Искорка надежды

Элбом Митч

ОСЕНЬ

 

 

ЦЕРКОВЬ

В центре Детройта наискосок от пустого поля на Трамбэл-авеню стоит церковь. У этого огромного готического здания из красного кирпича и песчаника такой вид, будто оно залетело сюда из какого-то иного века. Остроконечные шпили. Над входом арка. В окнах витражи, на одном из которых апостол Павел спрашивает: «Что же мне делать, чтобы спастись?»

Это здание построили в 1881 году, когда его окружали особняки, в которых жили богатые пресвитериане. Они построили эту церковь для тысячи двухсот членов — самой большой своей конгрегации на всем Среднем Западе. Особняков здесь уже нет и в помине, как и пресвитериан; и в этом бедном, пустынном районе церковь кажется совсем заброшенной. Стены ее облупились. Крыша была перекошена. Часть витражей украдена, и кое-какие окна забиты досками.

Я, бывало, проезжал мимо этой церкви по пути к стадиону Тайгер, знаменитому бейсбольному парку в полумиле от церкви, но никогда в нее не заходил. И никогда не видел, чтобы в нее входили.

По моим представлениям, она была заброшена.

И мне совсем скоро предстояло в этом убедиться.

С того дня, как Рэб удивил меня словами «враги-шмараги», мне пришлось призадуматься над моими собственными предрассудками. По правде говоря, хотя я и не скупился на пожертвования, я всегда мысленно проводил границу между «нашими» и «не нашими» — этническую, культурную, религиозную. Меня, как и многих из нас, учили, что благотворительность начинается со своего «двора», что в первую очередь надо помогать «своим».

Но кто эти «свои»? Я жил вдалеке от родных мест. Я женился на женщине другой веры. Я, белый человек, жил в городе с огромным афроамериканским населением. И хотя, по счастью, я зарабатывал вполне прилично, окружавший меня Детройт катился к банкротству. Ожидание надвигающейся депрессии, на пороге которой находилась вся страна, на наших улицах обосновалось уже довольно прочно. Рабочие места улетучивались с устрашающей скоростью. Неоплаченные дома продавались с молотка. То тут, то там виднелись заброшенные здания. Наша кормилица, автомобильная промышленность, хирела с каждым днем. И, глядя на захлестывающую волну безработицы и бездомности, становилось страшно.

Однажды вечером я очутился в центре города возле убежища для бездомных христианской миссии спасения, где я решил переночевать для того, чтобы потом описать свой опыт. Я встал в очередь за одеялом и мылом. Мне выделили постель. Я выслушал проповедь пастора об Иисусе Христе и был удивлен, что многие из этих уставших бороться с тяготами жизни людей, уткнувшись подбородком в ладони, внимательно слушали речь о том, как они могут спастись.

Когда мы стояли в очереди за едой, один из мужчин обернулся ко мне и спросил, тот ли я, за кого он меня принимает.

— Тот самый, — ответил я.

Он неторопливо покачал головой.

— Ну? И что же с тобой случилось?

Проведя ночь в этом убежище, я решил создать благотворительный фонд для бездомных. Мы собирали деньги и передавали их в городские убежища. К своему удовольствию, должен признаться, что мы не тратили денег на административные и всякие прочие расходы и давали деньги только тогда, когда точно знали, на что именно их потратят. А это означало, что нам без конца приходилось всюду ездить и во всем разбираться самим.

И вот как-то раз жарким и влажным сентябрьским днем я остановил машину возле старой, облупленной церкви на Трамбэл-авеню. Как мне сказали, пастор этой церкви держал там маленькое убежище для бездомных. Я пришел посмотреть, не нужна ли ему помощь.

Перед церковью на ветру раскачивался светофор. Я вышел из машины и запер ее, щелкнув кнопкой на ключе. Возле стены церкви на складных алюминиевых стульях — вроде тех дешевых, что мы брали с собой на пляж, — сидели мужчина и женщина. Оба афроамериканцы. Они не сводили с меня глаз. У мужчины не было левой ноги. Костыли его стояли рядом, опираясь о стул.

— Я хотел бы поговорить с пастором, — сказал я.

Женщина молча поднялась. Толкнула маленькую, болтавшуюся на петлях дверь красного цвета. Я остался ждать. Одноногий мужчина смотрел на меня и улыбался. На нем были очки, а передних зубов — раз-два и обчелся.

— Жарковато сегодня, — наконец сказал он.

— Да, жарко, — подтвердил я.

Я посмотрел на часы. Потоптался на месте. Вдруг я услышал за дверью какое-то шевеление.

И тут…

И тут ко мне вышел крупный мужчина.

Необычайно крупный мужчина.

Как я узнал позднее, ему было лет пятьдесят; но лицо его, несмотря на жидкую коротко подстриженную бородку, казалось совсем мальчишеским. Ростом он был с баскетболиста и весил фунтов четыреста, не меньше. Тело его каскадами перекатывалось от выпяченной вперед груди к громадному животу, валиком нависавшему над штанами. Руки выпирали из рукавов белой футболки гигантского размера. На лбу блестели капли пота, и он тяжело дышал — как будто только что одолел крутую лестницу.

«Если это Божий человек, — подумал я, — то я марсианин».

— Здравствуйте, — прохрипел он, протягивая мне руку. — Меня зовут Генри.

ИЗ ПРОПОВЕДИ РЭБА, 1981 ГОД

Мне рассказал эту историю армейский священник.

В аэропорту среди скромных пожитков сидела девочка, дочь солдата, — ее отца перевели на службу в отдаленный район.

Сонная, она сидела, прислонясь к тюкам и дорожным сумкам.

Мимо проходила женщина и, увидев девочку, погладила ее по голове.

— Бедняжка, — сказала она. — У тебя даже нет домашнего очага.

Девочка удивленно посмотрела на женщину.

— У нас есть домашний очаг, — сказала девочка. — У нас только нет для него дома.

 

Сентябрь

ЧТО ЗНАЧИТ БОГАТЫЙ?

Рэб теперь ходил только с ходунком. Стоя на пороге его дома, я слышал, как ходунок, приближаясь к двери, стучит об пол. Был сентябрь. С того визита в больницу прошло три года. Листья уже начинали желтеть. Возле дома я увидел незнакомую машину. Из дома доносилось приглушенное пение: «Я иду-у… подождите… я иду-у-у…».

Дверь отворилась. На пороге стоял Рэб и улыбался. Со времени моего первого посещения он сильно похудел. Руки стали костлявее, а лицо вытянулось. Волосы совсем поседели, а когда-то высокая, стройная фигура согнулась в дугу. Он крепко, обеими руками держался за ходунок.

— Поздоровайся с моим новым компаньоном, — произнес Рэб, потрясая ручками ходунка. — Мы теперь всюду ходим вместе. — Рэб понизил голос. — Никак не могу от него отвязаться!

Я рассмеялся.

— Ну, давай проходи.

Я вошел и встал, как обычно, у него за спиной, а он, толкая ходунок, поплелся к себе в кабинет, где хранились все его книги и папка с надписью «Бог».

Незнакомая машина, как выяснилось, принадлежала его новой помощнице, присланной Рэбу из агентства по охране здоровья. И если он согласился принять эту помощь, значит, тело теперь могло отказать ему в любую минуту, а следовательно, с Рэбом могло случиться все, что угодно. Раковая опухоль в легких никуда не делась. Но врачи считали, что в его возрасте — ему уже было восемьдесят девять — не было смысла идти на риск и удалять ее. Как ни странно, но по мере того как сбавлял обороты Рэб, рак тоже умерял свою агрессивность. Они, словно два усталых бойца, не спеша брели к месту назначения.

Тактично выражаясь, сказали доктора, его возраст скорее всего предъявит свои права раньше, чем это удастся раковой опухоли.

Мы шли по коридору, и я сообразил, почему незнакомая машина мгновенно привлекла мое внимание: с тех пор как я стал навещать Рэба, в этом доме не появилось ни одной новой вещи. Мебель стояла все та же. Ковровое покрытие на полу старое. И все тот же маленький телевизор.

Рэб всегда был равнодушен к вещам.

Да их у него, собственно, почти и не было.

Родился Рэб в 1917 году, и его родители были бедны даже по скромным стандартам того времени. Мать Рэба была иммигранткой из Литвы, а отец, продавец сукна, без конца терял работу. Жили они в Бронксе, в доме, битком набитом жильцами. Ходили полуголодные. Мальчишкой, возвращаясь домой из школы, Рэб всякий раз молился о том, чтобы родители не выставили их мебель на улицу для продажи.

Самый старший из троих детей — после него родились еще сестра и брат, — он с рассвета до заката занимался в религиозной академии — ешиве. В детстве у него не было ни велосипеда, ни приличных игрушек. Иногда мать покупала позавчерашний хлеб, намазывала на него варенье и давала Альберту в придачу к горячему чаю. По воспоминаниям Рэба, это была божественная еда его детства.

Времена Великой депрессии. У Альберта два набора одежды: один для будней, другой — для шаббата. Ботинки — старые, чиненые-перечиненые, и пара носков, которую он стирал каждый вечер. По случаю его бар-мицвы — религиозного посвящения в мужчины — отец подарил ему новый костюм. Он гордился им, как может гордиться новой одеждой только ребенок.

Несколько недель спустя, надев этот самый костюм, Альберт вместе с отцом отправились на трамвае в гости к богатому родственнику — адвокату. Отец вез ему испеченный матерью торт.

Они вошли в дом, и к ним навстречу выбежал троюродный брат Альберта — такой же, как и он, подросток. Увидев Альберта, он вдруг разразился хохотом.

— Это же мой старый костюм! — взвизгнул он. — Идите сюда! Посмотрите! Ал носит мой старый костюм!

У Альберта внутри все оборвалось. До самого ухода он сидел с пунцовым от стыда лицом, не проронив ни единого слова. По дороге домой в трамвае он, едва сдерживая слезы, зло смотрел на отца, который только что поменял торт на полный чемодан одежды. Альберт теперь понял: обычный обмен между богатыми и бедными родственниками.

Когда они вернулись домой, Альберт не мог больше сдерживаться.

— Я не понимаю, — накинулся он на отца. — Ты — человек верующий. Твой двоюродный брат — нет. Ты каждый день молишься. Он — никогда. У них есть все, что ни пожелаешь. А у нас — ничего!

Отец кивнул, а потом ответил слегка нараспев на идиш:

— Бог не принимает случайных решений. Бог не наказывает людей ни с того ни с сего. Бог знает, что Он делает.

Больше они этой темы никогда не касались.

И это был последний раз, когда Альберт Льюис судил о жизни человека по его богатству.

Теперь, семьдесят шесть лет спустя, вещи для Рэба имели настолько ничтожное значение, что дело доходило до смешного. Одевался он так, точно купил все на домашних распродажах. Клетчатые рубашки и ни к селу ни к городу яркие носки, брюки самой дешевой компании «Хабанд», продававшей джинсы из полиэстра, и еще он любил усыпанные карманами жилеты. Такую одежду Рэб просто обожал, — чем больше карманов, тем лучше. Он запихивал в них ручки, листки из блокнота, крохотные электрические фонари, пятидолларовые бумажки, скрепки, карандаши.

Когда дело касалось вещей, он вел себя как ребенок: его не очень волновало, была ли вещь дорогой или дешевой, главное — получить от нее удовольствие, а он мог получить удовольствие от чего угодно. Кому нужны электронные новинки? Он любил радиобудильники, исполнявшие классическую музыку. Зачем ходить в изысканные рестораны? Его любимым лакомством были крекеры с корицей и печенье с начинкой из арахисового масла. Свое любимое блюдо он готовил так: в овсяную кашу насыпал кукурузные хлопья, добавлял чашку изюма и все это перемешивал. Он обожал покупать продукты, но только те, что были на распродаже — привычка со времен Депрессии, — и его походы в супермаркеты становились легендой. Он часами бродил между рядами продуктов, старательно выбирая нужный товар; а потом у кассы во время шутливой беседы с кассиршей подавал ей купон за купоном и с гордостью подсчитывал сэкономленные деньги.

Рэб без конца забывал про свою зарплату, и его жене приходилось забирать ее самой. Его начальная зарплата в синагоге была всего несколько тысяч в год, но и после пятидесяти лет службы она оставалась неприлично мизерной в сравнении с тем, что получали его коллеги. Он никогда не просил прибавки. Он считал это недостойным. В первые годы службы у него даже не было машины; его сосед Эдди Эделман отвозил Рэба в Филадельфию и высаживал возле метро, чтобы он мог попасть на занятия в Дропси-колледж.

Судя по всему, Рэб считал, что между верой и богатством существует неодолимая неприязнь. Если прихожане синагоги приносили ему подарок, он советовал пожертвовать его какой-нибудь благотворительной организации. Он ненавидел собирать деньги, так как считал, что религиозному лидеру просить у людей деньги не к лицу. Однажды во время проповеди он сказал, что ему лишь раз в жизни захотелось быть миллионером, когда он представил себе, скольких людей он мог бы спасти от финансовых катастроф.

