Тысячи километров исхожены пешком, а они все идут…

Идет Кида Горозашвили, Шакриа Читишвили, Шио Тезелашвили, Георгий Башарули, Иосиф Павлиашвили…

Самому старшему восемьдесят лет, младшему — двадцать. Одних до околицы провожают внуки, других — молодые жены. Бесконечным глиняного цвета потоком изливаются в ущелье отары. Черные пирамидальные папахи чабанов похожи на снесенные этим потоком шалаши…

Глубокие старики не смогли проводить их до самого ущелья: на горных тропинках стали подкашиваться ноги. Там и остановились старики и только молча глядят вниз. А сердца их, сердца, как туманы, плывут за струящимися по ущелью отарами овец. Потом и стоять устанут, снимут высокие папахи, медленно проведут ими по морщинистым потным щекам, присядут на выступы скал и седыми своими головами заснежат склоны горы…

— Помнишь, Шашо!..

— Помнишь, Ладо!..

— Помнишь, Сака!..

Март и апрель того года я провел на зимних пастбищах. Слишком мало было у меня времени, чтобы поближе сойтись с этими людьми, полными сил, стремлений, энергии. Скупые на слова дети гор отвечали только на один из десяти моих вопросов и то вспотев от смущения.

Побывать мне пришлось в основном у ленингорских овцеводов. Некоторых из них я уже знал, с остальными познакомился теперь. Много я слышал об их простоте и мужестве, об их трудолюбии, о том, как заботливо берегут они овец.

А многое я уже и сам увидел на пастбищах…

Вот Иосиф Павлиашвили, тихий, молчаливый мужчина; широко расставив ноги, он машет прутиком, считая каждого выпрыгнувшего из загона ягненка. Интересно, о чем же бормочет Иосиф с такой улыбкой, может быть, он просто считает вслух? — Нет, надо осторожно подкрасться к нему, чтобы он, не дай бог, тебя не заметил, а то быстро закроет дверцы загона и пригласит в шалаш.

Подхожу на цыпочках, останавливаюсь за его спиной, слушаю: «…Раз, два, — ой, какой черноглазый… Три, четыре, — ух, что за баран вырастет!.. Десять, одиннадцать, — скажи, какой пестроглазый… Двадцать один, два, — ой, какой толстенький… Сто, сто один, сто два… Вардо, эй, Вардо, иди-ка погляди: что-то этот ягненок приболел… Сто шестьдесят… сто семьдесят, сто семьдесят один, два, три…».

Вот ветеринар, состарившийся в Карталинии имеретин. К своей речи он подмешивает обычно от силы два-три кутаисских словечка, зато что касается подвижности и горячности — тут он настоящий, вылитый имеретин. Все в нем резко контрастирует со спокойствием, медлительностью карталинцев, впечатление такое, словно среди полусонных, трое суток не спавших людей, вдруг появился человек, все эти трое суток исправно высыпавшийся… Одинаково умело ухаживает он и за больными овцами, и за больными людьми…

Георгий Башарули («Красный Георгий») — по-прежнему все та же красная скала, что и лет десять — пятнадцать назад. Ни единой трещины. Ливни летних пастбищ омывают эту скалу и, окрасившись в красный цвет, стекает дождевая вода к водам ущелья. Снег зимних пастбищ, падая на раскаленную красную скалу, тотчас тает…

И, наконец, Читишвили — братья и побратимы, бригада коммунистического труда, двадцать мужчин, как на подбор, одно сердце и сорок рук…

Вот те люди, о которых я хочу сказать несколько слов.

1. Мороз и камень дробит

Ворон в отчаянии бился о стекло. Он набрасывался на окно сразу всем, чем мог: и грудью, и окровавленным клювом, и обмякшими крыльями. Потом, обалдевший от удара, скользил, как лоскут тряпки, вниз и, цепляясь клювом за загнутый краешек карниза, бессильно повисал под окном, чтобы перевести дух. Потом все начиналось сначала: замерзшие было крылья судорожно дергались, и ворон вместе с порывом снежного вихря вновь колотился о выбеленное морозом стекло,

С тех пор, как море уступило эти места суше, с тех пор, как эти просторы называются Ногайской степью, с тех пор даже здешние вороны не упомнят такого мороза и такого снега…

Иосиф снял со стены ружье.

— Не надо, Иосиф, оставь ты его: не каркает же, будь он неладен. Смотри, как ему трудно, он ведь помощи у тебя просит. Много я чего повидал на своем веку, но чтобы ворон просил помощи у человека, еще не видел.

— Ну да, а сам небось, когда он каркнет, пошлешь его по всем правилам!..

В Ногайской степи бушевала не виданная доселе ни землей ни небом вьюга. Как разъяренный белый дракон с взлохмаченной гривой, бесновалась она в открытой степи, и ничто не препятствовало свирепому ее разгулу. Оскалив пасть, всю в снежно-ледяной пене, метался белый дракон, то вперед, то в стороны, или кружился, как одержимый, на одном месте… В тщетных поисках витязя, с кем бы помериться силой, он, выгнув спину, на миг прижимался к земле, а потом взвивался к побелевшему от страха небу, рвал, царапал, кусал, бил наотмашь когтистой лапой…

Керосиновая лампа посреди комнаты бледнела как от простуды, керосин в ней почти весь выгорел. Вокруг стола сидели пятеро пастухов: пожилой Арсен с деревяшкой вместо отнятой выше колена ноги, старый Сака, ослепший на один глаз, и трое подростков. Возле окна, опираясь на ружье, стоял двадцати-двадцатидвухлетний широкоплечий Иосиф. В промежутках между завываниями ветра из овчарен доносилось голодное блеяние овцематок и давно уж не сосавших вымя ягнят.

