Дом Дугэ находился в противоположной маяку стороне, всего в каких-нибудь пятистах шагах от портового стапеля. Точнее — в пятистах шагах. Когда дети Дугэ шли в школу, они всегда торопились сосчитать, чтобы точно знать, сколько шагов от своего порога до первых швартовых колец у начала мола. Когда им удавалось пройти это расстояние за пятьсот шагов или и того менее, они полагали, что им уже нечего делать за партой, зря марая бумагу чернилами и читая с заминкой по-французски «Путешествие двух детей вокруг Франции». Они уж стали мужчинами, во всяком случае настолько, чтобы суметь заработать себе на хлеб. Их стремление как можно скорее вырваться на свободу подогревалось еще и тем, что многие из их школьных друзей уже год, а то и два ходили в море, а их отец, рыбак Дугэ, все никакие мог решиться дать согласие на то, чтобы сыновья последовали по его пути.

Впрочем, в глубине души отец не был недоволен, что его сыновья осознают свое призвание. Он — первый моряк в своей семье. В юности пас коров и, только повзрослев, принялся гоняться за рыбой, вступив в команду на парусник — шхуну без мотора. И это вовсе не столько для улучшения своего повседневного рациона — он всегда предпочитал свиное сало попойке, а для того, чтобы придать шик существованию и удовлетворить темный инстинкт, толкавший его к риску. Потом, море никому не принадлежит, а вот любым клочком самой паршивой земли обязательно кто-нибудь да владеет, и уж этот владелец заставит вас попотеть на своей земле в его пользу, не оставив вам ни малейшей надежды, что когда-нибудь вы сумеете выкупить ее для себя. К тому же рыбаки образовывали общину одновременно более свободную и в то же время теснее их сближавшую, чем крестьянская среда. Их жизни подвергались ежедневно одинаковому риску, который стирал ранговые различия и не оставлял места для скаредности, проистекавшей из земельной зависимости. Вот примерно что думал Дугэ, а вероятно, и еще что-то, о чем он не говорил, да его и не вынуждали пускаться в откровенности, всем была хорошо известна его молчаливость. К тому же поговаривали, что у этого человека были сложные отношения не только с живыми существами. Подите-ка разберитесь во всей этом.

Когда он прибыл с полей, ему пришлось вытерпеть насмешки, которыми моряки охотно осыпают воителей с земляными червями, тех, кого на берегу именуют «деревенщиной», то есть выходцами из деревень. Немало ухмылок выпало на его долю по поводу неуменья вязать морские узлы. Он спокойно отшучивался, продемонстрировав, как ни в чем не бывало, перед изумленными и даже восхищенными рыбаками бычий узел. Но однажды, находясь у тетушки Леонии, он все же потерял терпение, когда конторский писака начал рассказывать анекдоты, оскорбительные для крестьян. Во мгновенье ока рассказчик анекдотов очутился распростертым на полу, а его сабо взлетели разом до самого потолка. После этого Дугэ получил прозвище Ветряная Мельница. И уж никто в порту не зубоскалил больше по поводу коровьей привязи. К тому же Дугэ скоро доказал свою ловкость и полезность на борту судна, да и любые волны ему были нипочем. Во время редких вспышек гнева он облегчал душу, громким голосом утверждая, что лучшие моряки происходят из крестьян, а утверждение обратного — сплошная чушь. Чертов Дугэ, восклицали моряки, хлопая себя по заду и переходя на другую тему. В конце концов он сам позабыл, что более двадцати лет обрабатывал землю. Но именно тогда закалилось его сердце.

