На «си» левая рука все-таки запнулась. Каждая рука должна четко вести свою партию. Играть становится трудней и трудней, голова чуть не лопается от напряжения.
…За окном она видит вязы, слышит, как на лугу блеют овцы, и остро ощущает, как давит на нее та тесная, до блеска вычищенная комнатушка, как жестко чуть шершавые пальцы фрекен Мелкер поправляют ей запястье, стискивают плечо и перевертывают нотную страницу. Та с невероятной тщательностью прибранная комнатушка, где от тебя вечно что-то требовали и ты обязана была подчиниться, выглядела почему-то частью некоей квартиры, которая то ли пригрезилась ей, то ли придумалась, просто других комнат не видно, они скрыты безжалостно захлопнутой кухонной дверью…
Картинка из прошлого напоминает ей о давнишней странной фантазии, и снова, как раньше, пальцы на ми-бемоль — фа — ми-бемоль — фа теряют уверенность. Фантазия, которая преследует ее с самого детства: будто из тесной комнатенки можно попасть в другие комнаты, в неведомое пространство, где все совсем по-другому устроено. Иногда в ее воображении возникала двухкомнатная квартирка с отдельным входом или просто еще одна комната, заставленная пыльной мебелью. И непременно в этих мечтах присутствовал друг, чье вдохновенное, не менее чем у нее самой, лицо наполняло ее душу восторгом. Неведомое пространство! Сколько надежд! Сколько упущенных возможностей, и все из-за этой намозолившей глаза стены! А возможности только и ждут, чтобы их использовали, разгадав все тайны загадочных покоев.
Увы, на самом деле у фрекен Мелкер была всего одна комната. Входишь в прихожую — добрый день, фрекен, — и легкий реверанс, а правая рука совсем задеревенела от зимней стужи и портфеля с нотами. Запах мокрых пальтишек учеников или звуки фортепьяно, это если явишься на урок чересчур рано. Слышно, как кто-то спотыкается на этюдах Черни или не может одолеть фрагмент анданте из бетховенской серенады, опус № 8. И тогда этот же фрагмент проигрывает сама фрекен с безропотным терпением, а терпение у нее железное, о которое можно здорово пораниться.
У фрекен безупречный порядок. Полированный стол сверкает, комод блестит, нигде ни пылинки, книги стоят корешок к корешку, строго по алфавиту, золотисто-зеленая скатерть топорщится волосками, точно чья-то колючая борода. Зато на самой фрекен ничего не топорщится. Каштановые с рыжеватым отливом волосы всегда уложены ровным-преровным валиком, ни одной непослушной прядки, блузка тщательно заправлена, все пуговки наглухо застегнуты, ни одного лишнего жеста, никаких почесываний затылка. Сама же она, с вечной своей простудой, выглядит здесь почти неприлично. С бумажными платочками, с похожим на кошачье фырканье чиханием, с частыми отлучками на кухню, чтобы откашляться.
А если еще и соком угостят, попробуй тут не капни на стол, да еще жирным пирогом, он рассыпчатый и крошится; обычно она норовила усесться за рояль с немытыми, маслеными руками, лишь бы не ходить в этот стерильной чистоты туалет. Фрекен Мелкер, миловидная особа средних лет, ну такая чистюля, такая воспитанная, что и не улыбнется никогда. Музыка ее стихия, но фрекен цепко держит эту стихию своими сильными пальчиками, не позволяя ей разгуляться.
… Вот сколько сразу вспомнилось за коротенькую паузу. Итак, дальше у Баха эти два голоса должны звучать слитно, и она начинает одновременно обеими руками, зная, что скоро подойдет черед еще и третьего голоса. А теперешний ее дом — загородная усадьба неподалеку от Тенбриджских Ключей, и Эрнест, одаривший ее двумя детьми, то и дело курсирует между Ключами и Лондоном, где находится его фирма. Она старается добиться равномерного и легкого звучания правой руки, и трель ажурным куполом послушно взмывает над распевной мелодией, которую левая рука от мрачных басов и триолей ведет выше и выше, к светлым высоким тонам, и в тот миг, когда мелодия готова столкнуться с ажурной трелью, резко ее обрывает. А ему лишь бы улизнуть. «Широко шагая, Эрнест пересекает Пиккадилли-серкус, тщетно стараясь не глазеть по сторонам…» Представив себе эту картину, она хохочет и снова сбивается. Вот так он и ее поймал когда-то на крючок, все смешил. Как сейчас она видит тощего, долговязого архитектора, объявившегося однажды у них в конторе.