От этого блеяния тело Арсена словно что-то покалывало, кожа начинала зудеть и чесаться. Он шарил рукой за спиной, тер шею и уши, потом вдруг принимался обеими руками неистово расчесывать до крови седую голову. В такие минуты, когда совсем забывался одноногий Арсен и, обеспамятев, рыл культей земляной пол, — три юных пастуха подбегали, до самого подбородка задирали на нем черную домотканую шерстяную рубаху и крепко растирали его снегом…

А одноглазый Сака, услышав блеяние овец, зажимал уши, он с такой силой надавливал на них большими пальцами, точно хотел проломить кости и продавить мозг. Казалось, блеск его давно погасшего глаза вновь оживал в здоровом глазу, и это единственное око старого Сака горело так яростно, что подростки-пастухи бледнели и тряслись. Молча сидели они, уткнув головы в колени.

Неслыханно суровая зима к концу февраля уничтожила все запасы сена. Пастухи ободрали со старых овчарен камыш и кормили им овец. Впрочем, это был уже не камыш — просто вороха каких-то мерзлых почерневших сучьев. Но скоро кончился и камыш. Овцы стали щипать шерсть друг у друга. Голодные сайгаки, превозмогая страх, подходили близко к овчарням. Их обглоданные трупы десятками валялись вокруг. Собаки, разъевшиеся на сайгачьем мясе, не умещались в собственных шкурах. А сквозь рев вьюги неслось надсадное блеяние одряхлевших овец и молочных ягнят.

Мороз тысячью тысяч ледяных стрел свистел между небом и землей.

У окна, опираясь на двустволку, по-прежнему стоял Иосиф и пытался что-то разглядеть сквозь сплошную белую завесу бурана.

Нигде не было видно заведующего фермой, ушедшего в Кочубей за сеном…

Бешеный порыв ветра ударил в окно и шмякнул о стекло обессилевшего старого ворона. Раздался треск, столб снежной пыли метнул ворона в разбитое окно и бросил у стола. Юные пастухи повскакали с мест. Старый Сака, вытаращив единственный глаз, даже не шелохнулся. Одноногий Арсен сперва посмотрел на окно, потом уставился на дрожащего ворона. «Какой черный», — подумал он. Иосиф только переступил с ноги на ногу. Юные пастухи, потоптавшись на месте, снова сели. В лампе с выгоревшим керосином два длинных узеньких язычка пламени затрепетали над фитилем, лизнули стекло. Еще явственней послышалось блеяние голодных овец Иосиф мигом схватил с пола шкуру, заткнул ею зияющую дыру в окне.

Наступила ночь…

Все шестеро одновременно почувствовали, как они устали за день, обдирая шкуры с павших овец.

— Ложитесь! — сказал Арсен юным пастухам. Они молча встали, легли на овечьи шкуры и бурки, расстеленные на длинной тахте, укрылись тоже шкурами и бурками. У стола остались трое: одноногий Арсен, старый Сака с вытекшим глазом и двадцати-двадцатидвухлетний Иосиф.

— Однажды, в твои годы, снежный обвал накрыл меня у речки в нашей деревне и протащил до самого ущелья. Под лавину попал утром, а только в полдень меня с трудом откопали, — быстро, одним духом выпалил старый Сака и уставился на Иосифа горящим глазом. Иосиф поглядел на Арсена, Арсен — на Сака.

— Отстань ты от парня, черт старый, в такую погоду собаку и то из дому не выгонят, — сказал Арсен.

«Самая короткая дорога до скирд сена лежит между холмами и доходит до 13-го километра. В общем до полустанка пятнадцать километров надо пройти пешком. А оттуда можно поездом добраться до Кочубея… Ветер сейчас восточный, двойная гряда холмов тянется к югу, значит, ветра там должно быть меньше», — подумал Иосиф и двумя своими глазами прямо посмотрел в единственный глаз Сака.

— Если еще дней пять не будет сена, у нас ни одной овцы не останется, — сказал одноглазый Сака.

— Собаку в такую погоду не выгонишь! — вполголоса проворчал одноногий Арсена и поглядел на Иосифа…

Ворон окровавленным комом беспомощно лежал в углу… Обуглившийся фитиль коптил все сильнее. Сака снял с лампы стекло, и растер нагар пальцами. На мгновение в комнату ворвалась ночь, — ни зги не видно. Старый Сака кончиком языка поймал скатившуюся слезу…

В течение ночи буря временами стихала, но к утру снежный дракон снова пустился в пляс по Ногайской степи. Покрытые льдом и снегом песчаные холмы Прикаспия содрогались под ударами его смертоносного хвоста, и в метельной круговерти вместе со снежной пылью высоко в воздух вздымался песок…

Как старый бук с облетевшей листвой, стоял одноглазый Сака у стены домика. Деревянная нога Арсена, выточенная им самим, по колено ушла в сугроб, вторая нога была отставлена далеко в сторону, словно ее оттащил туда ветер. Подростки-пастухи стояли, прижавшись друг к другу, точно птенцы из одного гнезда.

