Хозяин «Золотой травы» из всех сил старается разглядеть в тумане, какое в точности положение занимают люди его команды. Не так-то это легко — они представляют собой всего лишь сгустки тени — неподвижные тела, скованные сном или отупением от сознания беспомощности. А он даже и различает их с трудом, кроме первого матроса, хоть тот и удален от него на большее расстояние, чем остальные, но его гневный силуэт упрямо выделяется. Да, этот-то несомненно — подлинный Дугэ. Двух же других, столь же неподвижных, как застывшая на воде мертвая барка, можно бы спутать с нагромождением сетей, если бы буря не лишила «Золотую траву» всего ее снаряжения, пощадив лишь команду. Прежде чей покинуть ее навсегда, Гоазкозу необходимо восстановить в памяти образ каждого из своих людей. Ведь, по правде говоря, они ему дороже его собственного бренного тела. Если бы только возникло хоть какое-нибудь дуновение ветерка: даже слабого намека на него было бы достаточно, чтобы разбудить сразу всех, он-то хорошо их знает: это — люди моря. Ему достаточно увидеть их в движении, чтобы самому поверить, что он способен встать.
Сейчас он осознает, до какой степени они ему необходимы. Пока он жил среди них, он несомненно испытывал к ним уважение, и, разумеется, в большей степени за их недостатки, чем за то, что обычно именуется достоинствами, но он до такой степени был во власти обуревающего его самого демона, что чувство ответственности за них не шло дальше той естественной связи, которая существует между членами хорошей рыболовецкой команды. Но в данный момент он ясно понимает, что они помогали ему жить — и они, и те, кто им предшествовал на «Золотой траве»; некоторые из них теперь уже покинули этот свет, а других возраст притянул к земле, и они, стоя или сидя, проводят время, прислонившись к стенам порта, греясь на солнце и не спуская глаз с входа в гавань. Долгое время задавал он себе вопрос: почему с годами все увеличивается его нетерпение познать обратную сторону жизни — небытие? Ответ на этот вопрос был одинаков как для него, так и для многих других: по мере того, как текло время, его самые лучшие и верные товарищи по плаванию оказывались по ту сторону, а он все продолжал баюкать себя пустыми мечтами, которые, возможно, при жизни и их посещали — почему бы и нет! Но, когда речь заходила о том свете, за исключением верующих, которые тоже не любили таких разговоров, но о которых было известно, что они доверяются своим исповедникам, члены его команды ограничивались лишь скупым — «там будет видно», что означало отказ углубиться в непознаваемые дебри. Когда при них воскрешали легенды о смерти, заявлявшей о своих правах при каждом кораблекрушении, они всегда умудрялись повернуть разговор в шуточную сторону, правда, сохраняя при этом известную осторожность и сдержанность. Но кто может проникнуть в истинные чаяния людей, для которых молчание — лучшее (а может быть, и единственное) средство защиты. Когда их вынуждают высказаться яснее, они используют слова для сокрытия подлинных своих мыслей. Кто может упрекнуть их за это! Что же касается теперешних трех членов его команды и юнги, они ничем не отличаются от своих предшественников, кроме того, что они — тут и живы. А хозяин «Золотой травы», только что открывший всю их значимость для себя, ощущает боль при мысли, что покинет их, отправляясь к ушедшим, если только ему суждено узнать, где именно они находятся, к какой гавани между морской шкурой и языками ветра прибило их.
У него нет и никогда не было иной семьи, кроме людей, про которых говорят, что их сердца просолены морской водой. Они глубоко поражены морским недугом, столь же опасным, как любая другая смертельная болезнь, но эта же болезнь и является стержнем их жизни. Рыбная ловля для них вовсе не средство существования, а призвание и даже еще кое-что большее. Они идут в море так, как другие погружаются в религию. Они сами себя принудили и завербовали. Если бы их лишили барок, они поплыли бы в своих сабо. Если бы море высохло, они взяли бы курс на грозовые тучи, чтобы вылавливать созвездия из их паучьей паутины. И если в раю нет моря, они обратятся с жалобой к святому Петру и прольют столько слез, что этот страж вынужден будет соорудить Ноев ковчег, чтобы они могли пуститься под парусом по влаге, исторгнутой из их же глаз. Все это является содержанием старинной песни, которую, по-видимому, распевала некогда Дьяволица. Некоторые утверждают даже, что она сама ее сочинила, пусть святой Петр и не состоял с ней в родстве, но он ведь был рыбаком на протяжении всей своей земной жизни.
Пьер Гоазкоз достаточно навидался рыбаков Логана и других портов этого куска края света, близких своих соседей, близких и мыслями, и сердцем, но еще отличающихся некоторыми чертами, которые не позволят ни с кем их спутать, не вызвав в них ревнивого бешенства. Да ведь и он такой же, как они; высадившись на берег, он ощущает себя бакланом с отрезанными крыльями. Толком не знает, как жить среди домашней обстановки, как ходить по прочной, неподвижной дороге. Он чересчур далеко откидывает ноги то влево, то вправо, заранее утверждая равновесие на тот случай, если земля под ним заколеблется. А что делать ему с руками, если только не засунуть их глубже в карманы, наподобие того, как убирают инструменты в футляры, когда кончают ими пользоваться. На земле нет ни канатов, ни сетей, которые требуется тянуть, ни больших рыб, чтобы прибрать их к рукам и выпотрошить. Когда он вынужден находиться на берегу, он ощущает себя безработным. Ему трудно заставить себя уйти с набережной. Он не любит углубляться в материк — там ведь растут деревья, закрывающие горизонт и даже небо. Он остается с рыбаками возле разгруженных барок и ведет разговор о море и о рыбах. На земле команды не слишком разъединяются, они похожи на пальцы руки, ладонью которым служит барка. У каждой компании моряков свое место, где они распределяют улов и празднуют прибытие на берег; если понадобится, там их всегда можно отыскать. И это вовсе не потому, что им не нравится у себя дома, отсутствие привязанности к которому никак не является их недостатком. Но женщина — хозяйка в доме, и первейшая обязанность мужчины не болтаться у нее под ногами, когда ему нечего делать дома. Пьер Гоазкоз не составляет исключения. Несмотря на то, что он живет совсем один в «большом доме», он заставляет себя выйти в те же часы, когда выходят другие хозяева из своих домов, и, входя обратно, он так же тщательно вытирает ноги, как если бы его поджидала женщина, мать или сестра, заботящаяся о чистоте своего жилища, и ведь ни одна женщина не позволила бы себе осквернить чистоту рыболовецкого судна. Каждому своя честь.
Хозяин «Золотой травы» закрыл глаза перед завесой тумана и вырисовывающимися в нем тенями, он уверен, что он вновь их увидит, когда они решатся подать признаки жизни. Ему совсем не трудно отрешиться от места и времени, тем более что скоро они, возможно, исчезнут для него. Но зато сейчас весь порт Логан ожил вокруг него. Он видит чуть ли не всех его обитателей, то одного за другим, то всех вместе, включая тех, о ком ему известно, что они давно умерли, но какое это имеет значение! Большинство женщин предстают перед ним в неясно очерченный профиль и едва им узнаваемы. Тут его вина, он никогда ими особенно не интересовался. Их сердечные дела и даже телесные прелести, мимо которых он не проходил равнодушно в юности, перестали для него существовать после его возвращения в Логан. К тому же он ведь никогда не мог ни с кем делиться своими чувствами. Возможно, ему и было бы необходимо суметь отвлечься немного от вечного поиска в одиночку. Он вдруг обнаружил, что ему трудно восстановить в памяти лица Лик Малегол и ее дочери Лины Керсоди. А ведь этих-то двух он должен бы хорошо запомнить с тех пор, как у него вошло в обычай совершать у них все свои трапезы. Он постарался. И даже кое-чего достиг, потому что перед ним возникли их жесты, позы, даже звук их голосов. Он отчетливо увидел руки как матери, так и дочери, но лица их так и оставались неясными. Наверное, он никогда не всматривался в них внимательно, такой уж он эгоист, а они-то обслуживали его куда более ревностно, чем он того заслуживал, теперь он уверен, что они безусловно испытывали к нему привязанность. Но ведь у него уже не остается времени уплатить свои долги. Внутри его груди словно чья-то рука неумолимо сжимает ему сердце. И разве может он этому помешать, когда уже перестал ощущать свою левую руку, а Для правой и ста лет не хватит, чтобы дотянуться до того места, где больно. Он слышит свое тяжелое дыхание.
Право, удивительно, как он вдруг увидел всех людей из Логана: стоит ему лишь пожелать, и они возникают перед ним во всех деталях — или неподвижные, или в движении. Он играет с ними, а они с ним, словно бы все происходит в реальной жизни, но все это не имеет никаких последствий, никакого отношения ни к мелким удовольствиям, ни к ежедневным неприятностям. И все же это безостановочное приближение к людям, безотчетная близость с ними, это безмолвное проникновение, это бессознательное восстановление бывшей реальности стало сейчас самым главным, что удерживало Пьера Гоазкоза на грани небытия. Пьер Гоазкоз держится еще на низшей ступени земного существования образами людей, которые являются всего лишь отражением его воспоминаний, но только они еще и привязывают его к жизни. Так ли это? Каким образом в этом внутреннем его Логане успешно примешиваются к живым и умершие, стекаются, не стесняясь, и те люди, которых он знавал в совершенно иных местах, отдаленных от Логана огромной протяженностью земель и морей? И впрямь — удивительный аппарат представляет собой человек, и вполне вероятно, что он не имеет ни конца, ни начала, а лишь фазы и этапы, всегда воплощающиеся в настоящем. Он чувствует, что улыбается, когда его внутреннему взору предстают голубые глаза Нонны Керуэдана и его бородавка на левой брови. Как прекратить этот киноспектакль?
