Глава 4
Думаю, что больше всего мне не хватает вот чего: видеть, как в тихий вечерний час солнце сидит, крепко вцепившись когтями в облака. Видеть эту длинную полосу, пронзающую тучи, этот направленный вниз луч, подобный указующему персту строгого учителя, вещающего о существовании высшей цели бытия. Не хочу сказать, что обрела здесь религию из-за того, что не могу больше видеть заката. Господи, это было бы таким штампом, а я скорее сдохну, чем создам о себе такое впечатление. Но порой я сижу в одиночестве и думаю – а вдруг сейчас облака собрались вместе, беседуют друг с другом?.. Похожи они сейчас на комочки хлопка в туго застегнутом на молнию мешке или плоские, как блинчики? Или накачаны ли они той дождевой краской, от которой облака наливаются серым, черным и антрацитовым?
Забавно, как в отношении многих вещей реализуется троичность. Кучевые, дождевые, слоистые. Тройное заклинание. Три штриха – и тебя нет. Крибле, крабле, бумс. И то, что мне предстоит умереть от трех ядов, тоже, наверное, имеет свой смысл. Тиопентал натрия, бромид панкурония, хлорид калия. Коктейль из трех препаратов, который сначала обезболивает, потом парализует, потом убивает. Как мне сказал мой адвокат, это куда гуманнее, чем прежние способы, которые включали чуть ли не всё на свете, не ограничиваясь публичными казнями во всех видах – расстрел, повешение, газовую камеру, электрический ток и, конечно, нашу родную смертельную инъекцию. По некоторым причинам ее все равно называют «стулом», как в старые добрые времена. Однако шприцем никого не поджаришь. Всем заключенным это прекрасно известно, как и то орудие убийства, из-за которого каждый сюда попадает. Нет. Приговоренные просто переживают дурную анестезию, а потом получают паралич, который не дает им рассказать никому, что хлорид калия на самом деле причиняет боль. Такую боль, что в венах внезапно взрывается вулкан, и лава медленно растекается по телу, на ходу сжигая и спекая артерии и органы. Словно горишь живьем, только кричать не можешь.
Я читала об этом. Мне приносили статьи эти назначенные судом адвокаты и Мэдисон Макколл. Предполагается, что такая смерть безболезненна, и, может, так оно и есть, но как проверить? И, честно говоря, разве кому-нибудь есть дело до того, как мы подыхаем в конце нашей марафонской дистанции? Они все равно это сделают, сколько бы вен им ни пришлось продырявить, чтобы найти нужную, сколько бы людей ни пришлось привлечь, пусть придется задержаться далеко за полночь. Они все равно это сделают.
В 40-х они пытались поджарить на стуле какого-то парня за убийство, и два раза ничего не вышло. Они накачали его электричеством – металлическая шапочка щекотала его мозги, полосы металла туго стягивали его руки – но ничего не получалось. Он не был виноват, что неопытный палач пытался дважды. Они все же попробовали третий раз, чтобы уж убить его наверняка, и с удовольствием глядели на то, как его тело билось в конвульсиях в разряде молнии, пока он не перегорел, как волосок лампочки.
Как я уже сказала, бог троицу любит.
* * *
– Я знаю, что отец покинул вас еще до вашего рождения, – сказал мне Олли прежде, чем поздороваться, или пожелать доброго утра, или произнести какое-нибудь другое приветствие, которое он мог придумать на этой ранней стадии наших зарождающихся отношений. Они насчитывали всего несколько недель, а он уже влетел в комнату для посетителей, таща чемоданчик на колесиках. Прямо как жуткий протеже Марлин Диксон. Одной половине моего «я» хотелось дать ему по морде, а другой – ну, другой хотелось другого, пока этот человек выдавал список мнимых фактов из моего прошлого, раскрытием которых он, несомненно, гордился.
– Еще я знаю, что ваша мать пять лет вас не посещала. Ваш брат приезжал к вам только раз, поскольку еле сводит концы с концами в Энсино, будучи ассистентом в маленькой независимой кинокомпании. Вы никогда не видели вашего деда по матери, а ваша бабка по матери умерла от сердечного приступа, когда вас арестовали. Вы не смогли попасть на ее похороны. Отсутствие вашего деда по отцу объяснений не требует. Я знаю, что вас приняли в Принстон, но вы предпочли Пенсильванский университет. Я знаю, что вы хотели стать врачом и на отборочном тесте показали очень высокий балл, но не стали добиваться своей цели. Вы никогда не учились водить машину, взяли один урок вождения самолета, вы близоруки и не перевариваете лактозу.
Хмыканье вырвалось из моей груди, как нежданная отрыжка. Словно Оливер был первым, кто испытывал академический интерес к моей жизни, начиная с 1 января 2003 года.
– И все это есть в моем досье? – Я с улыбкой развела руками.
– Мне продолжать? – замялся адвокат.
– Если это нужно.
– Я знаю, что вы проспали свой процесс и отказались давать показания на стадии обвинения, которые могли бы смягчить ваш приговор. И конечно, именно поэтому мы сейчас здесь, не так ли?
– Если вы настаиваете.
– Вы не помогали вашим адвокатам во время процесса и при подаче апелляции и совершенно точно не помогаете мне собрать все, что возможно, чтобы помочь отстоять вашу жизнь. У нас осталось пять месяцев, а вы не делаете ничего, лишь рассказываете о пристрастии вашей мамаши к усам.
Я откинулась на спинку кресла и медленно, громко зааплодировала оскаровской речи Оливера. Она была очень мелодраматична, да будет мне позволено заметить. Актриса, которая будет играть меня в экранизации моей жизни, придет в восторг от такого богатого и банального материала для построения роли.
– Хорошая работа, – сказала я. – Вы перечитали мое досье и провели проверку анкетных данных за почти десять долларов. Но прежде чем вы скажете себе: «Какой я молодец», вам следует узнать, что у меня только сводный брат и что он работает в увлекательной, но почтенной индустрии фильмов для взрослых. Я действительно проучилась в Пенсильванском университете чуть меньше семестра и бросила, вы правы, поскольку никак не могла пережить тот несчастный случай в библиотеке Ван Пелта. Но вы молодец, что напомнили мне о самой большой неудаче в моей жизни. Я брала уроки летного мастерства на разваливающемся старом биплане в Ла-Хойя. Я была тогда слишком маленькой даже для того, чтобы видеть приборную доску в машине, так что я все же училась водить машину. Моя бабушка умерла в день, когда мне вынесли приговор, а не в день ареста. И еще я дальнозоркая.
Это действительно было очень забавно.
– Вы все же человек и знаете страх, – сказал Стэнстед после паузы, во время которой мы сверлили друг друга взглядами, крепко сжимая в руках трубки. Между глаз у него упала прядь волос. – Я знаю, что вы думаете, но это не так.
На противоположной стороне комнаты в переговорной кабинке усаживалась Пэтсмит, ожидая очередного посетителя, «надцатого» за эту неделю. Однако она смотрела не на меня. Она пялилась на Олли, словно тот был другим Пэтом Джеримайей из эфемерного «Клуба Пэта».
– У нас осталось пять месяцев, чтобы составить прошение, которое может спасти вам жизнь, – сказал, наконец, Оливер. – Если вы не раскроетесь и не покажете мне, что вы такое и почему вы здесь, я не смогу вам помочь. А я хочу помочь вам, Ноа. Правда.
За спиной Олли, за увеличивающими слоями стекла, креслами, линолеумом, посетителями, охранниками и вообще всем имеющимся там пространством, Пэтсмит поворачивалась лицом к кому-то новому. Я не могла отвести от нее глаз, но все это время взгляд адвоката не отпускал меня.
– Не надо относиться ко мне слишком серьезно. Продолжайте, – поддразнила его я. – Это последнее, что вы можете для меня сделать. Ведь на самом деле моим адвокатом являетесь не вы. Мы оба знаем, что это Марлин. Мы с вами – просто очередной ее проект.
Стэнстед покачал головой, но не без улыбки – однозначный знак того, что он знает свое место, однако не готов бросить вызов единственному человеку, который способен это положение изменить. Возможно, он не доверял мне. А возможно, доверял – и потому становился все более сдержанным.
– Скажите мне, Олли, вы, что, действительно прямо-таки мечтали приехать в Филадельфию, чтобы работать на одну из последних уцелевших первых дам поколения феминисток, чтобы она заставила вас чувствовать вину за все, что вы делаете? Именно поэтому вы бросаетесь в атаку? – поинтересовалась я.
На лице юриста мелькнула нервная улыбка.
– Она не такая уж плохая.
– Увидите.
– И – да, я хотел вернуться сюда.
– Вернуться? – сказала я, забираясь с ногами в кресло. – Слушаю внимательно.
Оливер снова жалко улыбнулся, сообщая всем вокруг, что он взлетел к известности преждевременно, но сам еще этого не осознал.
– Ноа, пожалуйста, сосредоточьтесь.
– Я сосредоточилась, – ответила я. – Чего вы ждете от меня?
Адвокат оглянулся на Пэтсмит и Нэнси Рэй, а также на пустые кресла, прежде чем обмякнуть в своем, как ребенок.
– Я провел лето, путешествуя автобусом по этой стране, перед тем как поступить в университет, и просто влюбился в нее. – Он улыбнулся, и на его щеках проступили темно-красные пятна. – Я всегда знал, что захочу вернуться.
Я рассмеялась.
– Вы провели лето в автобусе?
– «Грейхаунд». – Стэнстед снова улыбнулся – так, словно возрождал в памяти омерзительные воспоминания.
– Вы ведь шутите, правда?
– Что?
– Что вы имеете в виду… что? – спросила я. – Никто в Америке не ездит через всю страну на автобусе. И вы это знаете.
Мой собеседник выпрямился.
– Я терпеть не могу полеты. Потому и поехал автобусом. Вот и всё.
– О господи! – вздохнула я. – Вы из этих. Вы боитесь летать.
– Нет, не боюсь, – сказал Оливер.
– Да ладно!
– Нет, правда, – сказал юрист, понизив голос. – Меня даже зачали в самолете.
Я скрестила руки и повторила:
– Слушаю внимательно. – Хотя сейчас, оглядываясь назад, думаю, что вряд ли я его слушала.