Иосиф еще раз оглянулся и налег на налетевший спереди вихрь. Человек грудью пошел на дракона, грозно сверкнули ледяные кольца на исполинском хвосте, и в Ногайской долине закипела смертельная схватка…

До гряды холмов надо было идти три километра, три тысячи метров… От летних пастбищ до зимних, от горных вершин до кишлаков — восемьсот километров… Как тронутся овцы, как прижмется отара к отаре — тогда и не присядешь. Почти двадцать дней нужно овцам, чтобы одолеть это расстояние. И не остановишь отару, ведь за тобой еще отары тянутся, и… шагай, Иосиф!.. Двадцать дней идет пастух с отарой овец. Топот, топот, топот…

Если и сомкнешь глаза, то разве лишь на подводе, прыгающей по ухабам. А потом снова вскакиваешь, встаешь впереди отары. Не останавливаясь, идут тысячи овец, пряча головы в тени друг друга. Топоть, топот, топот… Мглистая пыль, поднятая тысячами копыт, лезет в пересохшую от зноя глотку. Хруст, хруст, хруст, хрустит, словно просеянный сквозь сито, песок Прикаспия на белых, как мрамор, зубах пастуха…

Вихрь с силой хлестнул Иосифа по коленям. Он зашатался и обеими руками по самые локти зарылся в снег. Потом встал, расстегнул на груди полушубок, уткнул голову в овчину и жадно вдохнул теплый воздух… Он посмотрел на часы. Целых три часа уже идет к гряде холмов, и все никак не дойдет. А дышать становится все труднее… Глубокий вдох — и он делает еще пять шагов вперед. Затем оборачивается, упирается спиной в ревущую толщу взвихренной снежной пыли, и снова распахивает на груди полушубок, снова по уши зарывается головой в овчину: наполняет теплым воздухом легкие. И опять поворачивается лицом к ветру, всей грудью налегает на сплошную желто-белую стену вьюги… Хруст, хруст, хруст — вперемежку со снегом хрустит на зубах желтый, словно просеянный, песок Прикаспия.

Иосифу было четырнадцать лет, когда он прошел свои первые восемьсот километров от горных пастбищ до кишлаков, первые восемьсот тысяч метров от родного дома до Ногайской степи. Тогда в голове отары шел старший чабан — Сака. А Иосиф, как хромая овца, плелся в хвосте.

Топот, топот, топот… с налитыми свинцом ногами, понурив голову, глядел Иосиф на овечьи копыта и мечтал: вот бы такие же копыта ему самому. С горных пастбищ — до кишлаков, с кишлаков — до горных пастбищ, горы — кишлаки, кишлаки — горы, опять горы, опять кишлаки — один, два, три, четыре раза…

Ступни Иосифа, раскалялись в знойной пыли и остывали в мороз и в снег. И остывая — твердели, как сталь.

Больше двенадцати тысяч километров исходил Иосиф пешком. Такую силу набрали ноги, что, бывало, чуть сожмет их Иосиф, сидя на неоседланной лошади, а та уже ноздри раздувает, уже дышать ей нечем от стальных обручей, опоясавших ее бока.

Топот, топот, топот… Как мутная полноводная река, текут отары овец…

Может, с дороги сбился Иосиф, ведь три часа дня уже, а он вышел на рассвете, и холмов все не видать?!.. Нет, не мог он тут сбиться! Как бы он круто ни взял от дороги вправо или влево, все равно: самое большее часа два-три потеряет, а до холмов в конце концов доберется. Должен добраться, или…

Иосиф еще раз повернулся спиной к ветру, опустился на колени, расстегнул полушубок, зарылся лицом в овчину, глотнул тепла… Потом поднялся, стиснул зубы и пошел напролом сквозь вихрь.

Скоро он начал задыхаться. Сердце подкатывалось к горлу, казалось, оно рвется наружу, силясь разомкнуть крепко стиснутые зубы пастуха. Тогда Иосиф, что есть силы сжимал их еще крепче. Зубы скрежетали, крошились, десны лопались, во рту собиралась кровь; тепловатыми струйками сочилась она из плотно сжатых губ и стекала по загорелому подбородку…

Меж двумя рядами холмов, укрывших дорогу, ветер уже не мог свирепствовать, зато снег доходил Иосифу до пояса…

На 13-ом километре Иосиф вместе с железнодорожниками расчищал путь застрявшему в снежных заносах поезду…

В Кочубее сено погрузили на танки… От Кочубея до кочевья пятьдесят километров… Пастухи рассказывают, что два дня и две ночи шел Иосиф перед танками, показывая им дорогу. Вел их самым коротким и удобным путем.

Так говорят пастухи.

А Иосиф ничего не говорит. Мужчины молчат о таких вещах…

2. Умелый ветеринар

Никто из нас уже не в силах держаться на ногах, все четверо лежим мы на походных койках в ветпункте фермы. Стоит кому-нибудь встать, чтобы выпить воды, как остальные начинают просить: «Дай и нам напиться!»

