Только друг у друга и собирались старые горийские музыканты — барабанщик Тедо, зурнач Бутхуза и гармонист Соса. Да и то сказать: кто бы вспомнил о них, чтобы позвать на именины или на свадьбу? Ну, а праздник мцхетского крестового храма, троицу или пасху уж немногие отмечали теперь. И вообще крестьяне все больше дома проводили праздники, а дома почти в каждой семье были свои инструменты, так что со стороны даже самых хороших музыкантов мало кто приглашал. Вот только на седьмое ноября и на первое мая бывал на музыкантов спрос, но о гармонисте Соса, барабанщике Тедо и зурначе Бутхуза и в такие дни все как-то позабывали.

А если у них у самих спросить, то один непременно скажет: на той неделе на свадьбу собираемся, уже и задаток взяли; а другой примется уверять: звали нас на прошлой неделе, только плата нам показалась неподходящей, отказались играть. Если б вы их еще порасспросили, они б вам опять наговорили что-нибудь в этом же роде; словом, послушать их, так получалось, что не только в Горийском районе, но и во всей Картли ни одной свадьбы, ни одного празднества не обходилось без того, чтобы наших музыкантов не позвали и не вручили им задатка.

Эх, они еще духом не падали, а то ведь… А то, ну кому бы пришло в голову старого зурнача называть «Бутхуза»: что осталось от его полноты, от его пухлых, румяных, словно смазанный желтком сладкий пирог, щек? Какие-то пустые, бесцветные мешочки свисали теперь; они и вполовину против прежнего не раздувались, даже тогда, когда дырявые, как старый кузнечный мех, легкие Бутхуза начинали хрипеть изо всех сил.

И о Тедо-барабанщике нельзя было сказать ничего утешительного. Старинный его барабан лопнул не меньше, чем в четырех местах; трещины Тедо замазал воском. Ладонями он уже не мог отбивать дробь — пальцы болели, но черт бы с ними, с пальцами, — ведь у барабанщиков нынче все больше палочки в ходу, — да эта проклятая подагра так сковала иссохшие суставы Тедо, что при малейшем движении они трещали, как сучья в тонэ.

Соса-гармонист был еще годен на что-то, вот только гармонь его могла поспорить возрастом с ним самим. Латка на латке. Словно сыпь усеяла не раз запаянные металлические части, как будто гармонь болела корью.

Все трое были маленького роста, носили допотопные выгоревшие «картузы», остроносые чусты, шитые горийским сапожником, и линялые сатиновые косоворотки, подпоясанные узенькими ремешками.

Жили они в старом районе, двор ко двору. По утрам Бутхуза первым выносил на улицу низенький, потертый стул на трех ножках, потом и остальные подсаживались к нему. Так с восхода и до захода грели они на солнышке свои стариковские, подагрические кости и предавались воспоминаниям. Следом за стариками на улицу выходили их жены, расставляли перед собой круглые деревянные подносы с зеленью и в ожидании покупателей слушали нескончаемые разговоры мужей. К сумеркам наши музыканты, кряхтя, шли домой, ужинали остатками обеда, пили вместо чая мятный настой: полезно, мол, для здоровья, — и погружались в царство сна. Благостен сон в старости…

Четыре раза в месяц, по воскресным дням, наведывался их закадычный друг — рыбак Гола. Всякий раз он приносил с собой камсу и бычков, нанизанных на ивовый прут, и незаметно извлекал из кошелки кувшинчик фруктовой водки.

После первого стакана, когда чуть размягчались одеревенелые мышцы и потеплевшая кровь начинала щекотать в висках, невесть откуда появлялись залатанная гармонь, замазанный воском барабан и зурна с истершимся мундштуком. Гола со слезами на глазах принимался напевать «Танинани — Танинани» и, не вставая со стула, поводил вокруг своими длинными руками рыбака. Беспомощно раздувались тогда обвисшие старческие щеки Бутхуза. Гармонь Соса сипела и хрипела, словно ее душила астма. То сверху, то снизу стучали палочки о старинный барабан Тедо, то сверху, то снизу…

На другое утро после кутежа они выходили на улицу позже обычного, лица их были заспанны и измяты, как одежда, которую на ночь кладут под голову. Долго они молча позевывали, не заговаривая друг с другом. Наконец один произносил:

— Позавчера я Нико Кинцурашвили встретил, он сказал: на той неделе свадьбу внучке справляю, музыка — ваша.

