Лето 1955 года было необыкновенно дождливым, в Тичино грозы гремели каждый день. И все же такого черного неба, как 10 августа после полудня, он еще никогда не видел. Едва первые молнии скрестились над городом, электростанция перестала подавать ток. Почти полчаса небо полыхало без передышки. Он наблюдал из окна, как молнии вонзались в скалистые предгорья, которыми обрывалась на западе цепь гор. Затем ливень постепенно пошел на убыль, и к трем часам мазутный цвет неба стал бледнеть. Зажглись фонари, и теперь из окна улица просматривалась до самого собора. Подождав, пока стихнет дождь, он спустился вниз и направился в полицейский участок.
— Перед полуднем, — начал он нейтральным, чисто информативным тоном, — две дамы ушли в горы, намереваясь подняться к Тренто. Они спросили меня, не знаю ли я дороги покороче, чем серпантин. Я показал им направление, но посоветовал отложить экскурсию, поскольку собиралась гроза и они могли не успеть дойти до Геливальского приюта. Они ответили, что не новички в горах и грозы не боятся и вообще отложить поход не могут, потому что через несколько дней у них кончаются каникулы.
Полицейский слушал его вежливо, но без особого интереса.
— Дамы мне совершенно незнакомые, — продолжал он. — Но я слышал, как пожилая назвала молодую по имени: Вероника. Мне кажется, я знаю, что произошло. Гроза, вероятно, застала их по дороге на Валлино, туда особенно часто ударяли молнии. Я стоял у окна и видел, — добавил он, заметив, что в глазах полицейского зажглось недоверчивое любопытство. — Я думаю, там был камнепад. Боюсь, что женщин засыпало или покалечило…
Он понимал, что убедить полицейского будет нелегко, и, помолчав, продолжил:
— Я бы взял такси и поехал сам. Но если случилось то, что я подозреваю, мы вдвоем, шофер и я, не сумеем вытащить их из-под завала. Понадобятся кирки и лопаты…
В конце концов они столковались, что он поедет сам, а в случае необходимости позвонит с ближайшего поста, и полиция пришлет «скорую» и все, что нужно. При подъезде к Валлино небо прояснилось, но на шоссе стали попадаться камни, и шофер сбавил скорость.
— Не думаю, что они успели дойти до приюта, — сказал он. — Вероятно, укрылись от грозы в какой-нибудь расщелине.
— Тут есть такие, что как пещеры, — заметил шофер.
Они увидели ее одновременно. Она могла умереть просто от страха, когда рядом ударила молния. Это была женщина в летах, седая, с короткой стрижкой. Вряд ли ее убило каменной лавиной, хотя одна глыба докатилась до нее, прищемив край юбки. Ему послышался стон, и он начал внимательно разглядывать скалы и близлежащие камни.
— Вероника! — звал он, медленно продвигаясь вдоль отвесной стены.
Они оба услышали стон, потом короткие вскрики, сопровождаемые речитативом на незнакомом языке. Звуки доносились из-за огромного камня. Обвалившись, он загородил щель, в которой укрылась Вероника. Если бы она не подала голос, никто не догадался бы, что ее замуровало. Только на высоте двух с лишним метров был зазор между камнем и скалой. С трудом вскарабкавшись туда и заглянув в щель, он увидел девушку, помахал ей рукой и окликнул по имени. Та взглянула с испугом и радостью и попыталась подняться. Ее не ранило, но расщелина была такая тесная, что выпрямиться во весь рост она не могла.
— Скоро подоспеет полиция, — сказал он по-французски.
И, поскольку она смотрела на него непонимающе, повторил то же самое по-немецки и по-итальянски. Вероника приложила ладони к щекам и заговорила. Сначала ему показалось, что она говорит на каком-то диалекте Центральной Индии, потом он стал различать фразы на санскрите. Припав к расщелине, он прошептал: «Shanti, shanti». Потом произнес несколько канонических формул умиротворения. Девушка расцвела счастливой улыбкой и подняла к нему ладони, словно желая что-то показать.
Он оставался на скале, слушая девушку, пытаясь успокоить и подбодрить ее набором известных ему санскритских выражений, пока не приехала «скорая» и пикап с полицейскими. Им удалось сдвинуть камень, подкопав его со стороны дороги. Через какой-нибудь час девушка уже выбралась наружу с помощью веревочной лестницы. Увидя полицейских и автомобили, она что-то испуганно выкрикнула и спряталась за его спину.
— У нее был шок, — объяснил он в некотором замешательстве, — и, вероятно, в результате этого — потеря памяти.
— А на каком языке она говорит? — спросил кто-то.
— Похоже на какой-то индийский диалект, — осторожно ответил он.
Из документов девушки выяснилось, что ее зовут Вероника Бюлер, что ей 25 лет, что она учительница и живет в Листале, кантон Баль-Кампань. Ее спутница, Гертруда Франк, была немкой из Фрайбурга, сотрудницей одного издательства. Результат вскрытия подтвердил первоначальное предположение: смерть наступила от разрыва сердца.
Поскольку, кроме него, никто не мог объясниться с Вероникой и только при нем она успокаивалась, он много времени проводил в клинике. Тайком приносил с собой магнитофон и часто включал его, особенно когда она начинала рассказывать о себе. Она утверждала, что ее зовут Рупини, что она дочь Нагабхаты из касты кшатриев, что происходят они от одной из первых фамилий Магадхи, принявших буддизм. Без малого двенадцати лет от роду она с согласия родителей решила посвятить жизнь изучению Абхидхармы и была принята в общину Ихикуни. Она изучила санскритскую грамматику, логику и метафизику махаяны. Пятьдесят с лишним тысяч сутр, которые она знала наизусть, создали ей авторитет не только в глазах профессоров и студентов знаменитого университета в Наланде, но и в глазах многих гуру, аскетов и созерцателей. В сорок лет она стала ученицей знаменитого философа Чандракирти. По многу месяцев в году проводила в пещере, медитируя и переписывая труды учителя. Там она и пребывала, когда разразилась гроза. Она услышала раскаты грома, потом лавина камней прокатилась с гор и заслонила устье пещеры. Все ее попытки выбраться были напрасны. Потом через щель вверху она увидела его — он махал ей рукой и говорил что-то на незнакомом языке.
