После первых петухов дедушка Симон ворочается в постели, как шампур. Вытаращив спросонья глаза, он долго смотрит на почерневший потолок. Потом ему начинает казаться, что из всех щелей в потолке клочьями пакли свисают его неотвязные мысли. Дедушка Симон решает убежать от них, пробует снова заснуть, но в конце концов махнет рукой и зароется в эту паклю с головой. И не слышит он тогда ни стука старых стенных часов, ни приглушенного мяуканья пестрой кошки Тигры, ни даже дыхания своей Даруа. Паутина мыслей щекочет дедушке Симону ноздри, тоненькие мочки ушей, увядшие, словно изжеванные, щеки. Все глубже уходит он в свои мысли, а потолок тем временем из черного становится серым; потом на потолке, освещенном первым лучом солнца, проступят в коричневых узорах дождевых подтеков какие-то странные предметы, и обрисуется что-то похожее то на баранью голову, то на собачью. Одни узоры напоминают хорошо ухоженную бахчу, другие — заросли терновника со стройными рядами ореховых деревьев по обеим сторонам.

Думает дедушка Симон, все думает. В этих думах и застанет его утро. Рассветет, и дедушка Симон перекинет за край кровати две худых ноги. Болтаясь на весу, качнутся они сами собой взад-вперед, похрустят в суставах, а потом повиснут бессильно на сморщившихся, как айва от засухи, коленях. Медленно натянет дедушка Симон линялые домашние брюки. Просунет ноги в шлепанцы с подошвами, истончившимися, словно обмылок, которым пользуются долго и экономно, обопрется о кизиловую палку, до блеска отполированную его ладонями, и, стуча палкой, шаркая шлепанцами, выйдет во двор.

Пока солнце не согрело землю, дедушка Симон успеет полить грядки салата и лука. Разрыхлит затвердевшую почву под персиковыми, вишневыми, черешневыми и грушевыми деревьями, то тут, то там посрывает, изотрет пальцами в порошок сухие трубочки листьев, изъеденных червями. К тому времени солнце уже припечет, и дедушка Симон присядет к столику, поставленному в тени вишни…

Весь день проведет он в саду. Потом стемнеет, и тогда заторопится дедушка Симон к постели, завернется в одеяло, как червь в яблоневый лист, и станет ждать сна. Долго будет ждать и наконец с грехом пополам уснет. А едва прокричат первые петухи, опять начнет крутиться и ворочаться в постели.

Интересно, с чего это так ворочается дедушка Симон? Что за горе точит его сердце?! Может быть, дедушка Симон просто болен, а?! Разве ты болен, дедушка Симон?! Да, болен ты, болен!.. С тех пор как вокруг твоего чистенького, как божья коровка, дворика понастроили со всех сторон эти шестиэтажные дома, с тех пор и потерял ты сон. Страх угнездился у тебя в сердце, страх за судьбу твоего сада. А что сделала тебе твоя Даруа, дедушка Симон, почему ты больше не разговариваешь с ней?.. В чем провинилась твоя половина?

А в том она провинилась… В том и провинилась, что не налюбуется на новые дома, потому и стал к ней так холоден дедушка Симон. Он все видит, все замечает. Когда дедушка Симон копошится в саду, его половина — Даро нет-нет да и улизнет из дому. Помедлит у калитки, поглядит еще разок на увлеченного работой мужа и выйдет на улицу. Остановится у выросшего по соседству нового дома: сперва рассмотрит его снаружи, потом подойдет поближе, проведет загрубевшей ладонью по блестящему метехскому кирпичу, заглянет в открытую дверь и скроется внутри здания…

Прокричат петухи, снова рассветет и стемнеет, потом снова стемнеет и снова рассветет.