А вид у вставшего — прямо живот надорвешь: трехдневное сидение в седлах так искривило наши ноги, что у каждого между колен свободно пролезет небольшая бочка. Словно старые заржавленные пружины подвесили нам вместо ног: в коленях сгибаются, а выпрямляться не хотят.

Комната исполосована пыльными лучами солнца, в них снуют перезимовавшие мухи. Запах креолина неприятно щекочет ноздри. Заведующий ветеринарным участком Дмитрий Качахидзе на рассвете отправился в район получать медикаменты, к пяти вечера он обещал заехать за нами на машине: жалко, мол, вас, как-никак с непривычки двести километров на лошадях отмахали… Нас так обрадовало вчера предложение Дмитрия, что каких только благ мы не наобещали ему; в ответ на наши пылкие заверения Дмитрий великодушно улыбался. Один обещал через газету «Советская Осетия» наряду с информацией о работе фермы известить всю область об образцовой работе ветпункта, второй сказал: «Как только приеду, первое мое слово в обкоме комсомола будет о вас!». Третий тоже чего-то наговорил, да и я не отстал от других, лишь бы избежать очередной прогулки в седле. Дмитрий повторил свое обещание, и сегодня, прежде чем над Ногайской степью встало солнце, уехал в район.

В комнате четыре койки и один стол. На столе несколько журналов с записями ветеринара и радиоприемник. Гу-гу-гу-гу-грр-грр… — гремит приемник, но нам лень встать и настроить его. С трудом дотащили мы до кроватей ведро воды, и кружка долго переходила из рук в руки. Потом нас начала одолевать дремота. Я гляжу на часы: полдень…

Дверь со скрипом открывается, и кто-то громко здоровается с нами. Я смотрю на вошедшего полузакрытыми глазами. Ребята храпят. Я вижу человека средних лет, маленького роста. В солдатские сапоги заправлены хорошо пошитые брюки грубой шерсти. Серая куртка распахнута на груди. Под нею овчинная безрукавка, застегнутая на все пуговицы. Под безрукавкой рубашка цвета хаки. Густая шевелюра и борода уже немного тронуты сединой. Короткие щетинистые усы торчат вперед, словно щупальца жука. Живые глаза бегают, как пузырек воздуха в ватерпасе. Нос с горбинкой. Нижняя губа, как спущенный курок, уперлась в улыбающуюся верхнюю.

Но нам все безразлично, — Гоги, Валико и Нодар храпят вовсю.

— Кто вы? — спрашиваю я сонным голосом.

— Пастух я, городские новости хочу узнать, вы, видно, из города?

— Комсомол, газета, журнал!

— Ого-го! — проговорил пастух, так резко и быстро отрывая нижнюю губу от верхней, будто и впрямь щелкал курком.

— Ждем Дмитрия с машиной. К пяти часам должны поехать в Дадианети на ферму по важному делу. Если не затруднит, разбуди нас к четырем часам, — зевнув, промямлил я, поправил под головой подушки, еще раз зевнул и повернулся к гостю спиной. У меня мелькнула мысль, что наш щеголеватый, проворный в движениях гость, быть может, не очень-то доволен нашим сонным состоянием и моими небрежными репликами пополам с зевотой. На мгновение я даже засомневался: что же это за пастух, весь такой опрятный, чистенький, разутюженный, с отнюдь не обветренным лицом и едва уловимым имеретинским выговором? Но дремота взяла верх над желанием уяснить все эти вопросы, и скоро к жужжанию мух и храпу товарищей прибавился и мой храп…

Поворачиваясь на другой бок, я приоткрыл глаза и взглянул на часы: было начало четвертого. Пастух, закинув ногу на ногу, сидел у письменного стола, держал в руках позолоченную авторучку и подправлял ее колпачком то правый, то левый ус. Я опять усомнился в его пастушестве, но, как и прежде, не стал уточнять и через минуту снова уснул.

Меня разбудил галдеж ребят. Солнце уже село. Мухи куда-то подевались, не видно было и нашего гостя. Под стеклом на письменном столе лежали две записки. Одна была написана красивым почерком, четкими, аккуратно выведенными буквами:

«Ягнята мрут как мухи от какой-то непонятной болезни. Как только вернешься из района — жми ко мне!
Кашмадзе Серго. 2. IV».

А вторую записку оставил нам Дмитрий:

«Товарищи! Извините, что не могу выполнить свое обещание. Поездку на Дадианетскую ферму отложим на завтра. Меня по очень срочному делу вызывает ветврач Серго Кашмадзе.
Д. Качахидзе. 2. IV».

Мне-то еще ничего, а вот друзьям моим придется краснеть перед дадианетскими пастухами! Ведь ребята специально просили Сашо Берианидзе — заведующего Дадианетской фермой, передать пастухам, что сегодня в пять часов они приедут к ним на ферму и проведут небольшой концерт…

Здоровенный Валико набрасывался то на Нодара, то на меня:

— Все ваша вина: у самых дверей лежали, а ни один не услышал, как вошел тот ветеринар или Дмитрий!..