Рэбу нравились старые вещи. Старые монеты. Старинные картины. Даже его собственный молитвенник был старым и потрепанным. Его страницы были переложены бесчисленными закладками и не рассыпались лишь потому, что были перетянуты круглыми резинками.

— У меня есть все, что нужно, — сказал Рэб, обводя взглядом беспорядочно разложенные на полках вещи. — Для чего гоняться за чем-то еще?

— Ваши слова напоминают цитату из Библии, — сказал я. — «Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а потеряет свою душу?».

— Это сказал Иисус.

— Гм, прошу прощения.

— Не извиняйся, — улыбаясь, сказал Рэб. — Хорошо сказано.

ЦЕРКОВЬ

Подсвист проносящихся мимо машин я вместе с пастором Генри Ковингтоном вошел в огромный храм прихода «Я страж брату своему». Величественный старинный зал с высокими сводчатыми потолками, вздымающимися трубами органа, массивной красного дерева кафедрой и балконом, уставленным рядами скамеек.

И несмотря на все это великолепие, церковь явно хирела.

Шелушилась краска на стенах. Потрескалась штукатурка. Деревянные полы обветшали, и, провалившись в колдобину коврового покрытия, можно было запросто вывихнуть лодыжку. Я посмотрел наверх и увидел в потолке дыру.

Огромную дыру.

С десять футов, не меньше.

— Большая проблема, — признался Генри. — Особенно когда идет дождь.

И тут я заметил, что на полу в стратегически важных местах расставлены красные пластмассовые ведра. От потеков воды белая штукатурка побурела. Первый раз в жизни я увидел дыру в потолке храма, и это почему-то напомнило мне корпус корабля, пробитый пушечным ядром.

Мы присели. Генри — с его необъятным животом, — видимо, для того чтобы сохранить равновесие, уперся локтями в стоявшую перед ним скамью.

— Я не совсем понимаю, для чего вы сюда пришли, — вежливо начал он.

— Вы ведь даете приют бездомным, верно?

— Да, пару раз в неделю, — подтвердил Генри.

— Они тут едят?

— Да, в нашем физкультурном зале.

— И спят?

— И спят.

— Вы это делаете только для христиан?

— Нет, не только.

— Вы стараетесь обратить этих людей в христианство?

— Нет. Мы предлагаем им помолиться. Мы спрашиваем, хочет ли кто-нибудь из них посвятить свою жизнь Иисусу, но мы никого ни к чему не принуждаем. И сюда может прийти любой.

Я кивнул. И рассказал ему о своем благотворительном фонде. О том, что мы, вероятно, сможем ему помочь.

— О! — изумился Генри. — Это было б здорово.

Я огляделся.

— Большая церковь, — сказал я.

— Знаю, знаю, — усмехнувшись, проговорил Генри.

— У вас нью-йоркский акцент, — заметил я.

— Гм. Бруклинский.

— Это ваше первое назначение?

— Первое. Когда я сюда приехал, меня определили дьяконом и смотрителем. Я подметал и мыл полы, пылесосил, чистил туалеты.

Я вспомнил, что и Рэб, когда приехал в нашу синагогу, помогал убирать и сам отпирал и запирал ее. Наверное, так в Божьих людях воспитывается скромность и непритязательность.

— Когда-то, — сказал Генри, — это была знаменитая церковь. Но несколько лет назад ее продали нашему пастырству. На самом деле даже и не продали. Нам сказали: если вы сможете ее содержать, она — ваша.

Я еще раз огляделся.

— А вы еще в детстве решили, что станете пастором?

— Не-е-е.

— А кем вы собирались быть, когда кончили школу?

— Я на самом деле в то время сидел в тюрьме.

— Правда? — как можно небрежнее спросил я. — За что же?

— Ну… Я вообще-то много чего натворил. Торговал наркотиками, воровал машины. А посадили меня за непреднамеренное убийство. Хотя в нем-то я и не участвовал.

— И как же вы оттуда попали сюда?

— Ну… однажды ночью я думал, что меня убьют парни, которых я ограбил. Тогда я пообещал Богу, что, если доживу до утра, стану Ему служить.

Он помолчал, и мне показалось, будто внутри у него заклокотала старая боль.

— Все это было двадцать лет назад, — сказал Генри и промокнул платком лоб. — Я в жизни много чего повидал. Я знаю, что имел в виду тот, кто сочинил слова песни: «Глори, глори, аллилуйя — сбросил ношу я с себя».

— Это хорошо, — сказал я, понятия не имея, что нужно говорить в подобном случае.

Через несколько минут мы уже двигались к боковому выходу, шагая по грязному, замызганному полу. Мы спустились по лестнице в маленький, тускло освещенный физкультурный зал, где, по словам Генри, спали бездомные.

В тот день я так и не решил: хочу я пожертвовать деньги этой церкви или нет. Я сказал Генри, что снова приду к нему, и мы еще раз побеседуем. По правде говоря, его упоминание о тюрьме меня всерьез насторожило. Я знал, что люди способны измениться. Но я знал и другое: у некоторых эта перемена была не более чем переменой мест.

Зарабатывая спортивным репортерством да к тому же проживая в Детройте, я на своем веку с чем только не сталкивался: и со словесными оскорблениями, и с наркоманией, и с вооруженными нападениями. Я не раз был свидетелем публичных покаяний на пресс-конференциях перед толпой журналистов. Я брал интервью у непревзойденных специалистов убеждать, что все их позорные деяния позади, и, выслушав их покаяния, писал о них хвалебные статьи. А потом несколько месяцев спустя узнавал об их очередных проступках.

В спортивном мире подобных историй было пруд пруди. Но еще большее отвращение я испытывал к лицемерию религиозных деятелей. По телевидению неоднократно выступали евангелисты, которые выпрашивали у публики деньги; потом их арестовывали за непристойное поведение, а вскоре под маской раскаяния они снова выпрашивали деньги. Меня от этого просто тошнило. Однако мне хотелось верить, что Генри Ковингтон не из этой породы, но в то же время я не желал оказаться в дураках.

И потом, что там лукавить, Генри принадлежал совсем к другой вере. И здание было такое ветхое. Такое неустойчивое. Казалось, что эта церковь оседала даже внутри. По словам Генри, лестница, ведущая наверх, поднималась к этажу, где в комнатах, похожих на студенческое общежитие, обосновались пятеро жильцов.

— В вашей церкви живут люди?!

— Да, несколько человек. И платят мне немного за жилье.

— А из каких средств вы оплачиваете ваши счета?

— Из этих денег в основном и оплачиваю.

— А разве ваши прихожане не платят членских взносов?

— А у нас этих взносов и нет.

— Тогда из каких же денег вам платят зарплату?

— А мне ее и не платят, — рассмеялся Генри.

Мы вышли на улицу. По-прежнему светило солнце. И одноногий сидел на своем прежнем месте. Он посмотрел на меня и заулыбался. Я натужно улыбнулся ему в ответ.

— Что ж, пастор, я вам позвоню, — сказал я.

В чем я не совсем был уверен.

— Будем рады, если вы придете к нам в воскресенье на службу.

— Я не христианин.

Генри пожал плечами. И я не понял, что он хотел сказать этим жестом: «что ж, тогда мы не будем вам рады» или «что ж, все равно приходите».

— Вы когда-нибудь были в синагоге? — неожиданно спросил я.

— Был, — ответил он, — подростком.

— По какому же случаю?

Генри потупился.

— Мы ее грабили.

 

Октябрь

СТАРОСТЬ

Парковка синагоги была битком набита машинами, а те, что не поместились, на полмили вытянулись цепочкой вдоль дороги. Был Йом Кипур — День Искупления — самый важный день в еврейском календаре, тот самый день, когда, как считается, Бог решает, кого записать в Книгу Жизни на следующий год, а кого нет.

Этот и сам по себе торжественный день для Рэба был еще и «звездным часом», — для него он приберегал свои самые лучшие проповеди. После службы по дороге домой люди без умолку обсуждали то, что он говорил о жизни, о смерти, о любви, о прощении.

Но сегодня все было по-другому. В свои восемьдесят девять лет Рэб уже больше не читал проповеди. И не поднимался на кафедру. Он безмолвно сидел среди членов конгрегации, а я разместился неподалеку от него, рядом с отцом и матерью — так, как делал это всю свою жизнь.

Это был единственный день в году, когда я чувствовал себя частью этой общины.

* * *

Во время послеполуденной службы я улучил минуту и пошел повидаться с Рэбом. Я проходил мимо своих бывших одноклассников и с трудом узнавал их; поредевшие волосы, очки, двойные подбородки — откуда что взялось? Они улыбались мне и шепотом здоровались, узнавая меня раньше, чем я их. Неужели в глубине души они считали, что из-за своих успехов я возгордился? А может, они и правы, — мое поведение, похоже, давало для этого повод.

Рэб сидел чуть поодаль от прохода и хлопал в такт молитвенному песнопению. На нем, как обычно, была кремового цвета мантия, и хотя он терпеть не мог пользоваться ходунком на людях, тот стоял неподалеку от него, у стены. Рядом с Рэбом сидела Сара. Заметив меня, она похлопала Рэба по плечу, и он тут же обернулся ко мне.

— А-а, — протянул он. — Из самого Детройта.

Его родные помогли ему подняться.

— Пойдем, поговорим.

Он медленно двинулся к ходунку. Те, кто сидел рядом с ним, потеснились, пропуская его и на случай необходимости подставляя руки. В глазах их светились одновременно и тревога, и благоговение.

Рэб вцепился в ручки ходунка и побрел к выходу.

Двадцать минут спустя после бесконечных остановок и приветствий мы наконец добрались до маленького кабинета, находившегося наискосок от большого кабинета, который он занимал в былые дни. Ни разу в жизни у меня не было личной аудиенции в этот святейший из святых дней года. Я — в его кабинете, а все остальные где-то там. Странное чувство.

— А твоя жена здесь? — спросил Рэб.

— Да, рядом с моими родителями, — ответил я.

— Это хорошо.

Он всегда приветливо относился к моей жене. И никогда не упрекал меня за то, что она была другой веры. И я это ценил.

— Как вы себя чувствуете? — спросил я.

— Ох, они велят мне сегодня отказаться от соблюдения поста.

— Кто они?

— Доктора.

— Ну и ладно.

— Вовсе даже не ладно. — Рэб сжал руку в кулак. — Сегодня день поста. Сегодняшний пост — моя традиция. Я хочу делать то, что делал всегда.

Он разжал кулак, опустил руку, и та непроизвольно задрожала.

— Видишь? — прошептал он. — Человеческая проблема. А так хочется от нее отгородиться.

— Вы имеете в виду старение?

— Нет, старение — это не беда. А вот старость — это беда.

Одну из наиболее памятных проповедей — по крайней мере для меня — Рэб произнес после смерти своей единственной старой родственницы — тети. К тому времени его отец и мать уже умерли, а их родители ушли из жизни задолго до этого. Он стоял у могилы своей тети, и вдруг ему пришла в голову простая, но пугающая мысль, — я следующий.

Так что же делать, когда смерть, подбираясь все ближе и ближе, подталкивает тебя в первый ряд, и за фразу «моя очередь еще не пришла» уже больше не спрятаться?

И вот теперь Рэб сидел передо мной, сгорбившись над своим письменным столом, а я с грустью думал: сколько же времени в списке своих родственников он стоит самым первым?

— Почему вы больше не читаете проповедей? — спросил я.

— Мне невыносима мысль о том, что я могу вдруг запнуться, — со вздохом произнес он. — Или на самом важном месте потерять нить рассказа…

— Ну вам не нужно этого стесняться.

— Речь не обо мне, — сказал Рэб. — Речь о моих слушателях. Они увидят меня растерянным… и это наведет их на мысль, что я умираю. А я не хочу их пугать.

Я мог бы и догадаться, что он имел в виду не себя, а нас.

Ребенком я искренне верил, что существует некая Книга Жизни, что в небесной библиотеке лежит этакая огромная пыльная штуковина, и раз в году, в День Искупления, Бог пролистывает ее страницы и гусиным перышком выводит: галочка, галочка, прочерк, галочка… И тебе назначается жить или умереть. Я вечно боялся, что недостаточно горячо молюсь, и, зажмурив глаза, умолял Бога поставить мне галочку.

— Что людей больше всего страшит в смерти? — спросил я Рэба.

— Что страшит? — Рэб на минуту задумался. — Во-первых, неизвестность. Куда мы отправляемся? Попадем ли мы в такое место, которое себе воображали?

— Одного этого уже достаточно.

— Да, но это еще не все. — Он наклонился ко мне и прошептал: — Люди боятся, что их забудут.