— Когда, когда свадьба? — переспрашивал кто-то.

— На той неделе.

Жены, довольные новостью, многозначительно переглядывались, и, приблизив улыбающиеся губы к самому уху соседки, одна что-то долго нашептывала другой.

— У Симона Давиташвили большие крестины, специально человека за нами присылал, а тот дурак нас не нашел, надо же! — говорил, бывало, еще кто-нибудь из стариков.

— Если хотел нас пригласить, на что ему было человека посылать? Сам не мог забежать? Слава богу, и дом знает, и двор…

— Эх, да ноги-то уже его не слушаются!..

— Да… жизнь, жизнь!..

— Жизнь!..

— Жизнь!..

Эх, не падали они духом, а то… А то ведь месяц уже, как справили внуки годовщину смерти Симона Давиташвили… И внучку Нико Кинцурашвили выдали замуж по меньшей мере год назад, если не все два…

— Бичо, Тедо! — говорил один другому.

— Бичо, Бутхуза!

— Бичо, Соса!..

А с тех пор как они были «бичо», наверно, четыре поколения таких «бичо» сменилось…

«Что такое жизнь! — думал про себя каждый из них. — Неужто мы так и покинем этот белый свет, ни разу больше не сыграв свой «туш» на настоящей свадьбе или на именинах?».

Но глубоко-глубоко в сердце прятал каждый эти горькие мысли и крепко держал язык за зубами, чтобы скрыть от остальных последнюю свою мечту; только ведь, вместе состарившись, они уже и без слов понимали друг друга.

Медленно тянулось время, а приглашать их никто не шел…

Лишь по воскресеньям все так же забывали они гложущую душу боль, когда приходил Гола с неизменной водкой и свежей рыбой, нанизанной на ивовый прут. Редко, когда Гола пропускал этот день, но случалось и так…

Тогда в ожидании друга все трое допоздна всматривались в дальний конец улицы, откуда обычно появлялся Гола. Потом, погрустневшие и расстроенные, брели к своим постелям.

— А вдруг он ушибся, поскользнувшись на булыжниках, — говорил один. И думал: «Может, ревматизм его скрутил…».

— Неужели этот проклятый невод перетянул его за борт, — пробовал шутить другой. И гадал про себя: «Не слег ли он с воспалением желчного пузыря?»

— Наверно, улов нынче плохой, стыдно ему было с пустыми руками прийти, — высказывал предположение третий. «Только бы у него кровоизлияния не было…»

Да, не падали они духом, а то… А то ведь без малого семь лет назад последний, вконец изодранный, большой невод Гола изрезали его внуки на сто кусков — на сачки, на сети для ловли птиц… Тогда же и назначили Гола пенсию, а невода сыновья и невестки больше ему не покупали: чего доброго, еще утонет где-нибудь, и так колени трясутся…

Слаб стал в коленях!..

Что поделаешь, а?! Слаб в коленях!.. Потом он начал по воскресеньям ходить на базар. Ну и дела! Кило свежей рыбы стоит больше рубля!.. Эх, жизнь! Рыба, валяющаяся на весах, тоже считается свежей, как и те карпы, которых, как привязанных, вытягивал Гола из Куры!..

Эх, жизнь, жизнь! Два рубля дает за кило рыбы прославленный на всю Картли рыбак…

А бывает, что на базаре торгуют рыбой, стравленной хлоркой, — чтоб у них у всех правые руки поотсыхали! Вот разве тогда только пропустит Гола раз навсегда обещанное к друзьям юности воскресенье… Иначе с каким, лицом понес бы он им рыбу, от которой хлоркой разит…

«Интересно, догадываются они, что я им рыбу с рынка ношу?» — думает Гола. Эх, будь она проклята, эта старость.

«Чего доброго, еще утонет где-нибудь… колени трясутся…». Гм! Жизнь!..

В ту пору я заканчивал десятилетку. Дорога к школе шла через старый район. Торопясь на уроки, я каждый день проходил мимо сидящих у своих калиток старых музыкантов и всегда в ответ на свое приветствие я слышал: «Эх, живи и здравствуй, сынок!»