Все мы очень расстроились, но уже ничего нельзя было поделать. Еще раз трястись на лошадях целых тридцать километров никто из нас просто не был в состоянии, да и все равно поздно уже: скоро девять, а концерт был назначен на пять часов. Мы нехотя поужинали и, дожидаясь возвращения Дмитрия, начали играть в шашки. Мы играли, но ни у кого из головы не выходила злосчастная записка так некстати явившегося ветеринара.

— Если б столько не дрыхли — не прозевали бы этого ветеринара. Да и записку в крайнем случае могли бы Дмитрию не показывать. Мы бы часа за три управились, а для ягнят три часа ничего не значат, — ворчал Валико.

В десять часов вернулся Дмитрий.

— Что стряслось?

— Что это за ветеринар?

— Правда овцы гибнут? — засыпали мы его вопросами. А Дмитрий смеялся и отрицательно мотал головой:

— Да нет, просто кто-то из вас обидел Серго. А он взял да и написал нарочно эту записку! Эх вы, что ж вы ему сказали, что поедете на машине ветпункта!..

Я сконфуженно посмотрел на ребят. Делать нечего: пришлось рассказать им о приходе «пастуха» с торчащими усами… Дмитрий давился от смеха. А друзья накинулись на меня с упреками:

— Ты что, пастуха от ветеринара отличить не можешь? Может, он устал, отдохнуть хотел, а тебе лень было языком пошевелить… Человек новостями интересовался, думал потолковать с нами, а ты даже встать с постели не соизволил!

Что мне оставалось? Я был кругом виноват и решил молчать. А Дмитрий все хохотал:

— Ну кто, кроме Серго Кашмадзе, мог бы такой номер отколоть, а? Не мужчина — огонь! Стоит мне какую-нибудь неделю не показаться у него на ветпункте, не проверить его работу, как он тут же вскакивает в седло, мчится сюда и давай меня отчитывать: «Лентяй! Лежебока! По фермам ходить не хочешь!..». На других-то фермах, где нет ветеринара, я чаще бываю. А у Серго дело поставлено как часы; точно ястреб, кружит он над своей фермой. Такую аптеку у себя отгрохал, почище, чем моя здесь…

Долго еще рассказывал нам Дмитрий о Серго Кашмадзе и его аптеке.

На другое утро солнце еще толком не успело взойти, как мы уже возвращались с Дадианетской фермы. Мои товарищи на рассвете провели концерт у пастухов.

Я попросил Дмитрия заехать к Серго Кашмадзе проведать его хозяйство.

Через некоторое время показались овчарни и жилища пастухов.

— Приближаемся к владениями Серго, — предупредил нас Дмитрий.

Машина остановилась у домика Дзукатекавской фермы. Навстречу вышел заведующий и пригласил нас в помещение.

В комнате сквозь густой запах лекарств пробивался аромат пышного, свежеиспеченного хлеба. На аккуратной полке, застеленной белой бумагой, выстроились, как солдатики, сотни всяких склянок.

— Где Серго? — спросил Дмитрий у заведующего фермой.

— В ягнятник ушел. С самого утра там.

Мне хотелось вызвать заведующего на разговор:

— Лекарств-то у вас, действительно, много, ну, а как насчет их применения?

— В том-то все и дело! Если б он только овец поил да колол — тогда бы еще полбеды, так ведь он и нам покоя не дает. Нет на ферме человека, который не отведал бы шприца Серго. Один я еще как-то держался, и то теперь стал его жертвой, — смеясь, сказал заведующий фермой. — Отродясь со мной такого не бывало, а тут вот случилось… На прошлой неделе у артезианского колодца голову вымыл, подумал: вода, мол, теплая, чего еще возиться, греть ее в кастрюле. А вечером стало меня знобить. Очень я старался скрыть это от Серго, да где там… «Ложись!» — скомандовал он как только заметил, что меня трясет. Ну, я и лег, что с ним спорить: все равно на своем настоит. Смерил он мне сперва температуру, заставил глотать лекарства, а наутро видит, что температура все не падает, вооружился шприцем и… Эх, а ведь как я хвастался перед своими детьми: сколько живу на свете, а вкуса лекарств знать не знаю… Вчера только кончил колоть мне пенициллин. «Температуры, говорит, нет, но побереги себя. Овца — и та схватила бы воспаление мозга, если б вздумала в марте месяце мыть голову водой из колодца; ты еще дешево отделался». Золотые руки у него, золотые, районный врач и тот не ухаживал бы за нами так, как наш ветеринар Серго Кашмадзе.

Потом, оглянувшись на дверь, заведующий взял со стола журнал ветврача.

— Не дай бог, застанет меня Серго, увидите, что будет… Вот вам результаты последних десяти дней, — сказал заведующий, раскрывая журнал.

Я сразу узнал красивые, аккуратные буквы. Журнал был исписан диагнозами и рецептами. За последние десять дней он вылечил 52 ягненка. А рядом с цифрой «53» были записаны имя и фамилия заведующего фермой. Я не выдержал и от души расхохотался: против фамилии — сперва на латыни, а затем по-грузински — был указан диагноз: «Сильная простуда. Воспаление дыхательных путей».

— Как у вас с ростом поголовья и сохранностью ягнят? — спросил заведующего Дмитрий.