Он не всегда был уверен, что понимает ее, но и то, что наверняка понимал, хранил в основном для себя. Доктора знали с его слов: девушка полагает, что она — буддийская отшельница, которая жила в Центральной Индии двенадцать веков назад. Благодаря успокоительным она очень много спала. Самые разные медики и психологи из Цюриха, Базеля и Женевы приезжали ее обследовать. Газеты, как водится, не пропускали ни дня без статьи, и число иностранных корреспондентов, кружащих вокруг клиники и пристающих с расспросами к докторам, неуклонно росло.
К счастью, выход из ситуации, придуманный им с самого начала, как будто бы удавался. Прослушав первую ленту с ее биографическими признаниями, он тут же послал в римский Восточный институт длинную телеграмму. А на другой день, в час, указанный в телеграмме, частично дал им послушать пленку по телефону. Одновременно он связался с одним из ближайших сотрудников К. Г. Юнга. И вот из Рима прибыл профессор Туччи в сопровождении ассистента. В первый раз Рупини получила возможность по-настоящему, пространно побеседовать со знатоком о философии мадхьямика и, главное, о своем учителе Чандракирти. Все беседы были записаны, ассистент выборочно переводил некоторые пассажи на английский — для докторов и журналистов. В дискуссии случались щекотливые моменты — когда Рупини спрашивала, что же все-таки с ней произошло, где она находится, почему никто ее не понимает, хотя она пробовала, кроме санскрита, заговаривать на нескольких индийских диалектах.
— А вы что ей отвечаете? — спросил его как-то вечером профессор.
— Как положено, я начинаю с того, что напоминаю ей про майю, великую чародейку, космическую иллюзию. Это не сон в собственном смысле слова, говорю я ей, но это имеет отношение к иллюзорной природе сна, потому что речь идет о будущем, а значит, о времени. Время же по преимуществу ирреально… Не уверен, что я ее убедил. Но, слава Богу, она привержена логике и диалектике, к тому и сводятся наши дискуссии…
Когда он предложил отправиться в Индию, в штат Уттар-Прадеш — искать пещеру, где предавалась медитации Рупини, — профессор Туччи согласился, чтобы Восточный институт патронировал эту экспедицию. Благодаря вмешательству Юнга расходы взял на себя один американский фонд. Прослышав о проекте, газеты тоже наперебой стали предлагать свои услуги в покрытии расходов при условии предоставления им эксклюзивных прав на репортажи. Избежать огласки было почти невозможно, тем более что требовалось заручиться согласием клиники, индийского правительства и семьи Вероники Бюлер. С семьей оказалось сложнее всего. В Листале Вероника поселилась несколько лет назад, одна, без родных. Ее знакомые и коллеги знали только, что она родилась в Египте, что ее родители развелись, когда ей было пять лет; отец остался в Египте, женился вторично и с тех пор как в воду канул, а мать, с которой Вероника никогда не находила общего языка, обосновалась в Соединенных Штатах. Ее адреса они не знали.
В конце концов дирекция клиники дала согласие на путешествие в Индию, приставив к пациентке врача и сестру и обговорив, что весь путь — до самого Горакхпура — она должна проделать спящей.
В Горакхпур их доставили из Бомбея военным самолетом. Там их ждали полдюжины машин с корреспондентами, специальные технические службы и пикап индийского телевидения. Они двинулись в горы, к границе с Непалом, к тому месту, где, по словам Рупини, находилась пещера ее медитаций.
В тот момент, когда она очнулась от сна, у ее изголовья очень кстати оказался некий пандит из Уттар-Прадеша, знаток философии мадхьямика. По настоянию доктора все остальные укрылись за деревьями метрах в десяти от места ее пробуждения. Словно увидев знакомое лицо, она обратилась к пандиту с укоризной в голосе. Задала несколько вопросов, но ответов дожидаться не стала, а быстро пошла по тропе в гору, глядя прямо перед собой и повторяя свои любимые мантры, которые столько раз слышали от нее в клинике. Минут через двадцать она побежала, трудно дыша и указывая рукой на гранитную глыбу, лениво прислонившуюся к каменному боку горы. Затем стала необыкновенно проворно карабкаться напрямик по склону, цепляясь руками за камни. Добравшись до глыбы, с силой рванула тщедушный куст, разбросала сухие листья, соскребла мох с камня, приникла лицом к расчищенному отверстию и надолго неподвижно застыла.
— Обморок! — крикнул кто-то, когда он проделывал вслед за ней путь наверх по откосу.
— Так и есть, обморок, — подтвердил он, осторожно приподымая ее голову.
На носилках, с невероятным трудом ее спустили вниз и донесли до машины. В дело вступила команда подрывников. Когда машина отъехала километров на десять, раздался первый взрыв. Через полчаса в пещеру уже можно было проникнуть по веревочной лестнице. При свете фонаря публика увидела скелет женщины в позе лотоса, как будто смерть настигла ее в момент йогической медитации. Рядом, на земле — глиняный кувшин, пара деревянных мисок и стопка рукописей. Только когда к ним прикоснулись, стало ясно, что они давно превратились в прах.
Сестра милосердия остановила его у двери со словами:
— Она проснулась, но не открывает глаз, боится…
Приблизясь, он положил руку ей на лоб, шепотом позвал:
— Вероника…
Она резко раскрыла глаза и, узнав его, впервые за все время просияла. Попыталась сесть, схватившись за его руку и приговаривая:
— Это ты? Я тебя узнала, мы сегодня у тебя спрашивали дорогу… Но где Гертруда? Где? — повторила она, заглядывая ему в глаза.
Как и все в экспедиции, он прекрасно понимал, что избежать шумихи будет невозможно. Индийское телевидение запечатлело самые драматические сцены, и десятки миллионов зрителей, сперва послушав, как Вероника говорит на санскрите и на одном из гималайских диалектов, в конце репортажа могли наблюдать, как она же на ломаном английском заявляет, что ее зовут Вероника Бюлер, что она владеет только немецким и французским, никогда даже не пыталась учить какой бы то ни было восточный язык и знает об Индии и индийской культуре только по самым популярным книгам. Как и следовало ожидать, именно этот факт особенно взбудоражил публику сначала в Индии, а двадцать четыре часа спустя весь мир. Подавляющее большинство индийских интеллектуалов сочли, что более зримого свидетельства метемпсихоза не найти: в прежней жизни Вероника Бюлер была Рупини.