Неподалеку от моего дома есть кладбище с надгробными камнями, установленными еще в девятнадцатом веке. Я ни разу не видел, чтобы на этом кладбище кто-нибудь положил на могилу хоть один цветок. Если кто-то туда и приходит, то лишь затем, чтобы бесцельно побродить, почитать надписи на надгробных камнях и воскликнуть: «Ничего себе! Посмотри, какая старая могила!»

Это кладбище пришло мне на ум после того, как Рэб прочитал мне чудесное, хотя и щемящее, стихотворение Томаса Харди. В нем некий человек бродит между могил и разговаривает с погребенными в них мертвецами. И те, кто похоронен недавно, горюют о тех, кто давно уже забыт.

О них почти не вспоминают. Они как будто и не жили. Так заново в могиле умирают Все те, о ком давным-давно забыли.

Заново умирают. В полной безвестности умирают забытые в домах престарелых старики и замерзшие в подворотнях бездомные. Кто скорбит об их уходе? Кто чтит прожитую ими жизнь?

— Однажды в поездке по России, — вспомнил Рэб, — мы набрели на старую ортодоксальную синагогу. А посреди нее стоял одинокий человек и читал кадиш по усопшим. Мы вежливо спросили его, по ком он читает молитву. «Я читаю ее по себе», — ответил он.

Заново умирают. Страшно представить себе: ты умер, и никто о тебе не вспоминает. Может быть, поэтому люди в Америке стараются оставить хоть какой-нибудь да след. Надо обязательно приобрести известность. Как у нас важно стать знаменитым! Чтобы стать знаменитыми, люди поют, чтобы стать знаменитыми, они выставляют напоказ свои тайны, теряют вес, едят насекомых, даже совершают убийства. Молодые люди размещают в Интернете на всеобщее обозрение свои самые сокровенные мысли. Устанавливают у себя в спальнях видеокамеры. Все эти люди словно вопят: «Обратите на меня внимание! Запомните меня!» Но их дурная слава длится мгновения. Их имена растворяются в памяти. И вот о них уже никто не помнит.

— Но как избежать этой повторной смерти? — спросил я Рэба.

— Ну если речь идет о сравнительно коротком времени, — сказал он, — ответ в общем-то прост. Твоя семья. Я, например, с помощью своей семьи надеюсь еще пожить. Пока они обо мне вспоминают, я жив. Пока они обо мне молятся, я жив. Я буду во всех наших общих воспоминаниях и о минутах веселья, и о пролитых слезах. Но это все ненадолго.

— В каком смысле?

— Е-если я про-ожил сто-оящую жизнь, — пропел Рэб. — Обо мне будут помнить те, кто жив сейчас… ну, может, еще и в следующем поколении. А потом уже люди начнут спрашивать: «Как, говорите, его звали?»

Я уже собрался ему возразить, но тут я подумал, что действительно понятия не имею, как звали моих прабабушек. Никогда не видел фотографий своих прадедов. Интересно, через сколько поколений теряется связующая нить даже в семьях, где родственные узы крепче крепкого?

— Поэтому так важна вера, — снова заговорил Рэб. — Это веревка, за которую каждый из нас может ухватиться как на подъеме, так и на спуске. Обо мне через много лет забудут. Но о том, во что я верил, и о том, чему я учил, — о Боге, о традициях, — об этом будут помнить. Это перешло ко мне от моих родителей, а им от их родителей. И если это передастся моим внукам и их правнукам, тогда мы все…

— Между собой связаны?

— Вот именно.

— Что ж, давайте вернемся на службу, — сказал я.

— Давай. Только подтолкни меня.

Я вдруг понял, что Рэб уже не может подняться с кресла без посторонней помощи, а в комнате не было никого, кроме меня. Как запредельно далеки были те времена, когда с кафедры звучало его громогласное слово, а я сидел в толпе и изумленно слушал! Я отогнал от себя эти мысли, неуклюже пробрался за спинку его кресла, сосчитал «раз… два… три» и осторожно приподнял его за локти.

— А-а-а, — выдохнул Рэб. — Ох уж эта старость.

— Могу поспорить, что вы еще в состоянии закатить такую проповедь…

Рэб ухватился за ручки ходунка. Помолчал.

— Ты думаешь? — тихо спросил он.

— Уверен, — ответил я.

В доме Рэба в подвале хранятся старые кинопленки, на которых сняты Рэб, Сара и вся их семья.

На этой пленке они в 1950-е подбрасывают вверх своего первенца — Шалома.

На следующей — они несколькими годами позже с дочками близнецами Орой и Риной.

А на этой уже в 1960-е везут в коляске свою младшую — Гилю.

И хотя изображение на пленке какое-то зернистое, восторг на лице Рэба — держит ли он своих детей на руках, обнимает их или целует — не спутаешь ни с чем. Он просто создан быть отцом семейства. Он ни разу в жизни не бил своих детей. Очень редко повышал на них голос. Воспоминания складываются из маленьких милых эпизодов: вот он с детьми в послеполуденный час не спеша идет из синагоги домой, а вечером садится с дочерьми и помогает им делать домашнюю работу; а вот они всей семьей за обеденным столом в шаббат ведут неторопливую беседу. Или еще: в летний полдень он через голову бросает сыну бейсбольный мяч.

Однажды он вез маленького Шалома и его друзей из Филадельфии. Перед мостом они подъехали к будке дорожного сбора.

— А паспорта у вас есть? — спросил мальчишек Рэб.

— Паспорта?!

— Вы хотите сказать, что без паспортов собираетесь переехать из Коннектикута в Нью-Джерси?! — воскликнул он. — Быстро прячьтесь под одеяло! Не дышать! Ни звука!

Позднее, напоминая мальчишкам о происшествии, он подшучивал над ними. На заднем сиденье машины под тем же самым одеялом развернулась и другая семейная история, над которой отец и сын еще долго потом смеялись. Воспоминание за воспоминанием. Так создается история семьи.

Его дети уже взрослые. Сын — авторитетный раввин. Старшая дочь — директор библиотеки. Младшая — учительница. И у каждого из них теперь свои дети.

— У нас есть фотография, где мы все вместе, — сказал Рэб. — Когда я чувствую, что надо мной витает дух смерти, я смотрю на эту фотографию, где все они улыбаются. И говорю себе: «Ал, ты неплохо поработал. Это и есть твое бессмертие».

ЦЕРКОВЬ

Когда я вошел в церковь, меня встретил худощавый человек с высоким лбом, протянувший мне узкий белый конверт на случай, если я захочу сделать пожертвование. Он жестом показал, что я могу сесть где захочу. На улице зарядил косой дождь, стекавший теперь струями в темную дыру в потолке, что маячила у меня прямо над головой. А под дырой установленные на досках красные ведра ловили льющиеся потоки.

Почти все скамьи пустовали. Впереди возле алтаря у переносного органа сидел мужчина и время от времени ударял по клавишам, а вслед за ним для пущего эффекта бил в барабан барабанщик, их непритязательная музыка эхом разносилась по всему огромному храму.

Рядом с ними, раскачиваясь из стороны в сторону, в длинной синей мантии стоял пастор Генри. После нескольких его приглашений я в конце концов решил прийти на службу. Почему, и сам не знаю. Может, из любопытства. А может, просто-напросто для того, чтобы проверить, стоит ли доверять Генри и давать ему пожертвования. К этому времени мы уже не раз побеседовали с ним. И он честно рассказал мне о своем прошлом: о наркомании, о вооруженных нападениях, о тюремном заключении. Честность его, конечно, была похвальна, но, если судить по его прошлому, у меня не было почти никаких оснований вкладывать деньги в его будущее.

Лицо Генри светилось какой-то грустью и искренностью, а в голосе звучала такая усталость, что казалось, он уже был сыт по горло этой жизнью, или по крайней мере определенными ее ингредиентами. И хотя на ум приходило старое изречение «Никогда не доверяй толстым проповедникам», я был уверен, что Генри не высасывает деньги из своих прихожан. Высасывать-то было нечего.

Генри вдруг поднял глаза и увидел меня. И снова принялся молиться.

В 1992 году Генри послал в Детройт епископ Рой Браун, руководитель нью-йоркской «Международной ассамблеи пилигримов». Браун познакомился с Генри в своей церкви, услышал его историю и стал возить Генри по тюрьмам, чтобы посмотреть, какое впечатление его рассказ произведет на заключенных. И вот, обучив его и произведя в дьяконы, Браун предложил Генри поехать в Мотор-Сити.

Генри не мог отказать Брауну ни в чем. Он перевез свою семью в Детройт, поселился в гостинице «Рамада» и за триста долларов в неделю стал создавать новый «приход пилигримов». Браун подарил ему средство передвижения — старый черный лимузин, на котором Генри по выходным возил епископа, когда тот приезжал в Детройт провести субботнее и воскресное богослужения.

За годы своей службы дьяконом Генри был в подчинении у трех пасторов, и каждый из них обратил внимание на то, что Генри с удовольствием учится и легко сходится с людьми. Его выдвинули сначала в церковные старосты, а потом произвели в пасторы. Но со временем интерес «Пилигримов» к его приходу угас, а епископа Брауна — так же как и его денег — след простыл.

Генри теперь приходилось сражаться с жизнью один на один.

Его дом должен был вот-вот пойти с молотка. За неуплату у него отключили свет и воду. В это время в неухоженной церкви лопались по швам водопроводные трубы и взорвался паровой котел. Тогда же местные торговцы наркотиками уведомили его, что, если он устроит в своей церкви тайный «центр торговли», его финансовые проблемы улетучатся как дым.

Но Генри с подобного рода жизнью покончил.

Он решил ни за что не сдаваться. Он основал приход «Я страж брату своему», попросил Бога помочь ему советом и стал делать все возможное, чтобы удержать на плаву и свою церковь, и свою семью.

Церковь все еще оглашалась звуками органа, когда по полу вдруг застучали костыли, — вперед вышел тот самый одноногий мужчина, которого я встретил в свое первое посещение. Энтони Кастлоу, по прозвищу Касс. Как выяснилось позднее, он был старостой прихода.

— Спасибо, спасибо тебе, Господи. Спасибо, спасибо, спасибо, — повторял он с полузакрытыми глазами.

Кто-то начал в такт его молитве хлопать в ладоши, некоторые выкрикивали что-то нечленораздельное. Время от времени открывались двери, и с улицы доносился шум машин.

— Спасибо тебе, Иисус… Спасибо за нашего пастора, спасибо за этот день…

Я насчитал двадцать шесть человек, все они были афроамериканцами, в основном женщинами. Я сидел позади пожилой прихожанки в платье цвета Карибского моря и такого же цвета широкополой шляпе. По количеству прихожан этой церкви было явно далеко до огромных церквей Калифорнии или даже пригородных синагог.

— Спасибо тебе за этот день, спасибо тебе, Иисус…

Когда староста Касс закончил молитву, он повернулся, чтобы идти на свое место, его костыль запутался в шнуре микрофона и с грохотом упал на пол.

Какая-то прихожанка мгновенно ринулась к нему и подала костыль.

Вдруг наступила тишина.

И тут вперед вышел пастор Генри, — лицо его уже было усыпано бусинками пота.

Как только начинается проповедь, все мое существо в предвкушении занимательного рассказа тут же инстинктивно расслабляется. Так было всякий раз, когда проповедь читал Рэб, так случилось и сейчас. Пока органист доигрывал последние ноты «Божьей Благодати», я по привычке откинулся на спинку деревянной скамьи.

Генри наклонился вперед к своей пастве и на мгновение застыл, словно завершая свои размышления. А потом заговорил.

— Божья благодать, — покачав головой, произнес он. — Божья благода-а-ать.

Кто-то из прихожан повторил: «Божья благодать!» Остальные захлопали. Стало ясно, что это вовсе не та спокойная, вдумчивая аудитория, к которой я привык.

— Божья благода-а-ать, — возопил Генри. — Я мог бы умереть!

— М-м-м! Х-х-м! — гудела в ответ паства.

— Должен был умереть!

— М-м-м! Х-х-м! — гудела паства.

— Я умер бы! Если бы не Его благодать!

— О да!

— Его благодать… спасла негодяя. Я был негодяем. Вы знаете, кто такой негодяй? Я не отлипал от крэка, я был помешан на героине, я был алкоголиком, я врал, я воровал. Да, я все это делал. Но пришел Иисус…

— Иисус!

— Я называю его величайшим обработчиком вторичного сырья! Иисус… Он приподнял меня. Он преобразил меня. Он подменил меня. Что я без него?..

— О-о-о!

— С ним все совсем по-другому!

— Аминь!

— И вот вчера… вчера, друзья мои, отвалился кусок потолка. Сквозь дыру текла вода… Но знаете что?..

— Скажи нам…

— Знаете, знаете, знаете… как поется в той песне… Аллилуйя…

— Аллилуйя! Пусть будет, что будет, аллилуйя!