— От четырехсот девяносто пяти овцематок получили четыреста сорок пять ягнят. Двадцать пять овцематок должны окотиться на этой неделе, остальные попозже подарят нам своих ягнят. Вот, так сказать, точные данные… Случаев яловости у нас нет. В общем, думаю, что с такими пастухами и с таким ветеринаром, как у нас, получим от каждой сотни овцематок не меньше девяноста семи-девяноста восьми ягнят, — ответил заведующий.

Вдруг он быстро взял у меня из рук журнал и положил его на стол. Скрипнула дверь. Все невольно обернулись. На пороге стоял Серго Кашмадзе; глаза его, по-моему, чуть посмеивались, а усы по-прежнему торчали вперед…

… Машина, покачиваясь и подпрыгивая, возвращалась на ветучасток. Улыбающийся Дмитрий дремал рядом со мной.

3. Красный Георгий

Первый раз я увидел его двадцать лет назад. Волосы у него были рыжие с красным отливом. А лицо — совсем красное, ярко-красное. Когда он взял меня на руки, я, кажется, разревелся: думал, сгорю. Потом я привык к этому красному дубу. Он часто приходил к нам, когда пас овец на летних пастбищах. С мая и до конца августа уж непременно несколько раз навещал меня. То всякие сладости приносил, то игрушки. Пока он не клал на стол принесенный мне гостинец, я никак не мог угадать, что же зажато в его большой ладони: кулек с конфетами или игрушечный танк? Сильный он был, словно высеченный из красной скалы. Чуть расставит ноги и стоит, широкогрудый, плечистый, — парой быков его не сдвинешь с места. Если мы выходили вместе на улицу, я сразу принимался мечтать о сильном-сильном ветре. Мне хотелось увидеть, как станут падать идущие по улице люди, как крыши начнут срываться с домов и как будет шагать Георгий — один — среди валяющихся прохожих и сорванных крыш.

Возвращаясь с зимних пастбищ, этот великан, сколько ни пил красную кровь виноградной лозы, — все не мог напиться. За столом он ставил возле себя ведро вина. Другие со стакана пьянели, а Георгию хоть кувшином подавай.

Были тяжелые годы Отечественной войны. Георгий Башарули вез с летних пастбищ на колхозный склад целую машину выделанной овчины. Задумчивый, сидел Красный Георгий рядом с шофером. Внезапно на повороте в кабину уперлись винтовочные дула. Бандиты остановили машину. На хилого шофера никто и времени тратить не стал, а этого великана двое с винтовками взяли под конвой, приказали ему идти вперед. Двое других остались грабить машину. Георгий, недолго думая, вдруг как распрямит сложенные за спиной руки… В мгновение ока схватил он винтовки за дула, дернул их к себе и вырвал у бандитов. Взбешенный, принялся молотить грабителей прикладами. Разбил о них вдребезги обе винтовки и бросился назад к машине с выхваченным из ножен кинжалом. Два невооруженных бандита, как только увидели эту красную скалу со сверкающим кинжалом в руке, мигом вскочили на лошадей и ускакали прочь…

В годы войны я не видел Георгия смеющимся. Он ходил с плотно сжатыми губами, словно замазал рот известковым раствором. Теперь он уж редко спускался с гор. Однажды, после долгого отсутствия он пригнал с пастбищ целую отару собственных овец. Весь огромный двор нашего дома был битком набит отборными баранами. Был субботний вечер. Взволнованные теснотой и городским шумом холощеные бараны затеяли такую битву, так рьяно взялись крошить друг о друга рога, что я боялся спуститься во двор. Я думал, что к утру ни одного барана не останется в живых. А Георгий с моим отцом что-то подсчитывали на листе бумаги. Когда они кончили считать, мой отец спросил:

— Себе-то оставил что-нибудь, Георгий?

— Пару овцематок и пару годовалых баранов. Интересно, на что они мне нужны? И их скоро пригоню…

Наутро Георгий взял и меня с собой, и мы вывели всю его отару на базар.

Вечером, все в базарной пыли, мы без овец возвращались домой. Георгий держал под мышкой чемодан, набитый деньгами. Потом он целую ночь мотал свою здоровенную ладонь в миске с водой и считал деньги. Мой отец помогал ему, а я обертывал пачки ассигнаций полосками белой бумаги и оклеивал концы. На рассвете Красный Георгий выкрикнул: «Сто тысяч!». Он снова уложил деньги в чемодан, перевязал его веревкой, сунул под мышку и отправился куда-то.

Под вечер он с улыбкой вошел к нам во двор.

— Ну, как? — спросил отец.

— Сдал, — ответил Красный Георгий. — Облигации давали, но я и те пожертвовал государству.

На следующий день в газетах сообщалось, что колхозник села Уканамхаре Георгий Башарули внес в фонд обороны сто тысяч рублей. На эти деньги был построен истребитель, на котором написали имя и фамилию Георгия. Самолет Георгия громил фашистов. Немного отлегло у него от сердца, с еще большим усердием стал он ухаживать за овцами. Несколько раз избирали Георгия депутатом Верховного Совета СССР и Грузинской ССР.