— Но я не верю в переселение душ, — испуганным шепотом сказала она ему однажды, беря его за руку. — Я не была Рупини! Может, меня просто кто-то гипнотизировал? — добавила она, ища его взгляда.
И поскольку он не знал, что ей ответить, а только задумчиво гладил ее руку, Вероника устало поникла головой и прошептала:
— Я боюсь сойти с ума.
Как гостей индийского правительства, их поселили в шикарном отеле. Спасаясь от фотографов, корреспондентов и назойливых зевак, вся их компания завтракала, обедала и ужинала в специально отведенном для них, охраняемом зале. Каждый день они посещали музеи, достопримечательности, встречались с разными знаменитостями. Их возили на лимузинах с эскортом мотоциклистов, иначе было невозможно. Они боялись даже выходить в коридор. Один раз, вместе с доктором и сестрой, далеко за полночь попытались выбраться на прогулку по Дели, но у входа их караулила целая толпа, так что пришлось чуть ли не бегом, под прикрытием полицейских, вернуться обратно.
— Боюсь сойти с ума, — повторила она, выходя вместе с ним из лифта.
На другой день они договорились с одним американским корреспондентом, которому не удалось сопровождать их в Горакхпур, что дадут ему эксклюзивное интервью и предоставят некоторые неизвестные материалы, если он сумеет втайне переправить их на какой-нибудь из островов Средиземного моря, где они смогли бы пробыть несколько месяцев в уединении.
— Пока не схлынет печатно-телевизионный бум. Надеюсь, меньше чем через год все забудется и мы сможем вернуться каждый к своим делам…
Две недели спустя они облюбовали послевоенной постройки виллу на холме под Ла-Валлеттой и поселились там. Но подготовка к интервью заняла больше времени, чем они ожидали. Вероника стала подавать признаки нетерпения.
— Мы столько и о стольком рассуждаем, но суть мне не ясна.
— Я тебе объясню, когда мы останемся одни.
Она взглянула на него потеплевшими глазами.
— Неужели мы когда-нибудь останемся одни?
Как-то раз в Дели она сказала ему:
— Когда я открыла глаза и увидела тебя и ты мне сказал про Гертруду, я подумала сразу о двух вещах. Во-первых, что хотя у меня, по всей вероятности, живы и отец и мать, но без Гертруды я осталась сиротой… И во-вторых, тут же: что, если бы я была старше лет на пять-шесть и ты попросил меня в жены, я бы согласилась.
— Мне восемьдесят семь лет, — сказал он с улыбкой и впервые увидел, как она смеется.
— Больше, чем нам с Рупини, вместе взятым. Но я же говорю: я не верю в Рупини. Не могу поверить…
— В каком-то смысле ты права. Но, повторяю, только в каком-то смысле. Мы еще вернемся к этой проблеме.
Эту проблему ему удалось обойти в интервью. Он заговорил корреспондента, нанизывая друг на друга классические индийские доктрины, от Упанишад до Гаутамы Будды, привел и некоторые современные интерпретации, прежде всего комментарии Туччи.
Он лихо играл роль молодого ориенталиста, приятеля Вероники, и успешно сохранял внешность, над которой работал с августа: копна светлых волос спадающих на лоб, густые усы.
Однажды вечером, когда они вдвоем расположились на террасе, Вероника придвинула к нему свой шезлонг.
— Ну же, объясни мне все… И главное: как ты узнал?..
— Уж очень издалека придется начинать… — ответил он.
В первых числах октября все наконец прояснилось. Они сидели друг подле друга на террасе, через балюстраду любуясь огнями порта. Он почувствовал, что Вероника искоса посматривает на него.
— Ты хочешь что-то мне сказать, но не решаешься. Смелее.
— Я подумала: если люди все время видят нас вместе и знают, что мы живем под одной крышей, они могут решить, что мы любовники…
Он нашел ее руку, легонько пожал.
— Но так оно и есть, Вероника. Мы спим в одной комнате, в одной постели…
— Правда? — прошептала она.
Со вздохом склонила голову ему на плечо и на минуту закрыла глаза. Потом вдруг резко вскочила и, глядя на него, но не узнавая, заговорила на абсолютно не знакомом ему языке! «Итак, вот оно! — сказал он себе. — Вот почему я должен был ее встретить. Вот зачем случилось все, что случилось». Тихонько, чтобы не спугнуть ее, он сходил в кабинет за магнитофоном. Она все говорила, уже скороговоркой, с удивлением разглядывая свои наручные часы. Потом на ее лице появилось выражение счастья, она сияла, готовая рассмеяться. Но внезапно все кончилось: всхлипнув, она принялась тереть глаза. Размякшая, сонная, шагнула к дивану и пошатнулась — он едва успел подхватить ее на руки. Отнес в комнату по соседству и уложил в постель, прикрыв шалью.
Она очнулась после полуночи.
— Мне страшно! Какой страшный сон!
— Что тебе снилось?
— Не хочу даже вспоминать! А то снова перепугаюсь. Я была на берегу широкой реки, и кто-то шел ко мне — у него вместо головы была собачья морда. А в руке он держал… Нет, не хочу вспоминать, — повторила она, обнимая его.
С той ночи он больше не оставлял ее одну. Боялся, как бы с ней снова не случился парамедиумический криз. К счастью, садовник и две девушки-мальтезианки, которые вели хозяйство, уходили сразу после ужина.
— Ну, когда же ты расскажешь? — просила она каждый вечер, стоило им остаться одним. — Объясни наконец! Иногда мне так жаль, что я не помню ничего из того, что знала Рупини.
Раз утром, когда они вернулись из сада, она вдруг спросила:
— Тебе не показалось странным, что они стояли за забором? Как будто подстерегали нас.
— Я ничего не заметил, — отвечал он. — Где за забором?
Она засмеялась, избегая его взгляда.
— Там, у наших ворот, как будто шпионили за нами. Двое, и так странно одеты! Но, может быть, я ошибаюсь, — добавила она, трогая лоб рукой. — Может, не у наших ворот.