Помню, мне оставалось сдать два последних экзамена, когда я впервые не увидел на обычном месте ни самих стариков, примостившихся на своих низеньких стульях, ни жен их с подносами зелени. Это показалось мне очень странным. Я хотел было разузнать у кого-нибудь, в чем дело, да как-то закрутился с выпускными экзаменами. А потом, только я получил аттестат, отца как раз перевели работать в Тбилиси, так что уже в конце июня мы всей семьей перебрались туда. Года два или три я не бывал в Гори. Наконец мне как-то удалось выбраться погостить к дяде на весенние каникулы. Приехав в Гори, я сразу же спросил дядю о старых музыкантах. Вот, что он рассказал.

Оказывается, однажды, после долгих колебаний и отнекиваний, они поехали на свадьбу с каким-то крестьянином из Инаури. Плата им показалась слишком маленькой, но в конце концов они понадеялись, что сколько-нибудь соберут на свадьбе от танцующих… Но на свадьбе никто ничего лишнего им не дал.

На второй день, убедившись, что тут не подзаработаешь и что к тому же сама свадьба близится к концу, они встали и ушли. Кто-то обманул их, сказав, что за полчаса они смогут выбраться на шоссе и сесть на попутную машину.

Пока они ковыляли к шоссе, стемнело. Неподалеку они заметили мельницу и зашли туда переночевать.

В горах на мельницах нет мельников, каждый сам мелет свое зерно. А они подумали, что мельник просто вышел куда-то ненадолго, и решили до его прихода не запирать дверь. Так они и уснули, кое-как пристроившись на полу, усталые, разбитые, не смыкавшие век целые сутки. Вдруг среди ночи дверь с треском распахнулась. Разбуженные шумом, наши музыканты прямо-таки оцепенели от ужаса, увидев в открытых дверях огромного медведя, который, как после выяснилось, давно повадился ходить на мельницу подкармливаться мукой. Вытаращив на зверя глаза, старики с перепугу долго ничего не могли сообразить. Потом надумали отпугнуть медведя музыкой, очень осторожно притянули к себе свои инструменты и разом грянули в них. Ошарашенный медведь кинулся было назад, но наткнулся на дверную створку, и она от удара захлопнулась перед его носом. И пришлось нашим музыкантам с полуночи и до рассвета играть не переставая… Стоило им на секунду перевести дух, как разъяренный медведь надвигался на них. К рассвету у Бутхуза из ушей пошла кровь, распухшие губы тоже были в крови. У Тедо-барабанщика сломались обе палочки, и он до утра колотил в барабан своими скрюченными подагрическими пальцами. Да и у гармониста Соса дела обстояли не лучше.

На рассвете шедший на мельницу крестьянин из ближней деревни услышал звуки зурны и гармони. «Видно, гости с инаурскюй свадьбы спустились к мельнице, — подумал крестьянин, — прибавлю-ка я шагу: может, и мне достанется по рогу водки и пива». Только он открыл дверь — медведь мигом выскочил наружу. Крестьянин упал и долго пролежал без сознания. Придя в себя, он помчался в Инаури и рассказал о случившемся. Сбежавшиеся на помощь инаурские крестьяне, взглянув на застывших на полу измученных музыкантов, подумали сперва, что они уже мертвы, но потом принялись отливать их водой.

После всей этой истории Бутхуза и Тедо недолго протянули. А спустя каких-нибудь два месяца и жены их, осиротевшие их половины, отправились вслед за мужьями по длинным и спокойным дорогам того света.

Остались в живых только Соса с женой, но сам он был уже полупомешанным, а жену приковал к постели паралич…

Несчастье, обрушившееся на моих давних знакомцев — безобидных старых музыкантов, очень расстроило меня. Больше я ни о чем не спрашивал дядю. Вечером я вышел из дому и отправился на их улицу. Несколько раз прошелся по ней. Все мне казалось, что я попал куда-то не туда, никак не мог найти домиков моих музыкантов. Наконец я догадался, в чем дело. На месте дворов Бутхуза, Тедо и Соса выстроили большой новый дом. Я внимательно оглядел его: хорошее было здание, четырехэтажное, из красного туфа. На первом этаже разместились магазины. Вдруг я заметил, что из булочной вышел старичок в картузе, держа под мышкой хлеб. Мелкими стариковскими шажками просеменил он по тротуару и там же возле дома сел на опрокинутую вверх дном большую жестяную банку. Я подошел к нему.

— Здравствуйте, дядя Соса, как поживаете?

Соса поднял сморщенное лицо, уставился на меня. С большим трудом проглотил он кусочек хлеба, который отщипнул от буханки.

— Чей ты, сынок, что-то я не узнал тебя?

Я ответил, что я внук такого-то и такой-то.

