В ночь со второго на третье
Перевод Е. Серебро
Нередко случается, что люди говорят о точном дне и моменте своего преображения или называют точное время, когда началась влюбленность.
Таким же образом я могу показать место в календаре — а в этом случае и на карте, — где моя жизнь раскололась пополам, раз и навсегда и окончательно. До этого она была довольно цельной, никогда не простой, постоянно уязвимой, но все же по своей структуре весьма похожей на жизнь других людей. С тех пор линия моей жизни, вычерченная геометрически, стала буквой «Y».
Я снял на лето дом в маленьком рыбачьем поселке в бухте Ханёбуктен, недалеко от Кристианстада. Мой друг, директор местного краеведческого музея, находился на раскопках под Чивита Веккиа и благородно предоставил свой летний дом в мое распоряжение.
Это был старый рыбачий дом, построенный из камня и побеленный известью; уже в начале века он был отдан дачникам и поэтому потерял часть той грубой простоты, которой отличались береговые постройки. Земляные и каменные полы были покрыты линолеумом. Большой каменный очаг, в котором прежде выпекали хлеб, готовили пищу и которым обогревались, сначала заменили обыкновенной дровяной печью, а потом электроплитой, снабженной современной кухонной вытяжкой и полкой из тикового дерева для банок со специями.
И все же что-то в расположении дома, прижавшегося к другим домам на крошечной деревенской улочке, в тени двух черных вязов и под защитой выцветшего серебристо-серого лодочного сарая, вызывало у меня чувство, будто я перенесся в другое столетие. Длинными солнечными днями я играл в Робинзона Крузо, только что выброшенного на берег необитаемого острова; лишь новости, и в первую очередь газеты, напоминали мне о моей профессии. Я вынул из чемодана только самое необходимое: пару поношенных джинсов и два свитера. Вся более городская одежда лежала без употребления. Ходил я босиком, за исключением тех немногих случаев, когда отправлялся на машине в Симрисхамн пополнить запасы еды и вина.
Теперь относительно места в календаре: это было в ночь со второго на третье августа 1980 года. Турпаны, сбившись в черные неуклюжие стаи, так близко подлетали к воде, что я принял их за дельфинов. Сорочай на своих тонких, покрытых красным лаком ногах бродил по грязи, выброшенной первым осенним штормом. Водоросли остро запахли гнилью, и казалось, будто клочья тумана застряли на изгородях, на кустах бузины и еще долго оставались там после того, как вставало солнце и разгоняло их: то были тысячи осенних паутинок, видимых благодаря каплям росы.
Нередко ясно и тепло становилось только часам к одиннадцати. Тогда солнце масляно-желто светило наперегонки с плоскими головками цветов пижмы у дома, и я со своим утренним кофе и трубкой, пренебрегая зеленой летней скамьей перед домом, сидел на старой корзине для рыбы с подветренной стороны у лодочного сарая и смотрел на южный берег залива Ханёбуктен. Иногда по утрам Борнхольм возлежал на горизонте, круглый, величиной с кита; в другие утра он исчезал в неведомых широтах.
К вечеру второго августа поднялся ветер, разбушевавшиеся волны, шипя, сбивали белую пену над темно-синей августовской водой. В сумерках море гремело как несмолкающий гром. По своему радио я услышал предупреждения о шторме именно на юге залива Ханёбуктен и, ложась в постель в нише не слишком обустроенного чердака, оставил окно только чуть-чуть приоткрытым.
Убаюканный ритмичными ударами волн, я заснул под «Воспоминания эгоиста» и проснулся лишь на минуту, тут же погасил лампу и повернулся на другой бок.
Второй прекрасный сон — если бы он был товаром, он бы получил высшую оценку благодаря своей крепости и прочности — был прерван на рассвете странным звуком.
По ночам в деревне и в окружающей ее вересковой пустоши, где стоял мой дом, было слышно прежде всего, как плескались, как стонали набегающие волны — звуки моря были всегда ритмичны, словно удары сердца гигантского млекопитающего. Затем кричали петухи — шестичасовые горластые и спесивые петухи моего ближайшего соседа-рыбака и карликовые на другом конце деревни, принадлежавшие семье дачников. И наконец, порой ухали совы, кричали сонные дрозды, мычали коровы и где-то вдали со свистом проносились к шоссе ранние машины.