Он взял ее за руку, повел в дом и, уложив на диван, сказал:
— Боюсь, ты слишком долго пробыла на солнце с непокрытой головой.
А сам подумал: «Прошла неделя, следовательно, таков ритм. Сие означает, что все может продлиться месяц. А что будет с нами?..»
Уверившись, что Вероника крепко уснула, он принес из кабинета магнитофон. Некоторое время не слышно было ничего, кроме пения дроздов и ее слегка неровного дыхания. Потом лицо девушки осветила улыбка. Она что-то произнесла, очень тихо, и погрузилась в молчание, сосредоточенное, напряженное, как будто ждала ответа, а ответ запаздывал — или его трудно было расслышать. Наконец она заговорила, спокойно, словно сама с собой, — повторяя некоторые слова многократно, на разные лады, но неизменно с глубокой печалью. При виде первых слез, робко скатившихся по ее щекам, он выключил магнитофон и задвинул его под диван. Потом стал поглаживать ее по руке и утирать слезы. Потом перенес в спальню и оставался рядом, пока она не проснулась. Встретясь с ним глазами, она судорожно сжала его руку.
— Мне снился сон. Очень красивый, но невероятно грустный! Про такую же молодую пару, как мы. Как будто они любили друг друга, но им не суждено было остаться вместе. Не понимаю почему, но этого им было не дано…
Он не ошибся: ритм в самом деле оказался семидневный, хотя парамедиумические экстазы (как он их окрестил) случались в разное время уток. «Документальные материалы по истории языка, — думал он, перебирая четыре своих кассеты. — После египетского и угаритского идут образцы, по всей вероятности, протоэламского и шумерского. Мы все глубже спускаемся в прошлое… Материалы для Ковчега. — Он улыбнулся. — Что бы дали лингвисты за право доступа к ним сейчас. Но до каких пределов они дойдут? До неартикулируемых протоязыков? А что потом?..»
В середине декабря с ней случился самый странный криз. Случился, по счастью, незадолго до полуночи, когда он еще не спал. Она разразилась чередой гортанных, нечеловеческих криков. Он слушал с ужасом и стыдом, думая, что такой спуск в звериное состояние следовало бы испытывать на добровольцах, а тут — ни о чем не ведающая женщина. Но несколько мгновений спустя последовали отчетливые гласные фонемы бесконечного разнообразия, перемежаемые краткими лабиальными взрывами, — он даже не представлял себе, что европейцу под силу воспроизвести такие. Через полчаса Вероника, вздыхая, уснула. «Ну уж дальше-то они не пойдут», — сказал он себе, выключая магнитофон. Потом приготовился ждать. Ему бы не хотелось уснуть, пока не проснется она и не увидит его рядом с собой. Все же под утро сон его сморил.
Когда около восьми он открыл глаза, Вероника по-прежнему спала, и он не решился ее разбудить. Проспав почти до одиннадцати и узнав, сколько времени, она испуганно вскочила с постели.
— Что со мной?
— Ничего. Наверное, ты просто очень устала. А может, приснилось что-то неприятное.
— Мне ничего не снилось. По крайней мере я ничего не помню.
Они решили провести Сочельник и Рождество в Ла-Валлетте, в самом лучшем ресторане. Вероника заказала столик на имя мсье и мадам Геральд Верней. Имя придумала она сама, и она же выбрала себе вечернее платье, а ему — парадный костюм.
— По-моему, мы не очень рискуем, появляясь на публике, — рассуждала она. — Даже если наши фотографии печатались на первых полосах всех иллюстрированных журналов, то это было осенью.
— Может, они и до сих пор не угомонились, — заметил он. Она засмеялась — но с польщенным видом.
— Хотелось бы на них взглянуть — на фотографии в журналах. Купить несколько штук на память. Только, наверное, рискованно спрашивать по киоскам — вдруг меня узнают…
— Я сам поспрашиваю.
Однако, хотя он обошел много киосков и книжных магазинов, ему попался только один журнал, итальянский, с тремя фотографиями Вероники, сделанными в Индии.
— Как будто бы я была тогда помоложе и лучше собой, три месяца назад, — сказала она.
Довольно скоро он понял, что Вероника права. С некоторых пор свежесть молодости как будто стала покидать ее. «Это дела с Ковчегом ее истощили, — решил он, — парамедиумические экстазы».
— Я все время чувствую себя усталой, — пожаловалась она ему как-то утром, — и не понимаю почему. Ничего не делаю, а устаю.
В начале февраля ему удалось убедить ее показаться врачу в Ла-Валлетте. Потом они с тревогой ждали результатов множества анализов.
— Мадам ничем, абсолютно ничем не больна, — заверил его доктор, когда Вероника вышла. — Я пропишу ей на всякий случай курс тонизирующих уколов… Возможно, это нервы, иногда у женщин так бывает перед климаксом.
— Сколько же ей, по-вашему, лет?
Доктор покраснел, в смущении потер руки, пожал плечами.
— Что-нибудь около сорока, — сказал он наконец, не глядя ему в глаза.
— Но уверяю вас, она не солгала: ей неполных двадцать шесть!
Инъекции не дали ожидаемого эффекта. С каждым днем силы Вероники убывали. Часто он заставал ее у зеркала в слезах.
Раз, по дороге в парк, услышав за спиной торопливые шаги, он обернулся.
— Professore, — испуганно зашептала их кухарка, — la Signora ha il malocchio!
«Мне надо было сообразить с самого начала, — подумал он. — Мы оба выполнили свою миссию и должны расстаться. И поскольку убедительных аргументов не так много — разве что несчастный случай со смертельным исходом или самоубийство, — выбор пал на это: процесс скоротечного старения».
Все же он не решился ей ничего сказать до самого утра, когда она показала ему свою поседевшую за ночь голову. Она плакала, прислонясь к стене, пряча лицо в ладонях. Он стал перед ней на колени.
— Вероника, — начал он, — это все из-за меня. Слушай и не перебивай. Если ты останешься со мной до осени, ты погибнешь! Я не могу сказать тебе больше, мне не дозволено, но, поверь мне, на самом деле ты вовсе не постарела! Как только я уйду из твоей жизни, к тебе вернется и молодость, и красота…
Вероника в ужасе нашла его руку, сжала в своих и покрыла поцелуями.
