Был холодный, промозглый день. Я поднимался по ступеням дома Морри и обращал внимание на мелочи, которых не замечал прежде: силуэт холма, каменный фасад дома, вечнозеленые растения и мелкие кусты вдоль дороги. Я шел медленно, не торопясь, наступая на мокрые мертвые листья, распрямлявшиеся под моими ногами.

Накануне мне позвонила Шарлотт и сказала, что у Морри «дела плохи». По тому, как она сказала это, я понял: дни его сочтены. Морри отменил все свои встречи и почти все время спал, что было совсем не в его духе. Он не был любителем поспать, особенно если было с кем поговорить.

— Он просит, чтобы вы его навестили, — сказала Шарлотт. — Но только, Митч… он очень слаб.

Ступени крыльца. Стекло входной двери. Я впитываю все эти мелочи так, словно вижу впервые. Нащупываю магнитофон в сумке на плече, расстегиваю молнию — убедиться, что не забыл пленки. Сам не знаю, зачем это делаю. Пленки всегда при мне.

Дверь открывает Конни. Всегда жизнерадостная, сегодня она выглядит совсем уныло. И здоровается со мной едва слышно.

— Как у него дела? — спрашиваю я.

— Так себе. — Конни закусывает нижнюю губу. — Даже думать об этом не хочется. Знаете, он такой добрый человек.

— Знаю.

— Так жаль его.

Появилась Шарлотт, подошла ко мне и обняла. Сказала, что Морри еще не просыпался, хотя было уже десять часов утра. Мы отправились на кухню. На столе, выстроившись в ряд, стояли бутылочки с лекарствами — маленькая армия коричневых пластмассовых солдатиков в белых фуражках. Чтобы облегчить дыхание, Морри теперь принимал морфий.

Я положил принесенную с собой еду в холодильник — суп, овощные пирожки, салат с тунцом — и извинился перед Шарлотт за то, что принес все это. Мы оба знали, что Морри уже давно не мог ничего жевать, но для меня это была традиция. А когда знаешь, что потеря близка и неизбежна, цепляешься за любую традицию.

Я сел ждать в гостиной, где Коппел проводил с Морри первое интервью.

На столе лежала газета, и я стал ее читать. В Миннесоте два мальчугана играли с отцовскими ружьями и выстрелили друг в друга. В одном из переулков Лос-Анджелеса в мусорном баке нашли брошенного младенца.

Я отложил газету и уставился на камин. Наконец я услышал, как открылась и закрылась дверь, а потом до меня донесся звук шагов Шарлотт.

— Ну что ж, — тихо сказала она, — он вас ждет.

Я встал и двинулся к нашему заветному месту и вдруг увидел, что в конце коридора на складном стуле, скрестив ноги и уткнувшись в книгу, сидит незнакомая женщина. Это была дежурная сестра из приюта для умирающих.

В кабинете никого не было. Я растерялся. Нерешительно повернулся к спальне и тут увидел Морри: он лежал на кровати, под простыней. Я видел его в такой позе только раз, когда ему делали массаж, и афоризм его: «Коль с кровати ты не встал, это значит — дуба дал» мгновенно эхом отозвался у меня в голове.

С вымученной улыбкой я вошел в спальню. Морри был в желтой, похожей на пижаму рубашке. Тело его казалось таким худым, что я на мгновение подумал: в нем чего-то не хватает. Он был такой маленький, словно ребенок.

Рот профессора был приоткрыт, бледная кожа туго обтягивала скулы. Взгляд его устремился на меня, он попытался что-то сказать, но у него вырвался лишь тихий стон.

— А, вот где он, — произнес я со всем энтузиазмом, который мне удалось обнаружить в полной внутренней пустоте.

Морри выдохнул, закрыл глаза и улыбнулся, и я увидел, что даже улыбка ему теперь не по силам.

— Мой… дорогой друг… — наконец вымолвил он. — У меня дела… не очень хороши… сегодня…

— А завтра будут получше.

Он с трудом вдохнул и с усилием кивнул. Вдруг я увидел, как он с чем-то сражается под простыней, и понял: он пытается высвободить из-под нее руку.

— Подержи ее… — сказал Морри.

Я отодвинул простыню, взял его руку, и она тут же утонула в моей. Я придвинулся ближе, почти вплотную к его лицу. И тут я заметил: профессор был небрит — впервые за все время болезни. Торчавшие тут и там крохотные седые щетинки казались совершенно неуместными на его лице, словно кто-то обсыпал ему щеки и подбородок солью. И как это борода растет у человека, в чьем теле едва теплится жизнь?

— Морри, — тихо позвал я.

— Тренер, — поправил Морри.

— Тренер, — повторил я. Меня пробрала дрожь. Речь Морри теперь походила на короткие вспышки: воздух — на вдохе, слово — на выдохе, а голос был тихий и дребезжащий. И еще от него исходил сильный лекарственный запах.

— Ты… добрый человек.

Добрый человек.

— Ты тронул меня… — шепотом сказал Морри и подвинул мою руку к своему сердцу, — вот тут.

В горле у меня застрял комок.

— Тренер…

— A-а?

— Я не знаю, как сказать «прощай».

Морри легонько похлопал меня по руке, не отнимая ее от своей груди.

— Вот так… мы говорим… прощай…

Он тихо вдохнул и выдохнул, и я рукой ощутил, как его грудь поднялась и опустилась. И тут он взглянул мне прямо в глаза.

— Ты мне… очень дорог… — выдохнул он.

— И вы мне тоже… тренер.

— Я знаю… и еще я знаю…

— Что еще вы знаете?

— Что… так было… всегда…

Он зажмурился и заплакал. Лицо его сморщилось, как у младенца, который еще толком и не знает, как плакать. Я прижал его к себе. Я гладил его обвислую кожу. Я гладил его по волосам. Я провел ладонью по его лицу и ощутил проступившие под тонкой кожей скулы и крохотные, как будто накапанные из пипетки, слезы.

Когда его дыхание стало чуть ровнее, я откашлялся и сказал, что вижу, какой он сегодня усталый, так что я приеду в следующий вторник и надеюсь, он будет пободрее. Морри проронил «спасибо» и тихонько хмыкнул — так он теперь смеялся. Но вышло это все равно невесело.

Я подхватил сумку с магнитофоном, которую так и не раскрыл. Зачем я ее только принес? Я ведь знал, что она нам не понадобится. Я наклонился к Морри совсем близко, поцеловал и прижался лицом к его лицу, щекой к его щеке, щетиной к щетине, задержавшись чуть дольше обычного на случай, если это доставит ему хоть какое-то удовольствие.

— Ну, пока? — спросил я, поднимаясь.

Я сморгнул слезы, а он, увидев мое лицо, сжал губы и изумленно поднял брови. Я думаю, это была минута удовлетворения для моего старика-профессора. Он-таки заставил меня заплакать.

— Ну, пока, — прошептал он.