Генри захлопал в ладоши. К нему присоединился органист. За ним барабанщик. И покатилось… возле алтаря словно включили прожектор.

— А-а-а-ллилуйя… — пел Генри. — Никогда не прогибайтесь под бедами…

Пусть хоть горе, хоть беда, Не сдавайся никогда, Что бы в жизни ни случилось. Аллилуйя!

Пел он прекрасно — чисто, звонко; было лишь чуть странно, что этот громадный мужчина поет таким высоким голосом. И все прихожане мгновенно включились в действо, вдохновенно хлопая, поводя плечами и подпевая, — все, кроме меня. Я же чувствовал себя бездарью, изгнанной из хора за нерадивость.

— А-а-а-ллилуйя!

Как только песнопение закончилось, Генри тут же вернулся к проповеди. Между молитвами, гимнами, выступлениями, обращениями к прихожанам и их ответами, призывами и песнопениями не было никаких промежутков. Все соединялось в одно целое.

— Мы пришли сюда вчерашним вечером, — начал Генри, — просто осмотреться, взять и осмотреться, а штукатурка осыпается, а краска везде облупилась…

— Верно, верно.

— И слышали мы, как льется вода. И поставили всюду ведра. И я обратился к Господу. И начал молиться. И сказал Ему: «Выкажи нам милосердие Свое и доброту Свою. Помоги нам исцелить дом Твой. Помоги нам хотя бы залатать дыру эту…»

— Верно, верно…

— И минуту-другую был я в отчаянии. Где же мне взять денег залатать ее? И вдруг я замер.

— Верно, верно!

— Я замер потому, что кое-что понял.

— Ну да?

— Богу важно, что мы делаем, а всякие там постройки Богу не нужны.

— Аминь!

— Богу постройки не нужны.

— ТОЧНО!

— И сказал Иисус: «Итак, не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний день сам о себе позаботится». Богу постройки не нужны. Он беспокоится о тебе и о том, что у тебя на сердце.

— Боже наш праведный!

— И если здесь то самое место, куда мы приходим молиться… если здесь то самое место, куда мы приходим молиться… и если это единственное место, куда мы можем прийти молиться…

Он смолк и понизил голос до шепота.

— То для Него это место свято.

— О да!.. Говори, пастор наш, говори!.. Аминь!..

Прихожане встали и принялись восторженно хлопать, благодаря Генри убежденные, что, хотя их церковь скорее всего разваливается, Бог видит их души; и может быть, даже глядит на них сквозь эту самую дыру и помогает им.

Я поднял глаза и увидел, как из дыры в красные ведра капает дождевая вода. А потом я увидел, как Генри в своей огромной синей мантии, все еще продолжая песнопения, медленно отступает назад. Честно говоря, я так и не мог понять, что он за человек: харизматичный, странный, непредсказуемый? Но как бы то ни было, его мать, похоже, была права. Пусть на это ушли годы, он все-таки стал проповедником. Это действительно было ему на роду написано.

Я начал изучать другие религиозные верования. Мне стало интересно, насколько они сходны с моим. Я прочел о мормонах, католиках, суфиях, квакерах.

Мне попался документальный фильм о том, как люди, исповедующие индуизм, празднуют Кумб Мела — паломничество, совершаемое из устья реки Ганг к ее истоку в Гималаях. Легенда гласит: в то время как боги сражались на небесах с демонами, на землю упали четыре капли эликсира бессмертия в четырех разных местах. В эти места и шествуют паломники: омыться в речных водах, смыть свои грехи и обрести здоровье и спасение.

На это празднество собираются миллионы людей. Десятки миллионов. Зрелище поразительное. Танцующие бородатые мужчины, праведники с кольцами в губах и напудренными телами, пожилые женщины, неделями шагавшие по горным тропам, чтобы среди заснеженных вершин прикоснуться к могущественному божеству.

Это самое многочисленное собрание на Земле, во время которого огромное количество народу одновременно совершает обряды своей веры. А большинству людей в моей стране до этого праздника нет никакого дела. В документальном фильме о Кумб Мела говорится как «о событии, где каждый человек, играя маленькую роль, прикасается к чему-то величественному».

Интересно, можно ли сказать то же самое обо мне и моих поездках к старику в Нью-Джерси?

УДАЧНОЕ СУПРУЖЕСТВО

Я почти ничего не рассказал о жене Рэба. А следовало.

По еврейской традиции за сорок дней до рождения мальчика голос с небес возвещает имя его будущей жены. Если так оно и есть, то для Альберта имя Сара выкрикнули в один из дней 1917 гола. Их супружество было долгим и прочным союзом двух любящих друг друга людей.

Они познакомились во время собеседования, — Альберт был тогда директором школы на Брайтон-Бич, а Сара пришла наниматься на должность учительницы английского языка и литературы. На собеседовании они поспорили по некоторым вопросам, и Сара, уходя, подумала: «Ох, не видать мне этой работы». Но Альберт взял Сару на работу и вскоре уже восхищался ее мастерством учителя. Спустя несколько месяцев он пригласил ее к себе в кабинет.

— Вы с кем-нибудь встречаетесь? — спросил он.

— Нет, не встречаюсь, — ответила Сара.

— Отлично. И не встречайтесь. Потому что я собираюсь на вас жениться.

Сара ничем не выдала своего изумления.

— Что-нибудь еще? — спросила она.

— Нет, это все, — ответил Альберт.

— Ладно, тогда я пойду, — сказал она и вышла из кабинета.

Прошли месяцы, прежде чем Альберт, поборов стеснительность, решился вернуться к этому вопросу. Он наконец-то стал ухаживать за Сарой. Пригласил ее в ресторан. Повез на Кони-Айленд. А когда в первый раз решился ее поцеловать, у него началась икота.

Через два года состоялась свадьба.

Они прожили вместе более шестидесяти лет. За это время вырастили четверых детей, одного ребенка похоронили, танцевали на свадьбах у сына и дочерей, горевали на похоронах родителей, радовались семерым внукам, всего два раза переезжали из дома в дом, и, хотя у них нередко возникали споры, они никогда не переставали любить, ценить и поддерживать друг друга. Днем они могли горячо поспорить, даже перестать друг с другом разговаривать, но когда вечером лети тайком заглядывали к ним в комнату, они видели, как родители сидят рядышком на кровати и держатся за руки.

Они были дружной командой. Стоя за кафедрой в синагоге, Рэб мог запросто вызвать ее с места возгласом: «Будьте добры, юная леди, скажите, пожалуйста, как вас зовут?» А она, в свою очередь, как-то раз объявила на всю синагогу: «Я прожила с мужем чудесные тридцать лет и никогда не забуду день нашей свадьбы: третье ноября 1944 года».

— Постойте, какие тридцать лет? — выкрикнул кто-то, мгновенно подсчитав в уме. — Да вы же прожили вместе намного больше!

— Конечно, — отвечала Сара. — Но в понедельник, скажем, наберется чудесных минут двадцать, во вторник, может быть, даже целый час. А сложишь их все вместе, как раз и получатся чудесные тридцать лет.

Все рассмеялись, а Рэб довольно просиял. Когда однажды его попросили составить список того, что необходимо начинающему раввину, он написал: «Найти достойную спутницу жизни».

Он себе такую нашел.

Точно так же, как годы хозяйствования на ферме обучают фермерскому мастерству, годы супружества научили Рэба понимать, что в семейной жизни важно, а что нет. Венчая молодые пары, он за свою жизнь побывал не менее чем на тысяче свадеб, — от самых скромных до самых пышных. Многие пары оказались счастливыми. Но некоторые распались.

— А вы могли предсказать, какой брак окажется удачным, а какой нет? — спросил я.

— Иногда мог, — ответил Рэб. — Если молодые умеют друг с другом общаться, скорее всего брак будет счастливым. Если у них сходные представления о жизни и одинаковые жизненные ценности, скорее всего брак будет прочным.

— А как насчет любви?

— Без нее никак не обойтись. Но с годами она меняется.

— В каком смысле меняется?

— Если любовь не более чем увлечение, — «Ах, он так хорош собой!», «О, она такая красивая!» — любовь недолговечна. Стоит молодым столкнуться с трудностями, ее и след простыл.

Совсем другое дело — истинная любовь, с годами она обычно становится глубже и сильнее. Вроде как в «Скрипаче на крыше». Помнишь, наверное, как Тевье поет «Ты любишь меня?».

Так я и знал. Во взглядах Рэба на жизнь, как мне кажется, «Скрипач на крыше» играл весьма важную роль. В нем и вопросы религии, и традиции, и община, и отношения мужа и жены — Тевье и Голды, доказавших свою любовь друг к другу делом, а не словами.

— Голда говорит ему: «Как ты можешь спрашивать, люблю я тебя или нет? Посмотри на все, что мы вместе с тобой сделали! Каким еще словом это можно назвать?» Такая вот любовь, которую вы на протяжении своей совместной жизни создали своими собственными руками, никуда не уходит.

Рэбу повезло, — у них с Сарой была именно такая любовь. Благодаря преданности и самоотверженности каждого из них она пережила трудности, с лихвой выпавшие на их долю. Рэб не раз повторял новобрачным: «Главная разница между браком и браком в том, какое значение ты вкладываешь в это слово».

И еще, когда приходилось к слову, Рэб любил рассказывать анекдот о человеке, который пожаловался своему врачу, что его жена, рассердившись, становится историчной. «Вы хотите сказать, истеричной», — поправил его доктор. «Нет, именно историчной, — сказал мужчина. — Она тут же перечисляет все истории из нашей совместной жизни, когда я сделал что-то не так!»

Рэб, разумеется, знал, что супружество — «организм» уязвимый и хрупкий. Случалось, что он венчал молодого человека и девушку, потом их брак распадался, и он уже венчал каждого из них с другим партнером.

— Мне кажется, в наше время люди ждут от супружества слишком многого, — говорил Рэб. — Они ожидают совершенства. Каждая минута их брака должна быть блаженством. Но это встречается только в кинофильмах или телешоу. В жизни все иначе. Сара верно сказала: «Двадцать минут здесь, сорок минут там», а вместе эти минуты выливаются в нечто прекрасное. Трюк заключается в том, чтобы не посылать все к черту, когда что-то не ладится. Нет ничего страшного ни в том, что супруги спорят, ни в том, что один другого беспокоит или понукает. В этом тоже проявляется их близость. Но радость, которую ты получаешь от этой самой близости, — то, что ты чувствуешь, когда смотришь на своих детей или, проснувшись утром, улыбаешься своей жене, и она улыбается тебе в ответ, — эта радость по нашей традиции и есть благословение. А люди об этом забывают.

— Почему же они об этом забывают?

— Потому, что фраза «взять на себя обязательство» приобрела совсем иное значение. Я помню еще те времена, когда ее употребляли в самом положительном смысле. Тем, кто выполнял свои обязательства, восхищались. Это был надежный и преданный человек. Теперь же обязательств стараются избегать. Зачем себя ими связывать? Между прочим, то же самое происходит и с верой. Зачем постоянно посещать службы или выполнять все правила? Это же стесняет. Зачем брать обязательства перед Богом? Мы будем обращаться к Нему, когда Он понадобится нам, или благодарить Его, когда у нас все хорошо. Но брать на себя обязательства? Это требует постоянства и преданности, — как в вере, так и в супружестве.

— А если не брать на себя обязательства? — спросил я.

— Можно и не брать. Но тогда и не получишь того, что к ним прилагается.

— А что к ним прилагается?

— А-а, — улыбнулся Рэб. — К ним прилагается счастье, которого в одиночку не найти.

Несколько минут спустя в комнату вошла Сара, одетая в пальто. Ей, как и мужу, было уже за восемьдесят. Она носила очки, у нее были густые с проседью волосы и обезоруживающая улыбка.

— Ал, я иду в магазин, — сказала она.

— Хорошо. Нам будет не хватать тебя. — Рэб сложил руки на животе, и они с минуту, улыбаясь, смотрели друг на друга.

Я подумал об их преданности друг другу, которой уже перевалило за шестьдесят. И еще о том, как часто ему теперь приходилось на нее полагаться. Я представил, как вечером они сидят на краю постели и держатся за руки. «Счастье, которого в одиночку не найти».

— Я хотел у тебя что-то спросить… — начал Рэб.

— Спрашивай.

— Ну… я уже забыл.

— Так, — рассмеялась она. — На ваш вопрос я отвечаю: «нет».

— А может быть, все-таки «да»?

— А может быть, и да.

Она подошла к нему и игриво пожала ему руку.

— Что ж, было очень приятно познакомиться.

Рэб рассмеялся:

— И мне тоже.

Они поцеловались.

Не знаю насчет сорока дней до рождения, но в эту минуту я не удивился бы, если бы с небес прокричали их имена.

Ребенком я был уверен, что никогда не женюсь на девушке другой веры.

Став взрослым, я именно так и сделал.