Жена же его, Мари-Жанн Кийивик, так и осталась крестьянкой с головы до ног. Она упорно отказывалась поселиться на одной из улиц поселка, ей был необходим дом, окруженный полями. А уж возле моря ее никогда не видывали. Большинство жен моряков предпочитало работать на консервном заводе, даже и не ради заработка, а чтобы находиться в компании себе подобных, но не Мари-Жанн — она купила корову и взяла в аренду два поля, окружавшие старый дом фермы, стоявший несколько в стороне от порта. Появившись на берегу, она сразу остановила свой выбор именно на этом доме. Остальные женщины полунасмешливо, полувосхищенно говорили, что она производит на свет лишь мальчиков, не желая впоследствии увидеть, как ее дочери отправятся на завод. Но рыбные блюда она любила больше, чем ее муж, и умела их приготовить лучше кого угодно — тушила редкостные сорта местных рыб столь искусно, что отведать ее стряпню не отказался бы даже отшельник, и сети чинить она была мастерица. К этому следует прибавить, что она находила время так вылизать свой дом, что хоть усаживайся есть прямо на полу, она заявляла, что дом был для нее третьим полем и наипервейшим среди всех трех. А Дугэ, время от времени поддразнивая тетушку Леонию, имел основание утверждать, что лучшие жены для моряков, безразлично, рыбаки они или нет, — только крестьянки. Он имел в виду и терпение своей жены, и ее способность работать в одиночку, не захлебываясь сплетнями и обходясь без непременного кофе в четыре часа дня. А ведь она вовсе не была дикаркой, если представлялся повод, всегда проявляла сочувствие, чистосердечно, но столь сдержанно, что даже самые разудалые насмешницы не отваживались обращаться с ней запанибратски. К ней никогда не приходили без надобности, хотя отлично знали, что она всех принимает радушно и вежливо. Сама же она никому не наносила визитов, кроме тех случаев, когда в доме появлялся покойник, но зато уж этим ритуалом она никогда не пренебрегала.

У Дугэ было три сына. Мари-Жанн хотела, чтобы они непременно поступили в школу юнг, дабы потом попасть на государственную службу и плавать на больших железных судах, которые не рискуют, разве что во время войны, пойти ко дну. Ее младший братишка, которого в деревне прозвали Золотой Рукав, проходил Дарданеллы под командой знаменитого адмирала Гэпратта. Однажды она свозила сыновей в Брест, чтобы показать им большие суда. Им было очень интересно, они пообещали со временем поступить на службу, надеть синюю форму и заполучить красный помпон, но сердце у них лежало только к рыболовству и к порту Логан. Их отец многого ожидал от баркаса, построенного по его заказу. Двух старших сыновей он взял на борт, как только уверился, что ничто и никто не отвратит его парней от их страсти к морю. Однако и года не прошло после спуска баркаса на море, как он попал в бурю, затерялся в ней, а весь его экипаж пошел ко дну. Отдав дань трауру, третий сын, Ален Дугэ, нанялся на «Золотую траву» Пьера Гоазкоза, этого полоумного. И вот от «Золотой травы», которая вышла в море за час до неистового прилива, в эту рождественскую ночь — ни слуху ни духу.

Когда дед Нонна увидел сквозь туман дом Дугэ, ему стало не по себе при мысли, как он предстанет в одиночку перед Мари-Жанн Кийивик. Раньше-то он довольно часто заглядывал к ней, но тогда, кроме нее и его, всегда присутствовал кто-нибудь из мужчин Дугэ, даже и молча служа переводчиком, а то так и ходатаем за Нонну. Мари-Жанн улыбалась мужу или сыновьям и спрашивала у них, не согласится ли Нонна Керуэдан что-нибудь выпить или съесть, причем, разумеется, одно не исключало другого. Но непосредственно к самому Нонне она никогда не обращалась. И он из вежливости всегда ограничивался восклицанием, заверяя, что не испытывает ни голода, ни жажды. Тогда Дугэ вежливо просил: «Дайте нам, что положено». А Мари-Жанн уже и до его просьбы начинала накрывать на стол. И сразу было видно, что делает она это от чистого сердца.