Мой взгляд снова переместился за его спину, на Пэтсмит, которая теперь прожигала нас взглядом из-за спины своего посетителя (священника? дедушки?). Как только наши взгляды встретились, я вернулась к Олли. Его губы оживленно двигались, глаза плясали. На какой-то стадии между своим вежливо-смущенным рвением и нервной дотошностью он сполз в роль обаятельного рассказчика, что ему удавалось куда лучше, чем Мэдисону Макколлу, который всего-то и выдал мне имя своей жены, или Стюарту Харрису, который втирал, что живет в Филадельфии, хотя я знала, что на самом деле он по уик-эндам торчит в Делавер-Велли, где отдельно от него проживает его бывшая жена, под полной опекой которой находятся их дети. Оливер, который всего месяц был со мной знаком, уже вываливал на меня сведения из своей жизни, хотя я спрашивала его только о том, когда он родился и где учился. Надо быть очень погруженным в себя, чтобы доверять столько почти чужому человеку на такой ранней стадии знакомства.
– Мой отец был пилотом, а мама – стюардессой, – продолжал он. – Да, это невероятно романтично…
– Я бы сказала – низкопробно, банально и тошнотворно, но валяйте. – Я улыбалась, глядя ему прямо в глаза.
– Меня зачали во время воскресного полета где-то над Марокко, Алжиром или Гибралтаром, никто не может точно сказать.
– Пожалуйста, не говорите мне, что ваш папочка в этом полете вел самолет.
Оливер коротко рассмеялся.
– Нет, он просто летел с мамой на уик-энд как пассажир.
– Понятно. – Я улыбнулась. – Остроумно.
– Он для меня очень важен, – добавил адвокат. – Мой отец.
Он сцепил руки, но не стал вдаваться в подробности. Вместо этого уставился на меня вроде как снизу вверх. Стэнстед был невысокого роста – я могла это сказать, даже когда он сидел, – и, на счастье или на беду, обладал огромной дозой младенческой привлекательности. Но он так изящно произносил слова – даже беззвучно, – что я начала тонуть в его чертовом взгляде. Это раздражало меня.
– Вы не слишком умны. Да, Олли?
И опять он пожал плечами.
– Откуда вам знать, что все, что вы прочли в досье, – правда?
– Есть статья за дачу ложных показаний, Ноа, – заявил он. – Вот откуда.
– А перед судом никто не лжет? Ну правда же, Олли, вы иностранец, но не настолько же!
– Вы никогда не давали показаний перед судом.
– Тут вы правы, – сказала я, – но причина не в этом. Спросите Марлин.
– Что вы имеете в виду?
– Ничего, – вздохнула я, снова глядя мимо собеседника. Пэтсмит все еще сидела в своей кабинке, разговаривая с кем-то, но все время пялясь на Олли. Но Олли был моим посетителем. Не Пэтсмит. И она не поменяет свою фамилию на Оллисмит за те дни (или годы?), что ей остались до казни.
– Ноа? – позвал меня юрист.
Я снова посмотрела на него.
– Ничего. Понимаете, вы в этом своем досье ничего нового не нароете. Неужто вы думаете, что я не читала его от корки до корки?
– Я вчера говорил по телефону с вашим отцом.
Из-под завесы ресниц на меня настойчиво и прицельно смотрели его светло-карие глаза. Будто медальку хотел получить за то, что набрал телефонный номер.
– Охрана! – позвала я инстинктивно, а потом встала и выглянула из-за перегородки. Краем глаза я заметила, как Нэнси Рэй ставит банку «Доктора Пеппера» на стул, чтобы подойти ко мне.
– Почему вы не хотите рассказать мне о нем? – взмолился Оливер.
– А вы мне уже начали нравиться… – отозвалась я.
– Он очень беспокоился за вас, – ответил Олли.
– Я много лет о нем не слышала, – сказала я, снова глянув на Нэнси Рэй. – Я слышала, что он в Коста-Рике.
– В Канаде.
– В Канаде, – повторила я, все еще глядя на Нэнси. – Хорошо. Отлично. Вас свела Марлин?
– Марлин? – Адвокат рассмеялся, отрицательно мотая головой. – Нет. Она не знает, где он.
– Конечно, – кивнула я и села. – Откуда ей знать?
– Мне просто показалось, что чего-то не хватает, когда я читал стенограмму, – сказал Стэнстед. – И я нашел его.
Он почти жаждал одобрения. Гордость за проделанную работу вне рамок бесплатных должностных обязанностей в фирме. И я была уже готова подарить ему десяток роз и веночек, когда к двери подошла Нэнси Рэй.
– Ноа, прошу вас! – чуть ли не взмолился Оливер. – Как часто вы общались с ним?
Я не ответила.
– Ноа? – повторил он мое имя.
– Три раза, – сказала я. – Я говорила с ним три раза.
– Три раза? – повторил адвокат. – Попробуйте еще раз.
Господи, он все не отставал! Я думала, что англичане чуть пассивнее, чем мы. Ключи на поясе Нэнси Рэй болтались, как у корпоративной уборщицы. Металлическое звяканье, когда она искала нужный ключ, отдавалось в моей кабинке.
– Понимаете, я мимолетно познакомилась с отцом перед судом, и, честно говоря, именно в этом настоящая причина смерти Сары, – сказала я. – Нормально?
– Извините?
– Забудьте, Олли. Вы никогда больше не встретитесь с этим человеком. Поверьте мне.
– Что вы имеете в виду под настоящей причиной смерти Сары?
– Руки, – скомандовала Нэнси Рэй, как раз вовремя нашедшая нужный ключ. Она отворила окошечко размером в четыре на десять дюймов. Величиной оно было как щель для писем. Я встала, подошла к двери спиной и, как раненая птица, просунула свои костлявые пальцы в отверстие сзади, и металлические браслеты снова украсили мои запястья. Оливер не сводил с меня глаз в течение всего этого процесса, не шевелясь.
– Ноа. Пожалуйста. Ответьте мне.
– Незачем. Вы уже знаете все, что вам нужно знать.
Глава 5
Именно в тот безумный вечер вторника в 2002 году начались телефонные звонки. Больше недели (причем точно в 18.00 во вторник, среду и четверг) мою квартиру затопляла лавина морального разложения. Его стоны увлажняли телефонные линии, как зараза, передающаяся половым путем. Вихри ураганного подчинения сочились сквозь дырочки на телефонной трубке, в какие-то секунды прерываясь короткими гудками. Я брала трубку, и прежде чем успевала спросить, кто это (Фельдшер Номер Раз? Энди Хоскинс? Райга? Шуточки моего братца?), трубку бросали.
После первого звонка я почти и не задавалась этими вопросами. Честно говоря, даже после второго. Только после третьего я немного забеспокоилась. Я верила, даже после всего, что предшествовало моему заключению, в честь и доверие – два качества, которые не соответствуют моему нынешнему положению. Кто бы мне ни звонил, он (или она) кого-то искал и не понимал, что набирает не тот номер. Я думала, что этот человек перестанет, когда перестанет. Он не преследует никого, он просто кого-то ищет, а у меня номер того самого «кого-то». А может, его достает бывшая жена, и он таким образом сводит с ней счеты. Просто не тот номер. Или это обозлившаяся на четверку по биологии студентка. И все в том же духе. Но Бобби Макманахан, обучавшийся на офицера полиции, не обладал таким терпением. Так что после пяти звонков я подумала, что надо бы попросить у него какой-нибудь профессиональный совет.
В 18.05 в тот февральский вторник Бобби вместе со мной ждал звонка перед тем, как вернуться на свою ночную смену. Он в том месяце осуществлял общее патрулирование Саут-стрит, следя за тем, как бомжи пытаются завести разговор с перевозбужденными мажорами из колледжа сразу после того, как те сделали себе пирсинг яичек или осуществили еще какие-нибудь столь же блестящие идеи. В результате получалось всегда весело, как минимум для одной стороны – и я не скажу, для какой именно. Между тем телефон зазвонил на пять минут позже.
– Видишь, – сказала я Макманахану, с улыбкой глядя на часы. – Незачем сообщать полиции.
Он надулся.
– Я и есть полиция.
– Ох, Бобби! – Я ухмыльнулась, беря его лицо в ладони. Его щеки были усыпаны угрями, которые за год частично сошли, а его тусклые светлые волосы были расчесаны на косой пробор слишком аккуратно, на мой вкус. Но он был искренне добродушным, и им было довольно легко манипулировать, что было не слишком хорошо для его профессиональных амбиций. – Ты слишком наивный, чтобы носить пистолет.
Парень прикусил губу.
– Это просто электрошокер.
– Ладно, исправлюсь.
Я посмотрела на часы и снова на телефон. Звонивший запаздывал. Шесть уже пробило. Пока было не о чем беспокоиться. Он никогда не опаздывал на пять минут. Он и на две минуты не опаздывал.
– Иди, – сказала я, оглядываясь на Бобби. Он носил свое мужество, как сценический грим. – Ты же не хочешь опоздать? Тебя засадят за бумажную работу, если опять опоздаешь.
Он взял кепи и добавил:
– Я беспокоюсь за тебя, Ноа Пи.
Я проводила его до двери, посмотрела на часы и сказала:
– Честно говоря, и я немного беспокоюсь за тебя.
Мы несколько месяцев спали вместе, и только потому, что он не мог спать один по ночам из-за того, что ему говорили на работе. Было начало 2002 года, и их как раз обучали тому, чтобы срочно расследовать любую потенциальную угрозу – будь то непонятный телефонный звонок, белый конверт без обратного адреса, билет в один конец на самолет и так далее в том же духе. Не то чтобы они действительно верили, что телефонное хулиганство на самом деле является признаком тайной террористической ячейки, оперирующей по всем континентальным штатам. Но и в обратное они не верили тоже.
– Послушай, уже восемнадцать ноль семь, – улыбнулась я. – Надо было пари заключить. Это помогло бы мне заплатить за квартиру в этом месяце, – сказала я, снова оглядываясь на часы.
– Сколько денег тебе надо?
– Нисколько, Бобби. Всё в порядке. Расслабься. – Я снова взяла эти пупырчатые щеки в свои ладони. – Не о чем беспокоиться. Иди! Иди, охраняй наши улицы.
Парень помедлил, протянув ко мне руку.
– Правда, иди, – поддразнила его я.
– Ладно, иду. – Он поцеловал меня в лоб, прежде чем уйти. – Обещай, что дашь мне знать, если будет еще звонок. В наши дни нельзя точно знать, кто имеет доступ к нашим телефонным линиям.
– Иди уже!
– Ладно, ладно.
Макманахан закрыл за собой дверь. Я подняла взгляд на часы. Было уже 18.10, и как только Бобби исчез с глаз, телефон наконец зазвонил. Часть моего «я» понимала, что этот телефонный неизвестный вовсе не отстал от меня, а другая часть возбуждалась от того, что он все еще не сделал этого. Возможно, Бобби это знал. Будь он полицейским получше, он, вероятно, никогда не оставил бы меня одну. С другой стороны, будь Бобби полицейским получше, он никогда не связался бы со мной.
