Она ушла, прежде чем я набрался храбрости, чтобы задержать ее и расспросить поподробнее. Вопросов было много. Например, почему в тогдашней прессе не раструбили про это таинственное исчезновение. И как обстояло дело с теми господами, кого г-жа Зерленди приглашала поработать в библиотеке до меня и кому, как я понял, тоже немногое удалось. Я опять уселся за стол, несколько оглушенный, не в силах связать воедино мысли, с новым чувством глядя на раскрытые передо мной папки, на обступавшие меня книги. Восхищение перед библиофилом-индологом уступило место сложной гамме эмоций, в которой смешались и страх, и недоверие, и жгучее любопытство. То, что сказала мне молодая дама, не укладывалось в голове. Однако в свете этих признаний понятной становилась осторожность г-жи Зерленди, старательно избегавшей темы смерти мужа, объяснялось ее едва скрываемое нетерпение и интерес к ходу моей работы.

Я говорил себе, что исчезновение доктора Зерленди казалось таким невероятным, потому что он приготовлял его долго и тщательно, снедаемый тягой к Индии и решимостью сжечь за собой все мосты. Но именно этот продуманный до мелочей уход, который он держал в глубокой тайне, именно безусловная страсть к Индии со всеми ее безднами и потрясли меня больше всего. Я никогда раньше не встречался со случаями такого ухода-исчезновения — без прощальных слов, без записки, без каких бы то ни было следов. Рядом с подобным поступком бледнели все авантюры Хонигбергера, и я, бросив на столе его досье, направился к шкафам с книгами по индологии, где, как мне было известно, в ящиках хранились рукописи и картотеки доктора Зерленди, результат его многолетних трудов. Я выдвинул верхний ящик и внимательнейшим образом стал разбирать его содержимое. Оно представляло собой черновики санскритских упражнений, и я не без сладкой грусти узнал основы и склонения, над которыми тоже бился когда-то: nrpah, nrpam, nrpena, nrpaya, nrpat, nrpasya, nrpe, nrpa и т. д. Санскритские буквы, было видно, выводились неловкой рукой. Но доктор отличался незаурядным упорством и муштровал себя, как школьный зубрила: десятки страниц уходили у него на склонение какого-нибудь одного слова. В следующей тетради начинались уже связные фразы, по большей части из «Хитопадеши» и «Панчатантры», с дословным и тут же вольным переводом. Я перебрал кипу черновиков, от первой до последней странички исписанных упражнениями, склонениями, спряжениями и переводами. В толстую тетрадь с алфавитом доктор заносил новые слова, встречаемые в текстах, кое-где на титульных листах тетрадей стояли даты: вероятно, день начала и окончания тетради, лишнее свидетельство труда, который вложил доктор в изучение санскрита, — тетрадь в триста страниц исписывалась упражнениями меньше чем за две недели.

В тот дождливый осенний вечер ящик с рукописями не выдал мне никаких секретов, кроме ревностного желания доктора Зерленди овладеть санскритом. Только начало одной тетради на миг задержало мое внимание волнующими словами: Shambala-Agarttha — невидимая страна. Но только начало, дальше шли те же школярские упражнения.

На другой день я снова явился раньше обычного. Никогда не входил я в библиотеку с таким трепетом, с таким нетерпеливым любопытством. Я не спал ночь, раздумывая над тем, что сообщила мне дочь г-жи Зерленди, и пытаясь понять, какой же должна была быть та сила, что подвигла доктора на столь крутой шаг, на бесповоротный разрыв с семьей, друзьями, с родной страной. В библиотеке я сразу бросился к его архиву, набрал целую охапку тетрадей, папок и черновиков и уселся за стол. На этот раз я рассматривал их с удвоенным вниманием. Почерк доктора делался все более уверенным, и, наконец, санскритское письмо стало беглым. Через полчаса ко мне вошла г-жа Зерленди, бледная и осунувшаяся, хотя хворала всего два дня.

— Мне очень приятно видеть, что работа доставляет вам удовольствие, — начала она, кивая на кипу тетрадей, и добавила, слегка покраснев: — Этими бумагами еще никто не занимался. Вы не должны придавать значения тому, что сказала вчера Смаранда. У моей дочери богатая фантазия, она любит устанавливать связи между вещами, которые не имеют друг к другу никакого отношения. И что она могла понимать тогда, совсем девочка… Но потом ее жених, Ханс, погиб по собственной неосторожности на охоте, а поскольку он тоже начал изучать бумаги Хонигбергера, Смаранда придумала себе целую теорию: что, дескать, все, причастное к Хонигбергеру, несет на себе знак проклятия, и с теми, кто приступает к разбору его архива, а первым был мой муж, непременно случаются всякие несчастья — так же якобы, как с исследователями гробницы Тутанхамона. Она просто начиталась книг про этого Тутанхамона и дала волю воображению.

Мое замешательство только усилилось от ее слов. Теперь я просто не знал, что думать, кого слушать. Г-жа Зерленди как бы оправдывалась за свою дочь. Но откуда она узнала, что та говорила мне? Не подслушивала же она под дверью…

— Ее жених погиб в двадцать первом году, и с тех пор она безутешна, — продолжала г-жа Зерленди. — Так безутешна, что порой теряет чувство реальности.