Поженились мы на Карибских островах. На закате солнца. Погода была теплая, ласковая. Ее родные прочли отрывки из Библии. Мой брат и моя сестра спели забавную величальную песню. Я разбил каблуком стакан. Поженила нас местная женщина-судья из магистрата: она произнесла над нами свое собственное благословение.

Исповедуя разные веры, мы пришли к полюбовному соглашению: мы будем поддерживать друг друга, и мы оба будем ходить и на ее, и на мои религиозные обряды и праздники. И хотя во время некоторых из моих молитв она не произносит ни слова, а я молча пережидаю некоторые из ее молитв, мы оба говорим: «Аминь».

И все же время от времени мне бывает не по себе. Когда она чем-то расстроена, то просит помощи у Иисуса Христа, а я слышу ее тихую молитву Ему, и в эти минуты я чувствую отчуждение. Когда женятся люди, исповедующие разные религии, то переплетаются их истории и традиции, а их рассказы о Святом причастии соседствуют с фотографиями, сделанными на бар-мицве. И хотя моя жена порой повторяет: «Я тоже верю в Ветхий Завет, — мы не такие уж и разные», на самом деле — мы разные.

— Вы сердитесь на меня за мою женитьбу? — спросил я Рэба.

— Почему я должен сердиться? — ответил он. — Разве гнев может чем-то помочь? Твоя жена — чудный человек. И, насколько я понимаю, вы друг друга любите.

— Но как это можно примирить с вашим служением?

— Ну, если бы ты однажды пришел ко мне и сказал: «А знаете, моя жена хочет перейти в иудаизм», я бы не расстроился. А пока что… — И Рэб запел: — А пока что все мы будем жить в согла-асии…

ЖИЗНЬ ГЕНРИ

Время от времени я невольно сравнивал Рэба и пастора Генри. Оба любили петь. Оба умели проповедовать. Пастор Генри, как и Рэб, всю свою карьеру был привязан к одной-единственной конгрегации и всю жизнь был женат на одной и той же женщине. И, как у Альберта и Сары Льюис, у Генри и Аннеты Ковингтон было две дочери и сын; и та, и другая пара потеряли ребенка.

Но на этом сходство между ними не заканчивалось.

Генри, к примеру, встретил свою жену вовсе не на собеседовании. Он впервые увидел Аннету, когда она играла в кости с его старшим братом.

— Эй, шестерка, давай! — выкрикнула она, бросая кости на ступеньку крыльца. — Шестерку! Хочу шестерку!

Аннете тогда было пятнадцать, ему шестнадцать, и он тут же влюбился в нее без памяти, — ну прямо как в мультфильмах, когда стрела амура со свистом пронзает твое сердце! Вы скорее всего сочтете, что игра в кости неромантична и что встретить свою единственную любовь при подобных обстоятельствах не очень-то подобает священнослужителю. Но когда Генри в девятнадцать лет уводили в тюрьму и он сказал Аннете: «Ты вовсе не обязана ждать меня семь лет», она ему ответила: «Даже если бы тебя забирали на двадцать пять, я все равно дождалась бы тебя».

Во время его тюремного заключения Аннета каждый выходной около полуночи садилась в автобус и шесть часов катила в нем на север штата Нью-Йорк. Она приезжала в тюрьму к восходу солнца, и как только начинались часы свиданий, она была рядом с Генри: держала его за руку, играла с ним в карты и беседовала до последней минуты дозволенного свидания. Несмотря на то что Аннета много работала, она почти не пропускала ни одного выходного. Генри ждал этих свиданий, и она знала, что только так может поддержать его дух. Однажды в тюрьме Генри получил письмо от матери, в котором она написала ему: «Если ты расстанешься с Аннетой, то скорее всего найдешь себе другую женщину, но жены тебе не найти никогда».

Когда Генри освободили, они поженились, — скромная церемония в церкви Морийя. В то время Генри был стройным, высоким и привлекательным, у Аннеты волосы были уложены в косички, и на свадебной фотографии она улыбается во весь рот. Сама свадьба проходила в ночном клубе «Созвездие Стрельца». Они провели выходной в гостинице в районе Гармент. А в понедельник Аннета уже вышла на работу.

Ей тогда было двадцать два. Генри — двадцать три. В течение следующего года у них умер ребенок, они потеряли работу, а зимой у них в квартире взорвался паровой котел, и вскоре с потолка уже свисали сосульки.

А потом начались настоящие беды.

Рэб говорил, что хороший брак не разрушат никакие невзгоды, и брак Генри с Аннетой они не разрушили. Но с самого начала этими невзгодами были наркомания и преступления. Все это не имело ничего общего с историей «Скрипача на крыше». И Генри, и Аннета употребляли наркотики, но когда Генри вышел из тюрьмы, оба бросили. Однако, после того как умер их ребенок, в их квартире взорвался паровой котел, Аннета потеряла работу, а Генри — без гроша в кармане — увидел в руках брата, торговца наркотиками, толстую пачку стодолларовых банкнот, они возвратились к прежней жизни и развернулись в ней на полную катушку. Генри продавал наркотики на вечеринках. Торговал ими у себя дома. Скоро покупателей было уже столько, что они ожидали своей очереди на улице за углом и приходили к нему домой поодиночке. Генри с Аннетой стали заядлыми пьяницами и наркоманами и жили в постоянном страхе и перед полицией, и перед своими конкурентами — другими торговцами наркотиками. Однажды вечером манхэттенские торговцы пригласили его прокатиться с ними. Генри был почти уверен, что они его прикончат, а Аннета, на случай если его убьют, приготовилась защищаться с пистолетом в руках.

В ту ночь, когда Генри прятался за мусорными баками, он понял, что докатился до дна не только он, но вместе с ним и Аннета.

— Что мешает тебе обратиться к Богу? — спросил ее Генри в то пасхальное утро.

— Ты, — призналась она.

В ту же неделю они с Аннетой избавились от оружия, наркотиков и всего прочего, что было связано с преступной торговлей. Они стали ходить в церковь, а по вечерам читать Библию. Они старались не поддаваться временным слабостям и помогали друг другу с ними справляться.

Но вот через несколько месяцев после начала их новой жизни, как-то утром, почти на рассвете, к ним в дверь постучали. За дверью послышался мужской голос: незнакомец говорил, что хочет купить «продукт».

Генри, не вставая с постели, крикнул, что он больше этим не торгует. Незнакомец не сдавался. Генри опять закричал: «Здесь ничего больше нет!» Незнакомец принялся колотить в дверь. Генри встал с постели и, завернувшись в простыню, подошел к двери.

— Я же сказал…

— Ни с места! — рявкнул голос.

Перед Генри стояли пятеро полицейских с оружием наготове.

— Посторонись, — приказал один из них.

Они ворвались в комнату. Велели Аннете не двигаться. И предупредили Генри и Аннету, что если у них в доме хранится хоть что-нибудь незаконное, то лучше в этом сразу признаться. Переворачивая все вверх дном, полицейские принялись обыскивать квартиру. Генри знал, что в доме ничего незаконного не осталось, и все же сердце его колотилось, как бешеное. А вдруг что-то да есть? Он оглядел комнату: тут ничего, там — ничего…

О Господи!

У него перехватило дыхание, будто в горле застрял бейсбольный мяч. На столике возле кровати одна на другой лежали две тетради в красных переплетах. В одной тетради были цитаты из «Книги притчей Соломоновых», которые он каждый вечер в нее выписывал. А во второй, более старой, — имена сотен торговцев наркотиками, их совместные сделки и суммы выплат.

Генри достал эту старую тетрадь, чтобы уничтожить ее. Теперь она вот-вот могла уничтожить его самого. Полицейский подошел к столику, взял в руки одну из тетрадей и открыл ее. У Генри подкосились ноги. Бешено застучало сердце. Полицейский все еще водил глазами по странице. Потом он бросил тетрадь на пол и двинулся дальше.

Притчи Соломона его явно не интересовали.

Через час, когда ушла полиция, Генри и Аннета схватили старую тетрадь, немедленно сожгли ее и долго благодарили Бога.

Как поступили бы вы, если бы услышали от вашего священнослужителя подобные истории? С одной стороны, я восхищался честностью Генри, а с другой — задавался вопросом: какое право имеет Генри быть пастором после всего, что он совершил? И тем не менее я уже не раз слышал, как Генри цитирует «Деяния апостолов», «Благословение», «Притчи Соломоновы», «Книгу Эстер» и Иисуса, говорившего своим ученикам: «Потерявший душу свою ради Меня сбережет ее». Молитвенные песнопения Генри захватывали и вдохновляли. И когда бы я ни пришел в церковь, он всегда был там: либо на втором этаже в своем кабинете — длинной узкой комнате со столом для заседаний, оставленным ему в наследство прежними жильцами, — либо в маленьком, тускло освещенном спортивном зале. Однажды я приехал без предупреждения, вошел в церковь и увидел, что Генри сидит с закрытыми глазами, скрестив руки, и молится.

До наступления холодов Генри время от времени жарил что-нибудь на стоявшем рядом с церковью гриле: то курицу, то креветок, — что прихожане пожертвуют, то он и жарил. А потом отдавал это тому, кто голоден. Иногда он даже читал проповеди, стоя на низкой железобетонной стене через дорогу от церкви.

— На этой стене я несу людям слово Божье ничуть не реже, чем в церкви, — заметил как-то раз Генри.

— В каком это смысле? — спросил я.

— Ну, некоторые люди не решаются войти в церковь. Может, чувствуют свою вину за какие-нибудь грехи. Вот я и выхожу на улицу — приношу им бутерброды.

— Вроде как визит на дому?

— Ну да. Только у большинства из них никакого дома нет.

— Среди них есть наркоманы?

— О да. Так же как и среди тех, которые приходят в церковь по воскресеньям.

— Не может быть! И они в таком виде приходят к вам на службу?

— Угу. Я смотрю им прямо в глаза. А голова у них туда-сюда, туда-сюда. И тогда я себе говорю: «Ну, эти приняли что-то крепкое».

— И вас это не смущает?

— Ни капли. Знаете, что я им говорю? Мне все равно, пьяные вы или наелись «колес», мне все это без разницы. Когда я заболеваю, то иду в «Скорую помощь». И если мне снова становится плохо, иду туда снова. Так вот, от чего бы вы ни страдали, приходите в эту церковь, как в «Скорую помощь». И не бросайте. Приходите, пока не поправитесь.

Я вгляделся в широкое с мягкими чертами лицо Генри.

— Можно вас кое о чем спросить? — сказал я.

— Спрашивай.

— Что вы украли в той синагоге?

Генри выдохнул и рассмеялся:

— Веришь или нет — конверты.

— Конверты?

— Ну да, конверты. Я тогда был подростком. Другие парни постарше вламывались туда и прежде и воровали всякое там ценное. А я нашел только коробку с конвертами. Я схватил ее и убежал.

— А вы помните, что вы с этими конвертами сделали?

— Нет, — ответил Генри. — Не помню.

Я внимательно посмотрел на него, окинул взглядом помещение церкви и подумал: интересно, может ли хоть один человек на свете до конца понять смысл того, что делает другой?

Я приношу домой коробку со старыми проповедями Рэба. Пролистываю их. Натыкаюсь на проповедь под названием «Цель синагоги», написанную в пятидесятые годы, и еще одну проповедь — шестидесятых годов под названием «Разрыв поколений».

На глаза мне попадается проповедь «А капли дождя все капают мне на голову». Эта написана в конце семидесятых. Я начинаю ее читать. И не верю своим глазам.

В этой проповеди Рэб просит членов своей синагоги помочь ему с починкой крыши.

«После каждого дождя наша крыша льет горючие слезы» — написано в проповеди. А дальше Рэб рассказывает о том, что как-то раз он сидел в синагоге, и прямо перед его носом с потолка свалилась промокшая плита и лишь по чистой случайности не пробила ему голову, а во время обеда после одной из свадебных церемоний протекший сквозь крышу дождь залил курицу непрошеной «подливой». И еще: во время утренней службы ему пришлось схватить метлу, чтобы отколоть плиту, готовую вот-вот сорваться с потолка, и через дыру тут же хлынули потоки дождя.

В своей проповеди он взывал к членам синагоги помочь ему заплатить за починку крыши, чтобы сохранить в их молельном доме — в прямом смысле слова — крышу над головой.

Я подумал о пасторе Генри, о дыре в крыше его церкви и впервые увидел между двумя конгрегациями некую связь. Городская церковь. Пригородная синагога.

Разница, правда, в том, что наша конгрегация на починку крыши деньги собрала, а у прихожан Генри и попросить-то было нечего.

 

Ноябрь

НОЯБРЬ ТВОЯ ВЕРА, МОЯ ВЕРА

Однажды, когда я был еще подростком, Рэб произнес проповедь, которая меня очень повеселила. Он прочитал нам благодарственное письмо от другого священнослужителя. Письмо это вместо подписи заканчивалось словами «Да благословит Вас ваш Бог и наш Бог».