И вчера стемнело, вчера стемнело раньше, чем позавчера и позапозавчера. Вчера стемнело в полдень, когда вернулась домой Даро, уходившая потихоньку от дедушки Симона, и вместе с ней зашли во двор несколько человек. Сначала при виде незнакомых людей дедушка Симон хотел было, как хозяин дома, выйти им навстречу, но он только подумал об этом… А потом… А потом сделал даже несколько шагов в их сторону, но остановился рядом со старым персиковым деревом. На какой-то миг у него подкосились ноги, зашатавшись, он схватился рукой за ствол. Кора у старого дерева была шершавой, как напильник, ветви — черные, словно их вымазали дегтем. Некоторое время дедушка Симон стоял так. Потом что-то стало жечь ему руку. Дедушка Симон посмотрел на свою ладонь, оказывается, он рассадил ее в кровь. Он поднес ладонь ближе к глазам, она была желтой, очень желтой. И несколько красных полос извивалось на ней. А за ладонью ничего не было видно: ни майских черешен, ни калитки, которую бросили распахнутой настежь, ни тех незнакомцев с раскрученной рулеткой в руках.

Интересно, сколько же времени простоял дедушка Симон у старого персика?

Наконец он повернулся, заковылял к дому. Гладкую кизиловую палку он взял теперь в левую руку, правую держал у глаз: все рассматривал ее изумленно.

Потом дедушка Симон приставил палку к стене, рядом с кроватью. Поднес к глазам и левую ладонь. Она тоже была желтой, такой же, как правая, только не было на ней красных полос.

Потом он закутался в одеяло. Прикрыл глаза обеими руками. И стемнело…

И опять закричали петухи…

Инженеры долго обмеряли садовый участок. Пересчитали деревья: одно, два, три… двадцать… тридцать… Составили акт, в самом низу его Даро поставила большой крест.

Дали им две комнаты в новом доме, но и двух раз не заглянул во вторую комнату дедушка Симон. Семь тысяч, выплаченные ему за фруктовый сад, долго лежали на столе, лежали, лежали, а потом Даро завернула их в какую-то тряпку и запихнула куда-то…

Лучи солнца давно уже скользят по деревянной спинке кровати с резными львиными головами, когда дедушка Симон просыпается. Некоторое время он лежит неподвижно. Затем садится на кровать, свешивает ноги. Они все так же раскачиваются на весу, все так же потрескивают в суставах, но после того, что произошло у дедушки Симона, совсем плохо стало со слухом: больше не слышит он хруста своих колен. Одни глаза у него еще прежние: видит дедушка Симон, как ходит и ходит маятник старых стенных часов. Вот только стук их уже не доносится до него. И крика петухов тоже давно не слышал дедушка Симон. «Наверное, нет больше петухов в окрестности», — думает он.

Поднявшись, он просеменит к умывальнику, плеснет на лицо две-три пригоршни воды. Садится за чай. Даро — та чуть свет уже на ногах, но чай она тоже пьет в это время. «Пьет — ну и пусть пьет!». Дедушка Симон смотрит в окно, а Даро на дедушку Симона.

Потом он опять плетется к кровати, обходит ее и усаживается на подоконнике. Свесит ноги в узком свободном промежутке между окном и кроватью и сидит так до самого вечера. Даро бесшумно заходит то в одну комнату, то в другую, хлопочет на кухне. Потом готовит себе ванну и часа полтора не вылезает из воды: дождалась-таки, плещется в своей ванне, как утка…

Двор усыпан битым кирпичом и известкой. Часть деревьев выкорчевали при расчистке площадки под фундамент нового дома, другие пали жертвой экскаватора и двадцатипятитонных машин, когда они разворачивались в тесном дворе.

Только одно грушевое деревце уцелело. Да и вокруг него в углу двора навалены такие горы ломаного кирпича, что деревце еле дышит.

Даро радуется, когда видит поднявшегося с постели и прильнувшего к окну мужа: мой-то поправился, махнул рукой на свое горе, врачей слушается…

После захода солнца, прежде чем подобрать ноги и залезть в постель, дедушка Симон стершимся кончиком карманного ножа делает зарубку на кизиловой палке. Даро думает, что, возясь с палкой, он просто развлекается… «Думает — ну, и пусть думает!..»