Забыл ли я какой-нибудь звук или крик? Попытаюсь вспомнить… Да, электрический насос, который подавал воду в душ, туалет и кухню, мог взять да застонать или закашлять, хотя никто не претендовал на его услуги.
Я приподнялся на локте и прислушался. Ветер усилился, но я сказал себе, что еще очень не скоро жители рыбачьего поселка начнут говорить о шторме. Оба вяза крутили и качали ветвями, словно пытаясь освободиться от листьев, а ветер гнул и трепал их с такою силой, что казалось, вот-вот вывернет с корнями. Окно билось на коротком поводке. Буруны кидались на прибрежные скалы и ревели в постоянном крещендо.
Когда на мгновение рев стихал, с моря доносились громкие крики.
Кто мог так кричать глубокой ночью? Кто-то из деревни? Это было исключено. Правда, однажды в начале лета маленький дачник с перепугу заорал благим матом. Он проснулся один и не мог найти свою маму, которая играла в бридж в доме через дорогу. Но это было исключением. Деревня была местом тихим и покойным.
Я лег, закрыл глаза и попытался вытеснить картину, неумолимо возникавшую даже несмотря на закрытые веки: небольшой дрейфующий, потерявший управление парусник или другая прогулочная лодка, которую вот-вот подхватят опасные буруны, а может, ее уже пришпилило к острым скалам далеко на мысе, и отец, по горло в воде, с ребенком на руках, запутался в снастях и боится, что их снова унесет в море или разобьет о скалы.
Вот опять. Громкий, умоляющий крик. Теперь я совершенно отчетливо услышал, что это был крик о помощи! Не нечленораздельный вопль, померещившийся мне сначала, а вполне отчетливый: «Помогите!»
Он или она ловили момент, когда море становилось чуточку тише, что-бы закричать, или, может быть, кричали беспрерывно, но только во время пауз я мог различить это «Помогите!», от которого волосы у меня буквально вставали дыбом.
Я не имел ни малейшего понятия, что мне надлежало делать. В то же время я понимал, что оставаться в бездействии равносильно убийству. Будучи «сухопутной крысой», я не имел ни сил, ни снаряжения, чтобы отправиться на помощь. Канаты, спасательный круг, фонарь — всплыли слова.
Где их взять? Меня основательно проинструктировали по таким вопросам, как уход за водяным насосом, вынос мусора, пересылка почты и размораживание холодильника. Героические подвиги или трагедии не были предусмотрены в плане этих недель отдыха. Теперь я метался по низкому чердаку, натягивал джинсы прямо на голое тело, ругался и искал свои сандалии (которые стояли под скамейкой во дворе), напяливал на себя свитер задом наперед и тщетно пытался застегнуть его сзади, причудливо вывернув руки, время-от времени останавливаясь, прислушиваясь и слыша — не знаю, чего я боялся больше: того, что услышу крик или что он прекратится, — ритмичный и рвущий сердце крик «Помогите!».
— Помогите! Помогите!
В последний раз в моей голове пронеслись возможные версии; очень уж мне не хотелось выходить на улицу и будить местных жителей для борьбы с морем за жизнь каких-то неизвестных и отчаянных мореплавателей. Но нет.
Одно несчастье билось, как пульс, вне меня и во мне, и я выскочил в черную бушующую ночь и услышал свой крик, также рвущий сердце:
— Помогите!
Мерцающее серебристое сияние на горизонте говорило о том, что рассвет уже близок; но на пустоши, вокруг деревни и на берегу было все еще темно, и у скалистого мыса виднелись только белые взрывы бурунов.
Наверное, из-за крика и спешки вид у меня был безумный, когда мне наконец удалось достучаться до моего соседа-рыбака, шестидесятилетнего мужчины, и объяснить ему, задыхаясь и заикаясь, что случилось. Я до сих пор вижу его задумчивый, скептический взгляд, он не торопясь, лениво натягивает пижаму, мне приходится оттолкнуть его, чтобы подойти к телефону, и, только набрав 90, я замечаю, что телефон стоит у самой головы его спящей жены. Она стонет во сне, а я говорю свое имя, название деревни и рассказываю, что слышал.
На минуту в трубке наступает тишина, а потом флегматичный голос говорит на диалекте:
— Вы их видели?
— Нет, — воплю я, — вы сами послушайте. — И в глупом отчаянии поворачиваю трубку к наружной двери, затем опять к себе и кричу: — Вы что, не слышите! Они все время кричат!
