Обреченная

Элизабет Силвер

Один месяц до дня «Х»

 

 

Глава 25

Пересекающиеся копья темноты проникали сквозь металлические решетки, оставляя слабые тени на полу. Около шести охранников вошли строем в наше отделение, как летаргические имперские штурмовики, маршируя в унисон. Волосы у них были гладко зачесаны за уши.

Я лежала в койке, пытаясь хоть на сколько-то времени уснуть. Моя левая щиколотка лежала поверх правой, левая рука обхватывала голову, как свод, а голова всей тяжестью погружалась в подушку, продавливая ее до самого матраса. Но мои ноги пробудились, вздрагивая, когда начался топот. Широкие резиновые каблуки били по цементному полу. Новый молодой офицер что-то мычал под нос. Они маршировали в такт биению сердца, двигаясь вместе, как один большой механизм. Я не открывала глаз – я знала, что происходит. Октябрь. Возможно, ноябрь. Время близится к Хэллоуину, а это день Х для Пэтсмит.

Звон ключей, шелестящих на толстом кожаном ремне, вздохи подхватывают симфонический круговорот. Некоторые звучат так, словно у человека астма, но он не носит с собой ингалятор, чтобы не утратить мужества. Другие дышат мучительно, будто годами курили сигареты без фильтра. Я представила, как они считают удары своего сердца, чтобы хоть что-то имело для них смысл этой ночью. А вот дыхания Пэтсмит я не слышала. Наверное, она сдерживала его все это время, словно просто не знала, что с ним делать.

Затем я услышала, как ключ вставляют в замочную скважину и поворачивают в замке до щелчка и как потом мягко скользит металл по металлу. Дверь Пэтсмит отворилась, но от нее по-прежнему не слышалось ни звука. Ни вздоха, ни плача в двадцать одну минуту, ни желания увидеть дочь еще раз. Просто тишина. Затем раздался простой и ожидаемый звук защелкивающихся наручников, а за ним последовали мелкие птичьи шажки закованной заключенной на фоне более длинной страусиной поступи охранников.

Я не стала открывать глаз, чтобы посмотреть, как ее ведут. Я не стала вставать с койки. Не мне пялиться на нее. Это просто очередная часть процесса. Арест, обвинение, заключение, апелляция, казнь. И хотя я знала, что это ей (и мне) предстоит, знание и собственный опыт – это две большие разницы.

По мере удаления шаги затихали. Моя соседка так и не увидела свою дочь. По крайней мере, я не думаю, что она ее увидела, и, возможно, от этого мне так грустно. Она не ощущала завершенности, отправляясь на каталку. Она не смогла повидаться с единственным человеком, который не был ей безразличен. Если б у меня был хоть один такой человек, я бы отдала его ей.

Несколько недель назад Пэтсмит на один вечер забыла о своем ночном крике. Я спросила, почему той ночью она не звала Пэта. Меня беспокоило, что придется ее переименовывать.

– Не знаю, – ответила она.

– То есть как это – не знаю?

– Но это же вроде бесполезно, так? Я подумала, что нечего звать того, кого все равно здесь нет.

– Не знаю, – сказала я. – Это показывает, что тебе не все равно.

– Мне все равно, Пи, – сказала соседка. – Теперь все равно.

Я не ответила ей.

– Может, мне нужна перемена в распорядке дня, – заявила она. – Новый режим.

– Режим? – рассмеялась я. – Разве в тюрьме не всё – сплошной режим?

– А в жизни разве не так? – ответила Пэтсмит, словно получила диплом о среднем образовании, бакалавра и магистра за тридцать секунд разговора. – То есть мы меняем наш распорядок жизни и тогда снова что-то чувствуем, верно?

Я пожала плечами, вспоминая, как в моем детстве моя мать проживала на сцене новую жизнь каждый сезон. Потом я вспомнила моего отца, который попадал в исправительное заведение каждые два года. И Олли, который узнавал что-то новое о себе каждый раз, когда посещал меня.