— Эх, живи и здравствуй, — сказал Соса и жалко улыбнулся. Потом, шепелявя и то и дело переводя дух, поведал он о своем горе.

— Как я поживаю? А как мне жить, сынок? Ведь с тех пор как построили нам эту башню, я и потерял своего Бутхуза, своего Тедо. Сколько я звал их, сколько искал то здесь, то там… Нет, ничего не получается, никак не нападу на их след. Одни твердят: они на четвертом этаже живут, другие — на третьем. Вот сегодня в булочной спрашивал я нашего продавца, а он совсем голову мне заморочил: Бутхуза и Тедо, говорит, уже два года, как в Тбилиси увезли, они, мол, в опере играют. Ну, о чем еще толковать с таким дураком?.. Что он смыслит в товариществе! Бутхуза и Тедо без меня куска хлеба не съедали, неужто они бы забыли меня на старости лет… Ух, эта проклятая банка так нагревается на солнце… — Соса потрогал исхудалой рукой жестяную банку под собой. — Нет, пока еще не раскалилась, пока еще ничего… На прошлой неделе столько клиентов пришло, столько клиентов — тьма! Все в черных картузах, все с черными ремнями. Вот и задаток оставили… — Соса вытащил из-за пазухи целую пачку этикеток горийской кондитерской фабрики и дрожащими пальцами принялся ее подравнивать. — Но как же я могу без Тедо и Бутхуза?.. Оставьте этот задаток, говорю, я сообщу своим ребятам, и, куда скажете, туда и придем играть. На днях зайдут за нами, а я так и не нашел еще моего Тедо, моего Бутхуза…

Слушая Соса, я догадался, что клиентами «в черных картузах», «с черными ремнями» были скорей всего какие-нибудь озорники-школьники…

— Да, задаток уже дали, не сегодня-завтра пригласят нас, а я… Вчера опять весь второй этаж обошел, сегодня попробую на третий забраться. Эх… Еще колени, будь они прокляты, трясутся все время, трудно мне лазить вверх-вниз… Эх, жизнь!..

Соса встал, перевернул банку, положил в нее разрезанную пополам буханку белого хлеба и, прижав банку к груди, пошел к новому зданию. Он ни разу не обернулся: видно, тут же забыл и обо мне, и о своем разговоре со мной. Я решил, что он, наверно, идет домой. Мне хотелось узнать, в какой комнате он живет, и я направился за ним.

С трудом перебираясь со ступеньки на ступеньку, то и дело останавливаясь, чтобы перевести дух, Соса взобрался на второй этаж и остановился у двери. Он снял свой картуз, вытащил из кармана тряпку, судорожно обтер ею лицо и голову, еще раз отдышался, потом снова надел картуз и снова снял его. Какое-то смущение и неловкость проглядывали в его движениях.

Я только сейчас заметил на дверях табличку: «Горийская десятилетняя музыкальная школа». Оказывается, в мое отсутствие эту школу перевели в новое помещение. Из чуть приоткрытых дверей доносился смешанный гул разных музыкальных инструментов.

Соса медленно двинулся по коридору. Он приставлял ухо то к одной двери, то к другой. Наконец отворил какую-то из дверей и зашел в класс, я последовал за ним. В комнате занимались два гобоиста. Увидев Соса, оба встали, переглянулись и заиграли сперва старый туш горийских музыкантов, а потом и новый. Я кивнул ребятам. Я хорошо знал их, оба учились в нашей школе и были классом младше меня. Кончив играть, они подали Соса кресло. Старый гармонист сел. Он долго молча вслушивался в чуть приглушенные бархатистые звуки гобоя. Потом начал клевать носом. Немного погодя Соса сладко заснул.

Я подошел к ребятам. Мы разговорились, рассказывали каждый о себе. Я спросил их о Соса; оказывается, он изо дня в день ходит в музыкальную школу. Часами сидит в классе духовых инструментов и слушает, как школьники занимаются. Потом его одолевает дремота, он вот так же засыпает в кресле и спит как раз до тех пор, пока занятия не кончатся.

Я попрощался с ребятами и вышел из класса. Интересно, кого сейчас видит бедный Соса во сне?

Кого же может он видеть, как не Бутхуза, Тедо и себя самого со старой зурной, треснувшим барабаном и залатанной гармонью в руках…

А по коридору плыли спевшиеся голоса первого и второго гобоя, словно где-то поблизости слышалось воркованье диких голубей.