Одна зарубка означает один день. В марте дедушка Симон сделал тридцать одну зарубку, и начался апрель… Одна зарубка, две зарубки, три зарубки, четыре зарубки… «Пора цвести миндалю…». Пять зарубок, шесть, семь… «Миндаль уже отцвел бы, теперь очередь абрикосов и урюка…». Восемь, девять, десять… «А сейчас цветут вишни…». Одиннадцать, двенадцать, тринадцать, четырнадцать… «И над майскими черешнями кружат пчелы…».

«Хоть бы кто-нибудь убрал эти кирпичи под грушей… Ведь кирпич, раскалившийся на солнце, он что промокашка: всю влагу из земли высасывает…».

«А грушам пока рано цвести…». Двадцать, двадцать одна, двадцать две, двадцать три… «И персики бы отцвели… Груши — те поздно цветут… Обычно в конце апреля или в начале мая распускаются почки на грушах…». У цхнетских крестьян купил он лет шесть назад… В нескольких местах ободралась кора на груше… «Обернуть бы аккуратно тряпкой и смазать смолой…». Эх, не такие еще деревья выхаживал дедушка Симон! Надвое расщепленные стволы и то склеивал. Зажмет вверху самую пасть трещины, оплетет ее ивовыми прутьями, а потом весь участок излома туго, как бинтом, обмотает лоскутами материи и промажет смолой. И можно было уже не бояться — ствол обязательно срастется… «Груша цветет в конце апреля. Бывает, что и запоздает недели на полторы… Надо бы еще с осени подрезать у нее ветки, а то где ей набраться сил, чтобы зацвести, такой ободранной да заваленной кирпичами…».

Ветки он мог бы подрезать и весной; тайком от Даро пару раз раскрывал дедушка Симон свои садовые ножницы, но сжать разинутые лезвия толком так и не сумел: ослабевшие руки едва справлялись с пружиной… Да и в этом ли только дело: все равно ведь не спустится больше дедушка Симон во двор, поглядит-поглядит из окна, повременит немного, а потом, видно, поставит зарубку на палке… И остался-то на ней свободный кусочек всего пальца в четыре шириной… А тогда… Тогда поставит дедушка Симон в конце еще одну зарубку — самую большую; как-никак, семьдесят пять лет человеку, должен же он поставить большую зарубку, последнюю зарубку…

Двадцать четыре, двадцать пять, двадцать шесть… Теперь и глаза начали болеть, двоиться стало в глазах. После захода солнца уже сплошной грушевый лес видит дедушка Симон во дворе.

Двадцать семь, двадцать восемь, двадцать девять… «Поздно нынче цветут груши…». Тридцатого апреля, проснувшись, он почувствовал сильную резь в глазах. От слезотечения веки слиплись, он с трудом разодрал их, приподнялся на постели. И замер… Словно белое пламя вспыхнуло за окном: груша стояла вся в цвету… Дедушка Симон забыл нашарить ногами тапочки; ступая босиком по полу, он распахнул окно, до самых подмышек высунул наружу дрожащие руки… Какая-то заблудившаяся, ошалевшая от весны и солнца пчела долго напрасно старалась усесться на трясущуюся руку. Наконец села-таки, примостилась, до отказа выпустила отдохнувшее за зиму жало, но дедушка Симон не почувствовал пчелиного укуса.

Когда пили чай, он тоже смотрел в окно… И после чая опять взобрался на подоконник. Опять началась резь в глазах, и слезы пошли обильнее, и к вечеру весь двор усеялся белыми грушами.