Я пропустила два-три звонка, прежде чем подойти к аппарату. Незнакомец, несомненно, смаковал моменты предвкушения, и я отчасти гордилась тем, что вызываю у него такое страстное желание. Я подняла трубку на пятом звонке. На шестом включился бы автоответчик.
– Я не знаю, что вы о себе думаете, – сказала я, – но вам очень повезло, что я еще не позвонила в полицию. Откуда вам знать, что линия не прослушивается? – Я сделала паузу, стараясь держать морду кирпичом.
Послышалось сопение.
– У вас, знаете ли, жалкий почерк, – продолжала я. – В одно и то же время, один и тот же голос… До кого вы на самом деле пытаетесь докопаться? Вы что, до сих пор не поняли? Полистайте телефонный справочник, «погуглите», найдите уже нужный номер. Мне уже все это надоело.
Ответа не последовало. Возможно, Бобби был прав.
– Что? Вы потеряли голос, когда мы только начали по-настоящему разговаривать?
Он прокашлялся. Определенно, это был мужчина. Немолодой.
– Алло? – позвала я его.
– Ноа? – сказал он наконец.
Голос был нежным, почти как если бы этот неизвестный отходил после хирургической операции.
– Кто это? – резко спросила я.
– Ноа Синглтон? – снова спросил он, закашлявшись на моем имени.
– Черт побери, кто это?
Мужчина не ответил, но я могу поклясться, что на том конце провода послышался звук упавшего стакана.
– Я спрашиваю, кто это? – повторила я.
– Это… твой отец.
Глава 6
Мы встретились на другой день в баре в cеверной части Филадельфии, неподалеку от Темпльского университета. Бар был зажат между угловым киоском, торгующим лотерейными билетами и жареными сосисками, и чем-то вроде старинного съемного дома безработного огородника. На шнуре, привязанном к телефонному проводу в десяти футах у меня над головой, болталась пара новеньких кроссовок, которые раскачивались надо мной, как ядовитая омела. Я встала под ними, поглядела сначала направо, а потом налево, а затем быстро завертела головой туда-сюда, чтобы убедиться, что я действительно пришла куда надо. Сто ярдов в одну сторону – и студенты в колледже изучают «правило исключения бессрочного владения» и теорию относительности. Сто ярдов в другую сторону – и вот какой-то бедный тинэйджер получает нож в сонную артерию за то, что не передал положенное количество кокаина парню по прозвищу Хрясь. На навесе над входом желтыми буквами было написано «Бар-Подвал». Не надо было особенно присматриваться, чтобы увидеть под ними остатки прежнего названия, написанного красными буквами. Название было то же самое, только в обратном порядке – «Подвал-Бар». В десяти футах над моей головой на весеннем ветру крутились кроссовки. Под навесом виднелась камера, встречавшая посетителей. Я едва заметила ее, но как только вошла, ее линзы сфокусировались на мне.
Я вошла ровно в 17.30. Солнце все еще расцвечивало небо раннего вечера и будет расписывать его еще примерно час. Ровно час я отвела себе. Ровно час. После этого я снова выйду на Брод-стрит-лайн и пойду к центру города, прежде чем кто-нибудь успеет принять меня за а) ученицу государственного колледжа или б) за ту, кто виноват в пропаже наркотиков, которые парень с ножом в сонной артерии прятал в своих трусах.
В баре было темно, так что моим глазам потребовалась пара секунд, чтобы привыкнуть. Я узнала его сразу же – не потому, что он был единственным белым в баре, а из-за того, что он смотрел на меня таким взглядом, которого я всю жизнь дожидалась от моей матери. Он стоял за стойкой, вытирая край кружки полосатым полотенцем. Я всегда рассматривала лицо матери, изучала каждую его пору, изгиб каждой брови, мочки ушей, выискивая наше родство. В моем лице не было ничего от нее. Войдя в «Бар-Подвал», я сразу же поняла почему.
Мой отец, вероятно, был куда моложе, чем казался. Морщины прорезали его лоб хаотично, словно мать-природа не была уверена, каким образом его лучше состарить. В темноте паба ярко пылали его зеленые глаза. И прямо над ними, там, где начиналась линия его некогда густых, но уже начавших редеть волос, я заметила слабое эхо моей собственной линии волос. Зазубренный и непонятный, зигзаг волос тянулся по нашим головам от уха до уха. Не могу объяснить, почему, но до этого момента я не понимала, что это может быть привлекательным.
– Ноа? – сказал этот мужчина, поднимая взгляд.
Я кивнула.
Он отер руки о то же самое полотенце, которым за мгновение до того протирал пивные стаканы, винные бокалы, стопарики и деревянные столы, и застыл, не зная, что делать дальше. Обниматься – это было бы уже слишком, но рукопожатие – это было бы слишком холодно, а я уверена, что этого он хотел избежать. Звякнул колокольчик, дверь открылась и закрылась, и тут он резко, как директор хлопает по столу, повернулся прямо ко мне.
– Я рад, что ты пришла, – сказал он.
Я вздохнула.
– Ну вот, пришла.
– Хочешь куда-нибудь подальше от глаз? Только мы с тобой? – спросил мужчина полуутвердительно-полувопросительно. Не дожидаясь ответа, он прошел вдоль стойки, поднял деревянную откидную доску, вышел, опустил доску и повел меня к маленькому столику в заднем углу, прихватив по дороге бутылку воды. Я пошла следом за ним.
– Всё в порядке? – спросил мой отец по дороге.
Я, помедлив, кивнула.
– Уверена? – уточнил он. У него был ласковый голос, словно он знал, что нам немного времени придется провести вместе. Мой язык тела показывал ему, что я вся ощетинилась, так что каждый раз, когда отец испытывал мое хладнокровие, он старался быть привлекательным, обаятельным и сдержанным.
– Нну-у, – согласилась я. – Всё в порядке.
В углу было темнее, и обстановка была куда более приватной. У нас за спиной было маленькое окошечко, вырезанное в панели под крестики-нолики, так что я уступила. Если нужно, нас будет видно. Меня будет видно снаружи.
– Тебе принести что-нибудь выпить? – предложил отец.
Я изобразила улыбку, чтобы он чувствовал себя комфортнее, хотя и не понимала зачем. В конце концов, это он преследовал меня. Это он бросил меня. А не наоборот.
Я покачала головой.
– Нет.
– Что-нибудь съешь?
И снова я отказалась.
Отец провел пятерней по волосам, по ходу дела натягивая кожу. Больше он ничего не мог предложить. Он тяжело дышал, и я узнала это сопение. Не по телефонным звонкам – я сама так дышала, когда нервничала, каждый раз перед тем, как заснуть.
Потом отец повел рукой в сторону, приглашая меня сесть. Будто все пытался припомнить правила хорошего тона – или что там принято в случае заглаживания вины перед давно брошенным тобой потомством? Это смотрелось утомительно и одновременно трогательно. Он попытался накрыть мою руку ладонью. Я дернулась.
– Зачем ты вешал трубку? – спросила я наконец, немного успокоившись. – Ты что, не знаешь, что любой звонок – это пролог к очередной серии «Закона и порядка»?
– Господи, Ноа! – смущенно ответил мужчина, опустив очи долу. – Все было не так. Совсем не так.
– Я не шучу. Я уже вот настолько была от того, чтобы вызвать полицию. – Мои пальцы сжали миллиметр пространства, так что с определенного угла могло показаться, что я готова вцепиться в его плаксивую физиономию. – Люди психуют, когда приходится переходить дорогу рядом с незнакомцем, а ты считаешь нормальным вторгаться в мою жизнь через анонимный звонок?
Взрывы отцовского нервного смеха синкопически подчеркивали каденции моего голоса. Его лицо выныривало из темноты и ныряло в нее, и в какое-то мгновение свет из окна осветил его верхнюю губу. Там красовался широкий шрам размером с гороховый стручок.
– Итак? – спросила я. – Ты намерен ответить на мой вопрос?
– Я просто хотел увидеть тебя, – сказал отец перед тем, как сделать глоток воды.
– Вот таким образом? Мерзость какая! – огрызнулась я. – Отвратительная мерзость. Ты что, просто письмо мне послать не мог? Электронное хотя бы? Поспросить мою маму предупредить меня? Хотя бы сказать «привет» при первом звонке?
– Я не хотел, чтобы так вышло, – оправдывался он. – Я правда просто хотел встретиться с тобой. Что, так трудно поверить?
Я выглянула в окно, а затем снова посмотрела на собеседника.
– Да, трудновато. Особенно вот так.
– Я нервничал, – сказал он с кривой усмешкой. Я не могла оторвать от нее взгляда. Повстречай я его в библиотеке или кафе, он, несомненно, показался бы мне утонченным, возможно, даже отзывчивым, но в вонючем воздухе «Бар-Подвала» его неловкая улыбка стала отталкивающей. – Я просто нервничал, – повторил он. – Вот и всё.
– Прошло двадцать три года, – сказала я, стараясь говорить голосом моей матери, когда та обнаружила пачку сигарет у меня под подушкой в мой четырнадцатый день рождения. – Так почему сейчас?
Отец прокашлялся короткими двустишиями. Сидя напротив меня, он казался более полным надежд, чем я представляла себе, с учетом обстоятельств.
– Не знаю, – пожал он плечами.
– Неужто? – рассмеялась я. – И ты звонил мне, чтобы сказать это? «Не знаю?» Давай, Калеб. Ты же можешь лучше!
– Я просто… – снова замемекал он, после чего отхлебнул из бутылки и зажмурился, словно не знал, какие подобрать слова. – Понимаешь, Ноа, есть в жизни такие вещи, которые заставляют тебя по-настоящему захотеть все исправить.
– Иисусе!.. – вздохнула я. – Только не надо опять. Если кто-то мне сейчас скажет, что жизнь бесценна, я уйду.
Конечно, я никуда не ушла. Я за последние месяцы столько времени провела с людьми, переосмысливающими свою жизнь… Нельзя сказать, чтобы я страдала от его отсутствия. Мне вполне заменял его крутящийся столик моей мамочки. Я редко сидела в постели, размышляя о недостающей половине моей генетики, но теперь я думаю, что мне все же было любопытно. А отец был готов рассказывать. И вот я здесь.
– Все переживают время, когда человек понимает, сколько он напортачил в жизни. Для меня, наверное… – Сидящий передо мной мужчина замолчал, глядя на свою бутылку с водой и нанизывая очередную нитку слов. – Для меня, наверное, это случилось, когда я сидел в тюрьме.