Острая боль сталкивает образы, но вовсе не стирает их. Наоборот, после приступа боли они оживляются и даже производят шум. Он еще не понимает, что они говорят, но видит движения их губ в определенном ритме, блеск глаз, звук жестов. Ему вспоминаются годы ученья и в связи с этим Бодлер с его «предшествующей жизнью». Он торопится изгнать эти мысли, чтобы насладиться тем, что ему всего ближе: звуками, которые издают живущие морем, как и он. Они не способны сдерживать свои голоса и говорить между собой потихоньку. Подобные манеры хороши для заговорщиков, для сутяжников и сплетников. Моряки громко и ясно объявляют о своих намерениях, своих чувствах и мнениях, пусть-ка попробует кто-либо противоречить им — он услышит их прямодушный ответ. Ведь в море надо четко выкрикивать слова, иначе их заглушит шум волн, рассеет ветер. Услышав разговор моряков, вы даже можете вообразить, что они собираются съесть вас живьем, проглотить со всеми потрохами. Даже и когда они смущаются, то орут еще сильнее и лица у них злобно искажаются. Но по душе они куда лучше многих воспитанно-вежливых. Какой кавардак они, однако, учиняют! До такой степени громко орут, что голоса их отдаются в вас, и вы даже собираетесь им ответить, окликнуть их, во всяком случае, присоединить свой голос к их голосам, чтобы не оставаться на отшибе.
— Что с вами, Пьер Гоазкоз? Вы больны?
Он с трудом тихонечко открывает глаза. Совсем близко над собой он различает глаза цвета мокрой земли, принадлежащие Яну Кэрэ. Взгляд у того встревоженный. Гоазкоз смутно ощущает руку, трогающую его за плечо, плечо, которое ему уже едва принадлежит. Он слышит свой собственный глухой голос:
— Что такое?
— Ты кричал так, как от сильной боли.
— Наверное — кошмар. Я несколько отупел. Где все остальные?
— Каждый на своем месте. Где же им еще быть? Прогуливаться в порту, что ли?
— Разбуди Корантена.
В преддверии рая неясно возникает спокойный, невозмутимый голос того, кого зовут только по имени, каким он был крещен.
— Я не сплю.
— Вероятно, ты проспал свою очередь дежурства.
— Разве это возможно?
— Ты что, никогда не спишь?
— А ты?
— Я — это совсем особое дело.
— Вот и я тоже.
Все. Больше вроде бы им нечего сказать. Но Пьеру Гоазкозу необходимо говорить.
— Что делает юнга?
— Лежит у твоих ног, — говорит Ян Кэрэ, выпрямляясь. — Спит как убитый. И хорошо делает. Один только он еще не свихнулся на этой пропащей лодке. Он знает, что, кроме человека и жабы, ни одно животное не спит в ночь под рождество.
Теперь Ален Дугэ, первый матрос, подает в свою очередь голос:
— А ты, Ян Кэрэ, жаба или человек?
— Полагаю, что человек, но в настоящее время предпочел бы быть жабой. Тогда мне нечего было бы опасаться, кроме колес телеги. Смотри-ка! В этом году будет много яблок.
— Что такое он еще несет, — ворчит Ален Дугэ.
— Снег пошел. А когда в рождественскую ночь идет снег, это предвещает на будущую осень урожай яблок, знай, мой мальчик.
— Уж этот мне Ян Кэрэ! На всю жизнь останется крестьянином с головы до пят.
— Ты думаешь? А крестьяне в моей местности считают, что я от рожденья моряк. Кто прав?
— Разве у твоего отца не было фермы в горах?
— Да, у него была ферма, но она ему не сразу досталась. Ее взял себе его старший брат, как об этом было договорено, после того как дедушка отошел от дел. Но дядя погиб во время несчастного случая при молотьбе. Мой отец, как и многие младшие сыновья крестьян, стал моряком и к тому времени отработал уже двенадцать лет на паруснике. Ему пришлось сойти на берег, чтобы взяться за лопату, принять табун лошадей. С тех пор он наблюдал за порывами ветра лишь на холмах, поросших вереском. Иногда ему прямо дурно становилось от зрелища травяных волн.
— Понимаю. Тяжко менять ремесло посередине жизни. В особенности если приходится вязать снопы на коленях, после того как ты крепил паруса в небесах. Злосчастье, да и только!
— Тем не менее он был хорошим крестьянином, настоящим знатоком своего дела, изучив не только свойства земли, но и ее повадки. И он находил большое удовлетворение в своей работе… Всего тяжелее было ему переносить зимы. В темные месяцы нет такой большой загрузки для того, кто любит целиком выкладываться, например, во время жатвы, которая на моей памяти была очень тяжелым занятием; тогда, чтобы обеспечить себе ежедневно насущный хлеб, десятки мужчин, женщин и детей работали в поле до полного истощения. Зимой крестьянин, когда он занят подготовкой своей земли, почти одинок среди оголенных пространств, освещаемых холодным светом. В одиночестве чинит он сельскохозяйственные орудия на крытом гумне или в конюшне. Многие на это не жалуются. Но мой отец был слеплен не из такого теста. Он любил компанию, не хотел тратить ни часа своего существования на незаметные дела, он сожалел о том времени, когда вокруг него была целая команда, понимаете, что я хочу сказать! Иногда зимой он просто не выдерживал. Когда мы укладывались спать в наши закрытые кровати, а зюйд-вест сотрясал все двери дома и начинал выть в их замках, отец вдруг громким голосом заводил песню, которую сам «сложил» для самоутешения. Он воспевал свой парусник.
Это был большой легкокрылый замок, он раскачивался на море, голубом, словно льняное поле.
Вершина мачт у него — дальше от воды, чем самая высокая церковь от кладбища.
А на мачтах поперек их сидрт попугаи, образуя безупречные кресты.
Господь бог наш!
Случалось ли вам видеть утром в лесу вокруг зарослей папоротника паутину?
На моем корабле было больше снастей, чем паутины вокруг папоротника, и в лучах благословенного солнца они блестят словно паутина бабьего лета на земных дорогах!
Господь бог наш!
Вот что он пел, мой отец. Случалось ему импровизировать и другие куплеты согласно своему воображению или посетившим его воспоминаниям, но эти он оставлял. Когда он кончал петь, было слышно, как плачет мать в своей кровати.
— Почему она плакала, твоя мать?
— Плакала от радости. Она понимала, что ее муж, который как бы в преддверии болезни уже много-много дней хандрил, теперь на какое-то время излечился. Мы, дети, слышали, как она ему говорила:
— Как хорошо, Гийом, очень хорошо!
Песня называлась «Полотняный замок». Это из-за нее я стал моряком, но чересчур поздно. «Полотняные замки» уже почти изжили себя. Оставалась одна лишь «Золотая трава», как раз с таким количеством крыльев, чтобы напоминать о них.
— Никогда в жизни не слышал ничего более удивительного. Впервые ты говоришь нам о своем отце. А ведь ты изо всех нас самый болтливый, — не сочти в обиду.
Надменный голос Алена Дугэ странным образом смягчился. Вероятно, причиной тому туман или снег. Небось держал рот все время открытым, пока Ян говорил.
— Я никогда до сих пор не был с вами в рождественскую ночь. А эта ночь вызывает в сердце особые чувства, они собираются на его поверхности, как сливки на молоке, и просятся наружу. Мне говорили, что так происходит от самого рождества Христова. Если хотите еще немного меня послушать, я вам расскажу, как умер мой отец, крестьянин. Он умер во время бури, да, у подножия грот-мачты, усеянной попугаями, звонко резонировавшей под ударами северо-восточного ветра. Это произошло в Черных Горах у подножия дуба. Бедняга спрятался от ливня, заставшего его за косьбой. Он стоял, держа косу, когда молния ударила в него. Пока мы нашли его, он совсем почернел, но улыбался. Вероятно, он вернулся в свой полотняный замок. Я похоронил его, передал ферму одной из своих сестер и спустился на берег, чтобы обрабатывать поле, которое никому не принадлежит. Надеюсь, что я угодил своему отцу и он доволен мной.
Пьер Гоазкоз немного согрелся. Рука, что сжимала ему сердце, разжалась. Ему удалось поднять свою правую руку ко лбу. Необходимо заговорить, он чувствует, что настал его черед высказаться. Надо сказать хоть что-нибудь.
— Вам повезло. Обоим, и твоему отцу, и тебе, вы прожили и жизнь крестьянина, и жизнь моряка. Думается, это — лучшая из участей. В моей юности еще говорили, что когда моряк предстает перед лучами солнца на земле, то тень его позади него имеет форму крестьянина. Когда я вижу крестьянина, который стоит на козлах своей повозки, сжав вожжи, устремив взгляд в пространство, и правит среди рытвин, он мне видится, говорю вам чистую правду, матросом на море. Но скажи-ка…
До чего же трудно извлекать звуки изо рта и еще труднее захватить достаточно воздуха, чтобы слова не получались искаженными. А грудь, того гляди, разорвется! Пока он набирает в легкие воздух, к его лицу приближается лицо Яна Кэрэ, внимательное и встревоженное. За ним видны лица двух других, несколько расплывчатые, но с тем же выражением. Что им от него надо — этой троице? Три Волхва, сбившихся с дороги, занесенных снегом.
— Что с тобой, Пьер Гоазкоз?
— Ничего. Я всего лишь подумал, что большие полотняные замки еще существуют в морском рыболовстве. Например, Конкарно…
— Знаю. Спустившись с гор, я направился именно в Конкарно. Едва я приблизился к морю, как увидел отделившиеся от горизонта три больших судна, покрытых полотном сверху донизу, они состязались на первенство прибытия в порт. Это прямо-таки ударило меня по сердцу. Но я решил, что прежде чем плавать на такой громадине, надо поучиться ремеслу на барке. Разумеется, не какой попало. А на «Золотой траве».