– Верно, – сказала я. – Думаю, это так.

В час двадцать одну минуту ночи я села в койке, ожидая ее ночного зова. «Пэт, я люблю тебя, Пэт! Ты нужен мне, Пэт! Я тоскую по тебе, Пэт!» Не то чтобы я хотела его услышать. Я слышала, как она вышла из камеры. Я слышала скрежет распахнувшихся решеток. Я даже слышала, как у нее от страха стучат зубы. Я знала, что она ушла. Но почти десять лет я слышала, как она зовет своего любовника.

Есть нечто просветляющее в перемене образа жизни, что бы там ни было. Вставай. Мочись. Иногда облегчайся. Протягивай руки для наручников. Тебя вышибают дубинкой из камеры. Душ. Тебя загоняют дубинкой в камеру. Сон. Ночные стоны соседки, призывающей ею же убитого любовника. Все заново. И так десять лет. А теперь всё.

Я хотела бы сказать, что мне этого недостает. Что я буду тосковать по ней. Жизнь Пэтсмит описывалась ее мантрой: «Пэт, я люблю тебя, Пэт! Ты нужен мне, Пэт! Я тоскую по тебе, Пэт!» Жизнь Марлин – это карьера, деньги, власть. Для Персефоны, наверное, это роспись на фарфоре, теннис и смех. Для моего отца – секс, наркотики и рок-н-ролл. Или дети, любовь и свобода. Может быть, моей новой мантрой будет: «Мне жаль. Мне жаль. Мне жаль». Возможно, Пэтсмит услышит меня и передаст мое послание остальным.

 

Глава 26

– Нам отказали.

Лицо Оливера было дряблым, почти обвисшим, когда он закрыл двери моей апелляции так же просто, как ламинированную обложку меню.

– О…

Это все, что я сказала.

Затем я снова повторила:

– О.

Ну а что сказать в такой ситуации? «Спасибо за попытку, молодой человек. Я ценю ваши усилия. Вы могли бы и лучше? Так почему вы не постарались? Идите с богом? Вы просто убили меня. Суд ошибся». И так далее, и тому подобное.

Не существует списка готовых трюизмов на такой случай. Так что я сделала единственную разумную вещь, какую могла. Я разыграла волнение и тревогу, словно и вправду сидела в пассажирском кресле его невинного рейса к спасению. Я уронила голову на грудь и, даже не ощутив движения мускулов, послала ему ту улыбку, которой улыбаешься, когда тебе плохо или когда после долгих лет встречаешь на улице знакомого, с которым уже и здороваться как-то неловко. И затем я снова сказала это:

– О.

Вот оно – правило трех.

Только тогда Олли сообразил, что слышит требуемый обязательный ответ. Он читал печатный экземпляр постановления Верховного суда штата Пенсильвания по его ходатайству, даже не удосужившись посмотреть на меня.

– Я испробовал все, Ноа. Мне сказали, что даже если и было искажение фактов, то не выше уровня ошибки, дающей право на отмену решения. Они заявили, что даже если была ошибка в решении присяжных, с учетом отношений Лавонн и Фелипе, то эта ошибка по характеру несущественна. Другими словами, вы все равно были бы признаны виновной, и это не повлияло бы на определение вашего наказания. Точно так же и с правилом Миранды. Полиция зачитала вам права, и хотя я не верю, что они прекратили ваш допрос, согласно требованиям Конституции, суд счел, что и эта ошибка по характеру несущественна.

Стэнстед продолжал перебирать возможности. Щеки его блестели от пота, пузырьки слюны лопались на губах. Как у шекспировского актера в центральной сцене, слова выстрелами срывались с его губ. Конституция. Суд. Заявление.

– Во время допроса вы просили адвоката, но они продолжали допрос. Ваш прежний адвокат должен был оспорить это в апелляции. И опять же, верховный суд утверждает, что стратегия Харриса и Макколла была стандартной и не превышала уровня неэффективности.