Он был совсем не прочь приударить за девушками, это не очень ловко у него получалось, зато искренне. Да, да, ты не ошиблась, читала она в его полных любопытства глазах. А как ты догадалась?
Однако поддалась она ему не сразу. Наверно, ей хотелось подразнить его, проверить, действительно ли он такой простак или лукавит.
Вот их гувернантка-шведка привела детей с прогулки. Она слышит, как они громыхают в кухне посудой и переговариваются. Да, это от нее, от Анны, узнала она о бурной личной жизни господина архитектора. Анну хлебом не корми, дай посудачить и поохать над молоденькими шлюшками с Набережной. При подобных разговорах глаза Эрнеста вспыхивают уже знакомым ей любопытством, но отнюдь не сочувствием к бедным заблудшим овечкам с Набережной. Видно, сказывается ирландская кровь, терпимость католика.
А может, предки-католики здесь и ни при чем, просто он принимает жизнь такой, как она есть, не желая обронить ни одной капельки из источника.
Источник по имени Жизнь растекается в незатейливых беседах о том, что бы такое подарить на свадьбу, какие обои выбрать для детской, о форме колонн в проекте Иниго Джонса или о тех глупышках с Набережной, зябнущих в своих обольстительных платьишках.
Одолев очередную порцию изощренных мелодических переплетений, она опустила руки на колени. Эту баховскую пьесу она играла еще школьницей, у себя в Бристоле. Боже, как давно это было. Ведь играла запросто, не задумываясь. Пальцы так и летали по клавишам, выдерживая нужный темп и долготу звука. Послушно растягиваясь, легко справлялись с октавами. Из кухни донесся еще один голос, Эрнест вернулся из Лондона.
— Привет, дорогая. Я тебя еще с улицы услышал.
Соблюдая привычный ритуал, он прямо с портфелем подходит к пианино и целует ее в щеку. Почему не в губы… и, слегка повернувшись, она обнимает мужа и не отпускает, пока он не начинает бормотать, что у него затекла шея и портфель мешает, а потом с шутливо обреченным видом исчезает в своем кабинете. Но вскоре появляется снова: играй, играй, дорогая, ты мне нисколько не мешаешь.
И она играет, ребячески радуясь тому, что он слышит ее сквозь толстые деревянные стены, тут же забыв, что пора распорядиться насчет обеда.
И за обедом, когда детям не терпится выложить школьные новости: какие ужасные эти мальчишки, и какие дуры эти девчонки, и «а учительница сказала»… — вот тут-то он и извлекает на свет Божий свои разномастные образцы, и через минуту они всем семейством обсуждают интерьер какого-то заказчика. Иногда это даже забавно. Иногда скучно.
— Будто меня заставляют решить задачку о том, сколько понадобится кому-то циновок, — ворчит старший.
Однако Эрнесту прощается все, они любят его. Обедает ли он с ними дома или звонит, что задержится. Встревает ли со своими образцами в их разговор. Они виснут на нем и буквально не дают ему прохода. Норовят лечь спать в его кровать, дочка взрослеет, пора бы от этого отучить. Когда они, расположившись у камина, пьют все вместе кофе, дочка усаживается к папочке на колени. А мамочка, то есть она сама, набрасывает эту идиллию карандашом.
Мужа она любит, обожает каждую его жилочку, и эту милую долговязость, и его обаяние, она любит даже его недостатки: эгоистическую сосредоточенность на собственных проблемах, неумение обращаться с деньгами и то, что он не помнит ничьих дней рождения, даже своих детей. Как в азартной игре — попадаются хорошие карты, попадаются плохие, а у нее карт столько, выбирай — не хочу, вот это игра так игра.
Анна однажды даже одернула ее, стаскивая у кухонной двери перемазанные глиной сапоги: «Как же мне надоел твой идиотски счастливый вид!»
… Так, теперь помедленней. Ровнее темп. И совсем медленно. Аккорд, ми-бемоль — соль, потом триоль, и си-бимоль — соль, и еще соль — ми-бемоль, аккорд. И теперь пойдет трель левой рукой, долгая-долгая, словно на триоли набегает затаившаяся в самой глубине волна…
Подчиняясь поредевшим на нотных линейках значкам, она сбавила темп и услышала, что он с кем-то говорит по телефону. «Понедельник» — донеслось до нее, когда она чуть помедлила на бекаре перед си-бемоль, и прежде, чем левая успела ринуться в коварный пассаж, завершающийся «фа», из кабинета прозвучало: «Времени сколько угодно». Наверно, Фил, сослуживец, и раз, и два, снова диминуэндо, и снова, явно желая убедить: «Да, сколько угодно времени». Теперь черед самых верхних ноток, и сразу перед глазами повелевающий указательный пальчик фрекен Мелкер: «Еще выше! И е-ще!»