Так безлично она относилась к любому посетившему ее дом, хотя с каждым была отлично знакома. Но смотрела в лицо она только своим мужчинам. И сразу чувствовалось, что это не притворство, застенчивость или безразличие по отношению к посетителям, — она вела себя так потому, что полагала нескромным посмотреть в глаза чужому человеку. Вот почему входившие в дом Дугэ из боязни перехватить взгляд Мари-Жанн, со своей стороны, старались обращаться только к мужчинам. Этим не ограничивалась необычность ее обихода: посетитель (или посетительница) ощущали странное удовлетворение, когда Дугэ, вступая в игру жены, называл их полным именем и обращался к ним только в третьем лице. В этом как бы сказывалась особая почтительность.

Но существовали и другие странности. Однажды кто-то, не думая плохого, пошел под самыми окнами Мари-Жанн, потому что это была единственная возможность обойти затопленную дорогу. Одно из окон было открыто, и прохожий услышал, как, хлопоча по хозяйству, Мари-Жанн разговаривает со своими погибшими мужчинами, хотя те трое уже давно — на дне океана. Она говорила отчетливо и много, но слушавшему не удалось понять, что именно она высказывает. Вроде бы слова были самые обыкновенные, но совсем непонятные постороннему человеку. Он убежал, как только мог быстро, стыдясь, что подслушал ее исповедь, не имея на то никакого права. Когда он открылся Нонне и Пьеру Гоазкозу (почему именно им двум?), они заулыбались, не давая никаких объяснений. Нонна удовольствовался незначительными словами: она знает, что делает. Ему, мол, и самому не раз приходилось говорить, адресуясь к давно умершим людям.

Сейчас, стоя в туманной ночи перед дверью Мари-Жанн, Нонна колебался, окликнуть ли ее. Что он ей скажет? Почему он приплелся именно сюда? Если бы он отдавал себе отчет в своих поступках, скорее уж пошел бы к дому Пьера Гоазкоза, возможно, даже вошел бы в него. Ведь дверь никогда не запирается, и не к чему ее запирать, она заклята для входа любопытных уже одним тем, какому человеку принадлежит дом. Да, но он-то, войдя, попробовал бы помочь другу, присутствуя в его доме, наполнив его звуками своих шагов, а то и голоса. Однако, помимо воли, он очутился у дома Дугэ. Значит, именно сюда, и никуда больше, должен он был прийти. Чтобы подбодрить себя, он постарался предположить, что окажется желанным гостем. Нечто неопределенное в поведении Мари-Жанн в его присутствии всегда вызывало у него мысль, что между ней и им существует какое-то необъяснимое сообщничество, но разве он знает, в чем именно? Возможно, настало время выяснить.

Он кашлянул. Шорох. Дверь медленно приоткрывается. Наполовину.

— Чего вы ждете, прежде чем войти, Нонна Керуэдан?

— Очень поздно, Мари-Жанн. Я проходил мимо. Разве вы не в постели?

— Он что? Не видит, что я стою перед ним? Как можно лежать в постели, когда на вас навалился такой груз отчаяния? На ногах легче выстоять с ношей такой тяжести, давящей вам на спину, так легче терпеть. Но ведь Нонна-то не из деревни, ему спина никогда ни для чего не служила. И пусть немедленно входит, если не намеревается проследовать дальше.

— Я не хотел беспокоить вас, Мари-Жанн.

— Друзья Дугэ всегда желанные гости в их доме.

Голос мрачный, сдержанный. Вероятно, она подошла совсем близко, но Нонна не различает черт ее лица, хотя она и стоит, наверное, совсем рядом — в приоткрытой двери. Потом он слышит шаркающий по утрамбованной земле звук сабо, удаляющихся в глубину комнаты. Он решается, не без робости, войти, ощупывая порог своими сабо и взявшись обеими руками за каменную облицовку двери. Снаружи, невзирая на туман, он еще что-то видел сквозь какой-то молочный отсвет. Внутри дома — абсолютная тьма.

— Очень уж здесь темно. Я не различаю даже своих сабо.