Я по-прежнему не знала, что сказать. Не то чтобы я не понимала, о чем говорит Оливер, – я просто не знала, как его утешить после первого и очень серьезного профессионального провала. Я хотела напомнить ему, что мои адвокаты пытались и прежде поднимать вопрос Лавонн и Фелипе, но я отговаривала их. Они также поднимали вопрос о правиле Миранды, но это ни к чему не привело.

– Хорошо, – сказала я Олли.

– С этими пунктами мы уже ничего сделать не можем, – ответил он.

Затем Стэнстед быстро вскинул руку к глазам и потер их против часовой стрелки. Крохотные корочки обрамляли его ногти, а под глазами у него, отягощая его моложавое лицо, набрякли тяжелые мешки, словно наполненные водой. Я чувствовала, что в этой перемене виновата только я.

Проклятие повторности породило молчание между нами. Оливер смотрел на меня и словно ничего не видел. Возможно, он пялился на собственное отражение в плексигласе. Однако теперь настал мой черед что-нибудь сказать.

– Что по этому поводу говорит Марлин? – поинтересовалась я.

Юрист положил подбородок на свободную руку, словно на подушку.

– Она еще не имела возможности это прочесть.

Я кивнула.

– Она занята работой по другим делам. И готовится ко встрече с губернатором насчет вашего помилования, – добавил Стэнстед.

Он ответил слишком быстро, на мой вкус.

– Но, возможно, она интерпретирует решение иначе? – спросила я.

Оливер уронил руки, поднял подбородок и посмотрел прямо на меня.

– Смысл ясен, как ни истолковывай. Они не удовлетворят наше ходатайство.

– Значит, остается только помилование? – спросила я. – С чего мы и начинали?

– Но мы продвинулись и с прошением о помиловании. Мы получили несколько заявлений в вашу поддержку. Например, Эндрю Хоскинс прислал нотариально заверенное заявление, которое мы можем использовать.

Мне захотелось рассмеяться, но что-то удержало меня. Уважение? Скука?

– Энди? – переспросила я.

Адвокат одними губами ответил «да», глядя на копию судебного решения у себя в руке.

– Мне очень жаль, Ноа, – сказал он, роняя бумагу на стол.

Мне хотелось погладить его по плечу и поднять его подбородок, впрыснув ему дозу адреналина. «Ты не виноват», – хотелось мне сказать. Но ведь это он проиграл – не я. Я этого ожидала. Не первую мою апелляцию отклоняли. Я уже и забыла, что это была его апелляция.

Я немного помедлила, размышляя:

– Ну что же, тогда ладно.

Стэнстед вытер нос и не ответил, словно думал о чем-то. Об Энди? О Марлин?

– Так что же написал в своем отчете патологоанатом? Что вы включили?

Олли открыл рот, чтобы изложить все единственным способом, каким он умел. Должным образом. Формально. Легально.

– Как мы уже прежде говорили, – сказал он, – суд пересмотрит дело, если откроются новые обстоятельства, которые могут стать убедительным доказательством действительной вашей невиновности. Этот доктор, этот свидетель-эксперт собирался свидетельствовать о состоянии Сары в момент ее смерти. – Юрист вздохнул, глядя на заключение у себя в руках. – Я знал, что это рискованно, но, по крайней мере, у нас был шанс.

– Оливер, – сказала я, мягко протягивая руку в его сторону. Но его рука плясала перед его лицом – нагая, нервная, упрямая.

– С его заключением, его заявлением… – продолжал он.

– Как вы и говорили, суд это не убедило. – Я пожала плечами. – Такое бывает.

Стэнстед отказывался смотреть на меня.

– Всё в порядке, – повторила я. – Тут не с чем особо работать. Дело Ноа Пи Синглтон закрыто.