— «Золотой траве» уже давно нечему тебя учить.
Лицо Яна Кэрэ резко отстраняется, отталкивая вместе с собой и два других.
— Не говорите так! Будьте уверены, что мне с вами хорошо, черти вы логанские. Ну ладно! Довольно об этом. И никогда больше не будем к этому возвращаться. Никогда.
— Как тебе будет угодно, — едва может выговорить хозяин «Золотой травы».
И он закрывает глаза, прислушиваясь к своему угасанию.
Снег валит все гуще, но как бы с нарочитой медлительностью просеивается сквозь сероватый туман, который как будто становится от этого более легким. По-прежнему — ни дуновения ветерка. Свинцового цвета море совершенно неподвижно под «Золотой травой», если вода перестанет поглощать снег, барка, рано или поздно, исчезнет под белым пологом снежных хлопьев. Пока что судно еще контрастно вырисовывается на фоне тусклого, слабого света, струящегося с небес, если они еще существуют. Всего резче выделяется травель-мачта, которая кажется чем-то пригвоздившим барку к воде и именно для этого и существующим. Пьер Гоазкоз, привалившийся к рулю, уже стал похож на снеговика. Трое других стоят рядом, почти касаясь друг друга головами, словно какие-нибудь заговорщики. Время от времени один из них отряхивается, освобождая от снега свою грубую одежду. Мир вокруг них до того необычен, что они уже и думать позабыли о том, чтобы хоть как-то спастись от собачьего холода. Все молчат до тех пор, пока Ян Кэрэ не проявляет вдруг беспокойства.
— Пойду проведаю юнгу.
Он делает два шага назад и наклоняется над снежной кучей почти у самых ног Пьера Гоазкоза. Осторожно ощупав скрытый под снегом брезент, он приподнимает его краешек. Херри свернулся под ним, как в чреве матери. Ян отыскивает рукой его лицо. Вроде бы он и ощущает тепло, но не совсем в этом уверен. Он вытаскивает руку обратно, трет ее изо всей силы другой рукой и, согрев, подсовывает под пальто мальчугана, отыскивая его сердце. Сердце отчетливо бьется. Ян облегченно вздыхает и опускает брезент обратно. Что еще мог бы он сделать! На опустошенной лодке буря не оставила ничего, кроме кусочка просмоленной пеньки и паруса травель-мачты в довольно плачевном состоянии, да еще то, что сохранилось у матросов в карманах: их платки, ножи, брикеты и трубка Яна — единственная на всех.
— В порядке, — говорит Ян, — спит беспробудно.
И он добавляет, Как бы в оправдание того, что не возвращается на прежнее место:
— Останусь тут.
Неопределенным жестом он указывает на юнгу или Пьера Гоазкоза или на обоих вместе.
Он расставляет для устойчивости ноги, засовывает руки поглубже в карманы. Снаряжается для вахты.
— А я возвращаюсь на нос, — говорит Ален Дугэ, — ведь я тут не нужен. Я до того привык к своему месту, что мне не по себе, когда я ухожу оттуда. Если понадобится перейти, будет очень трудно это сделать.
— Когда ты перейдешь на корму, а этого не долго ждать, на твоей барке уже будет мотор. Не позже чем через год или два. Рабочие места все тогда переменятся. Потом появится мостик, возможно, каюта, трюм для рыбы, отделения для сетей, аппараты управления, да мало ли еще что! Тебе не составит труда привыкнуть к новшествам, которые избавят тебя от большей половины трудностей. Привет, ребята!
— А ты, Ян Кэрэ?
— Не знаю. Я закончил свое обучение. И никто больше не осмелится назвать судно именем «Золотой травы».
— Что он хочет этим сказать? — спрашивает Корантен.
— Я услышал не больше твоего. Но с Яном Кэрэ, как и с Пьером Гоазкозом, не надо торопиться. В конце концов они объяснятся. Не так ли, крестьянин?
— Правильно, матрос. Но не прежде, чем распутают узлы на своих канатах.
— Хорошо, — говорит Корантен, — я иду с тобой на нос, Ален! Мне как раз надо кое-что сказать тебе, если ты располагаешь для этого временем, вернее, желанием.
— А ты не хочешь, чтобы и Ян Кэрэ тебя выслушал?
— Я ничего ни от кого не скрываю. Но мне думается, что мысли Яна Кэрэ заняты совсем другим. Голова у него и без меня забита. Мне не хочется его тревожить. Вот в чем дело.
Они переходят на нос судна. Ребром руки сметают снег с досок и садятся под бортом, их дыхание почти сливается. Словно в исповедальне или вроде того. И Корантен начинает довольно издалека.
— Ян Кэрэ похож на мою жену. К тому же это он меня с ней и познакомил. Они — дети кузенов.
— Я бы очень хотел познакомиться с твоей женой, Корантен! Признаюсь тебе, что в Логане все были несколько оскорблены тем, что ты отправился в глубину гор, чтобы взять себе в жены крестьянку. Ты ведь осиротел в детстве, и как-никак твоя настоящая семья — мы, моряки. Мой отец не делал разницы между своими сыновьями и тобой. Если бы тебя не знали столь хорошо, могли бы подумать, что тебе вскружил голову пример Гоазкозов, которые всегда брали себе жен издалека. Но, если Элена из рода Яна Кэрэ, тогда, разумеется, нет никаких возражений.
— Послушай. В эту рождественскую ночь я должен был привести жену к твоей матери. С Мари-Жанн Кийивик все было договорено. Тебе ничего не сказали, чтобы сделать сюрприз. Эта ужасная буря все расстроила. Они, наверное, думают, что мы — уже на дне. Для тех, кто ждет затерявшуюся в море лодку, время тянется долго.
— Им куда хуже, чем нам. Пока море и ветер творят свое дело, а лодка работает, мы не ощущаем течения времени и не думаем о тех, кто дома. Теперь, когда мы здесь прочно застряли, я беспокоюсь о матери. Из четырех, имевшихся у нее мужчин, остался один я. А у меня нет никого, кроме нее.
— Элена была бы спокойна, останься она в деревне, но ведь я обещал приехать за ней, а к тому же еще и газеты. Как ты думаешь, они уже успели сообщить, что «Золотая трава» осталась в море?
— Конечно. Они до такой степени торопятся, что способны сообщить о происшествии, которое даже еще и не совершилось. Необходимо вернуться на берег не позднее завтрашнего утра. Иначе в Логане отслужат три заупокойные мессы, посчитав нас погибшими.
— Мне хочется кое-что спросить у тебя. Но вначале я должен все по порядку тебе рассказать, чтобы ты мог правильно понять мой вопрос. Слушай же: в прошлом году, когда мы стали на прикол к празднику святого Михаила, Ян Кэрэ собрался в свою горную деревню. Ему хотелось помочь там при сборе урожая картофеля. Он пригласил меня с собой. По правде говоря, я совсем не знал, как мне использовать несколько дней свободного времени, вот и отправился с ним.
— И вернулся какой-то странный — я отлично помню.
— Когда мы прибыли в его деревню, для картофеля это было уже поздно. Он был собран, и люди готовили большое ночное празднество, у них таков обычай — в ознаменование конца сбора урожая. Ян и я сделались мишенью для насмешек: мол, видали молодчиков, как работать — их нет, пусть другие работают, а пришел час веселиться — они тут как тут. На праздник нас, разумеется, пригласили, горячо предлагая не жалеть сил, которые мы сберегли, не участвуя в работе: Ян Кэрэ дал слово за нас обоих, что мы не подкачаем.
Деревня эта, — по существу, всего лишь выселки, состоящие из трех ферм, приютившихся в складке между холмами, к которым ведет лишь плохая грунтовая дорога. Но многие из тамошних жителей завоевали себе широкую известность как неутомимые певцы и танцоры. Также было известно, что для тяжелой работы они всегда объединяются, и к тому же, когда труд закончен, нет им равных и в изъявлениях радости. Люди всех возрастов сходились к ним со всех сторон, некоторые шли пешком лье, а другие и того больше, чтобы присутствовать на здешнем ночном празднике, то есть принять в нем участие, разве только болезнь ног или еще там какая-нибудь хворь помешала бы пуститься в пляс. Зажиточные люди приезжали во главе с мэром в котелке, битком набившись в шарабаны со скамейками. Они ехали из городка, находящегося в двух километрах оттуда, на равнине. И эти приезжие были не единственными, кого разогревало пение, во всех слушателей словно черт вселялся, и ноги сами собой начинали отплясывать — ведь все они были горцами. Рассказывали, что высокие голоса поющих, их прибаутки, вызывавшие всеобщее одобрение, пронзительные выкрики танцоров заставляли звенеть ночь до самых дальних пределов кантона. Ян Кэрэ был просто неистощим, когда его расспрашивали обо всем этом его товарищи с «Золотой травы», которым нравились его рассказы. В Логане и во всех южных портах и мужчины, и женщины легко идут навстречу веселью по любому представившемуся поводу, но у них веселье выражалось по-другому, они иначе отмечали свои праздники. В приморских местностях не существует глубоких долин и высоких гор, ощетинившихся скалами. Моряки не церемонясь называют крестьян мужичьем, увальнями, вообще всех горцев — дикарями. И тем не менее разве Ян Кэрэ не производил фурора, когда у тетушки Леонии он пускался отплясывать гавот, которому научился у себя в деревне, сопровождая танец пением; куплеты он сочинял тут же, высмеивая на разные лады иногда и не совсем впопад некоторые недостатки моряков из Логана. Разумеется, он это делал самым дружелюбным образом и лишь в отместку за насмешки. Этому дьявольскому парню, который был отчаянно меланхоличен, случалось без какого-либо повода плясать гавот и на палубе «Золотой травы» во время волнения моря. Он объяснял это невозможностью избавиться иным способом, чем танцы, от вселявшегося в него порой чертика. При этом он добавлял, что когда ночной праздник в его деревне достигает наивысшей точки, то даже священники в ближайших церковных приходах хватаются за свои требники, чтобы заклясть дьявольское наваждение, которое чувствовалось в ритмах и словах, клянусь, далеко не церковных. А молодые викарии, те вставали в ночных рубашках с кроватей и босиком начинали в тишине и тайне выделывать на полу простые или сложные па гавота. Хотите верьте — хотите нет!