— Не бросай меня, — шептала она.
— Выслушай, умоляю, и не перебивай. Мне было суждено потерять все, что я любил. Но я предпочитаю лучше потерять тебя молодой и красивой, какой ты была и какой снова станешь без меня, чем видеть, как ты угасаешь у меня на руках… Послушай меня! Я уеду, и если через три-четыре месяца после моего отъезда ты не станешь снова такой, какой была этой осенью, я вернусь. Вернусь, как только получу от тебя телеграмму. Прошу тебя об одном: выжди три-четыре месяца вдали от меня…
На другой день в длинном письме он объяснил ей, почему больше не имеет права быть с ней. Вероника дала наконец себя уговорить, и в целях эксперимента они решили разъехаться: она проведет первые недели в монастыре, в доме для гостей, а он самолетом отправится в Женеву.
Через три месяца он получил телеграмму: «Ты был прав. Буду любить тебя всю жизнь. Вероника». — «Ты еще будешь счастлива. Прощай». На той же неделе он уехал в Ирландию.
Сбрив свои пшеничные усы и зачесав назад волосы, которые раньше, падая на лоб, придавали ему сходство с поэтами заката романтизма, он мог больше не опасаться быть узнанным. Впрочем, по возвращении с Мальты он сменил круг знакомств и водился теперь главным образом с лингвистами и литературными критиками. Иногда в разговоре заходила речь о казусе «Вероника-Рупини». По вопросам, которые он задавал, все скоро понимали, как плохо и неверно он информирован. Летом 1956-го он согласился участвовать в издании документального альбома, посвященного Джеймсу Джойсу. Согласился, потому что это давало ему возможность поехать в Дублин, один из немногих городов, куда его тянуло. С тех пор он стал наезжать в Дублин каждый год — под Рождество или в начале лета.
В пятый свой приезд, в июне 1960-го, он встретил Коломбана. Произошло это как-то вечером, когда он случайно забрел в один маленький паб на задворках улицы О'Коннелл. Только он вошел, какой-то человек бросился к нему, схватил его руку обеими руками и с чувством пожал. Потом пригласил за свой столик.
— Я вас давно поджидаю! — Восклицание прозвучало патетически, почти театрально. — Уже в пятый раз нарочно захожу сюда, чтобы вас встретить…
Человек был без возраста, конопатый, с большой лысиной и остатками выцветших волос — по контрасту с медно-красными бакенбардами.
— Если я скажу, что я вас знаю, что мне известно, кто вы такой, вы мне не поверите. Так что я промолчу. Но поскольку я тоже, вполне вероятно, обречен дожить до ста лет, хочу задать вам только один вопрос «Как нам быть с Временем?» Внесу ясность незамедлительно…
Он выдержал этот натиск молча, с улыбкой. Коломбан неожиданно встал из-за стола и со словами: «Нет, лучше спросить Стивена» — направился к стойке, откуда привел тощего, неряшливо одетого паренька. Паренек робко пожал ему руку и, присев на стул напротив, начал, четко выговаривая слова:
— Простите Коломбану его маленькие чудачества. Он, видимо, считает, что у меня лучше дикция, и поэтому поручает мне произнесение этой фразы: «Как нам быть со Временем?» Он пришел к выводу, что в ней заключена вся двойственность человеческой природы. С одной стороны, люди — все до единого! — хотят жить долго, хотят перевалить за столетний рубеж; но в огромном своем большинстве, как только им исполняется шестьдесят — шестьдесят пять и они выходят на пенсию, то есть получают свободу делать, что им угодно, они начинают скучать: обнаруживают, что им некуда девать свободное время. А с другой стороны — по мере того как человек набирает годы, его внутренний маховик крутится все быстрее, так что даже те единицы, которые знают, что делать со свободным временем, больших дел уже не совершат… Вдобавок ко всему…
Коломбан осадил юношу, хлопнув его по плечу.
— Ну хватит. Ты нынче что-то не в ударе. — И добавил, обернувшись к нему: — У нас еще будет случай обсудить проблему Времени. Пока же взгляните — не попадалась ли вам на глаза вот эта статья?
Он взял протянутую страничку. Она была из американского журнала. «Иной раз он говорил о новом качестве жизни, уверяя, что его можно и нужно открыть каждому из нас. Просыпаясь по утрам, он окунался в радость без слов и без границ. Радость оттого, что он жив, цел и невредим, — бесспорно. Но не только. Его радовало, что существуют другие люди, что чередуются времена года, что ни один день не похож на другой, что можно смотреть на зверей и цветы и ласкать деревья. На улице, даже не глядя по сторонам, он чувствовал себя частицей огромного сообщества, атомом мироздания. Даже от безобразного, от какой-нибудь свалки на пустыре с горами хлама и старого железа, исходила таинственная фосфоресценция».
— Любопытно, — сказал он, пробежав столбец до конца. — Но как будто обрывается на полуслове.
— Да, это отрывок из довольно-таки длинной статьи. Под заглавием «Юноша в семьдесят лет», за подписью Линды Грей.
Он на секунду опешил. Потом улыбнулся.
— Не знал, что она принялась за статьи.
— Она давно пишет, и пишет очень хорошо, — отвечал Коломбан. — Но я хотел удостовериться, что правильно понял: долгожительство терпимо и даже интересно, только если оно подготовлено техникой простых радостей?..
— Не думаю, что это можно назвать техникой, — с улыбкой перебил он Коломбана.
— При всем. моем к вам уважении вынужден возразить. Вы знаете еще примеры столетних старцев, которым было бы доступно блаженство, описанное Линдой Грей, за исключением даосских отшельников, дзэн-буддистов, йогов и христианских монахов? Иначе говоря, приверженцев различных духовных дисциплин?
— Примеров достаточно. По большей части это, естественно, землепашцы, пастухи, рыболовы — простые люди, как говорится. Техники в собственном смысле слова у них нет. Но, конечно, они практикуют определенную духовную дисциплину: молитву, медитацию…
Он смолк, потому что к их столику подошел пожилой человек, абсолютно лысый, дымящий сигаретой в длинном янтарном мундштуке.