У меня перехватило в груди. Не знаю, почему меня это удивило. Не знаю даже, почему это меня встревожило. Я ведь не фантазировала насчет нашей встречи, никогда не воображала его президентом корпорации, или знаменитым художником, или даже врачом. Господи, да история его жизни не была даже оригинальной: беглый папаша, явный алкаш – об этом говорит его привычка хлебать воду.
– Я буду откровенен с тобой, – продолжал Калеб. – Я должен. Я много ошибок сделал в жизни. Очень много. И началось даже не с тебя, если уж быть честным до конца.
– Откровенно, – сказала я, ощущая, что уже читала все это раньше, или где-то видела – на экране, на сцене или в книгах по самосовершенствованию с маминой полки, – мне незачем знать все.
– Значение имеет только то, что я изменился, – сказал отец с таким видом, словно пытался вспомнить мое имя. – Я поменял жизнь, Ноа. Теперь я совсем другой человек, и я хочу, чтобы ты стала частью моей жизни.
Дверь бара открылась и закрылась, выпустив горстку посетителей. Он проводил их слегка меланхолическим взглядом, словно их уход был больнее моего.
– Ты знаешь хозяина? – спросила я. – Мы тут, считай, одни. Ты это запланировал?
Отец ухмыльнулся дрожащей улыбкой.
– Ты на него смотришь. И – нет.
– Хорошо. – Я пожала плечами.
Больше ничего не было, несмотря на отцовы отчаянные ожидания. Больше ничего и не планировалось. Он сам организовал эту маленькую встречу. Целью моей жизни до этого момента вовсе не было выслеживание беглого родителя. И я не собиралась винить мир в моих проблемах из-за того, что одна ночь, проведенная моей матерью двадцать три года назад, привела к тому, что я сижу в этой деревянной кабинке в северной части Филадельфии напротив человека с бутылкой воды, похожей на емкость для колостомии, который явно находится на своем двенадцатом шаге в том направлении, где бутылка воды остается бутылкой именно воды. Но для эволюции ему нужна была доза признательности. Этот его дурацкий шрам над верхней губой задергался в жалком выражении отчаяния и, похоже, не собирался останавливаться, сколько бы нарочитого понимания я ему ни бросила.
– Что ж, хорошая работа, Калеб, – сказала я. – Это нормальный ответ? Ты изменил свою жизнь… и что дальше? Ты позвонил мне? Поздравляю. Ты это сделал. Ты кто – бизнесмен или алкоголик, который владеет баром? Поскольку это эффективная реформаторская стратегия.
Отцовские брови плавно сдвинулись, создав ров защитных линий. Сарказм явно еще не проявился на эволюционном пути «Бар-Подвала» или «Подвал-Бара». Я хотела сказать, что мне жаль, но жаль мне вовсе не было.
– Я просто захотел узнать тебя, – сказал мой собеседник. – Потому и позвонил. Вот и всё. Я захотел узнать свою дочь. Я наделал много ошибок, а теперь хочу их исправить. Это не безумная история. Это просто моя история.
– У тебя было двадцать три года на то, чтобы узнать меня.
– Я просрал все эти двадцать три года, я знаю! – взмолился отец. – Но, может, следующие двадцать три пройдут лучше? Даже следующие пятьдесят.
Я проглотила нервы в основании глотки, чтобы прочистить дорогу словам.
– Пошел ты…
– Я заслужил, – сказал Калеб, почти намекая, что заслужил спасение.
– Да. Ты заслуживаешь.
Мне полегчало, когда я сказала это – словно дождалась нужного времени для приезда. Сквернословие может так действовать – и непонятно почему, и волшебно. Для меня в тот момент это было, вероятно, сочетанием того и другого. Я знала, что у моего отца такие же ощущения.
– Хорошо, – сказал он. – Раз уж мы с этим покончили, может, просто будем проводить время вместе? Узнаем друг друга получше.
Я не ответила. Я не оставалась спокойной, но и не встала. А затем отец покорно подался вперед, сложив руки перед грудью, как в молитве.
– Спасибо, Ноа.
– Извини? – прищурилась я.
Калеб улыбнулся и снова понизил голос.
– Спасибо.
– За?..
– За то, что пришла сюда. За то, что не стала бросать трубку, как я. За то, что еще не ушла.
– Не стоит меня за это благодарить. Моя правая нога уже готова сделать шаг из-за стола.
Отец проглотил улыбку, которая только-только начала формироваться.
– Ты знаешь, что я имею в виду.
Мне чертовски не хочется приписывать этому человеку обаяние, но другого подходящего слова в тот момент не находилось. Он улыбнулся, и его шрам растянулся вместе с улыбкой.
Я оглянулась в поисках какого-нибудь одинокого завсегдатая, но в баре были только мы с отцом. Свет больше не проникал в окно – вместо этого он мерцал на цементе снаружи, напоминая мне, что я опасно приблизилась к окончанию пятидесяти пяти минут, отведенных на бар.
– Мне пора, – сказала я. Я была горда собой за то, что мне удалось закончить дело вовремя.
– Послушай, Ноа, – Калеб сменил тему; его голос похрипывал. – Ты должна знать, что это не только моя вина в том, что меня не было рядом с тобой.
– Мне немножечко трудно в это поверить.
Отец, заинтригованный, подобрался.
– Если твоя мать не рассказывала обо мне, я не могу ее за это винить. Она ведь не рассказывала?
Я не ответила.
– В смысле, кто же захочет, чтобы его дочь узнала, что ее отец – алкоголик и навсегда останется бывшим заключенным? – Калеб рассмеялся себе под нос, стараясь поддержать диалог насколько можно долго. – В то время я и сам бы не подпускал себя к своему ребенку.
Он прокашлялся и провел указательным пальцем по краю горлышка бутылки с водой. Да, он нервничал, и больше нам говорить было не о чем, но я провела в баре почти час, и в этот момент моей жизни я следовала собственному мнению и не поддавалась на жалкие стенания своего папаши. Я встала. Он, поднявшись мне навстречу, взмолился:
– Прошу тебя, Ноа! Останься еще немного. Давай я принесу тебе что-нибудь выпить. Поесть. – Он улыбнулся. – Разбить.
Я почти улыбнулась. Но в тот момент я уже встала и забросила сумку на плечо, ощущая, как минутная стрелка моих часов подталкивает меня к выходу. Больше часа я не задержусь.
– В другой раз, – сказала я.
Глава 7
Поначалу мы встречались два раза в месяц – один раз в «Подвал-Баре» или «Бар-Подвале» в северной части Филадельфии, другой раз в ресторанчике по выбору отца в центре города. Поскольку он по большей части кормился в «Бар-Подвале», одна перспектива попробовать какую-нибудь этакую закуску в ресторанном ряду тянула его в центр города гораздо чаще, чем мне хотелось бы. Обычно, когда была моя очередь ехать к нему, я садилась на метро днем, но только если когда слабый отсвет дня еще легко окрашивал небо в оттенки коралла и индиго. А когда эти цвета угасали, я возвращалась домой только автобусом. За эти несколько визитов, когда мы стали узнавать привычки друг друга, я привыкла приезжать домой на автобусе поздно вечером. В любом случае автобусом ехали подсевшие на крэк наркоманы, проститутки и студенты-вечерники из Темпльского университета. Мы с отцом быстро стали узнавать друг друга по запаху. Мы научились держаться подальше друг от друга, тесниться, когда заходил кто-нибудь новый и когда заскакивал кто-нибудь из местных знаменитостей, рыгая на ходу перегаром. Имя одной из таких знаменитостей было Клара. А в другое время в автобусе ездил Клод. Иногда мой отец ждал меня возле автобусной остановки. Иногда – нет. Иногда он приходил рано. А иногда мы разговаривали до тех пор, пока не приходил спасительный автобус до дома.
Я отказывалась приглашать его к себе в дом, когда ему было по пути со мной. Моя студия на Сороковой и Балтимор становилась все более населенной грызунами, и я слышала оргазм моей соседки точно в 11.35 каждым вечером в пятницу. Незачем было моему пропащему папаше составлять впечатление о благополучии его чада по такой фанерно-нищенской обстановке, так что я продолжала врать о безопасной тихой гавани в центре, на Риттенхауз-сквер, и настаивала на более приемлемых кулинарных убежищах ресторанного ряда.
Через два месяца наши встречи стали еженедельными, по-прежнему разделяясь между нашими якобы домашними местами и по-прежнему вращаясь вокруг его рыгаловок. Одну неделю мы сидели на его территории, другую – на моей. Баш на баш, как он любил говорить. Я объясняла ему, что «баш на баш» означает немного другое, но ему было все равно.
Прошлое Калеба обрушивалось на меня потоком слов и волнами анекдотов. Чему-то я верила, остальное звучало слишком странным, чтобы быть правдой. По большей части мне казалось, что его интересую не столько я, сколько возможность сохранить собственную историю в чужом хранилище памяти.
Мой отец, как я вскоре узнала, родился в Городе Братской Любви в 1960-м от папаши-алкоголика и стандартной мамочки – трудяги-секретарши. Яблочко от яблоньки недалеко падает, постоянно говорил мне папа, так что в семнадцать лет он уже ехал по Тихоокеанскому шоссе в Калифорнии, ища, где бы выплеснуть горечь от отцовских унижений. Не прошло и месяца, как его взяли за то, что он спер батник в «Мэйси» в Санта-Барбаре через неделю после своего восемнадцатого дня рождения. У него не было денег, и тогда ему удалось уболтать следователя на испытательный срок (без участия адвоката) при помощи оправдания Жана Вальжана, заменив основную человеческую потребность в еде на потребность в одежде – фирменной и яркой, с лейблом в виде животного и стоячим воротничком. Очень скоро рубашки сменились спортивными машинами, ювелирными украшениями и даже нелегальной переправкой мексиканцев в больших фурах без окон через границу – в течение месяца.
Именно в свой лос-анджелесский год после случая в Санта-Барбаре он встретил и обрюхатил мою мать и вскоре после этого попался на угоне подержанного «Ягуара». Это, конечно, стало первым из множества обвинений в угонах автомобилей, что ознаменовало начало его полигамного брака с несколькими статьями уголовного кодекса.
Как только его мать узнала о его первом сроке, она больше не пускала его в собственный дом в Филадельфии. Совершенно не тронутый ее равнодушием, Калеб скитался от штата к штату, порой садясь за решетку, а иногда попадая на принудительные работы, когда местный полицейский департамент не интересовало ничего, кроме самого ареста (Канзас, я говорю о тебе). Порой он садился на более долгий срок за какие-то мелочи вроде драки в баре только из-за того, что у него был изрядный послужной список (в Огайо, к примеру).