— Но звук-то своих шагов он слышит — не так ли? Разве этого недостаточно, чтобы не заблудиться там, где часто бывал?

— И все же маленькую бы керосиновую лампу…

— Маленькая керосиновая лампа послужит только тому, что осветит, как говорится, с головы до ног человеческое несчастье.

— Я предпочитаю видеть себя таким, как я есть, Мари-Жанн. Я привык к жалкому мешку, набитому костями, которым являюсь. Мы с ним сжились, хотя и готовы расстаться, когда придет время.

— Он не понимает, что я хочу сказать. В темноте лучше поджидать людей, которые не возвращаются. Ждать — значит слушать ушами и всем телом. Когда видят — не так хорошо слышат.

— Это я знаю. Мать так же вот поджидала отца, когда тот уходил в море. Ничто другое столь сильно не изнашивает. Она умерла в тот самый год, когда он привел свой последний улов, и, хорошенько его спрыснув, он уже больше ничем не занимался; только и делал, что играл в карты у тетушки Леонии да стоял в порту, глубоко засунув руки в карманы. Вот мать этого и не выдержала. Но мужчины не умеют ждать так, как ждут женщины. С тех пор как окончилась моя служба, когда одно из судов не отвечает на позывные, я торчу всю ночь у маяка вместе с другими, вышедшими в отставку. Мы не отрываем от горизонта глаз, пока их не застят скупые старческие слезы, которые лишь увлажняют глаза, но не скатываются. Иногда мы ничего не видим — проклятый туман столь плотен, что даже свет маяка он поглощает вплоть до самого верха башни. Это поражает даже меня, который провел большую часть своей жизни на маяке, в самом глазу фонаря. Но для нас ждать — значит смотреть в ту сторону, откуда может показаться парус или свет. Встречаются такие, кто утверждает, что если всматриваться в океан неослабно, это помогает парням держаться на воде и лодка не погружается. Но сам-то я не знаю, так ли это.

Дед Нонна умолк. Он задохнулся от столь длинной речи. Вот он обескураженно стоит тут в темноте с этой женщиной, которая не подает признаков жизни, а он даже не знает, впереди или сзади него она находится, сидит или стоит, и обнаружит ли она себя, произнося молитвы или проклятья; единственно, чего он от нее не ждет, — это слез. Молчание длилось примерно столько времени, сколько требуется для десяти ударов сердца. Неловкость, испытываемая Нонной, перерастает в беспокойство. Что, однако, делает Мари-Жанн? Беспокойство перерастает в отчаяние. Он поворачивается к двери, которая всего в трех шагах, он видит ее отверстие несколько яснее, чем все остальное. Хочется ли ему сбежать или на пороге он себя почувствует увереннее? В тот миг, когда он собирается двинуться, тень Мари-Жанн пересекает ему дорогу. Путь к бегству Нонны, если дело шло о бегстве, отрезан. И тут же раздается надрывный голос женщины.

— А если то, о чем он говорил, правда? Не должен ли он был оставаться у маяка, чтобы помочь парням на воде силой своего взгляда? Но ведь они, мужчины, они все лишены истинной веры. Не одни только старики, которые жуют жвачку на набережной, бесполезные для кого-либо, кроме самих себя, безразличные ко всему, — им только и заботы, что греть кости на солнце. Молодые люди из судовых команд тоже уже не умеют защищаться от древнего океана. А ведь это их дело, а не женское. Снабжающая их сердце кровью вена не уподобилась ли мочевому пузырю свиньи! Мой Муж Дугэ пережил три кораблекрушения. Три раза он вернулся на берег, никто не знает, каким образом. Но он-то знал. Говорил мне, смеясь: «Женщина, я цепляюсь за жизнь зубами». А у молодых современных моряков гнилые зубы. Вот и мой сын Ален похож на других.