Меня позабавила мысль о том, что два всемогущих бога подписывают одно и то же послание. Я был тогда слишком молод, чтобы понимать оттенки религиозных различий.

Но когда я переехал на Средний Запад, в ту часть Америки, которую некоторые называют «Северным библейским поясом», вопросы религиозных различий обернулись для меня серьезной проблемой. Незнакомые люди в продовольственном магазине говорили мне: «Да благословит вас Господь!» А я терялся и не знал, что ответить. Я интервьюировал спортсменов, которые приписывали свои удачные броски или удары «Господу и Спасителю своему Иисусу Христу». Я работал волонтером на самых разных проектах и с индуистами, и с буддистами, и с католиками. А так как в Детройте и его пригородах, как утверждают, проживает самое многочисленное в мире, — если не считать Ближнего Востока, — арабское население, то без конца приходилось решать мусульманские вопросы, включая спор об адхане — призыве к молитве в местной мечети, построенной в районе, где в основном живут поляки и где уже звонили их собственные церковные колокола.

Короче говоря, выражение «Да благословит Вас ваш Бог и наш Бог», — как и представление о том, чей бог кого благословляет, — из забавного превратилось в спорное, а из спорного — в сеющее вражду. И если разгоралась дискуссия, я теперь все больше помалкивал. Или даже отходил в сторонку. Мне кажется, так частенько поступают те, кто принадлежит к религиозному меньшинству. И то, что я удалился от своей веры, в какой-то мере объяснялось тем, что я не хотел все время за нее заступаться. Причина, если вдуматься, довольно жалкая, но что было, то было.

Как-то раз в воскресенье, почти перед самым Днем благодарения, я сел на поезд в Нью-Йорке и приехал к Рэбу. Я вошел в дом, обняв, поздоровался с ним и двинулся следом за стариком и его клацающим по полу ходунком к нему в кабинет. Впереди к ходунку теперь была прикреплена корзиночка, в которой лежало несколько книг и еще почему-то ярко-красные маракасы.

— Я заметил, что если ходунок выглядит, как тележка для покупок, — лукаво произнес Рэб, — он меньше смущает окружающих.

Просьба Рэба о прощальной речи уже засела у меня в голове, как университетская курсовая работа. И в дни моих посещений я думал, что времени у меня тьма-тьмущая, а иногда казалось, что остались считанные недели, а может, и считанные дни. Сегодня Рэб выглядел очень прилично: взгляд у него был ясный, голос звонкий, и это меня успокоило. Как только мы уселись, я рассказал ему о благотворительном фонде для бездомных и о том, как провел ночь в миссионерском убежище.

Я не был уверен, что стоило рассказывать раввину о христианской миссии, и едва я о ней упомянул, мне стало стыдно, — будто я предатель. Мне вспомнилось, как однажды Рэб рассказал мне о том, как он повел свою бабушку-иммигрантку на бейсбольную игру. Когда в разгар игры все вокруг повскакивали с мест и, радуясь хоум-рану, принялись восторженно вопить, бабушка осталась безмолвно сидеть на своем месте. Он повернулся к ней и спросил, почему она не хлопает такому отличному удару. А она ответила ему на идиш: «Альберт, в этом есть для нас какая-то польза?»

Но я зря волновался. Рэбу такого рода рассуждения были несвойственны.

— Наша вера поощряет благотворительность и помощь бедным, — сказал он. — И благотворительность праведна, независимо от того, кому ты помогаешь.

* * *

А потом у нас завязалась дискуссия по одному из самых важных вопросов. Как могут различные религии мирно сосуществовать друг с другом? Если у людей одной религиозной группы есть определенные верования, а у людей другой религиозной группы они совсем иные, кто из них прав? И есть ли у людей хоть какой-нибудь религии право — или даже обязанность — обращать в свою веру людей других вероисповеданий?

Рэба эти вопросы не оставляли в покое всю его профессиональную жизнь. Он вспоминал, что в начале 1950-х годов дети из его конгрегации, перед тем как сесть в школьный автобус, обертывали свои еврейские книги в коричневые бумажные обложки. «Не забывай, что в те времена в наших краях некоторые впервые в жизни увидали евреев».

— И что? Случались какие-нибудь забавные истории?

— О да, — тихонько рассмеялся Рэб. — Помню, как ко мне пришел один из членов нашей конгрегации, расстроенный тем, что его сыну, единственному еврейскому ребенку в классе, дали роль в рождественской пьесе. И не просто роль, а роль Иисуса.

— Я пошел к учительнице. Я объяснил ей, в чем заключается проблема. А она мне говорит: «Рэбе, но мы именно поэтому его и выбрали. Иисус ведь был евреем!»

В моей памяти тоже застряли кое-какие происшествия. В младших классах школы меня не взяли в грандиозную, красочную рождественскую постановку не то под названием «Бог, господа, велит вам веселиться», не то «Звените, колокольчики». Вместо этого я с маленькой группой еврейских ребят должен был петь на сцене ханукальную песню «Дрейдл, дрейдл, дрейдл, я слепил его из глины». Мы, держась за руки, водили по сцене хоровод, изображая вертящийся волчок. У нас не было ни костюмов, ни реквизита. А в конце песни мы все падали на пол. Могу поклясться, что в зале некоторые родители нееврейской национальности едва сдерживали смех.

Разве возможно выиграть религиозный спор? Чей Бог лучше? Кто правильно трактует Библию? Мне больше по душе такие люди, как индийский поэт Раджхандра, оказавший влияние на Махатму Ганди, — он считал, что ни у одной религии нет превосходства над другими, так как каждая из них приближает человека к Богу, — или, как сам Ганди, который мог прервать пост индуистской молитвой, мусульманской цитатой или христианским гимном.

Всю свою жизнь Рэб был истинно верующим человеком, но никогда и никого не пытался обратить в свою веру. Иудаизм вообще не стремится обращать в свою веру. Даже когда кто-то сам хочет перейти в иудаизм, по еврейской традиции его стараются отговорить, подчеркивая последующие за этим трудности и страдания, перенесенные евреями в прошлом.

Но подобный подход свойствен далеко не всем религиям. На протяжении веков миллионы людей были убиты лишь за то, что они не желали отречься от своего вероисповедания, перейти в другую веру и поклоняться другому Богу. Знаменитого ученого второго века Рабби Акиву римляне до смерти замучили пытками за его отказ бросить свои религиозные занятия. Римляне сдирали ему кожу железными расческами, а Акива шептал слова молитвы «Слушай, Израиль, Господь Бог наш, Господь один». На слове «один» Акива скончался.

Эта молитва — так же как и слово «один» — была неотъемлемой частью верований Рэба. Один-единственный Бог. И одно созданное Богом человеческое существо — Адам.

— Митч, ты когда-нибудь задавался вопросом: почему Бог создал только одного человека? — вертя пальцем перед моим носом, сказал Рэб. — Почему Бог, если он хотел, чтобы появились все эти ссорящиеся между собой религии, не организовал все это с самого начала. Он создал деревья, верно? Не одно дерево, а бесчисленное множество деревьев. Почему он не сделал того же самого с людьми? Потому, что мы все ведем начало от одного человека, а он ведет свое начало от одного Бога. В этом вся суть.

— Почему же тогда в мире нет гармонии? — спросил я.

— Хорошо, скажи мне: ты хотел бы, чтобы все люди на свете были одинаковыми? Нет. Гениальность устройства мира в его разнообразии. В нашей собственной вере есть нерешенные вопросы, есть интерпретации, есть споры. И в христианстве, и в других религиях тоже есть споры и интерпретации. В этом-то вся прелесть. Возьмем, к примеру, музыку: разве можно играть все время одну и ту же ноту? Да от этого сразу же свихнешься. Музыка — это сочетание разных нот.

— Музыку чего?

— Веры в то, что есть что-то более великое, чем ты.

— А что, если человек другой веры не признает твою или даже захочет тебя убить лишь за то, что ты не исповедуешь его веру?

— Тогда дело не в его вере, а в ненависти. — Рэб вздохнул. — Знаешь, что я думаю? Я думаю, что, когда такое случается, Бог, там наверху, льет слезы.

Рэб закашлялся. А потом для убедительности улыбнулся. Теперь ему дома все время кто-нибудь помогал: то высокая женщина из Ганы, то дородный иммигрант из России. А по выходным приходила милая женщина по имени Тила родом из Тринидада, — она исповедовала индуизм. Тила помогала Рэбу одеваться, делать легкую зарядку, а еще она готовила ему еду и возила в продуктовый магазин и синагогу. Иногда по дороге она слушала в машине индуистскую религиозную музыку. Рэбу эта музыка нравилась, и он просил Тилу переводить ему текст. Когда Тила объясняла принятое в ее религии понятие о переселении душ, он задавал ей множество вопросов и извинялся, что за всю свою жизнь не удосужился как следует разобраться в индуизме.

— Как это вам, раввину, удается оставаться таким непредубежденным? — спросил я.

— Послушай, я знаю, во что я верю. Это у меня в душе, и все тут. Но я неустанно повторяю людям моей религии: мы обязаны быть убеждены в истинности нашей веры, но при этом мы не должны возгордиться и считать, что знаем все на свете. А поскольку мы всего на свете не знаем, нам следует признать тот факт, что другие могут верить во что-то иное. — Рэб вздохнул: — Я, Митч, в этом деле неоригинален. Многие религии учат любить своего ближнего.

Я вдруг подумал о том, что Рэб меня просто восхищает. Никогда в жизни я не слышал, чтобы он — даже один на один — нападал на чужую религию или говорил гадости о чужом вероисповедании. И я осознал, что сам-то, когда речь заходила о вере, вел себя довольно трусливо. Я должен был меньше бояться и достойно нести свою веру. Если единственный недостаток Моисея, или Иисуса, или Великого поста, или церковных песнопений, или исповеди, или мечети, или Будды, или реинкарнаций в том, что они не имеют ничего общего с твоей верой, то проблема скорее всего не в них, а в тебе.

— Можно мне задать еще один вопрос? — спросил я Рэба.

Он кивнул.

— Если человек другой веры говорит мне: «Да благословит вас Бог!», что я должен ответить?

— Я бы сказал: «Спасибо. И вас тоже».

— Ну да?

— А почему бы и нет?

Я уже приготовился ему ответить, как вдруг понял, что ответить мне в общем-то нечего. Ну, просто абсолютно нечего.

Я читаю буддийские рассказы и притчи.

Одна из притч о крестьянине, который проснулся рано утром и обнаружил, что у него сбежала лошадь.

Проходит мимо сосед и говорит: «Плохи твои дела. Такое невезение».

Крестьянин отвечает: «Может быть, и невезение».

На следующий день лошадь возвращается и приводит с собой еще несколько лошадей. Сосед поздравляет крестьянина с удачей.

— Может быть, и удача, — говорит крестьянин.

Вскоре сын крестьянина, упав с одной из новых лошадей, ломает ногу. И сосед выражает крестьянину свои соболезнования по поводу несчастья.

— Может быть, и несчастье, — отвечает фермер.

На следующий день армейские рекруты приходят забирать его сына в армию, но не забирают потому, что у него сломана нога. Все вокруг радуются, считая, что это большая удача.

— Может быть, и удача, — говорит крестьянин.

Подобные рассказы я уже слышал и раньше. Они впечатляют своей простотой и отрешенностью их героев от мира. Но интересно, хотел бы я сам быть таким безучастным свидетелем событий? Не знаю. Может быть, и хотел. А может быть, и нет.

ЧЕГО МЫ ТОЛЬКО НЕ НАХОДИМ…

Выйдя от Рэба, я поехал в синагогу поискать информацию о доме, в котором она располагалась в самом начале, в 1940-е годы.

— У нас скорее всего хранятся об этом записи в картотеке, — ответила мне по телефону секретарша.

— Я и не знал, что у вас есть картотека, — сказал я.

— В этой картотеке есть записи обо всем. И о вас тоже.

— Вот это да! А можно на них взглянуть?

— Если хотите, вы можете их забрать.

Я вошел в вестибюль. Занятия в религиозной школе еще продолжались, и вокруг было полным-полно детей. Девочки, еще не вошедшие в подростковую пору, смущенно и неуклюже скакали вприпрыжку по вестибюлю, а мальчишки гоняли по коридору, то и дело хватаясь за голову, чтобы придержать соскальзывающую с нее кипу.

Ничего не изменилось. Обычно в такие минуты я испытывал чувство превосходства. Я взлетел высоко, а эти несчастные провинциальные дети продолжают делать то же самое, что когда-то делали мы. Но на этот раз, не знаю уж почему, я почувствовал лишь пустоту и отстраненность.

— Здравствуйте, — сказал я сидевшей за письменным столом женщине. — Меня зовут…

— Будет вам, мы знаем, кто вы такой. Вот ваша папка.