Где-то между отсидками в Калифорнии, Канзасе и Кентукки, трудотерапией по приговору суда в Западной Вирджинии и после последней стадии в Огайо отец свернул на дорогу восстановления, обретения себя и трезвости в Филадельфии. Где-то в это время умерла его мать, и Калеб унаследовал достаточно денег, чтобы вырваться из отцовской схемы зависимости, – и именно в этот момент он узнал обо мне. Или, скорее, вспомнил, что бросил мою мать-подростка одну беременной семнадцать или восемнадцать лет назад.
Просматривая фото и рукописные письма, а также роясь в Интернете, он ощутил себя рожденным заново. Обратный прибойный поток религиозного обращения в буквальном смысле захватил его, как обратный экзорцизм, и все прежние ошибки стали вдруг для него пустым словом. У него появилась цель в жизни. Исцелить зло, исправить прежнюю несправедливость отцовства, поставить все на окончательное завершение шагов номер 8, 9, 10, 11 и 12, воплощенных в теле и душе Ноа Пи Синглтон, и стать ее доверенным лицом, ее другом, ее отцом. Но Калеб еще не был к этому готов. Сначала он должен был сделать что-то с собой, поэтому он купил «Подвал-Бар», вскоре после этого перевернул это название и провел несколько лет, превращаясь из бывшего алкоголика в делового человека, каким он и предстал предо мной в тот день, когда я с ним встретилась. Всегда с бутылкой воды, с потной верхней губой и симпатичной жаждой обрести прощение.
Его ревизионистская откровенность была замечательна, и поэтому я испытывала к нему нечто вроде уважения. Нельзя сказать, что он прятался за своим досье. Нет, Калеб гордо носил его, словно герб, который он мог бы вывесить над входом в «Бар-Подвал». Он мог рассказать мне в присутствии посетителей своего бара, что выиграл турнир по боксу Уинфилдской исправительной тюрьмы в 1993-м жестоким хуком слева. И он никогда не унизился бы до шепота – даже в пятизвездочном ресторане на Уолнат-стрит, – рассказывая, что больше десяти лет был алкоголиком. И что он бросил школу, чтобы посмотреть страну. И что он почти не чувствовал раскаяния за то, что бросил мать, познавая Великие Соединенные Штаты со стороны защиты в суде Канзас-сити в штате Миссури, Цинциннати в Огайо, Абилены в Техасе, Луисвилля в Кентукки и, конечно, Лос-Анджелеса в Калифорнии. Я была уверена, что он еще не все города включил в список, и даже более чем уверена, что кроме тех обвинений, о которых он рассказал мне, были и другие, но меня это не беспокоило. Если отец сумел рассказать о том, что ему было не по себе от того, что он покинул мать, то я вряд ли была единственной жертвой на его жизненном пути. Имеет значение, однажды сказал он мне, только то, что я нашел тебя.
И я начала с ним соглашаться.
Очевидно, однако, что наши игровые поля не были равны. Для двоих, пытающихся найти примирение после многих лет отсутствия, наше построение на поле концентрировалось вокруг отцовской необходимости устранить ошибки его прошлого, словно если он это сделает, мы станем здоровой малой семьей. Он ничего обо мне не знал, кроме того, что я была заместительницей преподавателя по естественным наукам в системе школьного образования Филадельфии и пробегала по три мили два, иногда три раза в неделю, и после нескольких месяцев этого ему уже было недостаточно.
Мы шли по Риттенхауз-стрит и ели мороженое во время одной из наших встреч, на этот раз якобы на моей территории, когда Калеб решил привлечь мое внимание к этому недочету. Под навесом играл Баха струнный квартет из Кертисовского музыкального института. Отец слизывал шоколад с вафельного рожка, и мороженое капало сквозь его пальцы и смешно пачкало уголки его рта, создавая определенный контекст. Темно-коричневая капля ванильного шоколада упала ему на подбородок, и он слизнул ее длинным и гибким, как ледяная дорожка в парке развлечений, языком, приканчивая холодные остатки. Сначала он посмотрел на высокие жилые дома, словно бы намеренно окружавшие нас, затем снова на меня, и заговорил:
– Я смущаю тебя?
Конечно, он меня смущал.
– Нет, – ответила я, прикусив щеку, и бросила остаток рожка в ближайшую урну.
– Да ладно, всё в порядке, – сказал Калеб, сладко так сказал. – Я знаю, что смущаю тебя. Не надо притворяться. – Он скрестил руки на груди. – Все время рассказываю только я.
– Я рада, что ты, наконец, это заметил, – отозвалась я.
– Однако так дело не пойдет, – настаивал отец. – Мы оба должны рассказывать.
– Мне очень не хочется тебе этого говорить, Калеб, но ты как бы создал прецедент, который я сейчас действительно не могу изменить. Правила есть правила.
– Ноа…
Я пошла к фонтану.
– Я хочу стать частью твоей жизни, – сказал отец, следуя за мной.
Я выдавила смешок.
– А как ты себе ее представляешь?
Мы оба сели на ограду фонтана. Я помню, что она была мокрой, но также помню, что это не мешало мне сидеть на краю, чувствуя спиной младенческое дыхание воды. Мне даже нравился деликатный массаж, увлажнявший мою спину.
Мой отец приобнял меня. После двадцати трех лет отсутствия ему не нужно было входить в мою жизнь с таким пафосом, как, скажем, Марлин Диксон несколько месяцев спустя. Но я также понимала, что он не отстанет. Часть моей души, молчаливой в потоке его словесного катарсиса, была просто обречена в какой-то момент сменить направление.
– Хорошо, – сдалась я, глядя на струнный квартет под навесом. Возникнет торнадо – и их всех сметет – инструменты, деревянный помост, людей. – Я расскажу тебе о себе больше, если ты сначала раскроешь мне два маленьких фактика о себе, которые никак не связаны с «Бар-Подвалом» или «Подвал-Баром», или с твоим мелким воровством по континентальным штатам, или с твоими шестьюстами тринадцатью шагами к самоусовершенствованию, или с боксом в Кентукки. – И я помахала у него перед носом двумя мизинцами в знак примирения. Студенты Кертисовского института все еще играли Баха, словно создавая для нас наш собственный фоновый саундтрек. – Две вещи за одну. Баш на баш, – добавила я. – Только так это работает.
Струнный квартет почти заглушал нас. Призраки этих четырех различных струнных инструментов до сих пор населяют мою камеру. Их деревянные тела и черные изгибы, их конские гривы и натертые канифолью струны в сочетании со спокойствием, порядком и расчетом создавали музыку. Больше нигде четыре в корне отличных звука не могут слиться в таком тонком равновесии. Невидимые слезы раскаяния и сожаления струятся из моих сухих глаз, когда я думаю об этом и об отце. Я прижимаю руки к сердцу, ощущая ритм этой музыки на четверых, и постукиваю ногой по полу в такт, становясь метрономом для их четвертных, восьмых и половинок.
Калеб протянул мне руки.
– Баш на баш, – согласился он.
И мы ударили по рукам.
Глава 8
Одной из самых быстрых перемен, которую претерпеваешь, попадая в тюрьму, является не принудительное привыкание к еде, к ширине прогулочной площадки или к недостатку уединения по нечетным дням в душевой. Это даже не быстрый уход друзей и семьи из твоей жизни. Скорее, это внутреннее осознание того, что ты в конце концов становишься тем, кем должен был стать. Когда ты попадаешь в тюрьму, ты правда получаешь новый номер, новое жилье и новый гардероб, но лишь когда надеваешь эту новую одежду, понимаешь, что пошита она не на тебя. В твою тюремную жизнь не попадает никаких осколков твоей прежней личности. Никаких связей, воображаемых или реальных. Вся неглубокая близость отношений с другим человеком (кровным родственником или еще кем) из тех времен, когда ты носила другие цвета, кроме темно-коричневого, улетучивается, как сигарный дымок. Теперь ты тот человек, которым ты и должна быть, и все это знают.
Люди снаружи могут никогда этого не понять. Тут нужен больше чем один телефонный звонок или краткий месяц посещений – будь то адвокат, священник или журналист, – чтобы по-новому переосмыслить сущность заботливости. Оливер явно этого не понимает, как бы ни пытался. Он просто неспособен. Он приходит в Манси, сунув руки в карманы и виляя среди кабинок для посещений со все большей фамильярностью, словно знает обо мне все, поскольку прочел мое жизнеописание и разок поговорил с моим отцом. Он заходит сюда иногда в костюме, иногда в джинсах, держа свою папку, как романист – свою первую рукопись, и каждый раз упоминает при мне имя моего отца.
– Я до сих пор не могу связаться с ним, но продолжаю попытки, – выдает он в трубку свою постоянную неизменную мантру.
Олли не удастся больше поговорить с ним, я это знаю, именно это я и пыталась сказать ему во время его второго посещения, – и все равно он продолжает набирать тот же самый номер, чтобы услышать короткие гудки и хамство телефонных операторов, которым приходится служить козлами отпущения за неуловимых беглецов или, в моем случае, отцов. Но Стэнстед сам должен осознать свой недочет. Это в мои обязанности не входит. Ты не сможешь внушить другому, что он проиграл. Это надо заслужить, осознать, обретя в этом дразнящую награду. Будь он японцем, я избавила бы его от унижений и протянула бы ему танто, чтобы он смог загладить свои промахи.
Но несмотря на бесполезность, на все те же грабли, у меня не хватит духу ткнуть Оливера носом в правду. Он сам к этому придет. В конце концов он по-прежнему приходит в Манси. Он все еще посещает меня. И все еще хочет узнать больше о моем отце, словно прошлое каким-то образом отзовется по пустой телефонной линии в канадском «Бар-Подвале», где мой отец больше не обретается, и поможет ему внезапно услышать меня.
* * *
В 2002 году нежные руки филадельфийского лета подхватывали меня и приводили в «Бар-Подвал» куда чаще запланированного. Я привыкла к предсказуемой синхронности взаимоотношений, так что они вошли в распорядок моей жизни, как парковка машины на чужом газоне, как раздражительная жена на тридцатый год брака. Ни спонтанности, ни разнообразия, просто заведенный порядок, шахматы, расставленные на доске, чтобы двигать их по квадратикам, пока мы не сойдемся на его или моем поле.
Мой отец решил, что может компенсировать мне алименты за двадцать три года, пристроив меня в свободное время вести его гроссбух и протирать столики. Взамен он помогал мне оплачивать квартиру. Репетиторство летом в праздном городе не сулит больших доходов. Кроме того, у меня дома не было кондиционера. А в «Бар-Подвале» он был. Иногда.