— Вы напрасно спорите, — сказал человек, обращаясь к Коломбану. — Так или иначе, проблема одна: без того нового качества жизни, о котором пишет Линда Грей, долгожительство — это скорее бремя, если не проклятие. И в таком случае — как быть нам?
— Доктор Гриффит, — представил его Коломбан. — Тоже был там с нами, когда это произошло…
Они с доктором переглянулись.
— Не лучше ли будет объяснить ему все по порядку?
Доктор сел, не переставая сосредоточенно дымить сигаретой, вперив глаза в пожелтевшую гравюру на противоположной стене.
— Объясни, — проронил он наконец. — Только начни с главного. Не с биографии Брэна, а со столетнего юбилея.
Коломбан всплеснул руками — то ли аплодируя, то ли возмущаясь.
— Ни слова больше, доктор, а то мне придется начать с конца. — Потом повернулся к нему с некоторым лукавством во взгляде. — Хотя у вас репутация всезнайки, держу пари, что вам ничего не говорит имя Шон Брэн. Даже тут, в Дублине, о нем мало кто помнит. Это был поэт, но, кроме того, маг и революционер, точнее, ирредентист. Умер в тысяча восемьсот двадцать пятом году, а тридцать лет спустя, в июне тысяча восемьсот пятьдесят пятого, его поклонники — тогда их у него было еще достаточно — установили в одном скверике памятник ему: весьма посредственной работы бюст на морском валуне в качестве постамента. Метрах в трех за ним в тот же день посадили дуб.
— Двадцать третьего июня тысяча восемьсот пятьдесят пятого года, — уточнил доктор Гриффит.
— Совершенно верно. А пять лет назад мы, последние почитатели поэта и мага Шона Брэна, решили устроить в память о нем торжественную церемонию в том самом скверике, который носит его имя. Мы надеялись, что это привлечет внимание к его персоне. Мы были во власти иллюзии — потому что те немногие, кто еще ценит сегодня его поэзию, не приемлют его магическую ипостась, политические же деятели, которые в восторге от его ирредентизма…
— Ты забыл главное, — перебил его доктор, — про Джеймса Джойса.
— Самое главное, — вставил Стивен.
— Да, правда, — признал Коломбан. — Если бы надежды, которые мы связывали с «Поминками по Финнегану», оправдались, имя Шона Брэна было бы ныне знаменитым. Ведь все, что касается бытия или творений Великого Человека, сами понимаете, не может избежать славы. Устная традиция, корни которой нам проследить не удалось, утверждает, что Джойс якобы сделал в «Поминках по Финнегану» ряд аллюзий на эстетику и прежде всего на магические концепции Брэна. Согласно той же традиции, Джойс не пошел дальше — не стал облегчать поиски этих аллюзий указанием страниц или хотя бы контекста. Многие годы несколько наших бились над расшифровкой. Безрезультатно. Но если традиция не лжет, сто восемьдесят девять страниц «Поминок по Финнегану» таят в себе искомые аллюзии…
— Когда мы были вынуждены признать свое поражение, — подхватил доктор Гриффит, — только тогда мы решились отметить юбилей. Возможно, мы допустили ошибку, привязав торжество не к биографической дате, а к столетию памятника.
— Так или иначе, — снова вступил Коломбан, — но, сошедшись в сквере, мы сразу поняли, что нас ждет сокрушительное фиаско. С утра стояла необычайная жара…
— Это было двадцать третье июня, — вставил доктор Гриффит.
— Необычайная жара, — повторил Коломбан, — и вскоре после полудня, когда мы пришли в сквер, собралась гроза, небо как свинцом налилось. Это спугнуло даже тех немногих газетчиков, что пообещали оказать нам поддержку. Редкая публика тоже разошлась при первых же раскатах грома, при первых же каплях дождя. Только мы, полдюжины энтузиастов, оставались на месте, когда разразилась гроза…
Доктор резким движением встал из-за стола.
— Полагаю, самое время отправиться в сквер. Это недалеко.
— Но если подвернется такси, возьмем, — прибавил Коломбан. Такси подвернулось в конце улицы.
— Итак, осталось только нас шестеро, — продолжал Коломбан. — И поскольку дождь лил как из ведра, мы укрылись под дубом…
— И, конечно, в какой-то момент, — с улыбкой перебил он, — в какой-то момент…
— Да. В какой-то момент, когда, впрочем, мы ничего такого не ожидали, поскольку считали, что гроза уже уходит, и прикидывали — стоит ли открыть церемонию через пять-десять минут или подождать, пока окончательно прояснится и, может быть, вернется хотя бы кое-кто из приглашенных…
— Как раз в этот момент, — подхватил доктор Гриффит, — молния ударила прямо в дуб, и он загорелся сверху донизу…
— Но ни один из нас не пострадал, — продолжил Стивен. — Только пекло было страшное — от близости огня…
— Дуб сгорел не весь, — вступил Коломбан, расплатившись с таксистом. — Как видите, часть ствола уцелела…
Они сделали несколько шагов до решетчатой ограды памятника. Специального освещения тут не было, но при свете садовых фонарей хорошо просматривался внушительный валун, косо посаженный в землю, и бюст, облагороженный патиной. Все это — на фоне изувеченного ствола векового дуба, кое-где сильно обугленного, кое-где с побегами робкой листвы.
— Да почему же его так оставили? — взволнованно спросил он. — Почему не выкорчевали и не посадили другой?
Коломбан иронически хмыкнул и порывисто огладил свои бакенбарды.
— Муниципалитет считает его — дуб — тоже историческим памятником. Шон Брэн популярности не приобрел, зато только и разговору, что про этот дуб — как молния отметила ударом день его столетнего юбилея…
Они медленно обошли вокруг ограды.
— То-то нас так и занимает проблема Времени, — продолжил Коломбан. — Говорят — и я в этом не сомневаюсь, мой отец знал тому множество примеров, — говорят, что тот, кто стоял под деревом, в которое попала молния, и остался в живых, доживет до ста лет…
— Я не знал такого поверья, — сказал он. — Но в нем есть логика.
Вид на монумент с тыльной стороны был столь живописен: огромный валун и трехметровый обрубок дерева, оголенный, обугленный и все же — с порослью живых побегов, — что он с разрешения спутников вернулся взглянуть на него еще раз.