– Я читал отчет. Я видел доказательства. Но…

– Но ничего не вышло, – сказала я. – Все кончено. Идите домой! – взмолилась я. – Возвращайтесь к семье. В МАСК. В Филадельфию, или в Лондон, или где там сегодня ваш дом. Это была приятная история, но теперь… – Мой голос сорвался.

– Что вы скрываете от меня? – спросил Олли, выпрямляясь. Голос его изменился.

– Ничего. Я ничего не скрываю.

– Вы рассказали мне о вашем детстве, Ноа. Рассказали о вашем отце. И о Саре. – Адвокат пододвинул стул поближе к перегородке. Даже стекло не могло приглушить его пронзительный голос. – Чего вы мне не рассказали? Я знаю, что-то есть. Я знаю, вы что-то скрываете!

Его неопытность могла лишь усугубить его тягу к заступничеству.

– Вы не врывались в квартиру Сары! – выпалил он в решительности прозрения. – Ведь она сама впустила вас, верно?

Я отвела взгляд.

– Ноа, – настаивал Оливер. – Ведь нет доказательств тому, что вы проникли в квартиру. Только ваш сломанный ноготь, который мог сломаться по сотне других причин. Оба отягчающих фактора исчезают, остается только простое убийство, без отягчающих обстоятельств. Взлома нет. Ребенка нет. Простое убийство.

– Простое убийство? – рассмеялась я. – Прекратите, Олли! Вы сами себя запутываете. Для такого новичка, как вы, достаточно одной проваленной апелляции.

– Отлично. Скажем так – даже если она и была беременна, как они докажут, что вы об этом знали? Вы сами говорили тысячи раз, что по ней это было незаметно.

– Я знала, что она беременна.

Глаза юриста дергались вместе с его пальцами и венами на лбу и на шее.

– Они так и не нашли человека, который вломился в квартиру Сары и стрелял в нее и в вас.

У меня под грудью скопился пот. Моя кожа была влажной и зудела. Мне захотелось почесать правое плечо, но я сдержалась.

– Вас продержали в камере предварительного заключения почти двадцать часов без адвоката, воды или пищи, и что важнее всего…

– У меня была вода, – запротестовала я.

– …что важнее всего, Ноа, так это то, что вам не оказали медицинской помощи.

Я отвела взгляд.

– Вы сидели в камере, истекая кровью, и никто и не подумал отвезти вас в больницу. Они не говорили о борьбе в квартире Сары и о вашем пулевом ранении. Они говорили только о том, что вы изобразили обморок, чтобы избежать допроса.

– Поэтому сторона обвинения выглядела на моем процессе так плохо, но это ничего не меняет, – сказала я Стэнстеду.

– Вы рассказывали, что в детстве мать вас уронила. Рассказали о ране на губе вашего отца. Я знаю все чертовы детали каждого эпизода вашей юности. Мы достаточно долго знакомы, чтобы я мог ожидать от вас рассказа, что же действительно произошло первого января.

– Вы знаете, что произошло. Все задокументировано.

Я пнула стенку между нами левой ногой и тут же ушибла большой палец. Олли попытался посмотреть, что я делаю, но Нэнси Рэй велела ему сесть на место.

– Ноа? – позвал он меня.

Пальцы на моей ноге начали ныть от боли, на ногте большого пальца словно возник маленький электрический разряд.

– Ноа? – повторил адвокат.

– Что?

Он чуть подался ко мне.

– Ведь не было никакого грабителя, правда? Это была самозащита?

Я закрыла глаза и стала думать о спокойных, тихих вещах вроде старомодных парковых шезлонгов с нейлоновой сеткой, похожей на свод, под сиденьем. О хорошеньких серебряных часах, которые тикают у вас под ухом, когда вы не снимаете их на ночь. О попкорне в кинотеатре, плавающем в теплом масле. О треске дешевого пластика, когда вы открываете бутылку с содовой. О настраивающемся оркестре, пока он не сливается в простом до мажоре. О механическом карандаше номер два.

