предупреждал мистер Питерсон, он возьмет ответственность на себя, а я смогу отговориться незнанием закона или принуждением. Он больше не боялся, что мне придется носить ему передачи: едва ли найдется судья, готовый упечь за решетку человека с таким диагнозом, как у него.

Но если с неспособностью водить машину мистер Питерсон смирился, то с чтением дело обстояло иначе. Несмотря на то что зрение у него неумолимо ухудшалось (или как раз поэтому), он не желал выходить из членов книжного клуба. Когда к четырнадцатому месяцу мы добрались до последней книги Воннегута — «Времетрясения» — мистер Питерсон мог читать лишь по пять-десять минут подряд и только в определенные часы: обычно с девяти до полудня и с трех до семи. В другое время суток чтение требовало от него слишком большого напряжения. Кроме того, ему приходилось, как первокласснику, водить по строчкам пальцем. Но он упорно преодолевал все трудности. Над «Времетрясением» он просидел почти весь месяц, но успел к последнему собранию. Он уже знал, что это последняя книга, которую он читает самостоятельно. Остальные члены клуба, разумеется, ни о чем не догадывались. О диагнозе мистера Питерсона не знал никто, кроме нас с доктором Эндерби. Даже пережив так называемую стадию отрицания, я не стал делиться новостью с мамой, хотя мистер Питерсон несколько раз повторил, что он не против. Наверное, считал, что для меня это важно, но я так не думал. Одно дело мириться с реальностью, и совсем другое — описывать ее другому человеку. Это делает ее слишком реальной. Я подозревал, что мистер Питерсон ни с кем не хочет говорить о своей болезни именно по этой причине.

Я надеялся, что через пару месяцев он откроется еще кому-нибудь. Например, миссис Гриффит и Фионе Фиттон, с которыми поддерживал теплые отношения. Во всяком случае, его окружали люди, готовые ему помочь, тем более что мы оба понимали: в ближайшей перспективе эта помощь будет ему жизненно необходима. Но мистер Питерсон наотрез отказывался размышлять о будущем. Выдержка выдержкой, но практически он ничего не делал, чтобы противостоять болезни. В больнице ему предложили несколько курсов паллиативного лечения — он не начал ни одного. Конверт с рекомендациями, выданный там же, так и лежал запечатанным. Мне он говорил, что не хочет менять привычный распорядок жизни и постарается придерживаться его как можно дольше. Когда я напоминал ему, что на физиотерапию и на помощь на дому надо записываться заранее, он отвечал, что пока не готов заниматься подобными вещами и мне беспокоиться не советует. Легко сказать.

Я понимал, что недалек тот день, когда он исчерпает свои возможности имитировать «нормальную» жизнь. Рано или поздно мистер Питерсон убедится, что его способности ограничены, — и эти границы будут, как и предсказывал доктор Брэдшоу, неумолимо сжиматься. Ему, хочешь не хочешь, придется рассказать о своей болезни. Ему понадобится медицинская помощь и помощь бытовая. Отказываясь от принятия конкретных решений, он следовал ошибочной стратегии. И у меня — в самом дальнем и темном уголке сознания — начали зарождаться сомнения. Так ли уж хорошо мистер Питерсон держится, как показалось нам с доктором Эндерби?

Какое-то время я подумывал посоветоваться с доктором, но когда встретился с ним на последнем заседании нашего клуба, решил этого не делать. (Я и так знал, что он скажет: надо уважать позицию мистера Питерсона и не мешать ему следовать тем путем, какой он сам для себя выбрал.) Мы поговорили обо мне. Доктора Эндерби интересовало, как я справляюсь со стрессом. Я сказал правду: день на день не приходится, но я стараюсь мыслить в позитивном и конструктивном направлении. Надеюсь на лучшее и готовлюсь к худшему. Доктор Эндерби ответил, что это достойный подход. Как именно я «готовлюсь», объяснять я не стал.