Конечно, на другом конце провода молчат, но мой сосед хватает трубку и говорит довольно внушительно:
— Вы бы лучше приехали!
Только тогда человек из службы экстренной помощи на что-то решается и отвечает почти с готовностью:
— Хорошо, мы едем.
Тем временем сосед надел непромокаемый костюм и схватил фонарь, который, очевидно, у него всегда под рукой у входной двери вместе с прикнопленной программой телепередач на неделю; мы пробираемся вперед сквозь ветер, и он то и дело повторяет:
— Где же они?
Но иногда ветер относит его слова, и тогда он кладет свою твердую, теплую ладонь на мою ледяную руку, и я молча показываю. Там. На самой оконечности мыса.
Я все еще их слышу.
— По-мо-ги-те! По-мо-ги-те!
Я слышу, что голос становится слабее, и бегу все быстрее. Но мыс, который в тихие солнечные дни — любимое место для купания, теперь залит морем и является частью подводного ландшафта, борозды известняка ведут к скользким, как мыло, западням. Я упал, ушибся и насквозь промок. Вскоре меня хоть выжимай. Я вижу, как фонарь высвечивает гребни волн, и каждую секунду жду — вдруг мелькнет в волнах остов лодки или белое, объятое ужасом лицо. Но ничего не видно, кроме тяжелых, как свинец, волн, белой пены и серебристого мерцания на востоке, которое усиливается, рассеивая темноту.
Видно, они все-таки утонули.
Жена рыбака, должно быть, проснулась и оповестила других соседей. В дрожащем свете дня можно различить маленькую группку местных жителей и двух незнакомцев с шестами и тросами, прокладывающими себе дорогу к воде. Это, наверное, спасатели, которые приехали на машине. Наши фонари освещают море с одной стороны, утренний свет — с другой, и не видно ни обломков лодки, ни тонущих людей. Однако все время через равные промежутки то тише, то громче слышатся эти жалобные крики о помощи.
На этом все могло бы кончиться, с восходом солнца на берегу появились люди, безмолвные и растерянные перед загадкой. Но тогда бы моя жизнь не приняла форму буквы «Y».
Жена рыбака подходит ко мне и говорит без всякой иронии или недоброжелательности, скорее мягко и немного сочувственно:
— Может быть, это кричали овцы?
И тут все поворачиваются к суше, начинают болтать, смеяться, а кое-кто ворчит: «Ох уж эти проклятые дачники!», и я едва могу различить ритмичное блеяние на хуторе у большой шоссейной дороги:
— Беее! Помогите! Помогите!
Не знаю, как добрался я обратно до постели. Я срываюсь с места с бешеной скоростью — разговоры и смех стихают, — взбегаю вверх по крутой лестнице на низкий чердак, головой вперед бросаюсь на кровать и плачу как дитя, плачу от стародавней обиды, в продолжение той беды, которая случилась со мной, когда мне было двенадцать лет и мой учитель мне не поверил, хотя я всячески пытался ему объяснить, что не списывал, наклонившись к товарищу по парте во время контрольной, а только хотел спросить, который час…
И сверхчеловеческим, самогипнотическим усилием мне удается опять зарыться в сон и дойти до его плодоносной темной жилы, из которой я черпал отдых, пока меня не разбудили крики.
Я опять растянулся на широком матрасе под низким, слегка пахнущим смолой чердачным потолком и целиком и полностью погрузился в сон, убаюкиваемый шумом моря, которое определенно решило побить свой собственный рекорд шторма в эту ночь со второго на третье августа.
Одинокому человеку, находящемуся на летнем отдыхе в доме на надежном расстоянии от моря, этот ритмичный звук должен даже приносить наслаждение. «Послушай море, — пробормотал бы я другу или любимой, если бы они были со мной. — Слышишь, как красиво оно поет?»
Но я был один и глубоко погрузился в сон, и в конце концов разбудил меня не шум прибоя, а нечто совсем иное. Крик.
Я повернулся на бок и подпер голову рукой. Окно было только слегка приоткрыто, но этого было достаточно, чтобы отчетливо услышать крик.
Человек попал в шторм и кричал: «Помогите! Помогите!»
Я лег на спину и посмотрел в потолок. И за окнами, и в доме было тем но. Глупости, подумал я. Никто не станет бродить по пустоши и звать на помощь! А если кто-то и потерпел кораблекрушение, ведь не настолько же он наивен, чтобы думать, будто такой крик может достичь человеческого уха сквозь неистовый шум моря.