Несмотря на запоздалый свой приезд, Ян Кэрэ и Корантен Ропар после обильного завтрака с теми, кто собирал картофель, были отправлены вместе с местными молодыми людьми обследовать дороги, шедшие от самого основания холма. Им надлежало кое-где по обеим сторонам прохода срезать колючий кустарник и вырвать крапиву, засыпать чересчур глубокие рытвины и колдобины — все это могло затруднить гостям доступ в деревню. После чего надо было собрать кучи хвороста, чтобы с наступлением ночи на трех перекрестках зажечь костры. Огни костров, хорошо видные снизу, поведут к деревне всех желающих, которым не слишком хорошо известны причудливые извивы троп, и они рисковали бы заблудиться, упершись в тупики, а самые легковерные среди них не замедлили бы увидеть в этом козни сверхъестественных существ. Корантен Ропар, который прожил всю свою жизнь на берегу, был под сильным впечатлением тишины, которая поглощала вас целиком, стоило лишь отойти от обитаемых мест. Но едва разгорелись костры, как послышались по всем дорогам крики, смех, обрывки разговоров и стук сабо. Не так уж много шло людей, возможно, меньше двух дюжин, но шумели они за целую сотню из-за того, что эхо разносило звуки далеко в вышину. Никакая чертовщина не устояла бы перед таким гвалтом. И уже парочки певцов, невидимые на пустых тропках, заводили песню, начиная с медленного тралалала.
Отряд, расчищавший дорогу, поднялся наверх, оставив для поддержания огня мальчуганов, восхищенных такой удачей. Большой двор, общий для всех трех ферм, был чисто-начисто подметен женщинами, успешно применявшими метлы из шильной травы. Сарай для машин и повозок был почти целиком освобожден, за исключением одной двухколесной тележки, у которой оглобли поставили горизонтально. Они должны были служить эстрадой для певцов. В глубине, у стены, неясно поблескивали бочки, кувшины, стаканы, десятифунтовые хлебы и всяческие изделия из свинины. Надо ведь восстанавливать силы поющим и танцующим; пустой мешок не удержишь стоймя. Тем временем жители деревни, еще не сняв рабочей одежды, еще черные от пыли полей, сгорая от нетерпения, сновали туда-сюда: только что они вернулись с корзинами и ручными орудиями труда — кто тащил тяжесть на плече, кто волок за уздечку усталую лошадь. Они без передышки переходили от своей тяжелой работы к танцам, которые являлись не чем иным, как чрезвычайно приятным ее увенчанием.
Мгновенно воздух наполнился голосами мужчин, женщин, детей, прибывавших со всех сторон. Они шли медленно, как принято, когда идут в гости, пусть к самым близким родственникам. Место действия было освещено всего лишь керосиновыми лампами, которые хозяйки поставили на высокие края столов, придвинув их к самым окнам, выходившим во двор, да еще несколькими аварийными фонарями, развешанными там и тут. А надо всем расстилалось светлое небо, все усеянное звездами, как в описаниях Виктора Гюго. Этого было достаточно, несмотря на провалы темноты, чтобы разглядеть наряды людей, пришедших снизу: все они были одеты хоть и не по-праздничному, но чисто. В особенности девушки и молодые женщины умели украсить будничную одежду, добавив к ней праздничные детали. Ведь надо найти правильный тон, именно такой, который подошел бы к любым обстоятельствам. Этой премудрости учатся от матери к дочери.
Пока Ян Кэрэ обходил двор, здороваясь с родственниками и друзьями, которых еще не повидал, Корантен, отступив в темноту, прислонился к стене конюшни. За стеной он слышал постукивание лошадиных копыт по каменным плитам пола; после каждого удара подковой лошадь издавала какие-то звуки, похожие на чихание. Корантен желал только одного: остаться тут никем не замеченным — в одиночестве, внимательно наблюдая за этим крестьянским сборищем, которое столь же отличалось от привычного ему, как горный пейзаж от пейзажа прибрежного. Эта гора, не очень высокая, может быть, и заслуживала наименования всего лишь холма. Но Корантен, всю жизнь проживший на уровне соленой воды, испытал только что подлинное потрясение, увидев мир на несколько сотен футов под собой. Хоть тут и присутствовал приведший его Ян Кэрэ, в этой местности и среди ее обитателей Корантен чувствовал себя втирушей. Он думал, что никогда не смог бы привыкнуть к здешним жителям, а они к нему. И в то же время он чувствовал, что где-то в глубине его существа прорезается зернышко ностальгии, которая будет все расти и расти, как только он их покинет. Подите разберитесь во всем этом! Даже их бретонский язык, более жесткий, с более четкой артикуляцией, чем его, некоторые таинственные слова, о смысле которых он не решался спросить, некоторые обороты фраз, тоже ему непонятные, все, вплоть до их смеха, приводило его в замешательство, ему казалось, что будто говорят они совсем на другом языке, хоть и близком ему. Пусть в глубине души он чувствовал полное сообщничество с ними. Он вспоминал, что и Ян Кэрэ, когда появился в Логане, говорил так же, как здешние жители. Но ведь понадобилось очень мало времени для того, чтобы он начал изъясняться как заправский житель Логана, правда, сохранив кое-какие особенности произношения, которые выдавали в нем пришельца. Однако стоило ему побыть всего несколько часов в своей деревне, как он сразу приобрел все повадки горца, которые жили в нем и тогда, когда он пел и танцевал у тетушки Леонии или на «Золотой траве».
Корантен предавался этим размышлениям, пока в двух шагах от него два человека не начали внезапно тот же самый напев, который он только что слышал на горных склонах. Певцы выпятили грудь и заложили большие пальцы за борта своих жилетов. Потом они начали медленно продвигаться вокруг гумна. По мере их продвижения все присутствующие брались за руки и делали несколько шагов по направлению к центру двора, подбадривая друг друга. Внезапно, покрывая тралала, грянула песня новобранцев, подхваченная мотивом гавота. Тут и танцоры пришли в движение. Просунув друг другу руки под мышки, люди образовали несколько цепочек, которые, пританцовывая, сдвинулись, соединившись в одну, возглавленную веселым парнем, который четко пристукивал каблуками, чтобы отчеканить ритм, заданный поющим дуэтом. Первый певец выводил мелодию высоким, хорошо поставленным голосом, а другой вторил ему, меняя тональность в конце музыкальных фраз. Пока звучали первые куплеты, новые участники входили в цепь, прорывая ее там, где им нравилось, причем разъединенные танцоры не оказывали им ни малейшего сопротивления. Наконец цепь замкнулась, образовав движущийся круг, и тут танцоры, казалось, забыли обо всем на свете, каждый сосредоточился на выделываемом им па. Корантен был покорен. Если бы не современность веселого сатирического содержания некоторых куплетов, Корантен мог бы вообразить, что присутствует при ритуальной церемонии, идущей из глубины веков. Тут он почувствовал удар по плечу и услышал выделявшийся на шумовом фоне голос Яна Кэрэ:
— Не правда ли, Корантен, мы с тобой подоспели вовремя! Полюбуйся на их уменье владеть ногами, обрати внимание, как у них сгибаются и разгибаются колени! Подумать только, сколько дней подряд провозились они в согбенном состоянии сперва над землей, потом на коленях пересыпая картофель из корзин в мешки, после всего этого понятно их желание распрямить все члены. Вот они и дают жару! Им приятно сменить одну усталость на другую. А горожане еще говорят, что крестьян не расшевелить. Смешно слушать, когда они утверждают это с глазами мертвых рыб, шаркая по натертому паркету ногами в их отвратительном танго. Послушай же наших певцов, Корантен! Они проймут до мозга костей даже и мертвеца. Взгляни вон на ту старуху, как старательно она выделывает все па танца! Это моя крестная. Восемьдесят два года. Не могу удержаться. Иду туда. Подожди, я к тебе вернусь!