— И вот что еще любопытно, — сказал доктор Гриффит, когда они снова огибали памятник, — любопытно и вместе с тем печально: на другой день полиция обнаружила подложенную под камень бомбу. Если бы не дождь, во время церемонии был бы взрыв, и памятник разнесло бы на куски.
Он даже приостановился, ища взгляд доктора, глухо спросил:
— Но зачем? Кому это могло понадобиться — разрушать исторический памятник?
Доктор Гриффит и Коломбан со значением переглянулись, но отвечать стал Стивен:
— Многим. Во-первых, ирредентистам: они возмущены, что революционера Брэна записали в свои ряды и чествуют какие-то поэтишки, философы и оккультисты.
— Во-вторых, церкви, — подхватил Коломбан, — точнее, ультрамонтанистам и обскурантистам, которые видят в Брэне прообраз сатанинского мага, что само по себе абсурд, поскольку Брэн следовал традиции ренессансной магии в концепции Пико или Джамбаттисты Порты…
— Не стоит вдаваться в подробности, — перебил его Гриффит. — Главное — что служители культа не расположены его признавать.
Они шли теперь вчетвером посреди пустынной, слабо освещенной улицы.
— Однако вернемся к сути, — напомнил Коломбан, — то есть к нашей проблеме. Как нам быть с Временем, если мы обречены жить сто лет?
— Давайте обсудим это в другой раз, — предложил он. — Завтра, если угодно, или послезавтра. Встретимся ближе к вечеру в городском саду или в парке…
Он решил встретиться с ними еще раз, главным образом с тем, чтобы выяснить, за кого его принимает Коломбан. Разговаривал он с ним как со знатоком «Поминок по Финнегану». Но при этом хранил фрагмент из «Юноши в 70 лет» и знал, кто такая Линда Грей (и о ее успехах на литературном поприще)…
Стивен проводил его до отеля. На прощанье, оглянувшись по сторонам, шепотом сказал:
— Коломбан — это псевдоним. Вам лучше бы знать, что он практикует черную магию — вместе с доктором Гриффитом. Спросите их, что стало с остальными тремя, которые тоже стояли под дубом, когда ударила молния. И спросите, как будет называться книга, которую они пишут в соавторстве. Да, я вам и сам скажу. «Теология и демонология электричества»…
Заглавие ему понравилось, и он занес его в дневник, описав вкратце новое знакомство и порассуждав о смысле инцидента 23 июня 1955 года. Чего стоил один только факт, что взрыву, который по политическим мотивам должен был поднять на воздух памятник, помешал дождь и вместо этого молния подожгла столетний дуб! Элемент современности, динамит, привносил в инцидент краску пародии, чуть ли не карикатуры на эпифанию молний. А вот подмена объекта — дуб вместо памятника — оставалась для него загадочной. И три последующие встречи ясности не прибавили.
Он вспомнил о заголовке той книги летом 1964-го, когда на коллоквиуме по «Mysterium Conjunctiones» Юнга один молодой человек, вступивший в дискуссию, произнес формулу «Эсхатология электричества». Молодой человек начал с того, что напомнил о слиянии в единое целое противоположностей, каковой психологический процесс, по его словам, следовало бы интерпретировать в свете индийской и китайской философии. Для веданты — так же, как для даосизма, — грань между противоположностями стирается, если смотреть на них в определенной перспективе, добро и зло теряют смысл, и бытие сливается с небытием в Абсолюте. Так почему же никто не осмеливается произнести, продолжал молодой человек, что на просторах этой философии атомные войны должны быть если не оправданы, то по крайней мере приняты как данность?
— Однако я, — добавил молодой человек, — иду дальше. Я оправдываю мировую ядерную войну во имя эсхатологии электричества!
Публика зашумела, и председательствующий был вынужден лишить оратора слова. Несколько минут спустя, когда молодой человек покинул зал, он вышел следом и, нагнав его на улице, сказал:
— Мне очень жаль, что вам не дали изложить до конца вашу точку зрения. Лично меня весьма интересует понятие «эсхатология электричества». Что конкретно вы имеете в виду?
Молодой человек взглянул на него искоса и передернул плечами.
— Нет настроения для дискуссий. Эта трусость современной мысли невыносима. Я лучше выпью кружку пива.
— Если позволите, я с вами.
Они уселись на веранде ближайшего кафе. Молодой человек, даже не пытаясь скрыть своего раздражения, начал:
— Я, как видно, последний оптимист в Европе. Как все, я знаю, что нас ждет: водород, кобальт и прочее. Но, в отличие от других, я пытаюсь отыскать какой-то смысл за этой неизбежной катастрофой — и, следовательно, примириться с ней, как учит старик Гегель. Так вот, провиденциальная цель термоядерной войны — не что иное, как мутация рода человеческого, появление сверхчеловека. Да, я знаю: эти войны сотрут с лица земли целые народы, целые цивилизации и превратят полпланеты в пустыню. Но такова цена, которую мы должны заплатить за то, чтобы радикально порвать с прошлым и форсировать мутацию, то есть появление высшего человека, по всем статьям неизмеримо превосходящего нынешнего. Только гигантский заряд электричества, который разрядится за несколько часов — или минут, — сможет преобразить психику и разум несчастной породы гомо сапиенс, до сих пор вершившей историю. При безграничных возможностях постисторического человека возрождение цивилизации на планете наверняка пройдет в рекордные сроки. Конечно, выживут только считанные миллионы населения. Но это будут миллионы сверхлюдей. Потому я прибегнул к формуле «эсхатология электричества». От электричества человек примет и гибель, и спасение.
Не глядя на него, молодой человек допил свое пиво.
— Но почему вы так уверены, что это электричество, когда его высвободит ядерный взрыв, приведет к мутации высшего порядка? С таким же точно успехом оно может спровоцировать полное вырождение вида.
Юноша вскинул на него строгие, чуть ли не злые глаза.
— Ни в чем я не уверен, я только хочу верить, что так будет. В противном случае ни человеческая жизнь, ни история не имеют смысла. И нам придется принять идею космических и исторических циклов, миф о вечном повторении. Кроме того, моя гипотеза — не просто плод отчаяния, она основывается на фактах. Не знаю, слышали ли вы об экспериментах одного немецкого ученого, доктора Рудольфа?