Люди приезжают в Филадельфию за историей, искусством и едой, но получают сырость, вероятность ограбления и тонкий слой грязи на коже каждый раз, как выходят наружу. Пока туристы просачивались в Филадельфию, чтобы сфотографироваться с Колоколом свободы или внутри Зала независимости и потрястись в двухколесном экипаже по брусчатке улочек миниатюрного Старого города, я проводила свободное время в баре.
Однако для нас все быстро изменилось после 4 июля. Мы сидели в «Бар-Подвале» в особенно пустой день, распивая кувшинчик воды, когда внутрь вплыл запах лета. Я обмакнула ту самую полосатую тряпку первого дня нашего знакомства в шайку мыльной воды и расправила ее на маленьком столике. Я не знала, было ли это от грязной воды, от жары или от избытка проведенного вместе времени, но получилось что-то вроде откровения.
– Меня один раз арестовали, – сказала я, словно читая приложение для заполнения воскресного кроссворда.
Оглядываясь назад, я не знаю, просто так я это сказала или с важным видом, но отец не ответил мне ни волнением, ни сочувствием, ни даже гордостью. В его голосе было просто любопытство и больше ничего.
– За что? – спросил он, продолжая вытирать столики во время разговора.
– Ни за что, – ответила я. – Просто глупость.
– Арест – это не глупость, Ноа, – сказал Калеб, поднимая взгляд; лицо его было стоическим.
– Этот был глупостью.
– Но за что? – сухо повторил отец свой вопрос. Я не могу сказать, что в нем перевешивало – гордость и волнение или печаль и стыд.
– Ни за что, как я и сказала. Просто украла мелочь в магазине. Детский мелкий проступок через три недели после восемнадцатилетия. Он есть в моем постоянном досье, но он настолько мелок, что мне не пришлось упоминать о нем в заявлениях или где-то еще. Но он есть. Гребаный нарыв на моем прошлом.
Это была еще одна вещь, которая изменилась после того, как я стала проводить время с отцом. Я начала сквернословить гораздо чаще, чем прежде.
– Ладно, – сказал Калеб, отворачиваясь, чтобы скрыть свою реакцию.
– Ты улыбаешься? Я только что рассказала тебе о неприглядном пятне на моей репутации, а ты? – Я сделала паузу. – Чувствуешь солидарность?
Отец рассмеялся.
– Что?
– Что – что? – переспросила я.
Солнечный закат вспыхнул на папиных щеках.
– Ты честно сыграла, – сказал он, и на какое-то мгновение я поняла, почему кто-то где-то мог счесть его относительно привлекательным.
– О господи, Калеб, неужели?! – Я взяла тряпку и пошла к другому столику.
– Правда, – сказал он, вставая. – Теперь я должен выложить тебе два факта. Любых. О чем угодно.
Я повернулась к нему спиной.
– Не буду я этого слушать.
– Спрашивай, – настаивал отец. – Спроси о чем-нибудь.
– Мне кажется, я уже знаю все, что мне нужно.
Выдохнувшись, я села под кондиционером.
– Первый фильм? – спросил Калеб, не останавливаясь.
– Так не пойдет.
– Первый фильм? – настаивал он.
Я зевнула, пропустив его слова мимо ушей.
– Я буду продолжать спрашивать, ты сама знаешь, – сказал мой собеседник. – Первый фильм. Это не вопрос вкуса. Это факт номер раз. Ты хотя бы можешь это сделать, верно? Это должно было случиться когда-нибудь, с другом, с мамой, в торговом центре или…
– «Человек со шрамом», – выпалила я, сдаваясь и безуспешно прикрывая отвращением улыбку. – Доволен?
Калеб по-мальчишески усмехнулся, словно только что выиграл в перетягивание каната.
– Твой? – спросила я.
– «Афера». С Полом Ньюменом.
Предсказуемо, но тем не менее…
– …первая пластинка, которую ты купила? – продолжал отец.
– Саундтрек к фильму «Коктейль», – ответила я, пряча от него лицо. – А ты?
– Боб Дилан. «Укрытие от грозы», – ответил он, бросая мне мокрую тряпку.
– Любимая еда?
– Бургер и картошка фри.
– Любимый бургер и фри? – добавила я, бросая тряпку назад.
– Ин-эн-аут.
Калеб скатал тряпку в шарик и словно задумался о следующем вопросе.
– Любимый город?
– Ха, Город Братской Любви. – Я улыбнулась. – Страна, которую больше всего хочешь посетить?
– Антарктида, – подумав, ответил отец.
– Страна, – сказала я, когда он бросил в меня мокрым шариком. Я поймала его правой рукой.
– Антарктида, – повторил он тут же. – Или весь атлас.
– Любимое слово? – спросила я, держа тряпку.
Папа думал недолго. К его лицу подлетела муха, пока он размышлял над ответом, и он даже не сдунул ее.
– Думаю, я должен был бы сказать «свобода». А ты?
«Дом. Хрусталь. Ксилофон», – подумала я про себя, а вслух ответила:
– На самом деле, наверное, как у тебя.
Отец приоткрыл рот. Потер руки, обдумывая очередное движение.
– Давай теперь поговорим о приятном. Первый поцелуй?
– Неплохо, – сказала я. – Энди Хоскинс. Шестой класс. Теннисный корт, парная игра, за пределами поля. – Я подбросила тряпку в воздух – так, словно открывала сет, и тряпичный комок упал Калебу в руки, как совершенная подача.
– Кони Анастейша. Первый класс. Поле для соккера, – сказал он, быстро бросая мяч мне. – Первая любовь?
– Еще нет, – сказала я, поймав его. – А у тебя?
– Твоя мать, – сказал он, вытирая руки о джинсы.
– Я думала, что ты, скорее, случайный гость на месяц, – пошутила я, бросая ему тряпку обратно. Он не ответил. И не стал ловить тряпку. Она упала на пол с глухим шмяком, словно пластиковая бутылка с водой, которая не рванула. – Ладно. Я способна в упор увидеть отсутствие ответной реакции. – Усевшись за стол, я попыталась стереть липкое пятно с его края, но оно не поддавалось. Мой отец сел рядом. – А теперь у тебя кто-нибудь есть? – спросила я его.
Он покачал головой.
– Можно сказать, нет.
– Можно сказать? – переспросила я. – Или нет?
– Нет, – ответил Калеб. – А у тебя, куколка?
– Куколка? – рассмеялась я. – Я и не знала, что мы дошли до этого.
– А у тебя? – настойчиво повторил он.
– Не-а, – сказала я, заметив внезапную перемену его настроения. – Ничего особенного. Просто пара парней тут или там. Тут – полицейский офицер и парень в «Лоренцо», но только за бесплатную пиццу по вторникам. Может, если тебе повезет… – Я подмигнула. – …То как-нибудь я оставлю тебе кусочек.
– Теперь, думаю, мне надо чем-то поразить тебя.
– Яблочко от яблони недалеко падает, Калеб. Ты первым это сказал. – Я подняла бутылку, словно произнося тост. – Худшее, что ты сделал в жизни.
– Ты имеешь в виду, кроме того, что я тебя бросил?
– Хорошая подача, – улыбнулась я, наклонив голову, чтобы посмотреть на папин шрам. Я смотрела, как этот шрам подпрыгивает, когда он говорит, соединяя полушария его лица, словно замо`к. Казалось, он доволен своим последним ответом, и шрам продолжал дублировать его здоровую улыбку. – Вот этот шрам, – сказала я. – Когда ты его получил?
– Это займет больше пятнадцати секунд.
– Пятнадцать секунд. – Я взглянула на часы, ожидая, когда секундная стрелка встанет на двенадцать. – Давай!
– Правда? Ты будешь время считать?
– Четырнадцать.
– Блин, – рассмеялся отец, потирая шрам.
– Тринадцать, – сказала я, отслеживая время.
– Черт!
– Двенадцать.
– Черт, – воскликнул Калеб, – ладно!
– Одиннадцать. Десять.
– Ладно. – Папа поднял руку. – Ладно, я скажу. Итак: твоя мать. Я. Семьдесят седьмой год. Бритва. Ванная. Падение. Тадамм! – сказал он, ответив поклон.
– Я вернусь к этому.
– Худшее, что ты сделала? – спросил мой собеседник, меняя тему.
– Кроме встречи с тобой в феврале?
Отец подался вперед, поднимая тряпку, нарушавшую узор дешевого ковра у нас под ногами.
– Давай, куколка, отвечай.
– Арест, – решительно сказала я. – И возможно, то, что я бросила школу. – Я вздохнула. – Целых два. Прелестно.
Калеб крепче сжал тряпку. Из нее по его рукам потекли струйки грязной воды.
– Ты ведь знаешь, что мы с твоей матерью провели не только одну ночь, верно?
Я не могла оторвать взгляда от его рук. Они были стиснуты так, словно ему нужно было сделать себе больно. Или кому-то еще. Или мне.
– Раз ты так говоришь…
– Мы с твоей матерью жили вместе, – сказал отец, погружаясь в ностальгические воспоминания. Голос его охрип. – Не стоит верить всему, что она тебе рассказывает. Мы были молоды и влюблены. А что еще нужно?
– Не знаю, – отрезала я. – Может, еще работа или еда. Деньги. Средства предохранения.
Калеб снова потер шрам.
– Понимаешь, у меня было двенадцать швов после того случая в ванной. Несколько недель я почти не мог есть. Все приходилось пить через соломинку, есть суп и прочее дерьмо. Я даже целоваться не мог.
Мне было трудно удержаться от смеха, но до сегодняшнего дня я горжусь своей сдержанностью.
– Даже представить не могу, чтобы тебе захотелось целоваться после этого маленького шоу.
Мой отец расслабился и вытянул ноги, чтобы коснуться моих. Я поморщилась, когда он задел мою щиколотку, но, думаю, он этого не заметил. На его шраме высыпали капельки пота, и я представила его, одиноко сидящего в мокрой ванной, страдающего от боли, в то время как моя мамаша ушла от него… к Фельдшеру Номер Один? К Брюсу, спортсмену?
Я встала и подошла к последнему не протертому столу. Завсегдатаи лущили арахис в пролитое пиво, оставляя на столе сущие битумные ямы Ла Бреа, которые предстояло зарыть. Я посмотрела на них и начала кругами тереть их тряпкой, убирая липкие следы, но они не стирались.
Отец подошел ко мне.
– Вот, попробуй так, – предложил он, заметив, как я стискиваю тряпку. – Надо вытирать кругами. – Показал как. – Видишь?