Но пока я лежал и даже чуть было не заснул опять, крик повторялся, снова и снова, столь же реальный, как мощные удары волн о берег:
— Помогите! Помогите!
Я поднялся и почувствовал, что волосы у меня на руках встали дыбом от ужаса и холода. Там, в волнах, человек боролся за свою жизнь. Может быть, целая семья. Отец, на глазах которого дочь смыло за борт, или, быть может, он был в воде с младенцем на руках, или, может быть, с собачкой…
Итак, я отыскал теплый свитер, умудрился всунуть обе ноги в одну штанину и чуть не упал, как поваленное дерево, ударившись лбом о грубо обструганный покатый потолок чердака; я все время слышал эти рвущие сердце крики и представлял себе человека, который пытается плыть, гребя одной рукой, а море то затягивает его, то накрывает волнами, и он не знает, хотеть ли ему, чтобы его вынесло на острые скалы, или бояться этого. Иногда, когда ему удается набрать в легкие воздуха, он издает пронзительный и жалобный крик о помощи.
Я распахнул окно настежь, и оно тотчас вырвалось из моих рук и ударилось о стену. Слабый звон подсказал мне, что часть стекла нижней рамы разбилась и упала на землю. Я высунулся, потянулся за окном, но напрасно шарил в темноте. Все было черно. Не должен ли быть на опрокинувшейся лодке фонарь или хотя бы лампа? Дурак, сказал я самому себе. Мачта, наверное, уже в воде и застряла между двумя обросшими ракушками валунами на глубине пяти метров. В таком случае они могут держаться за киль… но его накрывают эти тяжелые волны, и держаться за киль все равно что держаться за намыленный нож.
Я усердно искал безупречные причины, чтобы вернуться в постель и погрузиться в сон, и в конце концов попытался убедить себя, что все это лишь мое воображение. Однако вновь и вновь до меня доносился крик о помощи:
— Помогите!
К кому был обращен этот крик? К тому, кто его слышал.
Какие еще звуки могли быть в деревне, если не… Я перечислил: сова, собаки, петухи, черный дрозд (исключено) и, по мере перечисления, вяло, как в забытьи, затянул пояс на джинсах и подумал о том, как плохо я подготовлен с моими довольно слабыми мышцами и коротким дыханием, чтобы совершить геройский поступок в такую ночь, вроде этой, в ночь со второго на третье августа.
Уж не стали ли крики слабее? А может быть, это значит, что кричат не о помощи или у перевернувшегося рот наполнился холодной как лед морской водой? Вот я сижу здесь, — как я могу так сидеть в свои сорок лет, в здравом уме, воспитанный в христианской вере швед и почти что жаждать, чтобы крик прекратился, чтобы мне ничего не делать? Да это же убийство! По крайней мере, мысленное.
Затем я вспомнил об овцах. Это было для меня таким облегчением, что я улыбнулся в темноте на своем чердаке. Ну конечно же! Овцы! Крестьянин у шоссейной дороги только неделю тому назад обзавелся двумя овцами, коричневой и серой. Они были редкой породы и, привязанные, паслись на лужайке у дороги прямо перед фермерским домом. Их блеяние слышалось уже несколько дней. Может быть, съели всю траву, и пора было переносить столб, к которому они были привязаны.
Какая удача, что я вспомнил о них! Они существовали на самом деле. Я не придумал их по своей лени и слабости, чтобы не выходить в эту ненастную ночь! Я громко рассмеялся, чтобы убедить себя в их существовании. Ну конечно, как же я о них позабыл! Хорош бы я был, если бы меня не осенила мысль об овцах и я успел бы опять разбудить моего соседа-рыбака и его жену или позвонить в «Спасение на море», у которого в такую штормовую ночь, как эта, и без того хватало дел.
Конечно, существовал один шанс из ста, что все-таки я слышал человеческий крик, но на девяносто процентов это были овцы, которые ближе к рассвету обычно перекликались: «Беее! Бее!» Я не привык к их блеянию и потому проснулся. Но если все-таки это кораблекрушение, проснулся ли бы я от этого нового ощущения — ощущения катастрофы?