Я рассчитал: если исходить из результатов моих изысканий, мистеру Питерсону остается жить от двух до пяти лет, значит, мне на какое-то время придется прервать учебу. Судя по всему, этот период совпадет с промежутком между школой и колледжем или, если повезет, между колледжем и университетом. Родных у мистера Питерсона не было, и ухаживать за ним будет, кроме меня, некому. При всей очевидности этого факта оставалось непонятным, как сообщить об этом мистеру Питерсону. Я подозревал, что он начнет сопротивляться. В этом отношении было даже лучше, что он ничего не предпринимает, давая мне время подготовиться к любым его возражениям. Когда он столкнется с неизбежным, я буду готов оспорить каждый из его аргументов. В душе у меня все бурлило, но внешне я старался сохранять невозмутимый вид, хоть это и не всегда получалось. Например, на последнем собрании Светской церкви, куда пришел доктор Эндерби, я поймал себя на том, что мне отчаянно хочется быть похожим на него. Он умел внушать доверие (не зря был врачом) и в то же время никогда не терял хладнокровия (как истинный буддист). Но мне казалось, что во внешней невозмутимости есть что-то от обмана. А обманщик из меня никудышный.

Спасло меня только то, что в тот день странно вели себя все. Возможно, причина заключалась в том, что цикл наших чтений подошел к концу. Я давно заметил, что люди проявляют излишнюю эмоциональность, завершая какое-нибудь дело, — даже если завершают его с успехом. В воздухе витала нервозность, и мой отсутствующий вид, на который в обычных обстоятельствах члены клуба непременно обратили бы внимание, остался незамеченным. Впрочем, если говорить о странности поведения, то чемпионом в тот странный день был не я, а мистер Питерсон, который на общем странном фоне выглядел суперстранным. Я, конечно, понимал, что за этим стоит, но что насчет его внезапной перемены подумали остальные, не имел понятия.

Мистер Питерсон никогда не отличался ни склонностью к сантиментам, ни особой разговорчивостью. Но в то воскресенье он настоял, что будет выступать последним, и подготовил весьма пространную речь. Темой выступления он избрал некие «философские» проблемы, задевшие его за живое, которыми он спешил поделиться с остальными (при том что философствовать мистер Питерсон явно не привык). Я слушал его в полной уверенности, что он вот-вот расскажет всем про свою болезнь. Во всяком случае, дело вроде бы к тому шло. Однако прямо называть вещи своими именами мистер Питерсон так и не стал. По существу, он говорил про себя и про положение, в котором оказался, но на примере «Времетрясения», и только мы с доктором Эндерби понимали, что он имеет в виду. Тем не менее мы умудрились неправильно истолковать его слова.

— Так случилось, — издалека начал мистер Питерсон, — что я читал эту книгу очень долго. Точнее, перечитывал: первый раз я проглотил ее, когда она только вышла, лет десять назад. Помню, тогда я подумал, что это самая легкомысленная из книг Воннегута. Как всегда, отличная, но все-таки несерьезная. Так вот, при медленном чтении я понял, что ошибался. Наверное, будучи горячим поклонником Воннегута, я должен был сразу догадаться: его несерьезность обманчива. Чем смешнее шутка, чем беспечней тональность, тем важнее подтекст. Кажется, он и сам неоднократно высказывался в том же духе. Такие вещи, как юмор, дурачество, абсурд, часто произрастают из отчаяния. Идея, что время способно свернуться в петлю и события целого десятилетия повторятся один в один, конечно, сама по себе абсурдна, и сюжет задуман как фарс. То есть это инструмент комедийный и не более того. Так кажется на первый взгляд. Но стоило мне перечитать роман медленно, и случилось невероятное. Я вдруг понял, что воспринимаю эту фантастическую историю всерьез. И чем дальше я читал, тем меньше в ней оставалось фарса. Представьте себе, что вам, лично вам, предстоит заново прожить последние десять лет вашей жизни. Или даже всю жизнь целиком. Хотите верьте, хотите нет, но эта мысль настолько меня захватила, что я решил провести кое-какие исследования — хотя обычно исследованиями у нас занимается Алекс. И вот что я обнаружил.