– Ты прав, – сказала я, следя, как тряпка в его руках поглощает скорлупки арахиса, прилипшие к поверхности стола. Калеб продолжал тереть столешницу даже после того, как на ее поверхности не осталось ни пятнышка, водя тряпкой по стеклу и стирая остатки влаги. Тряпка в его руках была опорой, словно костыль. Мы промолчали как минимум еще минуту. Руки Калеба постоянно двигались по часовой стрелке, вверх и вниз, из стороны в сторону, вытирая столы словно в бессознательном песнопении – поверхности, которые он вытер уже раза три, протирались его руками с узловатыми пальцами и корявыми ладонями, покрытыми шрамами прошлого, которого я не знала. Каждая из этих отметин и распухших суставов привела его сюда, каждая из этих отметин привела его ко мне в «Бар-Подвал», в летнюю влажность, и в этот момент я поняла, что даже при том, что он рассказал мне о себе, при том, что он повторял мне свои истории каждую неделю с карикатурными приукрашиваниями, я так и не узнала на самом деле, откуда взялись все эти отметины. В результате какого-нибудь рейда через границу? С боксерского ринга в тюрьме? От моей мамы, которая, вероятно, пыталась заменить моего отца в течение следующих десяти лет различными усатыми любовниками? Если сам не видел, все остальное – лишь чистая перспектива.
В конце концов он осознал, что делает, и остановился, отложив тряпку в угол. Отер руки о джинсы, взял меня за руку и усадил меня на стул. Из правого его заднего кармана торчала полоска коричневой кожи, а в нее была завернута моя промокшая выпускная фотография. Наверное, моя мать прислала ему этот снимок после того, как он прислал ту самую открытку. «Если б он хотел быть отцом, он был бы им», – так она сказала. Затем Калеб достал старую фотографию, прилипшую к ее обратной стороне, и протянул ее мне.
– Это твоя бабушка. Моя мать. Ее звали Дороти, – сказал он. – Дот. Друзья называли ее Дот. – Он несколько раз набрал полную грудь воздуха и выдохнул, прежде чем заговорить. – Ей сейчас был бы семьдесят один год.
Я взяла фото двумя пальцами, стараясь не захватать его. На фото бабушка была одна. Она лежала на песке на пляже в купальнике в горошек, на губах ярко-алая помада, волосы повязаны белым шарфом. На фото ей не могло быть больше двадцати пяти, ну, может, в крайнем случае тридцать, и в своих очках она казалась сестрой Одри Хепберн, но не такой красивой. Не могу сказать, где был сделан снимок, но обстановка казалась ароматно-тропической.
– Помнишь, я говорил тебе, что именно из-за нее захотел найти тебя? – спросил отец.
– Что-то вроде, – кивнула я. – Ты сказал, что малость сбился с пути где-то на стадии подлеца-нелегала и обрюхатил мою мать.
Калеб стыдливо улыбнулся.
– Да. Правда, все было немного сложнее.
Я ощущала себя как маленькая девочка, когда родителям сообщают о ее болезни. Чем больше он пытался заговорить, тем быстрее распространялась зараза.
– Я связался с одними парнями в Цинциннати, которые задумали подломить банк, – через силу продолжил он. – Я просто был водилой. Я не входил в банк. Я ничего не сделал. Честно говоря, я едва знал этих парней. Но я согласился идти с ними, и нас взяли, и хотя я просто вел машину, меня упекли на пять лет. И мне пришлось отсидеть от звонка до звонка из-за моего послужного списка. Они знали обо всем, от Мэйси до Тихуаны, и на этой стадии попытка уйти на поруки была просто смешной. Мне оставалось отсидеть два месяца, когда моя мать заболела. По-настоящему заболела. Ко мне пришел надзиратель и лично передал это известие. Он протянул мне письмо и сказал: «Мне очень жаль».
– Она умерла? – нервно спросила я, протягивая отцу руку. Он не взял ее.
– Нет. Не тогда. – Калеб потер ее фото пальцами. – Она написала письмо, где спрашивала надзирателя, нельзя ли отпустить меня пораньше. Она знала, что умирает. И знала, где я. Она следила за мной от Кентукки до Огайо, повсюду. Она точно знала, где я, хотя выбросила меня из своей жизни несколько десятков лет назад.
– Мне так жаль, – сказала я.
Калеб поднял глаза и попытался благодарно улыбнуться, но у него получилась какая-то горестная маска в духе Пикассо.
– Она писала, что хочет, чтобы я вернулся домой в Филадельфию во что бы то ни стало. Умоляла надзирателя отпустить меня, но…
Я помотала головой.
– Он заявил, что это было бы нарушением процедуры, или попустительством, или чем там еще, – продолжал Калеб. – И поэтому я просидел в камере еще два месяца, зная, что моя мать готова поговорить со мной, где бы я ни был. Я просто сидел и думал. – Он рассмеялся, и пикассианская маска рассыпалась, как горстка булавок, брошенных на пол. – Я понимаю, что это было в целом бессмысленно. То есть я сидел в тюрьме. Я бывал в тюрьме и раньше, и действительно подолгу сидел, но я никогда там не думал, понимаешь? Там есть тренажерка, телевизор, работа… Я бы мог гораздо больше времени уделять мыслям о моей маме. Или о тебе, – добавил он, взглянув на меня. – Но я этого не делал.
– Никогда не угадаешь, что будешь делать в подобной ситуации, – сказала я. Только это и сумела выдавить – пустую банальность вроде моей речи на выпускном. – Никто не знает.
– Да уж, – равнодушно сказал Калеб. – Когда я вышел и приехал в Филадельфию, мать уже умерла. Она оставила мне дом, а с ним – коробку с несколькими письмами от твоей матери и твоими фотографиями.
У меня заныло в груди.
– Я отправил тебе открытку вскоре после того, как вернулся домой, и поскольку ответа так и не получил, то понял, что ты достигла успеха, а я – нет. Поэтому я продал дом, купил этот бар и…
Я с неохотой кивнула. Непонятно, с чем я соглашалась, но папина ответная улыбка таила в себе что-то такое, что подтверждало, что он не врет. И не играет. Я даже не думаю, что ему нужна была какая-то моя история в ответ, но напряжение было слишком сильным, и я просто не могла больше держать этого в себе. Я протянула ему руку, и он взял ее.
– …и, – сказала я.
Была моя очередь. Я понимала, что он не просил меня рассказывать. Ему даже не нужно было ничего больше, но подошла моя очередь – и я наконец была готова.
Глава 9
Во время моего предпоследнего визита в «Бар-Подвал» я завалилась туда где-то в час ночи без предупреждения, когда бар уже закрывался. Когда я вышла из автобуса, было темно хоть глаз выколи, и по дороге я обошла дохлую крысу и бомжа (который почему-то пах тюльпанами). Но прежде чем я направилась к бару, который находился в нескольких коротких кварталах, я заметила тень за углом – скрытную смесь сдержанности и мощи в одном аморфном мазке. Когда я посмотрела на обладателя этой тени, он тут же отвел взгляд в сторону. «Он не настоящий», – подумала я и двинулась в путь.
До бара оставалось два квартала. Однако чем дальше я шла, тем больше меня преследовали длинные смазанные пятна его шагов. Чем больше я меняла походку, тем больше менялось его похотливое скольжение, так что голова его размытой тени слилась с тенью моих движущихся ног, и когда они впервые соприкоснулись, легкая дрожь прошла по моей спине. Я почувствовала себя грязной от соприкосновения наших теней. Я не могла сказать, где кончалась моя тень и начиналась его, но я пошла быстрее. Наши тени шли как одна, пока не разделились, когда я остановилась перед входом в бар, прямо под болтающимися кроссовками, все еще свисающими с проволоки, указывая наркоманам, где можно разжиться дозой, – только теперь они потемнели от выхлопа машин, сигаретного дыма, плывущего из раскрытых окон четырехэтажного жилого дома, и кислотного дождя. Я стояла под ними, молитвенно сложив руки, как будто в церкви. «Господи, исполни одно мое желание! – думала я. – Только одно». Когда я обернулась, моего преследователя там уже не было. Мои руки по-прежнему были молитвенно сложены, и я по-прежнему стояла под болтающимися кроссовками.
Я бросилась к дверям и подергала закрытую ручку левой рукой, глядя в камеру и надеясь, что отец увидит меня и красивый рисунок морщинок между моих глаз.
Ему понадобилось меньше минуты, чтобы открыть дверь и втащить меня внутрь. Наверное, он спрашивал меня, что случилось. Думаю, спрашивал, почему я звала на помощь. Но я не помню, чтобы звала на помощь. Я помню только, что рассказала отцу, что за мной кто-то шел. Человек в коричневых ковбойских сапогах и очках.
– Стой на месте, – приказал Калеб.
Послышался громкий звон колокольчика, скрип открываемой двери – и всё. Чернота бессонной ночи. Вакуум всех моих страхов в одном. И без замедления, без какого-либо ощущения мой отец исчез. С этого момента все пошло очень быстро. Я пробежала пальцами по своим рукам, нащупывая повреждения. Нигде в моем теле не лопались сферы боли. Нигде не бугрились будущие синяки, предвещающие ночную черноту где-нибудь на голове, на скуле или на подбородке, на бедрах или еще где. Просто ошарашенная я внутри бара – и никого рядом.
– Папа? – тихо позвала я.
Я выглянула в зал, но там никого не было. Я сунулась в заднюю комнату, но его не было и там. Наконец я побежала к задней двери, выходящей в переулок, заваленный мусорными пакетами и жестянками, открыла дверь и увидела моего отца, который склонился над человеком-тенью, тяжело дыша, как в вечер нашей первой встречи.
– Папа? – снова крикнула я, бросаясь к нему. По здравом размышлении, мой писк был вряд ли мощнее одного децибела, но в моей голове он звучал громоподобно.
Он не ответил мне. Он не слышал меня. Он был слишком занят дракой с человеком-тенью, который оставил преследование меня, или который шел за мной, чтобы выйти на отца, или спутал меня с кем-то, или…
– …берегись! – крикнула я, когда незнакомец бросился на моего отца. Отец тут же сжал кулаки и начал молотить человека-тень в правый висок, пока тот не отшатнулся.
Я заковыляла к нему и, когда подошла поближе, увидела, что хотя человек-тень уже не отбивается, Калеб по-прежнему колотит его кулаком в правый висок – раз, два, три, от чего у того глаза на лоб вылезли. Я считала удары. Пять. Шесть. Семь. Человек повернулся ко мне в самом гротескном, уродливом движении, какое я видела в жизни, прежде чем упасть. Именно тогда я поняла, как он был молод – возможно, не сильно старше меня.
Я не знала, что мне делать, но не могла вот так стоять в нескольких дюймах от отца и смотреть, как тот вколачивает этого парня в больничную койку, а себя – назад в тюрьму. В какое-то мгновение кровь сильной волной прошла от моих ног до сердца и губ. Я никогда не видела такой совершенной драки. И хотя я никогда не говорила об этом моему отцу, это был один из самых возбуждающих моментов в моей жизни.