Ян Кэрэ вспрыгивает на гумно, уже танцуя, подняв обе руки вверх. Цепь разделилась на две параллельные шеренги. Он проворно втискивается между своей крестной и куда более молодой, чем она, женщиной, которая держит за руку мальчугана двенадцати — четырнадцати лет. Вторжение Яна едва на какую-нибудь секунду нарушило танец. Цепь танцующих подхватила его, он в ней растворился. Певцы великолепно спелись с тех пор, как танцоры нашли правильный темп, который всегда дается не сразу. Его находят не в силу одного только собственного старанья, надо, чтобы каждый приноровился к другим, слился бы со всеми вместе, как бы составив единое с ними тело, а в особенности это касается тех, кто танцует друг против друга, они-то и есть истинные вдохновители, а не соседи слева и справа, которые могут раздробить темп, если отступят от его общей целостности. Странно видеть, как танцоры неотрывно смотрят в глаза тем, кто напротив них. Руки сплетены, плечи соприкасаются, торсы выпрямлены от шеи до поясницы, оставляя полную свободу для ног, которые действуют в быстром темпе, утвержденном четким выстукиванием каблуков ведущих. Мужчины высоко вскидывают колени, а женщины семенят ногами, почти не отрывая их от земли. Два запевалы все время не спускают глаз с обеих шеренг, потому что это именно они ведут и направляют слаженность общего пения. Когда голоса запевал сливаются в конце музыкального пассажа, удвоенный их звук возбуждает всякий раз танцующих, и, подстрекаемая вожаками, вся цепь приходит в волнение, а Корантен смотрит на все это разинув рот — для рыбака это предел необычного. Вдруг первый певец убыстряет ритм, ударяя изо всей силы каблуком в землю. Второй не отстает от него и почти тотчас же цепь замирает на такой протяженной ноте, что от нее у всех дыхание перехватывает. И вот все смешалось. Танцоры медленно рассеиваются по гумну, вновь пришедшие крестьяне пользуются этой паузой, чтобы войти в круг, выбрать себе подходящее место для участия в этом ансамбле, который распался на три части. К Корантену возвращается Ян Кэрэ, с ним идет высокая девица в круглом чепце. Корантену вначале видны ее сильные руки, которые она положила на передник. Оба пришедшие сильно запыхались. Ян говорит:
— Я запоздал к первому гавоту, но теперь всем представится случай увидеть меня в деле. Разумеется, я потерял сноровку с тех пор, как спустился на равнину. Но навык быстро восстанавливается. Смотри! Я нашел в цепи Элену, мою кузину. А это Корантен Ропар, он — со мной на «Золотой траве», нашем судне.
Высокая девица не произносит ни слова. Здравствуйте, до свиданья — тут не в обычае. Первым заговаривает Корантен.
— У вас тут очень весело, в вашей местности.
Ему отвечает серьезный, несколько стесненный голос:
— Как работаешь, так и отдыхаешь. Разве это не справедливо?
— Послушай, Элена, — говорит Ян Кэрэ, — побудь немного с Корантеном. Он несколько диковат, да и не знает тут никого. Ночных праздников у тебя здесь будет еще много, а вот у меня, там… Мне хочется станцевать середину танца и еще в середине круга в следующем куске, не сходя с места, без передышки. Честное слово! У меня в каждом колене по муравейнику, необходимо растормошить муравьев. Не бойся его, он совсем не злой.
Ян рассмеялся и беззаботно ушел от них. Корантен был очень смущен и следил за ним глазами, пока тот не нырнул в толпу, которая становилась все более плотной. Тут вновь зазвучал серьезный голос:
— Это правда, что вы такой уж дикий парень?
— Не знаю. Другим виднее.
— Я вас совсем не боюсь. Нисколечко.
— Это меня подбадривал ваш кузен. Ян просил вас не бояться меня. Он уже не раз проделывал со мной такие фокусы, когда мы отправлялись вместе в компанию молодежи. Правда, не часто это случается. Но он всегда умудряется подвести ко мне какую-нибудь девушку и бросить меня с ней. Я страдаю, не зная, что ей сказать. Только и делаю, что засовываю руки поглубже в карманы. Мы, моряки, вообще любим держать руки в карманах, когда находимся на суше. К счастью, девушка всегда скоро уходит, и дело на этом кончается.
— Для нелюдимого парня, — вступает с оттенком иронии серьезный голос, — вы не такой уж неразговорчивый, каким хотите представиться.
— Впервые в жизни. Вы меня нисколько не испугали.
— Не рассчитывайте, что я так скоро уйду от вас.
— Вы не любите танцевать?
— Наоборот — так же, как и все здесь — молодые и старые. Так мы отдыхаем после тяжелых работ.
— Тогда вам необходимо присоединиться к остальным. Я и один тут постою.
— А что скажет мой кузен Ян Кэрэ, если я вас оставлю?
— Я ведь привык к тому, что меня оставляют.
— Не до такой степени, как я.
При этих неожиданных словах Корантен отважился взглянуть на нее. С тех пор как зазвучал ее серьезный голос, он ни разу еще не отважился на это. Он знал только, что она высокого роста и руки у нее сильные. Разговаривая, они оба стояли лицом к танцорам, которые теперь опять слились в общую цепочку, но такую многочисленную, что двор едва ее вмещал, а немногочисленные зрители вынуждены были прижаться к строениям фермы. Любопытно, что Корантен почти перестал слышать певцов, хотя те нисколько не утихли, а даже стали сильнее наподдавать на высоких нотах. Танцоры сделались бы для него всего лишь жестикулирующими тенями, если бы, проносясь мимо, они не задевали его и он не видел их залитых потом лиц, на которых необычайно сверкали глаза. Серьезный голос приглушил для него все звуки празднества или, вернее, оттеснил их на задний план, о котором он почти позабыл. А она стояла в двух шагах от него. Он видел ее в профиль и поразился правильности черт ее лица и их твердости, умеренной чем-то трудно определимым, но ему хотелось думать, что за твердостью скрывается нежность и доброта; и до чего тонки ее черты, хотя, когда девушка приближалась к нему в сопровождении Яна Кэрэ, у него создалось впечатление, что она добротно скроена, как раз для того, чтобы обрабатывать землю. Но почему, матрос, нельзя быть одновременно сильным и тонким, твердым и нежным, энергичным и добрым? Можно привести тысячу примеров, когда эти качества сочетаются. Корантен внутренне негодует на свою ослиную башку, как он это делает всегда, когда отмочит какую-нибудь глупость. И у него одно лишь желание: возобновить разговор с… как ее зовут? Элена. А что она сказала? Будто она еще больше, чем он, привыкла, что ее оставляют.
— Но ведь вы — у себя, со своими сородичами! Вы тут всех знаете!
Остолоп. Совсем не это хотел он сказать. Хотел сказать, что такую девушку, как она, невозможно оставить. До такой степени приятно быть в ее компании: он не знает точно почему, но пусть даже начнется кругом пожар, ему и в голову не придет бежать от нее. Вот что он должен бы сказать, если бы сумел найти слова и смелость дать им возможность излиться.
Элена повернулась к нему, приблизилась, задумчиво взглянула. Ей, по-видимому, тоже трудно найти подходящие слова. У нее, наверное, серые глаза, но ночью, при свете раскачивающегося шагах в двадцати от них аварийного фонаря, одного из тех, что развешаны на столбах сараев, трудно с уверенностью сказать, какого они цвета. Но, что там ни говори, возможность видеть ее столь близко производит на него такое сильное впечатление, что ему даже неловко испытывать подобное счастье. Он находит ее более чем прекрасной, а не просто красивой: какой высокий и гладкий у нее лоб, да и щеки как раз на том месте, где надо — у девушек Логана скулы куда выше, — а нос у нее как бы уравновешивает все остальные черты лица, включая серьезный рот, который в точности соответствует ее голосу. Он назвал бы эту Элену Гармонией, если бы ему было известно такое слово. Несомненно, так окрестил бы ее Пьер Гоазкоз, если бы когда-нибудь увидел. Она говорит медленно, тщательно выбирая слова, стараясь объяснить ему, какова она есть.
— Кто знает, который из нас двух здесь больший чужак? Я бедна, матрос, так бедна и деньгами, и родней, что единственное мое достояние — это мои руки. Мне еще и семнадцати лет не исполнилось, когда меня начали называть старой девой из Коад аль Локха, вы понимаете, что я хочу сказать? Во мне нуждаются во время посева, жатвы, уборки урожая: во все трудные периоды года. Я нанимаюсь на фермы, чтобы заработать несколько су, необходимых мне на жизнь. А после работы, как вот этой ночью, требуется, чтобы я танцевала среди других — это тоже входит в круг моих обязанностей. Но я устала. Они могут себе позволить танцевать до полного изнеможения всю ночь, завтра — время для отдыха в их распоряжении. А я должна завтра же в другом месте начать снова рыть картофель. Только ни в коем случае не подумайте, что я жалуюсь или хочу опорочить людей. Люди совсем не злы. Я говорила исключительно для того, чтобы вы поняли, какова моя жизнь.
Корантен расходует три четверти своих сил на созерцание Элены и только одну на то, чтобы ее слушать. Лучше всего до него дошло то, что она пустилась перед ним в откровенность, что, по-видимому, ей несвойственно. И вовсе не по привычке засовывает он поглубже в карманы руки, а чтобы унять их дрожь. Он вне себя. Он хотел бы объяснить этой женщине все то, что произошло с ним по ее вине за последние четверть часа. Но он не находит нужных слов, если предположить их существование. После бесконечно долгого колебания, чуть живой, он слышит свой голос:
— У вас… у вас… очень красивое лицо.
Дубина стоеросовая! Не мог, что ли, держать рот закрытым, это он-то, который умеет так подолгу молчать? Ну, кивнул бы головой, не вдаваясь в подробности. Он не понимает, какую ошибку совершил, но смотрящие на него серые глаза гневно темнеют, и он готов поклясться, что они наполняются слезами. В ту же минуту Элена откидывается назад, ее большие руки взметываются к горлу, оно так сразу пересохло, что ей с видимым трудом удается выговорить, вернее почти прокричать:
— Что вы сказали? У меня вообще нет лица. Я — никто. Ничего не значу. Напрасно я с вами разговорилась. Прощай, матрос!
Она пятится назад вдоль стены, поворачивается и исчезает в ночи, прежде чем он приходит в себя, чтобы позвать ее, бежать за ней, сделать нечто разумное или, наоборот, какую-нибудь дикость, словом, нечто противоположное безжизненному стоянию, точно бревно, он твердит самому себе: если бы вы захотели меня взять, если бы захотели меня взять… А танцоры третьего гавота цепочкой несутся перед ним, подхлестываемые выкриками певцов, поющих о возвращении войны, которая, казалось, была уже на исходе. Но Корантен больше ничего не видит, кроме черных ртов и пустых глазниц. Достаточно было одной неловкой фразы, чтобы ночной праздник обернулся для него пляской смерти.