Потом он увидел во дворе белую женщину с засученными рукавами. «Интересно, кто же это», — подумал он. Белая женщина поставила возле себя корыто, полное белого белья, сняла с шеи белую бельевую веревку, распутала ее, один конец привязала к столбу на соседнем дворе, затем поглядела по сторонам и пошла к противоположному забору. В нескольких шагах от него женщина остановилась: веревка натянулась, до забора ее не хватало. Женщина еще раз посмотрела по сторонам. У дедушки Симона пресеклось дыхание… Ноги, как и руки, у женщины были белые и словно налитые. Теперь он уже хорошо видел две сильные, мускулистые ноги. Вот обе они вскарабкались на груду кирпичного щебня, наваленную вокруг грушевого ствола. Вот женщина привстала на носок правой ноги, подняла левую ногу, поставила ее на сук груши. Потом вскинула обе руки, и веревка начала медленно натягиваться…

Совсем нечем стало дышать дедушке Симону, в груди что-то свистело и шипело, когда легкие судорожно втягивали воздух. Бесшумно заработали молоточки в висках. Женщина еще несколько раз сильно потянула веревку, и груша — вся в белой пене цветения, — точно молодой бык, поваленный для ковки, откинула набок шею… Дедушка Симон не смог выпрямиться. На шее вздулись синие жилки. «Простыл, наверное, у открытого окна». У дедушки Симона затряслись колени, он присел на кровать. Увидел свои выходные ботинки, нагнулся, протянул руку, придвинул их к себе…

Даро была у соседей…

Первый шаг вниз по лестнице завершился благополучно. Второй он плохо рассчитал, наступил на шнурки ботинок и… Хорошо, что дедушка Симон захватил с собой кизиловую палку в зарубках… Он присел на ступеньку, завязал шнурки, встал и сделал очередной шаг. За ним еще один, еще и еще… Постепенно колени его согрелись и ступеньки стали быстрей сменять друг друга…

Солнце еще не садилось. По раскаленному асфальту мостовой глухо застучал сплющенный конец кизиловой палки. Дедушка Симон шел в сторону восхода. Закатное солнце оказалось сзади и принялось щекотать шею. Лучи его пронизали похожие на лепестки лука уши дедушки Симона и перекрасили их из желтого в розовый цвет.

Голубые автобусы, большие и маленькие машины описывали вокруг него изрядную дугу, а потом снова ехали прямо. А дедушка Симон видел только серый асфальт и то всего на три стариковских шага вперед…

Как боевой строй голиафов, высились по обеим сторонам улицы новые дома. Заходящее солнце зажигало огни в начищенных стеклах окон. Потом оно сразу упало за горы, и окна зажглись изнутри.

А посреди улицы, у ног голиафовых войск, шел, постукивая палкой, маленький худой старик. Шел, не то распаленный гневом, не то до костей похолодевший от него. Голубые автобусы, вытаращив в изумлении глаза, объезжали старика и продолжали свой путь…

Наступила ночь с тридцатого апреля на первое мая. Тбилиси горел, как большой факел. Прохожие теряли собственную тень.

Движение по улице усилилось, и дедушка Симон отошел вправо, ближе к тротуару. Ноги, давно отвыкшие от такой ходьбы, сказали свое; весь потный, он присел на край тротуара, положил рядом палку, достал платок, принялся вытирать лоб и…

Вдруг он увидел и улицу, и голубые, с вытаращенными глазами автобусы, и большие и маленькие машины. Увидел людей за автобусами, за машинами. Оглянулся — позади него тоже были люди. Откуда-то донесся запах сирени.

«Где умещается столько народу? — подумал он. — На земле…».

«На земле хватит места и для людей, и для садов…».

Потом он рассчитал: «Тридцать шагов в длину и около десяти в ширину…». Через каждые шесть-семь шагов он сажал яблоню или грушу. Между ними помещал персик: «Пока яблони с грушами вырастут, персик успеет состариться».

Он медленно встал и, смешавшись с толпой прохожих, направился к дому.

Была почти полночь, когда он вернулся. Еще издали он заметил стоящую в освещенных дверях старуху.

«Что ей сказать, если спросит?» — подумал дедушка Симон. Даро шла уже навстречу ему.

Даже не расслышав как следует вопроса, он ответил:

— Ходил к Серго в магазин поглядеть саженцы, давно уж собирался…

Потом они поднимались по лестнице.

— Хорошие саженцы приглядел на осень…

Потом пили поздний чай. Теперь они оба смотрели друг на друга.