Пятнадцать лет прошло с тех пор, но я все еще помню ту ночь. Тускло мерцает керосиновая лампа на столе. Рядом с лампой — полная миска воды, куда время от времени опускается большая, горячая ладонь Георгия. Вода в миске постепенно убывает. Медленно и точно — рубль в рубль — подсчитываются деньги…

После того редко приезжал Георгий в город, так был занят овцами. А последние восемь лет я и вовсе не видел его.

Я побывал на нескольких кочевьях овцеводческой фермы колхоза села Уканамхаре, но все как-то так получалось, что я не попадал в бригаду Георгия Башарули.

Я собрал уже довольно много сведений о достижениях уканамахарских колхозников. О бригаде Георгия Башарули спросил у председателя колхоза Сандрия Читишвили.

— Да ты сам проведай его, он обрадуется очень, — сказал председатель.

На зимних пастбищах у уканамхарского колхоза было два своих грузовика, но эти машины и без меня вечно были заняты. В общем пришлось мне опять же просить заведующего ветеринарным участком, и Дмитрий дал мне свою машину.

На следующее утро я приехал в бригаду Георгия Башарули. Уже издали заметил я в дверях красную скалу.

— Мераб?! Здравствуй, откуда ты взялся? — восклицает обрадованный Георгий и пожимает мне руку. По силе рукопожатия, чувствуется, что Георгий — и впрямь все еще красная скала, как встарь.

— Да вот, — говорю, — приехал по таким-то и таким-то делам…

Георгий повел меня в дом. В чисто побеленной комнате стоял вкусный запах горячего хлеба. Дежурный повар клал на лоток свежеиспеченные буханки. Из кипящей кастрюли с бараниной шел пар.

— Обед готов, — крикнул повар.

Еще немного, и со звуками радио смешалось постукивание ложек и ножей. С аппетитом обедали пастухи Георгия Башарули. На стене напротив я заметил «Обязательство», взятое бригадой Красного Георгия. Там же на красном полотне большими белыми буквами было записано: «Не пожалеем сил для полного сохранения приплода овец!». Члены бригады кончили обедать, попрощались со мной и пошли в овчарню сменять товарищей…

Долго проговорили мы с Красным Георгием, рассказывали о себе…

— От каждой сотни овцематок девяносто шесть ягнят должны увести в колхозные овчарни…

— Шерсти, вместо плановых трех, сдадим по четыре килограмма с овцы…

— Взяли обязательство сдать с овцематки по четыре килограмма сыра…

Солнце, уставшее за день от борьбы с облаками, медленно садилось за Ногайской степью. Неутомимый и несломленный Красный Георгий оставался победителем на поле боя.

4. Стенгазета одной фермы

Колхоз села Уканамхаре Ленингорского района. Председатель — Читишвили, заведующий фермой — Читишвили. Один бригадир — Читишвили, другой бригадир — тоже Читишвили. Один старший чабан — Читишвили, другой старший чабан — Читишвили, третий старший чабан — Читишвили. Один пастух — Читишвили, второй пастух — Читишвили, третий — Читишвили, четвертый — Читишвили, еще Читиншили, еще и еще…

«Чити» — это птица…

Когда на родине начинается весна, птицы пересекают моря и горы; отдохнут дорогой, поклюют травку, напьются воды и снова взмоют в небо, пролетят несколько дней — и вот они уже дома, вьют гнезда у себя на родине…

В первых числах мая самыми последними выходят Читишвили на дорогу, ведущую в Грузию. За три недели пройдут они свои восемьсот тысяч метров и к концу третьей недели увидят сверху ленингорские овраги. Снимут шапки, припадут к холодным родникам ущелий Девяти братьев и Ксани, потом встанут, поднимут глаза на вознесшиеся слева и справа горы, где-то на лесистой крутизне найдут свои гнезда — и лица их расцветут улыбками.

Пока и впрямь не больше птичьих гнезд дома всех Читишвили, но взоры, обостренные разлукой и ожиданием, даже из такой дали отличают черноглазых девчонок от сероглазых, видят уже молодых жен с тремя птенцами на сильных руках, матерей со слезами радости на морщинистых щеках, отцов, окутанных дымом трубок.

По горному подъему идут Читишвили в свою деревню. Идет в гору бригада Читишвили — бригада коммунистического труда…

Но об этом пока рано говорить. Бригада коммунистического труда Читишвили, вместе с другими бригадами своей колхозной фермы, находится еще на зимних пастбищах в Ставропольском крае.

Я стою перед стенгазетой в жилище бригады Читишвили, хочу до прихода бригадира выписать несколько интересных мест из заметок пастухов.

Газета называется «Уканамхарский овцевод». Под заголовком нарисованы два барана тушинской породы с замысловато закрученными рогами. Художник допустил небольшую неточность: ни на одной ферме Ленингорского района вы уже не увидите тушинской овцы. Лет пять-шесть назад еще можно было найти несколько экземпляров этой породы. Но теперь на овцеводческих фермах содержат только тонкорунных и полутонкорунных овец.

Читаю передовицу:

«…Нет сомнения, что колхозники нашей фермы, вдохновленные историческими решениями XXI съезда партии, не пожалеют своих знаний и опыта для дальнейшего развития овцеводства. Мы все сделаем, чтобы к 1965 году увеличить поголовье овец вдвое, а производство шерсти — в 1,7 раза».