– Олли, – вздохнула я.

– Должна быть причина, чтобы человека сочли виновным или невиновным, – сказал он.

Я закатила глаза.

– Олли, кончайте. Вы начинаете становиться банальным.

– И есть два вида невиновности. Юридическая и настоящая.

– Пожалуйста, только не надо мне об актуальной невиновности!

– Как будто вы на самом деле не совершали этого преступления. Мы не говорим больше о какой-то юридической фикции, о дырке в деле. Вы ведь на самом деле этого не делали.

– Олли, я застрелила ее.

Адвокат сильнее стиснул ручку. От уголка его блокнота оторвался желтый кусочек величиной в дюйм.

– Значит, юридическая невиновность, – сказал он упрямо. – Возможно, ее убила не ваша пуля. Она даже близко от жизненно важных органов не прошла.

– Олли…

– Вы этого не знаете. Вы не врач.

– Верховный суд тоже, но они полагаются на хороших врачей, принимая решение. Так всегда было и здесь.

– Но здесь так не было, – заспорил Оливер. – Никто не полагался на медиков-экспертов при защите. Они просто поверили государственному патологоанатому. Не оспорили его работы. Они допустили показ всех этих снимков пулевого ранения, но этот новый патологоанатом клянется, что Сара не была беременна, когда ее застрелили. У него есть новая теория о причине ее смерти. Коронер округа даже не имел на руках заключения о причине смерти. Полиция не заглянула в медицинские карты – они просто сосредоточились на вскрытии. А новый патологоанатом обратил внимание на уровень гормонов при беременности. Фолликулостимулирующего гормона. Он утверждает в своем подтвержденном фактами заявлении, что этот уровень должен резко увеличиваться между восьмой и одиннадцатой неделями, как раз в то время, когда она погибла. Он сравнил анализ крови с места преступления и тот, что был сделан двумя неделями раньше, в центре планирования семьи. И тут он напал на след. Уровень составлял восемь тысяч пятьсот. Хотя когда она погибла, этот показатель должен был быть двадцать пять тысяч или выше. Гораздо выше. Он мог быть даже около трехсот тысяч, но этого не было. Он был ниже семи тысяч. Вы понимаете, о чем он?

Я не была уверена, что понимаю, так что выждала пару секунд. Тогда впервые за этот день Стэнстед заговорил, глядя мне прямо в лицо, а не в свой блокнот. Это не требовало практики.

– Полиция отметила всю кровь в квартире, но не только из пулевой раны. Кровь была в ванной и на ее белье. Ваши адвокаты даже не подвергли перекрестному допросу медицинского эксперта по этому поводу. Полиция просто притащила эту окровавленную одежду, как попкорн для присяжных, без объяснения. Но никому не пришло в голову проверить, откуда вся эта кровь, – просто было сказано, что это непосредственное последствие ее смерти. Никому! Они просто сфокусировались на выстреле. И на вас. Они даже не удосужились посмотреть по сторонам, как только вас арестовали.

– Пожалуйста, бросьте это.

– Вопиющие доказательства некачественной защиты просто ошеломляют. Этого никогда бы не случилось в…

– Прошу вас, Олли, – взмолилась я, – просто оставьте это! Все уже оставили, и мне так будет лучше.

Юрист схватил новую пачку бумаг и просмотрел верхнюю страницу. Я следила, как его зрачки скользят по каждой строке, пока пустота в его глазах не угасла. Я же накручивала на палец прядь волос, прислушиваясь к гармонии так называемых версий, которые я скупо выдавала прессе во время моего процесса. Марксистская версия, версия Каина и Авеля, версия Жертвы и так далее, пока мы не дошли до версии Кеворкяна, которую никто не считал подходящей – даже для процесса. «Слишком трудно доказать», – прямо слышу слова Мэдисона Макколла, сказанные прежде, чем я даже заикнулась о ней.