Из оцепенения его выводит голос Яна Кэрэ. Гавот закончился, солдат вернулся с войны, запоздав на семь лет, он пришел как раз в тот день, когда его жена вновь выходила замуж. Жена тотчас прогнала второго мужа и взяла первого. Все довольны, и Ян Кэрэ больше остальных, потому что заново овладел в совершенстве горным гавотом.
— Я поотвык от этих танцев, для них требуется совсем иное дыхание, чем для упражнений на море. Знаешь, что мне пришло в голову? Я обучу гавоту молодых людей Логана. Но ты, оказывается, в одиночестве. Где же Элена?
— Она ушла. Внезапно. Не знаю почему.
— Что-нибудь несуразное ты сказал, матрос, боюсь, что это именно так.
— Возможно, что я говорил и несуразно. Лучше было бы помолчать. Но я не смог.
— Ладно, что же ты сказал? Слово в слово.
— Я ей сказал, что у нее очень красивое лицо.
— Погоди, но ведь у нее и впрямь красивое лицо. А дальше?
— Ничего. Она внезапно сбежала. Стыд или гнев, я не знаю.
— Ни то, ни другое, если я ее правильно понял. Почему тебе взбрело на ум говорить об ее лице? Ей почудилось, что ты смеешься над ней. Как тебе объяснить! Сдается, что ей никогда никто не говорил комплиментов, но унижений она натерпелась с лихвой. Люди не обязательно плохи, но они одержимы предрассудками, которые кажутся им неопровержимыми. Элена самая честная девушка из всего этого кантона, самая работящая и, возможно, самая красивая, если правильно на нее посмотреть. Но разве кто-нибудь об этом подумает, раз у нее гроша ломаного нет за душой. А про нее, бедняжку, к тому же даже и неизвестно, кто был ее отцом. Пошли, матрос, закусим и промочим горло у моей сестры. Может быть, Элена там. Вдвоем-то, черт побери, мы сумеем-таки ее убедить, что ты сказал ей чистую правду.
Но Элены не было у его сестры. Сыскать ее оказалось невозможным. Корантен был так подавлен, что Ян Кэрэ, расспрашивая то одних, то других, добился наконец, на какой ферме она должна начать завтра работать. Оба парня направились туда, но никто не видел там Элены, и всех это удивило, потому что она была человеком слова. Возможно, она заболела первый раз за всю свою жизнь, ведь это может случиться и с тем, кто унаследовал лучшее в мире здоровье. Они поднялись к маленькому домику, который она купила на свои сбережения, чтобы чувствовать себя независимой после целого дня тяжелой работы. Но ее нет. Дверь и единственное окно были тщательно закрыты, как бы в предвидении довольно длительного отсутствия, на все то время, пока двое матросов останутся в деревне. Во всяком случае, так они оба поняли, не высказывая друг другу своих мыслей. Им ничего не оставалось, как возвратиться в Логан и отдать себя в распоряжение Пьера Гоазкоза.
Если этот последний и был удивлен, увидев, что на «Золотую траву» поднялись два рыбака явно чем-то озабоченные и которые даже не разговаривали друг с другом, он был чересчур деликатен, чтобы дать им заметить свое удивление. К тому же ему показалось совершенно очевидным, что между ними не произошло ссоры — наоборот. Время от времени, чтобы подбодрить своего друга, Ян Кэрэ награждал его дружеским тумаком. А Корантен отвечал ему благодарным, хоть и опечаленным, взглядом. Но оба явно были потрясены бессилием разрешить какую-то задачу, над которой они тщетно бились. А Пьер Гоазкоз, наблюдая их в море и на суше, невозмутимо выжидал, когда который-нибудь из них или оба вместе обратятся к нему за помощью. Но ждал он напрасно. Значит, по их мнению, он не может им помочь. Тогда он начал обращаться к ним лишь с необходимыми приказаниями. В это же время Ален Дугэ замкнулся в свирепом молчании, из которого он выходил, только когда разражался руганью, если что-либо не ладилось. «Золотая трава» перестала иметь команду, достойную такого наименования. Каждый из членов экипажа думал свою думу, хотя еще и продолжал нести морскую службу. Пьер Гоазкоз забеспокоился. Такое положение не могло длиться. Или произойдет какая-нибудь драма, или трое парней дезертируют с «Золотой травы»: каждый в свою сторону и каждый со своей скрытой тревогой, которая касается якобы лишь его одного.
Накануне рождества все увидели, что, одевшись по-праздничному, Корантен устремился к автобусу. Ян Кэрэ, стоя в табачном киоске, наблюдал за отъездом друга, потом облокотился на прилавок и начал пропускать стакан за стаканом, с явным намерением вдребезги напиться, прежде чем уйти к себе и запереться. Весь Логан забеспокоился: почему этот молодой рыбак в таком виде выставился всем напоказ, хотя раньше никто не замечал у него наклонности к пьянству. Пошли предупредить Алена Дугэ, который побежал к Пьеру Гоазкозу. Но тот объявил, что с Яном Кэрэ все в порядке и теперь надо лишь дожидаться возвращения Корантена, как и делает это Ян Кэрэ, который, чтобы убить время, храпел у себя на кровати.
А Корантен, направляясь в горы, неистовствовал, словно черт, спрыснутый святой водой. Ни один автокар не шел не только в деревню Элены, но даже и в центральный городок того прихода. Не тот это был день недели. Корантену пришлось перескочить с фуры в шарабан, чтобы к ночи очутиться примерно в двух лье от Коад аль Локх. Его благонадежный вид послужил ему пропуском в стоявшие на отшибе горные фермы — так он умудрился заблудиться. В одной из ферм с ним даже отправили слугу, чтобы тот вывел его на правильную дорогу. Он вошел в горы с конца, противоположного городку. Подъем с этой стороны был более крутым, не говоря уже о том, что прибрежному жителю вообще трудно ориентироваться в подобном месте. Но чего бы это ему ни стоило, Корантен решил довести до конца предпринятое им дело.
Когда он добрался наконец до деревни, то обнаружил, что она пуста. Сколько он ни стучал во все двери, никакого ответа. Разумеется, было очень поздно, но в рождественскую ночь он рассчитывал хоть кого-нибудь застать на ногах. К тому же в предшествовавшее посещение он почти со всеми тут перезнакомился. У него было лишь одно упрямое желание — пусть кто-нибудь проводит его к маленькому домику Элены, чтобы не бросить тень на репутацию девушки. Он растерянно блуждал по центральному двору, где в свое время бурлил ночной праздник, и вдруг заметил, что к нему приближается старик, опирающийся на палку; он, несомненно, только что встал с постели, потому что голова у него была не покрыта. Старик крикнул:
— Я вас не боюсь.
Корантен ответил:
— Вы и не должны меня бояться. Я друг Яна Кэрэ. Вы меня уже видели однажды.
— Матрос с юга?
— Да. Я прошу у вас прощенья, никак не сумел попасть сюда раньше полуночи. Мой край очень удален от вас.
— Они все — в городе на полуночной мессе, — сказал старик, — нас здесь осталось всего трое или четверо, потому что нам трудно передвигаться.
Старик высоко поднял свою палку. Вероятно, это был сигнал, означавший — опасности нет, потому что тотчас же осветилось одно окно. Кто-то зажег в доме керосиновую лампу.
— Как вас зовут-то?
— Корантен Ропар.
— Можете зайти ко мне. Я устрою вас на ночлег.
— Я хотел бы повидать Элену Морван. Мне надо сказать ей кое-что.
— Безусловно, вы имеете в виду кое-что честное, — произнес старик. — Иначе вы подкрались бы молчком, как вор. Именно так поступил когда-то ее отец. Вам это известно?
— Да. Я знаю. Я никогда ничего ни у кого не воровал.
— Возможно, вы хотите посвататься к ней?
— Предположим, что так.
— Вы найдете ее в городке, на полуночной мессе, если поторопитесь спуститься. Я все же приготовлю вам постель. Мой дом как раз у меня за спиной. Буду поджидать вас до рассвета. Я не очень-то много сплю.
Корантен уже шагал по дороге к городку. Черная дыра, но внизу светилось несколько огоньков. Для него их было достаточно. Он бежал, нагнув голову.
— Корантен Ропар!
— Да?
— Она окажет вам честь, если согласится. Вы должны знать, каковы мы тут.
— Знаю, — крикнул Корантен не оборачиваясь. — В других местах то же самое.
Можно было двадцать раз сломать себе шею на каменистой тропе, едва освещенной светом звезд. Он проходил мимо остатков костров, которые служили вехами на дороге к ночному празднику. Он спускался так быстро, что не всегда мог миновать подстерегавшие на каждом повороте колючие кустарники, о которые он поранил левую руку, а заодно и разорвал рукав. «Эта женщина умеет шить, — подумал он, — она починит так хорошо, что куртка станет как новая». Последний отрезок пути он пробежал без дороги, по песчаной равнине — прямиком на уже видневшуюся колокольню, он ужасно боялся опоздать. Если он опоздает, Элена Морван опять исчезнет — это-то уж наверняка. Остановившись возле освещенной церкви, он принужден был отдышаться. Сердце колотилось у него в груди, словно удары молота. Что он слышит — отзвуки молитв или шум своего дыхания? Его охватил страх. Вдруг она скажет — нет! Ему ничего не останется, как умереть в этих горах, отрекшихся от него. Он машинально вынул платок, чтобы вытереть кровь с руки. Вспомнив, сколь аккуратно была одета Элена, он постарался несколько привести себя в порядок. Ведь не бродяга же он какой-нибудь. Он набрал в грудь побольше воздуха и вошел через дверь, ведшую на колокольню, изо всех сил стараясь не скрипнуть защелками. Элена, разумеется, должна находиться внизу. В церквах бедняки всегда стоят внизу.