Вот опять послышалось: «Беее! Помогите!» Они чередовались — сперва овца, потом человек, попавший в беду. Однако я уже стянул джинсы и сидел на краю кровати, обхватив голову руками. Почему-то мои ладони сползли на уши, так что я слышал лишь отголоски — или это стучал пульс?
Не стоит делать из себя посмешище, думал я. «Помогите!» слабее донеслось со скал, где я только два дня назад стоял с удочкой и поймал две извивающиеся морские трески. Нет. Не там. Там была рябь, и крачки, и турпаны, перелетавшие черной стаей над гребнями волн и напоминавшие дельфинов. Какая удача, что я подумал об овцах!
На следующее утро шторм немного улегся. Я сидел, как обычно, с подветренной стороны на своей старой рыбачьей корзине, удобно опираясь спиной на серебристо-серые, мягкие, как бархат, доски лодочного сарая; в фарфоровой кружке дымился кофе, и на камне среди полевых гвоздик и васильков магнитофон наигрывал французские сюиты Баха. Мне показалось, будто я услышал голоса с берега, и когда я поднялся и заглянул за угол сарая — помню, в лицо мне ударил морской ветер и я подумал, что он еще силен, — то увидел толпу деревенских жителей и машину, которая каким-то непонятным образом добралась до прибрежной гальки.
Море успокоилось, и ветер изменил направление. Я четко увидел, в чем было дело. Мачта парусной лодки торчала под углом сорок пять градусов у самого скалистого мыса. Там, где я еще недавно стоял с удочкой, двое незнакомых людей, возможно тех, кто приехал на машине, пытались привязать кого-то к носилкам. Мне одновременно и хотелось и не хотелось узнать, что произошло. Но я тотчас вспомнил все: крики и свою трусость. Овцы!
О, я…
Весь день я прятался. Но какой был от этого толк? На закате ко мне пришел сосед-рыбак в ужасе от того, что случилось на море прямо перед его и моим домами.
Я сварил кофе, и мы сдобрили его виски. Мы пили и старались не смотреть друг на друга, он смотрел на стену за мной, а я — в окно, на скалы, где мачту пригвоздило, будто стрелку на сломанных часах. Она словно игла вонзалась мне в сердце.
— И ведь никто ничего не слышал, — вздыхал он на прощание и снова повторял: — Подумать только, никто ничего не слышал!
Я не ответил. Зачем? Его слова не требовали ответа.
— Потому что слишком много шума, слишком шумно. Море шумит, старуха храпит. И когда устанешь, спишь без задних ног. Вот так-то. А в это время эти бедняжки…
И наконец, как навязчивая кода к сонате, когда мы уже стояли на пороге и я почти выгонял его, подталкивая в сторону дома и деревни:
— И я ничего не слышал. Ничегошеньки. Ни черта.
И уже пройдя полпути по выгоревшей докрасна августовской траве, он вдруг оборачивается. Он стоит, вырисовываясь черным грозным силуэтом в свете заката, смотрит прямо на меня, хотя я не вижу его лица, и производит последний выстрел:
— А ты-то что? Как же это ты ничего не слышал?
Наступает длительная пауза, и тогда я понимаю, что теперь моя жизнь раздвоилась, приняла форму буквы «Y». И я никогда не узнаю, на какой линии этой буквы я живу. Ни сейчас, ни в будущем.
Это случилось в ночь со второго на третье августа несколько лет назад.
У меня было много времени для размышлений над Y-образной формой моей судьбы, и мне стало ясно, что моя жизнь, как фитиль, с самого начала была сплетена из двух нитей. Одна нить — равнодушие, другая — сострадание. И только после происшествия в ночь со второго на третье ее составляющие разошлись и, свободные друг от друга, находятся в постоянном противостоянии.
С той ночи овцы для меня всегда люди, а люди — овцы, если вы понимаете, что я имею в виду. Крики о помощи всегда звучат как блеяние, а мирное блеяние овец — как трагический вопль. Что бы ни случалось, с тех пор я не могу ни на что решиться: ни пройти мимо, ни протянуть руку помощи, и моя христианская совесть постоянно находится на электрическом батуте, как те мыши, о которых мы все читали, — они вынуждены прыгать на маленьких трамплинах с электрическим зарядом, чтобы достать свою еду; когда трамплины заряжены, они получают шок, когда не заряжены — только еду.
А я — как бы я ни прыгал, что бы ни делал, я получаю шок, пощечину и тщетно пытаюсь не потерять равновесие.