— Представьте, кое-что слышал. Но его опыты неубедительны — поражение электричеством животных…
— Так считается, — перебил его молодой человек. — Однако судить об этом трудно, поскольку архив Рудольфа почти полностью утерян. Те же, кто имел к нему доступ, не нашли никаких упоминаний о биологической регрессии. Ну и потом — роман Теда Джонса «Омоложение молнией». Вы, конечно, читали.
— Даже не знал, что такой роман существует.
— Если проблема вас занимает, вам следует его прочесть. В послесловии автор дает понять, что сюжет не вымышлен, только география и имена персонажей изменены.
— А о чем там речь? — невинно спросил он.
— Джонс описывает омоложение старика, которого поразила молния. Важная деталь: молния попала ему точно в темя. В восемьдесят лет этот персонаж — реальный, повторяю, — выглядит не старше чем на тридцать. В общем, бесспорно одно: в определенных случаях мощный электрический заряд может вызвать тотальную регенерацию в человеческом организме, то есть его омоложение. К сожалению, на психоментальных метаморфозах роман не останавливается — только мельком упоминает что-то о новых возможностях памяти. Ну а электричество, высвобожденное взрывом десятков, сотен водородных бомб, — представляете, какой основательный переворот оно может произвести!
На прощанье, когда, поднявшись из-за стола, он поблагодарил молодого человека, тот впервые посмотрел на него с интересом и даже, пожалуй, с симпатией. Дома он записал в блокнот: «18 июля 1964 г. Эсхатология электричества. Наверное, стоит добавить: Finale. После такой встречи вряд ли меня ждут события, достойные записи».
Тем не менее двумя годами позже, 10 октября 1966 года, он записал: «Сдача архива. Получаю новый паспорт». Тут было бы о чем порассказать. Особенно его восхитила великолепная (и таинственная) организация дела. Он получил через свой банк письмо из одной авиакомпании, уведомлявшей его, что расходы по транспортировке ящиков с рукописями и фонограммами уже оплачены филиалом банка в Гондурасе, а к нему на дом пришлют специалиста по упаковке именно такого рода материалов. Из банка к нему привезли два чуть ли не доверху набитых ящика, и они вместе со специалистом проработали до вечера. За исключением дневниковых тетрадей и нескольких личных вещей, все было упаковано в мешки и коробки, запечатано и пронумеровано. Вначале он опасался, что сдача архива может означать близость неизбежной катастрофы, но его успокоил последовательный ряд снов.
Далее записи несколько участились, хотя более распространенными и вразумительными не стали. Декабрь 1966-го: «Надо будет все-таки написать ему, поблагодарить. Книга получилась толковая, на что я не надеялся». Это — о романе, который прислал ему Джонс. Он хотел добавить: «Как, скажите на милость, он узнал мое новое имя и адрес?» — но воздержался. Февраль 1967-го: «Следствие по делу уничтожения архива доктора Рудольфа». Апрель: «Р. А. при случайной встрече сообщил мне по секрету, что предварительное следствие окончено и теперь точно известно, что в тех двух чемоданах доктор Бернар вез наиболее ценные документы (как я подозреваю, фонограммы и фотокопии отчетов Профессора и моих тетрадей 1938–1939 гг.)».
3 июня 1967 года он записывает: «В Индии возобновилась полемика „Рупини — Вероника“. Все больше и больше ученых ставят под сомнение подлинность магнитофонных записей, сделанных в клинике. Решающий аргумент: Вероника и ее спутник бесследно исчезли вскоре по возвращении экспедиции в Дели. Один большой ученый-материалист считает, что теперь, по прошествии двенадцати лет, свидетельские показания добыть невозможно». 12 октября: «Линда удостоена Пулитцеровской премии за новую книгу „Одна биография“. Чья, интересно?» Затем, 12 июня 1968-го: «Вероника. К счастью, она меня не заметила». Подумав, дописал: «На вокзале в Монтрё, с двумя прелестными детьми, за чтением туристического проспекта. Выглядит на свои лета, даже моложе, А главное: она счастлива».
День своего столетия, 8 января 1968 года, он отмечал в роскошном ресторане Ниццы, в обществе молодой шведки Сельмы Эклунд, которая пленила его своим умом и оригинальными идеями по средневековому театру. Сельме только что исполнилось двадцать восемь. Он полушутя признался, что ему под сорок. Но вечер не удался: его спутница оказалась непривычной к шампанскому, и пришлось, бросив десерт, проводить ее в отель. Далеко за полночь он бродил один по пустынным улицам.
Все же он был бы не прочь отметить «свое первое столетие» (ему понравилась такая формула) каким-нибудь экзотическим путешествием. Много лет назад он побывал в Мексике, потом в Скандинавии. Теперь можно было наметить поездку в Китай или на Яву. Но он не спешил принимать решение и повторял про себя: «Целый год впереди».
Как-то осенним вечером он вернулся домой раньше обычного: дождь с градом вынудил его отказаться от привычной прогулки по парку. Хотел было позвонить одной своей приятельнице, но раздумал и подошел к полке с пластинками. «В такую непогоду, как сегодня, только музыка… Только музыка», — машинально повторил он, натыкаясь среди пластинок на свой забытый семейный альбом. Как будто внезапно распахнулись окна — холодок пробрал его насквозь. Он растерянно стоял с альбомом в руках, пока не услышал мысленное: «А третью розу? Куда положить третью? Оставь свой альбом и покажи мне, где ты хочешь ее увидеть. Третью розу...»
Он рассмеялся, не без горечи. «Все же я свободный человек», — сказал он себе, садясь в кресло. С замиранием сердца, очень осторожно раскрыл альбом. Свежесрезанная роза лилового оттенка, какой он видел в жизни всего раз, ждала его на развороте листа. Он взял ее в руки, счастливый. Кто бы мог подумать, что одна-единственная роза способна насытить бальзамом целую комнату! После долгих колебаний он устроил розу рядом с собой, на краю кресла, и опустил глаза на первую карточку. Изображение было бледное, смазанное, тронутое временем, но он без труда узнал родительский дом в Пьятра-Нямц.