Оказывается, Воннегут не был первым, кто попытался описать, что будет, если время повторится. За сотню лет до него практически ту же идею высказал в своей книге «Так говорил Заратустра» немецкий философ Фридрих Ницше. Я никогда особенно не интересовался философией. Всегда считал, что моральные установки сидят у каждого из нас внутри, а все остальное — или просто здравый смысл, или показуха. Еще месяц назад, услышав слово «Заратустра», я решил бы, что речь идет о Штраусе. Ладно, это лирическое отступление. Давайте я лучше вкратце расскажу, о чем пишет Ницше. Он говорит: после смерти ничего такого, о чем твердят религии, нет. Ни рая, ни ада, ни чистилища. Но это не значит, что нет вообще ничего. Просто после смерти для нас все начинается заново. Мы заново проживаем свою жизнь — ту же самую, без малейших изменений, от рождения до смерти. И так раз за разом, до бесконечности. Он назвал это «Вечным возвращением». Судя по всему, сам Ницше в это не верил, во всяком случае, в буквальном смысле, но описал так, словно верил. Он поставил своего рода мысленный эксперимент. И предложил читателю, приняв идею всерьез, ответить на следующий вопрос: если это правда, то нравится она тебе или нет? Иными словами, если тебе придется еще раз прожить ту же самую жизнь, с теми же успехами и провалами, с теми же событиями, теми же горестями, в общем, все ту же трагикомедию, — захочешь ты этого или нет? Стоит оно того? Я думаю, Воннегут говорит о том же самом. Я вас уже заболтал, но потерпите еще немного. На мой взгляд, этот мысленный эксперимент заставляет читателя задаться еще одним, не менее важным вопросом — о свободе воли. У Ницше идея Вечного возвращения была способом атеистического осмысления свободы воли, что в его время отражало позицию меньшинства. Говоря о Вечном возвращении, он хотел сказать, что после жизни ничего нет. Что жизнь — это все, что нам дано, и если мы озабочены поиском смысла жизни, то искать его следует здесь и сейчас, опираясь на собственные силы и не надеясь на нечто сверхъестественное. Думаю, Ницше своими рассуждениями хотел дать читателю этакого пинка под зад. Очнись, ты сам отвечаешь за свою жизнь, старайся делать правильный выбор, не упусти свой единственный шанс. По-моему, у Воннегута цель была такая же, но свободу воли он понимал по-другому. Воннегут считает, что свобода воли — не обязательно данность. Мы принимаем ее за данность — в этом он согласен с Ницше, — но может случиться, что она внезапно исчезнет. Мысленный эксперимент, предложенный в романе «Времетрясение», отчасти описывает подобный сценарий. Герои живут как бы на автопилоте, прекрасно зная, что произойдет в ближайшие десять лет, но не имея ни малейшей возможности хоть что-то изменить. Может показаться, что для Воннегута это самая несерьезная сюжетная линия, но на самом деле нет ничего серьезней ее. Кому-кому, а Воннегуту было прекрасно известно, что значит лишиться свободы воли. Будучи военнопленным, он видел, как в огне пожаров исчезает с лица земли целый город и никто — ни он, ни другие люди, ни сам Господь Бог — не могли этому помешать. Оставалось только считать погибших. Сто тридцать тысяч человек. Поэтому я уверен, что Воннегут как никто знал, чего стоит свобода воли, и понимал, что она имеет границы. Он знал, как и в каких обстоятельствах человек внезапно лишается права свободного выбора. Я хочу закончить свое выступление молитвой о душевном спокойствии из «Бойни номер пять». Конечно, я мог бы выбрать цитату из «Времетрясения», но мне кажется, что точнее, чем в этой молитве, выразить мысль невозможно. Особенно если учесть, что произносит ее атеист.