Фил их самый близкий друг, можно сказать, член семьи. Стукнуть, что ли, в стенку, узнать, не выберется ли он к ним в воскресенье? Впрочем, она могла и не расслышать, стены толстые. Может, это вовсе и не Фил, который еще в школьные годы был соседом Эрнеста. Тот самый, что вырос в сверкающем свежей краской особняке, окруженном подстриженными газонами и шпалерами роз. В этом доме Эрнест и научился ценить красоту. Как он сказал тогда, в интервью для телевидения: «Чуть тронутый временем старинный особняк, берег в туманной дымке, буйство зелени — эти неизгладимые детские впечатления, конечно же, дали подспудный толчок моему творчеству…»
А теперь, почти сразу после пассажа левой, к двум голосам присоединится третий. Вернее, будет переходить от левой к правой. Этот третий требует невероятно дерзких ударов по клавишам, сплошные перекрестные аккорды… нужно дотянуться до черной клавиши, иначе ничего не выйдет…
Она заметила, что от усердия высунула кончик языка, ну и нелепый же у нее вид. Ладно, главное — сосредоточиться, предельное внимание. О том, что пора обедать, она уже и не вспоминала.
Надо же, опять сбилась на бемолях, тут ведь си-бемоль. Ну вот, куда проще, когда правая рука не мечется туда-сюда, спокойно бредет по клавишам, а левая при этом легонько фиксирует «соль».
— Дорого-ой. С кем ты там болтаешь, а?
Если играть погромче, его радостного голоса вообще не будет слышно.
Никак не наговорится. А теперь еще и хохочет. Так раскатисто, так заразительно. Неужели он умеет так смеяться?! Впрочем, он всегда улыбается открытой, ужасно располагающей улыбкой, это в его характере. Никогда не вспылит, не сорвется. Она неловко поправила ноты, и потрепанная голубенькая тетрадь соскользнула на пол.
Пришлось на какое-то время прерваться, чтобы собрать разлетевшиеся листочки, снова сесть и разложить ноты на пюпитре. И в этой нечаянной тишине, в тот миг, пока она отыскивала тридцать шестую страничку, он нежно-нежно произнес имя. Нет, не Фила. И снова рулады хохота, они раскручиваются, точно яркий веселый серпантин, опутывая ее душу мукой и унижением…
Когда Эрнест выходит из кабинета, она уже яростно колотит по клавишам, точно ей хочется вдребезги разнести Баха со всеми его пьесами. Достается от нее и фрекен Мелкер, вот уже более десяти лет покоящейся в могиле; она расправляется с октавами, безжалостно кромсая созвучия, вместо нотных линеек у нее перед глазами колючая изгородь, вокруг которой копошатся ноты, назойливые, точно оводы, и она гонит, гонит их прочь. И как это пианино еще не впилось ей в пальцы своими ровными чуть желтоватыми зубами, не придавило их крышкой, словно пригвоздив к позорному столбу? Но нет, оно позволяет издеваться и над собой, и над Бахом, пара мучеников, совсем как Святые Петр и Павел; Бах тоже не может защитить себя от нее, ведь он мертв, и фрекен Мелкер умерла…
Она не заметила, как вошел Эрнест и, пройдя по лежащей на паркете дорожке, встал у нее за спиной.
— Как ты чудно играешь, — неожиданно для нее произнес он, положив руки на ее сведенные напряжением плечи. От смущения она остановилась и повернулась к нему вместе со стулом. — Чудесно. Что это за вещь?
Он смотрит ей в глаза проникновенным и таким честным взглядом, а его пальцы привычно соскальзывают с ее плеч к грудям, которым от этого так сладко, им, глупым, больше ничего и не нужно.
— Это старина Фил, — небрежно произносит он, — приглашает нас отобедать с ним в понедельник.
И тут ее почему-то одолевает хохот, давно она так не смеялась. Громкий, но совсем не радостный хохот. И, мгновенно все поняв, Эрнест весело подхватывает. Они смотрят друг на друга и никак не могут остановиться.
Они изнемогают от хохота, невольно друг друга подначивая. Хохоча, они входят в кухню, где их ждут дети, гувернантка и рыбный суп.
— Все веселитесь! — с шутливой завистью вздыхает Анна и ставит на стол суповую миску. Но лица детей серьезны. Их не обманешь даже самым громким смехом.