Я растерянно заморгал. Как мог я забыть, что моя семья принадлежала к этой синагоге уже лет сорок, не меньше?

— Спасибо, — сказал я.

— Ну что вы, какие пустяки, — ответила женщина.

Я взял свою личную папку и отправился домой, или, вернее, в то место, которое я теперь называл домом.

В самолете я откинулся на спинку сиденья, открыл папку и снял резинку с вложенных в нее листков. А потом ни с того ни с сего стал размышлять о той жизни, которую вел после того, как уехал из Нью-Джерси. Мечта моей юности «стать гражданином мира» до какой-то степени сбылась. У меня есть приятели в самых разных часовых поясах. Мои книги переведены на иностранные языки. И за эти годы я не раз менял место жительства.

Но можно прикоснуться к чему угодно и ни с чем не быть связанным. Я знал аэропорты лучше, чем район, где живу. Я знал имена множества людей, которые живут в самых разных частях страны, но понятия не имел, как зовут тех, кто живет со мной по соседству. Для меня единственной «общиной» была моя рабочая среда. Друзей я приобрел на работе. Разговоры мы вели о работе. И мое общение с людьми в основном было связано с работой.

А в последние месяцы моя рабочая среда потихоньку разваливалась. Моих приятелей одного за другим увольняли. Или сокращали им рабочие часы. И они, получив «выкуп», уходили. Закрывались офисы. Я звонил коллегам по телефону, а мне отвечали, что они там больше не работают. А потом я получал от них электронные письма, в которых они писали, что ищут новые «увлекательные возможности». В «увлекательность» этих новых возможностей верилось с трудом.

И вот теперь, когда работа нас больше не связывала, ослабевала и наша привязанность друг к другу, — словно у магнитов, потерявших свое притяжение. Мы обещали поддерживать прежние отношения, но обещаний своих не сдерживали. Некоторые вели себя так, будто безработица была заразной болезнью. Как бы то ни было, все то, что объединяло нас на работе — жалобы, сплетни и прочее, — исчезло. О чем же теперь можно было говорить?

Я вытряхнул на откидной столик содержимое моей папки и обнаружил табели, старые сочинения и даже текст пьесы о царице Эстер, сочиненной мной в четвертом классе религиозной школы.

Мордехай. Эстер!

Эстер. Что, дядя?

Мордехай. Иди во дворец!

Эстер. Но мне нечего надеть!

* * *

Еще в папке лежали копии поздравительных писем Рэба — некоторые были написаны от руки, — поздравления с моим поступлением в колледж, с помолвкой. Мне стало стыдно. Посылая эти письма, Рэб старался поддерживать со мной отношения, а я даже не помнил, что их получал.

Я подумал: с кем в этой жизни я связан? Вспомнил своих приятелей с работы: и тех, кого уволили, и тех, кто ушел по болезни. Кто их утешал? К кому они обратились за помощью? Не ко мне. И не к своим прежним начальникам.

Похоже, им помогали их церкви и синагоги. Члены общины собирали для этих людей деньги. Готовили им еду. Давали средства на оплату счетов. И делали все это с сочувствием, любовью и пониманием того, что именно так и должна религиозная община поддерживать человека в беде. О такой общине говорил Рэб, к такой общине в свое время принадлежал и я, сам того даже не осознавая.

Самолет приземлился. Я собрал листки, перевязал их резинкой, и мне вдруг стало грустно. Так иногда случается, когда, возвратившись из путешествия, неожиданно обнаруживаешь, что где-то потерял любимую вещь, и теперь ее уже не найти.

ДЕНЬ БЛАГОДАРЕНИЯ

Осень в Детройте сдалась без промедления в считанные дни обнажились деревья, и над обесцвеченным железобетонным городом простерлось белесое небо — предвестник ранних снегопадов Мы больше не разъезжали с открытыми окнами. И достали теплую одежду.

Уровень безработицы неумолимо полз вверх. У людей не оставалось денег не содержание своих домов. Некоторые упаковывали вещи и покидали свои жилища, оставляя прошлую жизнь банкам-кредиторам или охотникам за чужим добром. Стоял ноябрь. Впереди была долгая зима.

Во вторник, перед Днем благодарения, я заглянул в церковь «Я страж брату своему», чтобы своими глазами убедиться, как работает ее программа для бездомных. Меня до сих пор что-то смущало в пасторе Генри. Все в его церкви было непривычно — по крайней мере для меня. Но в голове звучали слова Рэба о том, что человек должен быть убежден в истинности своей веры и при том допускать, что другие люди могут верить во что-то иное.

К тому же если уж говорить об общине, то Детройт был теперь моим городом. И я решил все-таки рискнуть. Я помог Генри купить кусок синего брезента, который натянули над дырой в крыше, и вода в церковь больше не протекала. Починить же крышу было делом нешуточным, — как утверждал подрядчик, ремонт обошелся бы тысяч в восемьдесят.

— Ух! — вырвалось у Генри, когда он услышал предполагаемую стоимость починки.

За все годы, что Генри служил в этой церкви, здесь таких денег и в глаза не видывали. Я искренне сочувствовал Генри, но такую сумму должен был дать тот, кто принял бы в этой церкви самое серьезное участие. Я же пока мог решиться лишь на покупку брезента, не более того.

Я вышел из машины, и лицо мое тут же обдало ледяным ветром. Сейчас, когда в церкви работала программа для бездомных, боковая улочка была заполнена укутанными с головы до ног мужчинами. Кое-кто из них курил. А один, низкорослый и щуплый, держал на руках ребенка. Я подошел поближе и под лыжной шапочкой разглядел женское лицо. Я открыл перед женщиной дверь, и она с ребенком на плече вошла в помещение.

Внутри раздавался громкий, назойливый шум и нечто вроде урчания мотора, а потом послышались какие-то выкрики. Я двинулся к узкому нависавшему над спортивным залом помосту. В зале весь пол был уставлен складными столами, и за ними сидело человек восемьдесят бездомных — мужчин и женщин. Почти на всех были поношенные пальто и теплые фуфайки с капюшонами. Кое-кто был в парке, а один из мужчин — в куртке с эмблемой «Детройтских львов».

Посреди зала, в синей фуфайке и теплом пальто, переваливаясь с ноги на ногу, прохаживался меж столами Генри.

— Я личность! — выкрикивал Генри.

— Я личность! — повторяли собравшиеся.

— Я личность! — снова выкрикивал он.

— Я личность! — снова повторяли бездомные.

— Потому, что Бог меня любит!

— Потому, что Бог меня любит!

Некоторые захлопали. Генри громко выдохнул и кивнул головой. И тогда почти все поднялись из-за столов, встали в круг и взялись за руки. Зазвучала молитва.

А затем, точно по команде, круг распался и превратился в цепочку, бездомные один за другим потянулись на кухню за горячим обедом.

Я плотнее запахнул пальто, — в зале было непривычно холодно.

— Доброго вечера, мистер Митч.

Я оглянулся и увидел Касса, одноногого церковного старосту, сидевшего на помосте с доской для объявлений в руке. Свое приветствие «Доброго вечера, мистер Митч» он произнес с такой напевностью, что казалось, он сейчас снимет передо мной свою кепку. Я уже знал, что он потерял ногу несколько лет назад из-за осложнений, связанных с диабетом и операцией на сердце. Но, несмотря на увечье. Касс всегда был в приподнятом настроении.

— Здравствуй, Касс.

— Пастор вон там.

Генри, заметив меня, помахал рукой. Касс наблюдал за тем, как я помахал ему в ответ.

— А когда вы послушаете мою историю, мистер Митч?

— А у тебя тоже есть история?

— Мою историю вам обязательно надобно послушать.

— Похоже, на это уйдет не один день.

Касс рассмеялся:

— Не-е, не-е. Но вам надобно ее послушать. Она важная.

— Хорошо. Касс. Мы что-нибудь придумаем.

Мои слова, видимо, его успокоили, и он, к счастью, больше об этом не заговаривал. Меня снова пробрало холодом, и я еще плотнее запахнулся.

— До чего же здесь холодно, — не удержался я.

— Отопление-то выключили.

— Кто?

— Газовая компания.

— Почему?

— Почему же еще? Счет, верно, не оплатили.

Из-за громкого назойливого шума мы, чтобы услышать друг друга, должны были выкрикивать каждое слово.

— Что это шумит? — спросил я.

— Воздуходувы.

Касс указал на несколько устройств, по виду напоминавших «ветровые носки» в аэропортах. Эти устройства направляли согретый воздух в сторону очереди бездомных, выстроившихся за миской супа и кукурузным хлебом.

— Неужели они действительно отключили отопление? — никак не мог поверить я.

— Ага.

— Но ведь на пороге зима.

— Это правда, — заметил Касс, устремив взгляд на очередь. — Вскорости и людей прибавится.

Через полчаса мы с Генри сидели в его кабинете, нежась в тепле маленького электронагревателя. В комнату вошел человек с бумажной тарелкой в руках, — на тарелке лежали куски кукурузного хлеба.

— Что же случилось? — спросил я.

Генри тяжко вздохнул.

— Оказалось, что мы должны газовой компании тридцать шесть тысяч долларов.

— Что?!

— Я знал, что мы ей недоплачивали, но недоплачивали совсем немного. Мы все время хоть сколько-то да платили. А тут осенью так быстро похолодало, что мы стали топить в храме и во время службы, и во время занятий Библией. Мы и не понимали, что дыра в крыше…

— Вытягивала тепло?

— Точно. А мы топили все сильней и сильней…

— А тепло улетучивалось в эту дыру.

— Улетучивалось, — кивнул Генри. — Точнее и не скажешь.

— И что же вы теперь делаете?

— Ну, мы достали эти воздуходувы. Поначалу нам отключили и электричество тоже. Но я позвонил им и вымолил оставить нам хоть что-нибудь.

Это было просто невероятно. В Америке в двадцать первом веке в церкви такой холод.

— А какое объяснение вы находите этому в вашей вере? — спросил я.

— Я все время спрашиваю Иисуса. Я говорю ему: «Иисус, с нами что-то неладно? Это что, вроде как в двадцать восьмой главе Книги Второзакония „Вы будете прокляты и в городах, и в деревнях за непослушание ваше“?»

— И что же Иисус вам отвечает?

— Я все еще молюсь. Я говорю ему: «Господи, покажись нам».

Генри снова вздохнул.

— Поэтому тот брезент, что вы помогли нам купить, Митч, для нас очень важен. Нашим людям нужен хоть лучик надежды. На прошлой неделе шел дождь, и вода с крыши так и хлестала, а на этой неделе тоже шел дождь, но вода в храм не попала. Для них это добрый знак.

Я смутился. Мне не хотелось иметь отношение ни к каким таким знакам. Особенно в церкви. Речь шла всего лишь о брезенте. О куске синей непромокаемой ткани.

— Можно мне задать вам один вопрос? — сказал я.

— Конечно.

— Когда вы продавали наркотики, сколько у вас было денег?

Генри задумчиво почесал в затылке.

— О, как-то раз я за полтора года заработал почти полмиллиона, представляете?

— А теперь у вас отключили газ?

— Ну да, — тихо произнес он. — Теперь у меня отключили газ.

Я не стал спрашивать Генри, не скучает ли он по старым временам. По чести говоря, моего первого жестокого вопроса было более чем достаточно.

Позднее, когда убрали посуду, а столы сложили. Касс, держа в руках список, принялся выкрикивать перечисленные в нем имена: «Эверетт! Де Маркус!..» — и бездомные, один та другим выступая вперед, разбирали тонкие виниловые матрасы и шерстяные одеяла. И тут же бок о бок, в нескольких футах друг от друга, укладывались на ночь. У некоторых были с собой полиэтиленовые мешки с пожитками, другие пришли с пустыми руками. В зале от холода пробирала дрожь. Голос Касса, эхом отражаясь от потолка, звучал в полном безмолвии, словно именно в эту минуту до каждого из присутствующих вдруг дошло, что у него нет ни дома, ни постели, ни жены, ни ребенка и нет никого, кто сказал бы ему «спокойной ночи».

Не безмолвствовали одни только воздуходувы.

Час спустя, когда все расположились на ночлег. Касс, завершив свою работу, взгромоздился на костыли, погасил свет и поплелся к выходу.

— Запомни, в следующий раз я расскажу тебе мою историю, — сказал Касс.

— Хорошо, договорились, — ответил я, засовывая руки в карманы и дрожа от холода.

И как только можно спать в таком холоде? Хотя это, наверное, все же лучше, чем на крыше или в брошенной машине.

Я уже стоял у выхода, как вдруг вспомнил, что забыл свой блокнот в кабинете у Генри. Я поднялся по ступеням, обнаружил, что дверь кабинета заперта, и снова спустился вниз.