«Господи, дай мне душевный покой, чтобы принимать то, чего я не могу изменить, мужество — изменять то, что могу, и мудрость — всегда отличать одно от другого». [7]

Аминь.

В гостиной повисла тишина. Я затаил дыхание, ожидая, что мистер Питерсон наконец всем признается. Но он, прокашлявшись, сказал:

— Да, и еще я хочу поблагодарить Алекса за то, что он создал наш клуб. Если кто-то думает, что я имею к его организации какое-то отношение, то он ошибается. Я с самого начала считал эту затею дурацкой. Я говорил ему, что никто не придет. Поэтому и согласился предоставить для встреч свою гостиную.

Все засмеялись. Судя по всему, мистер Питерсон чувствовал себя в роли выступающего вполне комфортно.

— Еще раз, — сказал он, посерьезнев. — Спасибо, Алекс. Этот клуб стал важной частью моей жизни. Думаю, не только моей.

Возможно, он говорил что-то еще, но я ничего не слышал. Я стал красным, как арбуз на срезе. В глазах защипало.

— Сейчас вернусь, — пробормотал я и убежал в ванную.

И сидел там, пока не проревелся как следует и не умылся.

Примерно через час, когда остальные разошлись, мистер Питерсон снова, как будто мало было одного раза, повторил:

— Я правда тебе благодарен. Это были отличные четырнадцать месяцев. Надеюсь, ты будешь о них помнить.

Мне следовало ответить чем-то искренним и в то же время многозначительным, но я испугался, что снова расплачусь. Поэтому я смог выдавить из себя лишь короткое: «Ладно». Это совершенно не соответствовало моим мыслям и чувствам. Поэтому — и только поэтому — я с полдороги вернулся.

Я уже упоминал, что меня весь день не покидало ощущение, что что-то идет не так, но оно не было связано с мистером Питерсоном. Мало того, последняя часть его выступления меня успокоила. Я решил, что он действительно обрел душевный покой и готов смириться с вещами, которые не в силах изменить. Как оказалось, я ошибался. Я неправильно истолковал его слова. И вернулся по чистой случайности.

Я собирался заглянуть буквально на пару минут. Приоткрою дверь и скажу мистеру Питерсону все, что должен был сказать сразу: что для меня эти четырнадцать месяцев тоже не прошли бесследно и, что бы дальше ни случилось, я его не оставлю. Такие слова нельзя откладывать на завтра. Я постучал в дверь, но ответа не услышал. Это меня не насторожило, потому что мистер Питерсон не всегда открывал сразу, особенно в это время суток. Он мог курнуть и задремать.

Я снова постучал и потянул дверь. Она была не заперта. В прихожей пахло травой. Это меня удивило: обычно мистер Питерсон курил на улице, в крайнем случае — на крыльце, если шел дождь. Он не любил запах марихуаны, особенно застарелый, но говорил, что от старой привычки не так легко избавиться. Правда, мне казалось, что от этой привычки он избавляться не спешил.

— Мистер Питерсон?

Тишина. Это могло означать, что он задремал в кресле, и я прошел в гостиную. И убедился, что был прав: он сидел, укутав ноги пледом и чуть склонив голову набок. На столике рядом с креслом стояли пепельница и недопитый стакан. Там же лежал открытый блокнот. Крупными черными буквами на верхней странице было написано: Прошу не откачивать.

Я похлопал его по щекам. Он не реагировал, но кожа была теплая, и я понял, что он еще дышит. Через пару секунд я нашел пустые упаковки из-под лекарств: диазепама, парацетамола и кодеина. Я знал, что это важная информация.

Я выдрал записку из блокнота, сунул в карман и стал звонить в «скорую».