Она тяжело дышала, прерывая вздохами свою взволнованную речь. И все ее тело, едва видное в дверной амбразуре, содрогалось. В голове у Нонны зароились старые обиды. Он чувствовал, как все его тело напрягается. Любой моряк, услышь он такие слова у тетушки Леонии, тут же сцепился бы с обидчиком, если только вдова Леония, не дожидаясь, пока тот договорит до конца, не вышвырнула бы оскорбителя вон, каков бы ни был его возраст. Но женщину, стоявшую перед Нонной, звали Мари-Жанн Кийивик, и она никому не приходилась теткой.

— Не произносите таких слов, Мари-Жанн, от которых завтра же вас сгложет стыд. Ваш муж, большой Дугэ, был железным человеком. Три раза ему удалось вытянуть себя из бездны на сушу. Но в четвертый лодка предала, прикончили-таки его волны. Да помилует его господь.

— В чем миловать? Господа бога никогда нет на месте, когда он нужен. Однако это правда — люди не умеют стареть. А он был уже чересчур стар, большой Дугэ, но не верил, что старость подкралась и может прикончить его. Есть и еще один, кто этого не понял. Это — Пьер Гоазкоз, хозяин «Золотой травы». Он — ровесник Нонны Керуэдана, ровесник погибшего старшего Дугэ. Но Нонна на своем маяке научился быть рассудительным. Тем лучше для него.

— Я был всего лишь жалким сторожем на маяке — это правильно. Но и мне случалось перенести хорошую встряску на море наравне со многими, в том числе и с большим Дугэ. Я мог бы там остаться с таким же успехом, как и он. Убедительно прошу вас — верьте мне, я вовсе не в восторге от того, что жив. В особенности этой ночью.

— Я никого ни в чем не упрекаю. Каждый идет туда, куда его тянет, хотя иногда он и предпочел бы распорядиться лучше. Я умею держать себя в руках. Но это не всегда легко. Например, сейчас мне трудно определить, жива я или уже мертва. Я всего лишь спрашиваю, зачем пришли смущать меня в моем одиночестве, если не имеют ничего мне сказать.

— Отлично вас понимаю. Но мне абсолютно нечего вам сказать, увы! С тех пор как началось это светопреставление, на берегу люди пока что еще невредимы. И все мучаются из-за «Золотой травы» Пьера Гоазкоза, моего приятеля, на борту у которого находятся Ален Дугэ, ваш сын, бедняга Корантен Ропар и маленький юнга Херри, не считая еще того, чье имя я всегда забываю, этого крестьянина, который бросил своих коров, чтобы ловить рыбу, несчастный сумасброд, упрямый осел, серая жаба…

— Вот я и услышала злые слова, не мной произнесенные. Его зовут Ян Кэрэ, этого крестьянина. Этого-то толкнула в море его планета. Против своей планеты все — бессильны.

— Простите меня. Я не должен был отлучаться с берега этой ночью. Но у меня сил не хватило. Скажите мне, что они вернутся, Мари-Жанн. Ваша вера должна быть крепче моей. Женщины лучше приспособлены к ожиданию, а тот, кто ждет, притягивает к себе тех, кого ждут. Скажите мне, что мы их всех увидим высадившимися на берег еще до окончания ночи. Даже и крестьянина. Я ведь не хотел сказать о нем ничего дурного. Оскорбления, непроизвольно выскочившие у меня изо рта, — это ведь только от беспредельной жалости.

Тень Мари-Жанн удаляется от двери. А дверь медленно закрывается. Это она ее толкнула. Слышен звук щеколды. Нонна ощущает себя на дне колодца. Он слышит, как сабо женщины тащатся в направлении очага. Когда раздается голос, он идет как бы откуда-то снизу, возможно, Мари-Жанн присела на каменное основание очага. Она несколько успокоилась.