Перед тем как выйти на улицу, я решил еще раз заглянуть в физкультурный зал. Монотонно шумели воздуходувы, а под одеялами вздымались бугорки: одни бугорки казались неподвижными, другие — потихоньку ворочались. Не помню точно, о чем я тогда подумал, но сама мысль все же застряла в памяти: каждый этот бугорок — человек, каждый из этих людей когда-то был ребенком, и каждого из этих детей когда-то держала на руках мать… А теперь все эти люди, скатившись на самое дно, лежат на холодном полу.

Даже если люди и нарушают Божьи законы, неужели Богу не больно на это смотреть?

И тут в другом углу комнаты кто-то едва заметно зашевелился. В темноте обрисовалась крупная одинокая фигура. Пастор Генри, словно часовой на посту, просидит здесь еще не один час, пока его не сменит ночной сторож. И лишь тогда он, закутавшись в теплое пальто, выйдет из церкви через боковой выход и зашагает домой.

Я неожиданно почувствовал, что мне страшно хочется поскорее оказаться дома, в постели. Я толкнул дверь… и зажмурился. На дворе шел снег.

Я с Весельем милю прошагал, И оно болтало всю дорогу, Но мудрей от этого не стал, Хоть услышал от него так много. Я с Печалью милю прошагал, А она молчала всю дорогу; Но, Господь мой, сколько я узнал, Нехотя шагая с нею в ногу.

КОНЕЦ ОСЕНИ

— У нас несчастье.

Дочь Рэба Гиля позвонила мне на сотовый, что делала только в случае серьезных неприятностей.

Она сказала, что Рэбу вдруг резко стало хуже: не то инсульт, не то инфаркт. Он не в состоянии сохранять равновесие — все время заваливается вправо. Не помнит имен. И невозможно понять, о чем он говорит.

Его увезли в больницу. Он уже там несколько дней. И они обсуждают, что делать дальше.

— Его что… — Я оборвал себя на полуслове.

— Мы пока не знаем, — сказала Гиля.

Я попрощался и тут же позвонил в авиакомпанию.

Я приехал к Рэбу домой в воскресенье утром. На пороге меня встретила Сара. Она жестом указала на Рэба, — его уже выписали из больницы, и теперь он сидел в кресле в дальнем конце крытой веранды.

— Я хочу, чтобы вы знали, — сказала она, понижая голос, — он уже не такой…

Я понимающе кивнул.

— Ал! К тебе гость, — возвестила она.

Сара произнесла эти слова громко и медленно, и я понял: произошли серьезные перемены. Я подошел к Рэбу, и он повернулся ко мне лицом. Потом слегка приподнял голову и едва заметно улыбнулся. Он попытался поднять руку, но она с трудом дотянулась до груди.

— А-а, — выдохнул Рэб.

На нем была фланелевая рубашка. Он был укутан в одеяло. А на шее у него висело нечто вроде свистка.

Я наклонился к нему и потерся щекой о его щеку.

— Э-э… м-м-м… Митч, — прошептал он.

— Как ваши дела? — спросил я.

Ну не дурацкий ли вопрос?

— Это не… — начал он и умолк.

— Это не?..

Лицо его сморщилось.

— Это не лучший день вашей жизни? — неловко пошутил я.

Рэб попытался улыбнуться.

— Нет, — сказал он. — Я хотел… это…

— Это?

— Где… видишь… а-а…

У меня перехватило дыхание. К глазам подступили слезы.

Передо мной в кресле сидел Рэб. Но того человека, которого я знал прежде, там уже не было.

* * *

Что делать, когда теряешь любимого человека настолько быстро, что не успеваешь к этому подготовиться?

Парадокс заключался в том, что именно тот, кто мог лучше всех ответить на этот вопрос, сейчас сидел передо мной, — человек, который пережил когда-то самую страшную в жизни потерю.

Это случилось в 1953 году, всего через несколько лет после того, как Рэб начал работать в нашей синагоге. У них с Сарой уже было трое детей: пятилетний сын Шалом и две четырехлетние дочери-близнецы. Одну из девочек звали Ора, что на иврите значит свет, другую — Рина, что значит радость.

И Радости в одну ночь не стало.

Однажды поздно вечером маленькая Рина, жизнерадостная девчурка с золотисто-каштановыми кудряшками, начала вдруг задыхаться. Она лежала в кроватке, хрипела и хватала ртом воздух. Сара, услышав в детской комнате шум, побежала проверить, что случилось. И тут же кинулась к Рэбу со словами: «Ал, ее надо везти в больницу».

Они ехали по темным улицам, а девочка рядом с ними сражалась за свою жизнь. Она задыхалась. Губы ее посинели. Ничего подобного с ней никогда раньше не случалось. Рэб нажимал на акселератор.

Они ворвались в отделение «Скорой помощи» больницы Святой Девы Люрда в городе Кэмден штата Нью-Джерси. Доктора увезли девочку в смотровую комнату. А Рэб и Сара стали ждать. Они стояли в коридоре совсем одни. Что им было делать? Что на их месте можно было сделать?

В безмолвном коридоре Сара и Альберт молились о том, чтобы девочка выжила.

Через несколько часов она умерла.

Оказалось, что у Рины был тяжелый приступ астмы — в ее жизни он был первый и последний. В наши дни она скорее всего выжила бы. Если бы у нее был ингалятор и она знала, что и как нужно делать, возможно, у нее вообще не случилось бы такого страшного приступа.

Но сегодня — это не вчера. Рэб стоял и беспомощно слушал слова врача, хуже которых ничего не придумаешь. «Мы не могли ее спасти», — сказал ему доктор, которого Рэб никогда раньше не видел. Как это могло случиться? Ведь еще днем она себя прекрасно чувствовала. Веселая девчушка. Впереди у нее была вся жизнь. «Мы не могли ее спасти»? Где тут здравый смысл? Как вообще в жизни может такое случиться?

Последующие дни прошли в пелене тумана. Были похороны. Маленький гроб. У могилы Рэб произнес Кадиш, молитву, которую он из года в год читал для других, молитву, в которой ни разу не упоминается смерть, но которую тем не менее произносят каждый год в годовщину смерти.

«Да возвысится и осветится Его великое имя В мире, сотворенном по воле Его…»

На гроб бросили горсть земли.

Рину похоронили.

Рэбу тогда было тридцать шесть.

* * *

Рэб, рассказывая мне об этом, признался, что в те дни проклинал Бога.

— Я снова и снова спрашивал Его: «Почему она умерла? Что эта маленькая девочка такого сделала? Ей было всего четыре года. Она не обидела ни одной живой души».

— И Он вам ответил?

— Нет, у меня до сих пор нет ответа.

— Вас это рассердило?

— Я был в ярости… какое-то время.

— А вы не чувствовали себя виноватым в том, что проклинали Бога? Вы ведь раввин.

— Нет, не чувствовал, — ответил Рэб, — потому что, проклиная, я все же признавал, что есть сила могущественнее меня. — Он помолчал. — Так и началось мое исцеление.

В тот вечер, когда Рэб снова взошел на кафедру, синагога была набита битком. Некоторые прихожане глубоко ему сочувствовали. Были и такие, что пришли из любопытства. Но в глубине души большинство, наверное, задавалось вопросом: «Что же вы скажете нам теперь, когда с вами случилась такая беда?»

Рэб знал это. И в какой-то мере именно поэтому он вернулся на службу так быстро — в первую же пятницу после положенных тридцати дней траура.

Когда Рэб поднялся на кафедру, и конгрегация затихла, он заговорил так, как говорил всегда, — от чистого сердца. Он признался, что сердился на Бога, вопил и выл от ярости, требуя ответа. Рэб говорил, что он, священнослужитель, плачет и страдает, как любой другой, при одной мысли о том, что ему больше никогда не обнять свою девочку.

И тем не менее, сказал он, все положенные, выполняемые им с проклятиями траурные обряды — молитвы, разрывание одежды, завешивание зеркал — помогли ему сохранить рассудок. Если бы не они, он сошел бы с ума.

— То, что я прежде говорил другим, теперь я должен сказать самому себе, — признался Рэб.

Именно так, по словам Рэба, самым тяжким способом проверялась его вера. Теперь он должен был сам пить свой собственный лекарственный напиток и исцелять свое разбитое сердце.

Рэб рассказал им, что, произнося слова Кадиша, он думал: это часть моей традиции, и когда я умру, мои дети прочитают эту же самую молитву, которую я сейчас читаю по своей дочери.

Его вера не спасла Рину от смерти, но она хоть чуть-чуть да облегчила нестерпимую боль, хоть немного да помогла ему пережить эту невыносимую утрату, напомнив, что в этом огромном мире мы всего лишь хрупкие частицы. Его семья благословенна уже тем, что этот ребенок прожил рядом с ними хотя бы несколько лет. Когда-нибудь он с ней снова увидится. Он в это верит. И это придает ему силы.

Когда он кончил говорить, почти все в зале плакали.

— И уже год спустя, — рассказывал мне Рэб, — если мне приходилось навещать семью, потерявшую кого-то из близких, — особенно когда умирал кто-то из молодых, — я пытался утешить скорбевших тем, что в свое время помогало утешиться мне. Порой мы просто сидели и молчали. Иногда я держал кого-нибудь за руку. Я давал им выговориться. Выплакаться. Проходило время, и я видел, что им становилось немного легче.

А потом я выходил на улицу и делал так… — Рэб коснулся пальцем языка, а потом поднял палец к небу. — Еще одно очко в твою пользу, доченька, — улыбнувшись, произнес он.

И вот теперь, сидя в домашнем кабинете Рэба, я держал его за руку так, как в свое время он держал других. Я попытался улыбнуться. Он часто заморгал.

— Хорошо, — сказал я, поднимаясь с места. — Я скоро приду еще.

Он едва заметно кивнул.

— Ты… идет… да… — зашептал он.

Что мне было делать? Он не мог произнести ни одного связного предложения. И все мои жалкие попытки вести с ним беседу только расстраивали его. Похоже, он понимал, что происходит, и я боялся, что выражение моего лица выдаст, какую непоправимую утрату я переживаю. Неужели это справедливо, что такой мудрый и красноречивый человек, еще несколько недель назад читавший лекцию о божественном, лишен своего ценнейшего дара? Он не мог больше учить, он не мог сплетать изящные фразы и предложения и не мог ясно мыслить.

И петь он тоже не мог.

У него осталась лишь способность сжимать мои пальцы и шевелить губами.

По дороге домой, в самолете, я сделал кое-какие записи. И со страхом подумал, что скоро, похоже, настанет черед прощальной речи.

ИЗ ПРОПОВЕДИ РЭБА

Если вы спросите меня, — и, наверное, не можете не спросить, — почему этот славный, чудесный ребенок, который мог бы столько дать этому миру, должен был умереть, я скажу вам: у меня нет рационального объяснения. Я не знаю, почему.

Но в комментариях к Библии наша традиция говорит, что первый человек на Земле Адам должен был жить дольше всех остальных людей на Земле — тысячу лет. Однако этого не случилось. И наши мудрецы решили, что произошло следующее: Адам умолял Бога позволить ему заглянуть в будущее. Тогда Бог сказал: «Пойдем со мной». Бог повел Адама по небесным комнатам, где души тех, кому суждено было родиться, ожидали своей очереди. Каждая душа воплощалась в пламени. Одни языки пламени горели ярко, другие — едва теплились.

И тут Адам увидел чистое, яркое, золотисто-оранжевое целительное пламя. «Господи! — воскликнул он. — Из этого пламени родится великий человек! Когда это произойдет?»

И ответил ему Бог: «К сожалению, Адам, этой прекрасной душе не суждено родиться. Ей предначертано совершить грех и опорочить себя. А я не хочу, чтобы она запятнала себя бесчестьем».

И взмолился Адам: «Господи, но ведь человека должен кто-то учить и направлять. Пожалуйста, не лишай меня потомков».

И ответил ему Господь мягко и вежливо: «Решение это уже принято, все годы жизни распределены, и лишних лет у меня для него не осталось».

И дерзко сказал Ему Адам: «Господь мой, а что, если я подарю этой душе часть своей жизни?»

И ответил ему Бог: «Если таково твое желание, я его исполню».

Насколько нам известно, Адам прожил девятьсот тридцать лет. А спустя целую вечность в городе Вифлееме родился ребенок. Он стал царем Израиля и изумительным поэтом и певцом. Он вел за собой народ Израиля и вдохновлял его. Как сказано в Писании: «И вот похоронили царя Давида после того, как прожил он семьдесят лет».

— Друзья мои, когда нас порой спрашивают, почему ушел из жизни такой молодой человек, я могу лишь обратиться к нашей мудрой традиции. Да, царь Давид прожил не такую длинную жизнь, как мог бы. Но пока он жил, он вдохновлял нас, учил и оставил нам великое духовное наследие, включая Книгу Псалмов. Один из его псалмов — двадцать третий — нередко читают на похоронах.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

— Уж лучше прожить с моей Риной четыре года, чем не прожить ни одного.