И, едва войдя, он ее увидел. Он без труда отыскал бы ее даже в толпе страшного суда. Все присутствующие стояли, повернувшись лицом к освещенным хорам, он видел одни лишь спины. От алтаря доносились стоны изнемогающей фисгармонии. Под веревкой от колоколов стояла она, высокая девушка с сильными руками. В полутьме он едва различал ее лицо, но разве нужно было ему его видеть! Священник провозгласил псалом, и все молящиеся горячо его подхватили. Корантен пришел в удачный момент. Он сделал несколько шагов и приблизился к Элене, почти коснувшись ее. Она пела вместе со всеми, но тотчас почувствовала возле себя мужское присутствие. Она перестала петь и слегка склонила к нему голову, все еще повернутую к хорам.
— Вы ошиблись. Это место отведено для женщин. Мужчины стоят слева от катафалка. Там еще есть места.
Она не узнала его и вздрогнула, когда он шепнул ей на ухо:
— Это я — Корантен Ропар, друг вашего кузена.
— А! Что вам надо, матрос? Вы не должны были приходить сюда.
— Я подыхаю от стыда с самого того праздничного вечера, когда я вас оскорбил, вовсе этого не желая. Я сказал слова, которых не должен был говорить. Простите меня.
— Мне нечего вам прощать. Это я чересчур уж горда.
— И вы правы в этом. Для людей, подобных нам, честь — единственное, что ничего не стоит, но ценится дорого. Простите меня.
— Вы прощены. От всего сердца.
— Этого еще недостаточно. Теперь надо меня выслушать.
Псалом перекрывал их шепот, но кое-какие слова проскальзывали, когда пение прерывалось. Уже две-три женщины насторожились. Они еще не осмеливались круто повернуть головы, выжидая для этого подходящий момент.
— Идите наружу, — прошептала она. — Я к вам тут же присоединюсь.
Он удалился на цыпочках. Снаружи он поторопился надеть фуражку, чтобы приободриться. Самое тяжелое ему еще предстояло совершить. Почти тотчас же она оказалась возле него.
— Ради бога, уходите отсюда, матрос! Если хотите, можете увидеться со мной завтра и в другом месте. У меня нет ничего, кроме моей хорошей репутации. Вы что, хотите и ее у меня отнять?
— Прошу вас — выслушайте меня немедленно. Я — сирота с двухлетнего возраста. Воспитывали меня то одни, то другие. Так давно, как я себя помню, меня то тут, то там называли бедным Корантеном. Даже когда я вышел из вызывающего жалость возраста, все равно оставался бедным Корантеном. Вот почему я никогда не осмелился подойти ни к одной девушке в моем краю. Я боялся, что меня назовут бедным Корантеном, пусть даже и ласково, и без намерения меня оскорбить. Когда я нашел вас на ночном празднике, я тотчас же понял, не знаю почему, что я — Корантен Ропар, и точка, молодой человек не хуже других, несколько застенчивый, хотя уже прошел войну. Но вот вы, вы не такая девушка, как все другие. Чем дольше я на вас смотрел, тем больше мне хотелось наполнить орехами ваш фартук до самого верху, подобно тому, как женщины Логана давали мне хлеб с маслом, когда я был маленьким. Но молодая девушка — не ребенок. Вот я и ляпнул бог знает что, я вас оскорбил. У меня ум не гибкий, Элена Морван, мне надо время, чтобы осознать происходящее со мной.
— Чем же вы меня обидели, матрос?
— Вот именно этого-то я и не знаю. Но вы ушли, рассердившись. На следующий день вы заперли свой дом, не пришли на работу, вас нигде невозможно было сыскать, и все это произошло по моей вине.
— Скорее по моей. Я — глупая. Не знаю, что со мной случилось, я испугалась.
— Вы меня испугались?
— Я испугалась того, что кто-то заговорил со мной таким образом, с таким выражением лица… У меня нет к этому привычки. Но вы только что так хорошо со мной говорили. А теперь оставьте меня.
— Я вас не оставлю. Слушайте дальше! Ян Кэрэ сказал мне, что ваш отец остался неизвестным, вот поэтому-то вы и склонны к обиде более, чем любая другая. Если бы я узнал это раньше, возможно, я сумел бы найти более подходящие слова. Не будем больше говорить об этом. Я вернулся на свое судно полный угрызений совести. Потом дни шли за днями, и я понял настоящую причину своих мучений. Угрызения, конечно, тоже имели место. Но главное было то, что называется любовью.
— Замолчите, матрос!
— Я замолчу только тогда, когда вы мне ответите, согласны ли выйти за меня замуж — да или нет?
— Но… О, боже мой, я ничего толком не знаю… Дайте мне время, хоть немного, чтобы…
— Вы, конечно, не думали обо мне. Это естественно. Вы даже и не разглядели меня. Если бы я вас не рассердил, вы бы обо мне никогда и не вспомнили.
— Если вы меня оскорбили, то это потому, что я придала чересчур большое значение вашим словам. А если я с вами заговорила тогда, это потому, что мне хотелось заговорить.
— Значит, вы уже знаете свой ответ. Нужно с этим покончить немедленно. У меня нет никого, кто бы мог быть моим сватом. Я пришел один и в одиночку выслушаю ваш ответ: маленькое словечко, которое вы произнесете. Это не произведет в мире никакого шума. Другое дело — в моем сердце, но я об этом умолчу.
— Матрос, матрос, если вы меня возьмете в жены, вы можете потом пожалеть об этом. И я умру тогда от стыда.
— Я всего-навсего бедный парень. Даже читать не умею. Ни у кого не нашлось времени научить меня. Но я не злой, и у меня хорошее ремесло, которым я могу прокормить семью. У меня даже сбережения для начала имеются. Держите, я принес вам булавку, какие покупают во время паломничества. Это — из чистого золота. Не из гордости я так говорю, а потому только, что другого золотого предмета никогда не касались мои руки. Да и не коснутся впредь. Ответьте мне, Элена Морван.
Она повернулась к нему. Две крупные слезы катились у нее по щекам.
— Неужели правда, Корантен Ропар, что у меня красивое лицо? Не сказали ли вы это, чтобы посмеяться надо мной или просто пожалеть меня?
— До того красивое, что я не осмеливаюсь смотреть на него.
— А ведь вам придется к нему привыкнуть. Потому что оно станет лицом вашей жены.
— Вот как все это произошло. Она вернулась в церковь. А я в одиночестве поднялся в деревню. Старик зажег лампу, поставив ее на подоконник, чтобы я нашел его дом. Остаток ночи я отдыхал у него, но спать я не мог — до того был растревожен. Он тоже не спал. Мы не переставая говорили об Элене Морван. Она в отдаленном родстве с его семьей, но не в этом суть, там держатся друг за друга до четвертого колена. Он был доволен, что Элена нашла кого-то, не для того, чтобы заботиться о ней, в этом смысле ей никто не нужен, но для того, чтобы дать ей фамилию мужа вместо фамилии матери. Наутро он надел все самое лучшее и пошел вместе со мной, чтобы, как полагается, просить ее стать моей женой. Как только произвели оглашение, она стала моей. Совсем скромная свадьба. С моей стороны один лишь Ян Кэрэ. Я мог бы пригласить друзей из Логана, вас первых, мы могли бы нанять автобус Жоза, чтобы подняться туда, вверх, и наполнить весельем весь городок, но она не захотела. Она твердила: «Дайте мне привыкнуть. Вы мне расскажете, каковы они там — на юге, тогда я пойду представиться им». Ну и вот. В настоящий момент она ждет нас у твоей матери.
Оба матроса сидели, прижавшись друг к другу в отсеке на носовой банке шхуны, почти соприкасаясь дыханием, поджав ноги к животу. Две белые неподвижные фигуры. Пар шел у них изо рта. Ален Дугэ слушал Корантена всем своим существом. О чем думал он в это время? Он не проронил ни звука, пока говорил его товарищ. Когда тот кончил, он с усилием сказал:
— Гляди-ка. Снег прекратился.
Наступило довольно длительное молчание, которое нарушил голос Корантена:
— Возможно, теперь поднимется ветер. Надо сбросить весь этот снег в воду, — добавил Корантен. — Нельзя допустить, чтобы он растаял на барке… А ведь у нас ничего нет, кроме рук. Давай начнем! — Корантен вздохнул.
Чувствовалось, что он разочарован. Ален лег на спину, вытянул ноги. Издал короткий смешок.
— Времени у нас достаточно. Что называется — не горит. Ну и удивил же ты меня, Корантен. Неужели и впрямь ты не умеешь читать?
— Вот именно, не умею читать. А ведь я почти на десять лет старше тебя. Когда я был ребенком, знаешь ли, бедняки… И писать, разумеется, не умею. Только подпись свою могу нарисовать, в конце страницы, когда требуется что-то подписать. Для меня исписанная бумага, все равно что гречиха, полная отрубей.
— Но я видел иногда газету у тебя в руках.
— Ты видел, как я рассматриваю картинки, если они есть.
— Но когда мы возвращаемся на берег, тебя часто поджидает на почте письмо от твоей жены.
— Правильно. Я распечатываю письмо и прячусь в уголок, делая вид, будто читаю. Но ничего не разбираю в нарисованных знаках. Голова у меня идет кругом. Но, заметь, я очень доволен. Ведь это рука моей жены написала для меня. И я знаю, что последняя строчка внизу означает: Элена Морван, жена Ропара.