— Как я могу им помочь? Я жду, но я не надеюсь. Сегодня вечером буря разом утихла. Я услышала снаружи звуки, как при гребле веслами, и несколько мужских голосов, в том числе и моего сына Алена. Я поспешно вышла, без головного убора и даже без сабо. Я звала, но не получила ответа. Туман был пуст, гол. Я вошла в дом и села. Еще два раза я слышала те же звуки, но, выбегая, ничего не обнаруживала. Тогда птица-предвестница стукнула мне в окно. Я еще могу слышать, но я уже не могу надеяться.

— Птица-предвестница сбилась с пути, как те, которых я нашел мертвыми, разбившимися о стекла фонаря на маяке.

— Здесь не было никакого света. И птица не стукнулась об окно, она постучала мне три раза своим клювом, как пальцем. И, передав весть, тут же улетучилась.

— Послушайте, Мари-Жанн Кийивик, ваша надежда воспрянет, как моя. Моя только что улетучилась пеной — на берегу. А перед тем как попасть к вам, я услышал, что волны сменили новым тоном свой шум, и во мгле засветилась одна бледная, дрожащая звезда. Тут я и вспомнил, что мы вступили в ночь под рождество. Вы меня слышите — сейчас рождественская ночь.

— Вот именно. Это одна из трех ночей, когда мертвые навещают живых. Поэтому я и жду своего сына.

— Я вас перестаю узнавать. И все же…

— И все же я уже потеряла троих мужчин своей семьи, и все видели меня несогбенной, как в юности.

Этот был последним. Теперь я уже могу сгорбиться и не заботиться больше о своем головном уборе. Для кого держать мне высоко голову? Самые крепкие деревья ломаются разом.

— Случается, что суда возвращаются и через пять дней, и даже через неделю. Спокойненько. Я знавал много таких случаев, да и вы ведь тоже. И вернувшиеся парни хохотали во всю мочь, когда им говорили, что уже посчитали их умершими.

От очага раздается детский голос:

— Птица-предвестник стукнула в мое окно. А трое моих мужчин уже давно там — в небытии, в темноте, но сейчас они молча сидят на лавке возле моей кровати. Отец посередине, со скрещенными на груди руками, а по краям от него — сыновья, положили руки на колени. Когда я хожу вокруг стола, натыкаюсь то на плечо одного, то другого. Если бы Нонна захотел подойти к ней, он бы их увидел, как я их вижу, конечно, немного хуже, потому что не так хорошо их знает, как я. Но он их увидел бы. У Нонны Керуэдана есть ведь два глаза.

— Когда воспламеняются ваши чувства, вы видите их подобия. И птица, которой никогда тут не бывало, тоже всего лишь привиделась вам. Здесь всего-навсего — мы двое. Черт побери, Мари-Жанн, невозможно оставаться в темноте, вы совсем потеряете голову. Где найти керосиновую лампу в этом доме? Я немедленно ее зажгу.

Дед Нонна уже и не знает толком, на каком он свете. Вот он уже и испугался, не попал ли по ту сторону, а ведь, казалось, так этого хотел. Но тут не место, да и время неподходящее, даже если трое Дугэ и сидят на лавке, поджидая его в свою компанию. Ему-то ведь нужен на том свете Пьер Гоазкоз. Мари-Жанн, пожалей Нонну!

— Он прав, Нонна Керуэдан, настало время зажечь свет. Я воткнула почти новую свечу в подсвечник как раз напротив моего мужа. Бог ты мой, где же спички? Ведь скоро прибудет Ален Дугэ. Надо, чтобы в его доме было светло.

— Свеча! — пришел в полное отчаяние Нонна.

— Птица-предвестник постучала мне в окно.

Теперь голос раздавался со стороны кровати. Старик лихорадочно обшаривал свои карманы в поисках большой коробки спичек, с которой он никогда не расставался и которая всегда находилась рядышком с трубкой.

Но из-за этого голоса, который теперь принялся за молитвы и литании, он уже ничего не может найти. Мари-Жанн не утратила своей странной вражды к богу, которого никогда не оказывается там, где он нужен, но Дева Мария кажется ей все же прибежищем.