Следующая статья призывает колхозников «полностью сохранить полученный приплод». «…Сейчас очень ответственный период в овцеводстве. Начался окот, от успешного завершения которого очень многое зависит в росте поголовья овец. Колхозники нашей фермы еще с первых чисел января стали готовиться к окоту. Они своевременно подготовили ягнятники, позаботились об их дезинфекции. Наша ферма обслуживается тремя бригадами. В каждой бригаде в достаточном количестве имеется сено, подвезенное к жилищам. Имеются также концентрированные корма.

В успешном проведении окота и полном сохранении приплода главную роль играют рабочие. Поэтому основной заботой правления колхоза и руководства фермы было укомплектование бригад более опытными пастухами.

Лучше всех подготовилась к окоту бригада Давида Читишвили. Члены бригады, ознакомившись с последними решениями партии, взяли обязательство успешно провести окот и от каждой сотни овцематок получить и вырастить девяносто шесть ягнят…

Члены бригады № 1 на своем собрании приняли решение добиться звания бригады коммунистического труда и великие задачи, поставленные семилетним планом, выполнить в шесть лет…».

Я читаю еще одну заметку, просматриваю уголок юмора. «Смейся и смеши» называется четвертый столбец стенгазеты.

«Давид Читишвили спросил у Шакриа Читишвили, старейшего чабана в бригаде:

— Дядя Шакро, почему ты не бреешься, разве у нас бритв не хватает?

Дядя Шакро ответил:

— Во-первых, окот начался, и мне некогда бриться, а во-вторых, раз уж я приступил к окоту с бородой, то без бороды ягнята меня не узнают, дичиться станут.

— Значит, сбреешь, когда кончится окот, правда, дядя Шакро?

— Нет, сынок, я и тогда не решусь: все равно ягнята и тогда будут пугаться меня без бороды, а может, даже подумают, что я председатель — совсем слушаться перестанут! — ответил наш дядя Шакро».

Вторая шутка:

«В одной деревне был (да теперь весь вышел) один председатель; неизвестно, каким ветром его сюда занесло. В одну суровую зиму, когда на овцеводческой ферме в очень трудных условиях проходил окот, пастухи попросили завфермой: позвони нашему председателю, сообщи, что терпим большой урон. И завфермой позвонил:

— Окот протекает в очень плохих условиях, большой падеж ягнят!

— Немедленно прекратите окот, ждите хорошей погоды! — ответил занесенный ветром председатель и, довольный своим «прозорливым» решением, стал ходить взад-вперед по комнате, потирая руки…».

Я кончил читать газету, выписал то, что мне было нужно, в блокнот. Стенгазета все рассказала мне о работе фермы и бригады…

Вечерело…

Донеслось блеяние овец, возвращавшихся с пастбищ в овчарни. Повар сунул в огонь полено. Потом разложил на столе ложки и миски. То и дело хлопала дверь, в комнату заходили пастухи, здоровались со мной и садились на длинную тахту, подвинутую к стене. Скоро всю стену заслонили широкие плечи пастухов. С краю сидел Шакриа Читишвили с большой, густой бородой. Левая его бровь пряталась под черной папахой, а правую он, как сломанное крыло, опустил вниз.

— Дядя Шакро, расскажи что-нибудь интересное про ягнят.

— Что же тебе рассказать, сынок? Сколько я этих новорожденных ягнят с поля в ягнятник перетаскал, и в кошелке, и за пазухой… Наверно, на всей Даргвисской ферме столько овец не наберется…

— Кто из вас братья? — спросил я у пастухов.

— Одни — братья, другие — побратимы, — ответил пастух, сидящий рядом с Шакриа.

— Нет, я хотел спросить: родные братья?

— Все мы — родные братья, — сказал кто-то, теперь уже с другого конца тахты.

— А кто из вас — дети одних родителей?

Сначала рядом с Шакриа поднялись трое Читишвили, потом с середины тахты встали двое Читишвили, и с того края — еще двое.

— Беро, Алеша и Василий, Шакриа и Ладо, Шалико и Шашо, — назвали они свои имена и снова сели на тахту…

— Кто редактор этой стенгазеты? — продолжал я расспрашивать.

— Редактор — я, а члены редколлегии — все, — ответил Беро Читишвили.

— Что скажете о газете?

— Вот одну сделали, скоро другую вывесим.

— Ну, а про ферму, про обязательства — все это верно там написано?

— У нас здесь не лгут…

— А что у вас нового в бригаде?

— Девяносто шесть ягнят от каждой сотни овцематок…

— А еще что?

— Сака Читишвили выздоровел.

— А он кто?

— Отец Ладо и Шакриа. Заболел он у нас здесь зимой, домой отправили, а сейчас получили письмо: «Чувствую себя хорошо, на летних пастбищах буду вместе с вами».

В комнату вошел бригадир Давид Читишвили. Теперь я его атаковал своими вопросами: «Сколько комсомольцев в бригаде?.. Членов партии?..»

— Поужинаем сперва, а потом уж потолкуем, — улыбнувшись, сказал бригадир и мигнул пастухам. Все встали с тахты, задвигали стульями, уселись вокруг стола. Пригласили и меня. Бригада коммунистического труда братьев и побратимов Читишвили приступила к ужину.