— Но послушай, Корантен, если бы я только знал… Почему было не попросить читать тебе твои письма? Меня или еще кого-нибудь? А если бы там содержались важные известия?
— Тогда она послала бы мне телеграмму. Или позвонила бы к Лик Малегол. Она умеет управляться с телефоном. Она все умеет, эта Элена.
— Но зачем же ей писать тебе, когда ты не умеешь читать?
— Это — любовные письма. Они означают, что она меня не забывает. Подобное письмо, понимаешь ли, это как подарок, драгоценный подарок. Тут не обязательно читать. Достаточно держать в руках, чувствовать его в своей блузе. А дать прочитать кому-либо, даже лучшему другу, для меня — немыслимо. Я не хочу тебя обидеть, Ален Дугэ, но в этом было бы нечто недостойное.
— Можешь рассчитывать, что я никому ничего не скажу. Никогда.
— Дело не в отсутствии доверия. Ты был бы сконфужен, читая то, о чем она мне пишет.
— Это возможно! Таких парней, как ты, Корантен, только в романах описывать. Я говорю не в насмешку. Ты — счастливец.
— Да, знаю. Я себя чувствую переродившимся с тех пор, как узнал эту женщину. Странно, что во время бури мы лишь чудом не пошли ко дну. Но я ни минуты не думал, что утону, потому что Элена Морван держала меня на поверхности с высоты своих гор. И даже если бы я утонул, я бы не умер до тех пор, пока она жила бы на свете. Можешь думать, что я ополоумел.
— Я ничего такого не думаю. Но, если хочешь, я научу тебя читать.
— Нет, это она меня научит. В данное время я предпочитаю — не уметь.
— Но почему?
— Я предпочитаю слушать голос Элены, пусть она читает мне свои письма, когда я возвращаюсь из плавания. В вечер моего прихода я вынимаю из своей блузы кусок клеенки, достаю ее письма и протягиваю ей их по порядку. Потом начинаю скручивать сигарету и дрожа слушаю ее серьезный голос, в котором звучит столько чувства, что иногда я закрываю глаза, желая лучше вслушаться. Моя жена все прочитывает и поясняет, если находит нужным. В конце, от счастья, я рассыпаю весь табак по столу и порчу всю папиросную бумагу. Элена Морван смеется и говорит: «Вам лучше бы перейти на трубку, Корантен!» Погляди! Вот чехол, в котором я держу ее письма.
— На этот раз у тебя всего лишь одно.
— Да, только одно. Прошло всего две недели с тех пор, как я побывал у нее… в общем, у нас. Я должен был вернуться туда вчера или, по крайней мере, встретить ее на полпути. Она так радовалась возможности провести рождественскую ночь у твоей матери и познакомиться с жителями Логана. Мы собирались пойти к полуночной мессе — в память о прошлогодней. Я все время мучаюсь вопросом, что она подумала обо мне.
— Она, безусловно, знает, что мы попали в бурю, что ты никак не мог…
— А вдруг она ничего не знает. Я просил ее не читать газет. Пойми, она ведь никогда не видела океана, она не представляет себе, что это такое. Скажи, Ален Дугэ, не хочешь ли ты прочитать мне это письмо один раз? Все из-за проклятой бури. Душа-то ведь не на месте.
— Но тут почти ничего не видно, Корантен.
— Я посвечу тебе моей зажигалкой. Она так хорошо закрывается, что никогда не намокает. Вот! С первого же раза. И даже нет надобности укрывать огонь, он нисколько не колеблется.
— Давай твое письмо. Посмотрим! «Господину Корантену Ропару, рыбаку у госпожи вдовы Дугэ, Логан» У нее очень хороший почерк.
— Почтальонша тоже так считает. Несколько удивляет только, что она называет меня господином. Не могу привыкнуть к этому слову. Но, кажется, на конвертах его ставят для всех.
— «Мой дорогой Корантен. Хочу вам сказать, что здесь все обстоит благополучно и я окончила до заморозков вскапывать землю за домом. С молока от коровы, которую вы купили, я снимаю все больше и больше сливок. Большое удовольствие иметь такое животное, и я ею очень горжусь. Я не жалею времени, которое на нее трачу».
— А уж она тратит. Она никакой работы не боится. У этой женщины корова не будет ходить с грязными боками. Шкура так и лоснится.
— «Вчера начало холодать. И я сразу подумала, что на вас недостаточно шерстяных вещей. Не надо винить меня в этом. Ведь я еще так недавно вышла за вас замуж. Я не знаю еще как следует ничего о вашей моряцкой одежде, как вы все там одеты, когда ловите рыбу. Я сбегала в город — купила шерсти. Бежала так быстро, что задохнулась и заплакала, придя к торговке. Надо бы мне подумать, что замужней женщине не пристало как козе скакать по дорогам».
— Вот видишь, какая она.
— «Говорят, у вас там плохая погода. Поостерегитесь от простуды. Возможно, вы не сумеете вернуться в порт вовремя, чтобы прийти за мной. Это не помешает мне, что бы ни произошло, появиться у Мари-Жанн Кийивик вечером под рождество. Мы ведь поклялись не пропустить ни одной рождественской мессы до конца нашей жизни, вы знаете почему. Я принесу вам новую фуфайку. Так-то вот. Элена Морван, жена Ропара».
— В добрый час. Я почти услышал ее голос за твоим. Я отлично знал, что это письмо меня излечит. Я очень беспокоился из-за полуночной мессы, ведь до полуночи-то уже недалеко. Но она решила, и одна появится у твоей матери. Она там будет. Она уже несомненно там. Иногда я думаю, что она — чуточку колдунья. Вынь-ка часы твоего отца. Который час они показывают?
— Скоро девять часов. А этот проклятый ветер о нас и не думает. Когда у меня будет своя лодка, я поставлю ей сзади мотор.
— И правильно сделаешь. Я этого уже не увижу. По уговору с Эленой Морван я волен делать что вздумается. Разумеется, и она тоже. Если я решил бы просить ее об этом, она поселилась бы со мной в Логане. Но произойдет обратное — я поднимусь наверх. У нее и у меня достаточно денег, чтобы расширить дом и увеличить загон на две свиньи. Есть там неплохая земля, которую сдают внаем. Заживем припеваючи. Придется мне приобрести новые привычки. Но если из крестьян получаются хорошие моряки, почему бы моряку не стать хорошим крестьянином? Элена научит меня всему, что требуется знать о земле.
— У здешних жителей есть поговорка: корова должна пастись там, где она привязана. Ты нашел свой прикол и свою веревку, Корантен.
Тон Алена Дугэ несколько е док. То ли он ревнует к безмятежности другого, то ли хочет показать свое разочарование при известии, что тот решил оставить рыболовное ремесло, сменив его на труд «землепашца». Океан с его причудами и опасностями — это как-никак движение, свобода. Ты только сам себе хозяин, но вокруг тебя необъятность без конца и края, никому не принадлежащая; полная случайностей ловля рыбы, мужское сообщество и отсутствие мелочной женской суетности. А женщины, один черт знает, что они могут сотворить с вами. Эта Элена Морван, со всеми ее добродетелями, она как-никак — и прикол, и веревка. А Лина Керсоди, если бы она сказала — «да», не заставила ли бы она его чистить овощи на кухне у Лик Малегол? К счастью, она сказала — «нет». У него будет барка с мотором и… привет всей компании! Женщины…
По направлению к носу барки поворачивается, отряхиваясь, потягиваясь, снежная куча. Это Ян Кэрэ — неудавшийся крестьянин. Он прочищает горло, начинает петь, как будто находится в своих гнилых горах на своем гноище.
— Заткнись, — рычит Ален Дугэ вне себя от злости.
— Это я ветер зазываю, — отвечает Ян. И продолжает:
Можно принять это за начало любовной песни, Ален Дугэ уже не может сдержаться. Он способен задушить певца. Но вместо этого он чувствует, как из глаз у него брызнули слезы. Он перевешивается через борт. Ян Кэрэ замолкает. Он не спускает глаз с Алена.
— Ветер, — стонет Ален Дугэ. — Его не хватило бы даже задуть свечу на верху мачты. Свечи, вот чего нам не хватает на этой барке, которая обратилась в гроб без крышки.
— Зачем так нервничать? — спокойно говорит крестьянин. — Еще ничего не потеряно.
— Я не нервничаю. Я пытаюсь извлечь ветер из своего рта, чтобы попробовать сдвинуть это проклятое сабо.
— А пение согревает, Ален Дугэ. Ведь собачий холод.
Корантен уже отъединился от них — он целиком с Эленой. Пьер Гоазкоз обратился в статую — не подает никаких признаков жизни. У его ног внезапно вздымается куча снега, из нее словно бы стремится выскочить стайка мышей. Но появляется курчавая голова, до невероятия курносая. Это вырос из снега юнга Херри.
— Я замерз. Где мы?
— Нигде, — отвечает Ян Кэрэ, гладя юнгу по голове. — Чтобы вернуться, мы дожидаемся ветра. Скоро он задует.
— Я совершенно промок снизу. Что это такое — снег?
— Да, снег. Вставай, пошевеливайся, вставай же!
Мальчуган поднимается. Ян Кэрэ приседает и тщательно ощупывает доски в глубине. Потом он идет к передней банке и шепчет на ухо Алену Дугэ:
— Не пойму, как это получилось. Мы черпаем воду с кормы левым бортом. Лодка на грани затопления. «Золой траве» — крышка!
Ален Дугэ разражается неистовым хохотом. Он изо всей силы хлопает по плечу мужа Элены Морван. Корантен его спрашивает:
— Что с тобой?
— Гроб без крышки подгнил снизу.
Пьер Гоазкоз с усилием полуоткрывает глаза. Он начинает говорить, но голос у него совершенно неузнаваем.