— Зеркало справедливости, трон мудрости, роза небесная, башня из слоновой кости, золотой дом, ковчег завета, врата небес, утренняя звезда…

Старик Нонна чиркает спичкой навстречу утренней звезде; он заворожен ритмом причитаний, отуманен видениями, у него готов вырваться ответ, точнее сказать, конец псалмопения, который он произносит громким голосом: «Помилуй мя, господи!» Вечерня, миссионеры, месячник Марии, бдения возле усопших, запах ладана. Свеча напротив него на столе. Он зажигает этот мистический светоч.

Вначале он не видит ничего, кроме кончика обуглившегося фитиля уже побывавшей в употреблении свечи. Но когда она разгорается, то освещает бледное, словно гипсовая маска, лицо молельщицы, которое заполняет собой все видимое пространство. Тонкие губы едва шевелятся. Она — вся в черном, волосы ее столь же черны, как бархат жилетки. Между лбом и выдающимися скулами две темные дыры, в которых едва различимы прикрытые веки. Если бы не выскакивающие из нее толчками заклинания, эту голову можно бы посчитать отрезанной от тела. Позади и вокруг лишь едва светятся медные гвозди на закрытой кровати. Бедный Нонна до того растревожен, что охотно осенил бы себя крестным знамением, если бы давно не позабыл, как это делается. Он уже сожалеет, что зажег свечу, но отступать поздно.

Неожиданно Мари-Жанн умолкает. Она облокачивается на стол и бледными своими руками закрывает лицо. Когда мгновение спустя она их раздвигает, показываются открытые ее глаза, глаза черные и блестящие, блеск которых трудно выдержать. Они устремлены на Нонну, но в них нет настоящего взгляда.

— Все готово, — произносит она своим обычным голосом.

Не оборачиваясь, одной рукой она широко распахивает дверцы закрытой кровати.

— Белая часовня! — стонет потрясенный Нонна.

Внутри кровать целиком застлана белейшими простынями и непорочной белизны салфетками, даже та открытая сторона, что примыкает к стене, которая и без того побелена известкой. На этом белом фоне выделяется черный крест, сооруженный из черных бархатных лент, тех самых, которые служат для поддержания головного убора на высокой прическе. Положенные одна на другую подушки поджидают голову. Посередине кровати — белая тарелка с веткой буксуса. Недостает лишь святой воды. Все приготовлено, как полагается для траурного бдения возле трупа.

— Мари-Жанн, вы не должны были этого делать, — едва выдавливает из себя старик.

— Тела моих мужчин всегда находили. Так же случится с моим сыном Аленом — скоро он будет на берегу. Все готово.

— Это вы пустили на воду в заводи Дуриг ковригу хлеба с зажженной свечой?

— Нет, не я. Говорю вам, что мой сын сам придет к своей матери. Мне нет надобности заставлять отыскивать его. Но ведь на «Золотой траве» есть и другие люди. И другие женщины тоже есть — они ждут. Каждая делает, что может.

— Не знаю, что и сказать вам, Мари-Жанн. Траурная часовня! Меня уже ноги не держат. Мне необходимо сесть.

Теперь Мари-Жанн Кийивик смотрит на него. И это — настоящий взгляд, адресованный именно ему. Можно даже подумать, что на губах ее блуждает улыбка.

— Пододвиньте стул к камину, Нонна Керуэдан. Вся скамья уже занята моими мужчинами.

— Ну, разумеется. Трое таких здоровяков, как они, конечно, заняли ее целиком.