— Но она только сказала… — решил было я вступиться за Смаранду.

— Не стоит больше об этом, — перебила меня г-жа Зерленди. — Я знаю, что она говорит прямо и что дает понять тем, кого находит в этой библиотеке.

Мне показались довольно уклончивыми объяснения г-жи Зерленди. Она опять не сказала ничего определенного о своем муже: ни что он умер, ни что исчез, — а просто попыталась отвести от себя обвинение дочери в том, что приглашала и других, до меня, на предмет разгадывания загадки Хонигбергера, которая могла оказаться загадкой и ее мужа.

— Вот все, что я хотела вам сообщить, — проронила она слабым от усталости голосом. — А теперь, простите, вернусь к себе, я еще не вполне оправилась.

Оставшись один, я заулыбался, представляя себе, как сейчас в библиотеку войдет Смаранда и станет просить меня не верить тому, что сказала ее мать. Однако любопытство взяло свое, и вскоре я снова углубился 9 тетради.

До самого вечера я листал упражнения по грамматике, тексты и переводы. Одну тетрадь, которая показалась мне более интересной, с выписками из ведийских и йогических книг, я отложил в сторону. Затем взялся за следующую, ничем не примечательную, в черной картонной обложке, с порядковым номером и датой, как на остальных. Первая страница была заполнена пассажами из Упанишад. Перевернув ее, я не сомневался, что так и не найду здесь ничего, кроме текстов того же рода, но тут мой взгляд упал на начало второй страницы: Adau vada asit, sa cha vada ishvarabhimukha asit, sa cha vada ishvara asit! Смысл слов не сразу дошел до меня, и я уже был готов листать дальше, когда в голове молнией сверкнул перевод. Это была заглавная фраза Евангелия от Иоанна: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог». Я удивился, что доктор привел эту цитату в санскритском переводе, и опустил глаза строчкой ниже, надеясь найти объяснение. Но миг спустя кровь бросилась мне в лицо. Слова, которые я читал в чужой оболочке санскритских знаков, были румынские.

«Я начинаю эту тетрадь в день 10 января 1908 года. Предосторожности, которые я принимаю, переодевая текст, поймет тот, кому удастся прочесть до конца. Не хочу, чтобы моей мысли касались случайные глаза…»

Итак, вот зачем доктор начал вторую страницу цитатой из Евангелия of Иоанна: он привлекал внимание посвященного, что ниже следуют не индийские тексты. Защита от профанов, маскировка: тетрадь как тетрадь, так же пронумерована, то же санскритское письмо — ничего, что бы выделило ее из кипы подобных.

У меня дух захватило от волнения. К тому же пора было уходить, я и так засиделся. Если бы я позвал г-жу Зерленди и стал при ней расшифровывать текст, возможно, я поступил бы против воли автора. Нет, прежде чем показывать другим, я должен был прочесть все сам. «Но сегодня у меня уже нет времени», — в отчаянии думал я.

Тут отворилась дверь из салона и вошла служанка. Она казалась угрюмей обычного и глядела на меня волком. Я уставился в первую попавшуюся тетрадь, испытывая чуть ли не физические мучения оттого, что не могу остаться один еще на несколько часов.

— С завтрего будем пыль трясти, — объявила служанка, приближаясь ко мне. — Чтоб вы знали. А то будете зря таскаться. Я ежели начну трясти, так меньше чем за два дня не управлюсь…

Я кивнул головой в знак согласия. Но служанке, вероятно, пристала охота поговорить. Она подошла к столу и ткнула пальцем в тетради.

— Дьявольские дела, порчу на разум наводят, — заговорила она со значением. — Вы лучше скажите барыне, что вам с ими не управиться, и спасайте свою молодую жисть, от них грех один.

Я оторвал глаза от тетради и взглянул на нее испытующе.

— Господин доктор из-за них сгинул, — продолжала она.

— Умер? — быстро спросил я.

— Ушел куда глаза глядят и сгинул, — повторила она тем же тоном.

— Но ты его мертвым видела? — допытывался я.

— Никто его мертвым не видал, ушел в белый свет и сгинул, без свечки, без ничего. Дом осиротил… Вы барыню не слушайте, — добавила она, понизив голос. — Она тоже, бедная, рассудком тронулась. Через два-то года после того пропал и братец ихний, префект, привел сюда одного француза, ученого француза…

— Ханса, — подсказал я.

— Нет, этот барчук после пришел. Да он и не француз вовсе. После войны уже пришел… И тоже молодой помер…

Я уже не знал, что сказать, и сидел, онемев, не сводя с нее глаз и впервые чувствуя, как меня одолевает мара. Служанка обтерла ладонью ребро стола.

— Затем и пришла, — проговорила она, помолчав. — Сказать, что мы будем два дня пыль трясти…

Потом, хромая, отступила и вышла в ту же дверь, ведущую в салон. Я снова придвинул к себе заветную тетрадь. Было невозможно, только что найдя, расстаться с ней на три дня. Почти не отдавая себе отчета в том, что делаю, я спрятал ее под пиджак. Потом выждал несколько минут, пока не унялась дрожь во всем теле, не выровнялось дыхание, положил на место остальные тетради и вышел на цыпочках, больше всего боясь встретить кого-нибудь, выдать свои мысли, свой грех.