Человек-тень взмолился, чтобы Калеб прекратил, но тот не слушал. Его левая рука, свободная и не пострадавшая от битья, словно по мановению волшебной палочки поднялась и врезалась в живот тени – восемь, девять, десять раз, пока парень не сложился пополам, упав на землю, как сложенная рубашка.
– Стой! – крикнула я. – Хватит! Хватит.
Отец пронзил меня взглядом, полным гнева, преданности и любви. Руки его были раскорячены и разодраны. Кожа на костяшках натянулась так, что были видны поры.
Сейчас кто-то может сказать, что я должна была остановить его раньше. Что должна была предотвратить еще одно обвинение моего отца в тяжелом преступлении, не допустить, чтобы человек-тень попал в травмпункт с сорока швами и сотрясением мозга с последствиями в виде месячной головной боли. Но я не сделала этого. Никто не знает, как будет вести себя, когда его жизни угрожают. Или когда его семья в опасности. А мой отец напал на этого незнакомца, чтобы спасти меня. Человек в два раза старше лупил тень правой и левой рукой, защищая себя, защищая мою жизнь. Это был один из немногих случаев, когда я увидела в отце себя. По крайней мере, в такой ситуации. Возможно, у меня тот же дар инстинкта самосохранения, отчаянной защиты: подарок, завернутый в блеклую обертку жестких рук моего отца, но все же дар.
– Он живой? – спросила я.
Калеб не ответил. Едва переведя дыхание, он одной рукой потащил меня назад в бар. Я чуть не споткнулась на трещине в тротуаре. Не затащи он меня силой внутрь, я могла бы убежать в другую сторону. Я думаю об этом моменте как минимум раз в неделю. Что было бы, если б я не вернулась в бар вместе с отцом?
* * *
– Какого черта, ты что?! – воскликнула я, когда он закрыл за нами двери.
Внутри отец сложился пополам, переводя дыхание, и на какой-то краткий миг оно стало странно ровным. Как черная патока, оно выходило плотными шарами, каждая капля гуще предыдущей. Ни хрипов, ни кашля. В углу его рта показалась струйка темной крови.
– Как ты?.. – начала было я.
– Идем со мной, – приказал Калеб, затаскивая меня в свой кабинет в задней части бара. Он вытер рот окровавленной рубашкой и вытащил из стола маленькую коробку. Это был револьвер «смит-и-вессон».375 под патрон «магнум». Не живи я в Северной Филадельфии, не будь я у своего давно потерянного отца, не стань я почти жертвой нападения, не спала бы я с Бобби Макманаханом и не случись много еще чего в моей жизни, – я бы сочла его игрушкой. Какой-то серебристо-металлический инструмент с толстыми желобками там, где ложится палец. Опора для рук была сделана с прицелом на комфорт и функциональность. Он был довольно маленьким и компактным, и в отцовых руках казался пультом дистанционного управления.
– Где ты его взял? – спросила я.
Отец вложил пистолет мне в руки, и они сразу же упали на стол от потрясения.
– Возьми его, Ноа, – прошептал он. – Будь очень осторожна. Сейчас он не заряжен, но…
– Кто это был? – спросила я, отдергивая руки от рукоятки револьвера.
Калеб не ответил мне.
– Возьми его, Ноа. Пожалуйста.
У меня ныла вся грудь.
– Кто это, черт побери?! Почему ты это сделал? Ты что, секретный агент, что ли? Ты работаешь на ФБР, а это твое прикрытие? – Я ахнула. – О господи, ты… ты наемный убийца?!
Отец едва сдерживал улыбку, и это только сильнее заводило меня.
– Возьми пистолет, Ноа, – принялся настаивать он, тут же стерев с лица улыбку. – Он понадобится тебе для защиты.
– От чего? От кого?
– Не важно.
– Не буду я брать твою контрабанду! – заявила я.
– Дело не во мне, – уговаривал меня Калеб. – Это ради твоего же блага. Для защиты.
– Кончай талдычить про защиту! От чего мне защищаться?! – закричала я. – От кого? Не думаю, чтобы этот парень тебя стал еще преследовать. Или он за мной шел?
Молчание.
– Рассказывай. Рассказывай, во что ты вляпался, – потребовала я.
– Ни во что я не вляпался.
– Если ты хочешь, чтобы я осталась в твоей жизни, то рассказывай.
Отец помотал головой и, не веря себе, плюхнулся в кресло.
– Да как ты можешь сидеть здесь и с добротой и лаской рассказывать, как ты хочешь стать частью моей жизни и измениться, – и в тот же момент делать из человека отбивную?! – продолжала я возмущаться.
Калеб отказывался говорить. Отказывался менять свое выражение лица из соображений гуманности. Отказывался забирать револьвер. Я повернулась к двери, но она была заперта – отец запер ее, когда мы ввалились в кабинет. Тогда я снова посмотрела на него. Вместо того чтобы объясниться со мной, он обошел стол, взял меня за руку и силой усадил в кресло.
– Я не знаю, кто это был, Ноа, но я довольно долго пробыл в обществе людей вроде него, чтобы понимать, что никогда нельзя быть абсолютно готовым.
– Ты знаешь, что это неправда, – сказала я, отдергивая руку.
– Пожалуйста, возьми.
Отец обильно потел, почти вся его рубаха промокла от пота, кроме нескольких мест.
– Я не знаю, что буду делать, если с тобой что-нибудь случится, – добавил он.
– Я не возьму револьвер, Калеб. Ты это знаешь. Я не буду его носить. Я не буду из него стрелять. Точка.
Папина голова медленно поникла. Он был разочарован. Будь это десятью годами раньше и нарушь я комендантский час, он запер бы меня в моей комнате. И я бы, наверное, много лет ходила к психологу, чтобы преодолеть эти последствия отцовского разочарования.
– Прости, – сказала я. – Я не могу.
Отец снова протянул ко мне руку, и на этот раз я не взяла ее. Я повернулась к двери и подергала ручку.
– Не мог бы ты отпереть?
Мои потные ладони скользили по металлической ручке. Мое правое плечо жгло так, как не жгло уже много лет, так что я попыталась открыть дверь левой, но ручка не поддавалась. Я услышала близко сзади папино дыхание, ощутила его на шее. Одной жестокой рукой он схватил меня за плечо, а другой рванул «молнию» на моей сумке. Я поняла, что он делает, но не стала его останавливать. После довольно долгой паузы он протянул руку из-за моей спины и положил ладонь поверх моей руки, поворачивая ручку направо, пока она не щелкнула и не открылась. Я вышла, не оглядываясь. Рюкзак тяжело прилегал к моей спине.
* * *
Когда я той ночью вернулась домой, я заперла дверь и долго стояла под душем. Слезы шли приступами. Возможно, я до нынешнего дня так и не смыла с себя ту ночь. Выйдя из душа, я пошла к рюкзаку и достала маленькую салфетку, оставшуюся с нашей первой встречи в «Бар-Подвале», на которой было записано имя моего отца, телефон, и вместо подписи – сердечко, словно нарисованное рукой девочки-подростка. Салфетка развевалась в моих пальцах – старая бумажка, уже начавшая твердеть по краям, – прежде чем я своей рукой разорвала ее на мелкие клочки и выбросила их в окно. Ритуально развеяла прах моего отца.
Я открыла рюкзак, вынула кошелек, мобильник, ключи и увидела, как из него нелепо торчит револьвер – словно взрослый среди первоклассников. Коробка патронов калибра.375, тяжело набитая, лежала рядом. Я порылась в холщовом рюкзаке, чтобы найти ту самую открытку, но она пропала. Я носила ее с собой почти все прошедшие десять лет, а теперь она пропала, и вместо нее в рюкзаке лежала новая визитная карточка.
* * *
Дорогая Сара.
Есть несколько чисел, которыми я хочу с тобой поделиться. Двести девяносто семь. Семнадцать. Тринадцать.
Двести девяносто семь – это количество невинных людей, которые были реабилитированы после приговора благодаря повторному анализу ДНК. Если ты возьмешь двести девяносто семь книг и разложишь их рядом, они охватят периметр моего дома. На двести девяносто семь долларов ты можешь слетать из Нью-Йорка в Лос-Анджелес, впервые посетить Лас-Вегас, купить деловой костюм или взять несколько вечерних уроков в местном университете. Я не знаю, что бы ты сделала с этими деньгами, но знаю, что ты не пустила бы их на ветер. Ты бы их отдала. По доллару за каждого бездомного, ждущего у ратуши, за каждую женщину в местном приюте жертв домашнего насилия.
Семнадцать – количество людей, с которых снят смертный приговор, которые оправданы и вернулись к нормальной жизни. Семнадцать, Сара. Это число ты должна накрепко запомнить, несомненно, точно так же, как рекомендации журналов по блеску для губ или флирту с молодым человеком. Теперь это число отдано исключительно семнадцати душам, которые потерялись где-то между радостью и гневом, благодарностью и неблагодарностью, решимостью и негодованием. Они бродят среди нас, как живые тела, неспособные смириться с копией смертного приговора, который им вручают по выходе из камеры.
Тринадцать – это среднее количество лет, проведенное в тюрьме невинными людьми за преступления, которых они не совершали. Целая жизнь. Взросление. Я просто не могу себе представить этого. Не могу. Сара, я возвращаюсь домой каждый вечер и просматриваю истории, стоящие за этой отрезвляющей статистикой. Иногда я сплю по тринадцать часов, и мне снится, что ты по-прежнему со мной. Иногда я сплю тринадцать минут. Коронер сказал, что ты была жива еще где-то тринадцать минут после того, как в тебя попала пуля.
Коробки со свидетельствами стоят по стенам архива в Филадельфии и простоят там еще четыре месяца или около того, после чего будут уничтожены, сожжены бюрократической машиной. А может… кто знает?
Ты понимаешь, что я хочу сказать, дорогая. Правда ведь? Я знаю, что понимаешь. Присяжные не знают всего, что произошло в тот день, как и я, но именно они решают – жизнь или смерть. Не я. Я не судья, несмотря на то что я – единственный суд. Вот настоящая причина того, что этим делом занимается Оливер. Я знаю, что она откроется перед кем-нибудь вроде него. Мне просто надо понять, что случилось. Я должна иметь на руках все факты. Сейчас это единственное, что связывает меня с тобой.
Кроме того, мне тяжело думать, в сколь многом я подвела тебя. Но больше не подведу. Я обещаю тебе. Обещаю. Обещаю. Обещаю…
С вечной любовью,
Мама