Вот как! Он стал сообщником ее видений. А ведь защищался всеми силами, но Мари-Жанн одержала-таки над ним верх. Он даже не решается взглянуть на скамью, из страха увидеть там материализовавшиеся привидения, в существовании которых он совсем не сомневается: большой Дугэ посередине со скрещенными на груди руками сидит между двух сыновей, которые держат руки ладонями вниз — на коленях. Сколько раз видел он их в таком положении — живыми! А поскольку они тут — что им помешает заговорить с ним? Имеет ли он право отвечать, не совершив неловкости, которая помешает этому сверхъестественному появлению. Одна лишь Мари-Жанн… Вероятно, они беседовали все вместе до его прихода, говорили о том, кого они, все четверо, поджидали, — об Алене Дугэ, самом младшем, который за едой примащивался на стуле в уголке стола, чтобы быть поближе к ним, и шутя называл их Тремя Волхвами. Эти Дугэ ничего не делали как другие. Всех, кто приходил к ним, поражало, что мать уступала свою скамью домашним мужчинам и гостю, а сама обслуживала всех, по обычаю, стоя. Да, он явился в самый неподходящий момент и помешал семейному сборищу, а теперь упрекал себя за это. Но он ощущал и радость, вызванную тем, что Мари-Жанн Кийивик впервые посмотрела ему в глаза и назвала его по имени. Ее голос и взгляд говорили, что все Дугэ считают его за родню или очень близкого им человека. Значит, он — на месте в этом доме, оставалось только вести себя достойным образом. Весь содрогаясь от радостного волнения, что он признан, Нонна отправился за стулом, стоявшим возле стены у кровати и придвинул его к камину. Мари-Жанн уже разжигала в нем огонь, все, что нужно для этого, было у нее приготовлено под решеткой. Она засуетилась: открывала буфет, доставая посуду, ножи, вилки, хлопотала как хорошая хозяйка, которая хочет радушно принять гостей. Бдение возле мертвых вовсе не исключает оказания почета живым, которые пришли участвовать в траурном ритуале. Это — обычай, несоблюдением которого было бы нанесено оскорбление усопшим, потому что это в их честь принимают живых.

— Я сварю вам кофе. И вы что-нибудь съедите. Бьюсь об заклад, что вы весь день в рот ничего не брали, бедняга.

Она приготовила кофемолку, доставила кастрюлю с водой на огонь, в котором потрескивал и дымил утесник, для усиления тяги открыла дверь.

— Послушайте, — сказала она своим обычным спокойным голосом, — начинается снег. И впрямь — рождество.

Нонна подошел к двери, у которой она стояла.

— Посмотрите туда, в сторону океана. Хоть и идет снег, звезда, которую я заметил, все еще светит на небе. Это удивительно.

— В рождественскую ночь ничто не может удивить. Эта ночь способна вызвать восход солнца и луны одновременно. Садитесь же, Нонна Керуэдан, я поставлю по кружке перед каждым из моих мужчин, каждому свою. Никто из них не хотел пить кофе из кружки другого. Красная — это большого Дугэ. А синие для сыновей. Красную подарил мне старьевщик в свадебную мою неделю.

Вы помните Дугэ? Нонна, отодвиньте свечу на угол стола. Или лучше поставьте ее прямо на подоконник. Дугэ любит пить кофе, положив локти на стол. Такая уж у него привычка. Подождите немного, я подам вам хлеба и масло, мужчины всегда испытывают нетерпение, оказавшись за столом. Возможно, я и водочкой вас угощу, да, немного водки хорошо добавить к горячему кофе. Ведь это день рождения сына божьего.

Разговаривая, она поставила на стол хлеб. Хлеб прежде всего. Она поместила его напротив большого Дугэ, потому что это его обязанность — нарезать ломти. Затем она принесла красную кружку отца и синие кружки сыновей. Вот уже каждый сидящий на скамье получил свою. Остался один младший, тот, кто садился на уголке стола и умел смеяться, как никто другой. Мари-Жанн быстро возвращается к буфету, напевая рождественский гимн. Но гимн резко прерывается звуком разбившейся посуды. Мари-Жанн разражается конвульсивными рыданиями и падает на колени.

— Что произошло, дорогая, бедная вы моя?

— Я разбила кружку моего сына Алена. Теперь он уже не вернется.