– Ничего еще не кончено, – настаивал Оливер. – Вы невиновны в этом преступлении. Вам должны заменить наказание!

– Я больше не хочу этим заниматься.

– Вы юридически невиновны в этом преступлении, – продолжал адвокат. – Я уверен в этом. Вы не виновны в тяжком преступлении. А значит, не подлежите смертной казни…

– Олли…

– Кроме процессуальных, здесь есть еще и доказательные недостатки. У вас не было мотива это сделать. Вы даже не можете мне его назвать.

– Олли, вы еще так молоды… – улыбнулась я.

– И?..

– Кто знает, сколько вы еще пробудете в этой стране. Не делайте вид, что, как только вернетесь в свою лондонскую квартиру, вы тотчас не забудете об этом деле.

Стэнстед медленно покачал головой справа налево, как механическая кукла.

– Пожалуйста, не делайте таких предположений.

– Олли, при вашем образовании в закрытом учебном заведении и преклонении перед Марлин Диксон что еще я могу предположить?

– Ноа, – сказал юрист мягко, словно отчасти спорил, отчасти соглашался, – я совсем не похож на Марлин Диксон.

Я улыбнулась.

– Конечно, похожи, Оливер Руперт. Вы окончили Кембридж. Вас отправили в закрытую школу, где вы, возможно, ели пончики за одним столом с каким-нибудь герцогом, или графом, или еще кем.

Адвокат снова повел головой слева направо.

– Вы не понимаете.

– Чего?

– Да, я учился в Кембридже, но воспитывался я не так. – Стэнстед нервно рассмеялся. – Мой отец первым в своей семье окончил университет. Сначала он был военным летчиком, а моя мать никогда не училась в университете. Потом в университете отучился я. И много лет не был дома.

Я отбросила волосы назад и затянула их на затылке резинкой, которую сняла с запястья. На том месте, где она была, перехватывая циркуляцию крови, осталась красная полоска.

– Ладно, Оливер, – сказала я, поднимая руки. – Меа кульпа.

– Да все нормально, – тут же ответил мой собеседник. Но его голос не соответствовал словам.

Затем он посмотрел на меня, словно хотел еще что-то сказать, но что-то другое остановило его. Возможно, это была его английскость, возможно, Марлин или вина за то, что он много лет не навещал родителей, а вместо этого добрую часть десятилетия следил за убийцей двоих людей, просидевшей в тюрьме в Пенсильвании лучшие десять лет своей жизни.

– Я тут записывала свои мысли, – сказала я, нарушая молчание. – Когда вы начали работать со мной, я начала кое-что вспоминать о том, что случилось, о моем детстве – ну, обычные тюремные воспоминания, ерунда всякая. Ничего особенного, но я хотела бы передать их вам.

– Это… – Олли не находил слов, и глаза его увлажнились. – Это замечательно, Ноа.

Я выждала мгновение, прежде чем продолжить.

– Как мне их вам передать?

– Можете отдать прямо сейчас.

– Я еще не закончила. У меня ведь еще осталось несколько недель?

Адвокат кивнул.

– Ладно, я буду ждать.

– Хорошо, – улыбнулась я.

– То есть… то есть мы теперь друзья?

– Конечно, – ответила я. – Мы друзья. Но ты сам знаешь, что дружба на самом деле – не более чем полигамный брак. По крайней мере, так говорил мне усы-гусеница во втором классе.

Я пыталась не смеяться.

– Да не бойся, смейся, – подмигнула я. – Это не моя теория.

– Тебе недостает их? – спросил Стэнстед. – Твоих друзей? Твоих полигамных супругов?

Я не настолько асоциальна, чтобы у меня не было прежде друзей, но когда они у меня появлялись, это я их отталкивала, а не наоборот. Так что, кроме Персефоны, у меня и не было настоящих друзей, чтобы по ним тосковать, – до Сары или после нее.

Будучи моим другом, Оливер не стал расспрашивать дальше.

– Ты можешь отослать мне рукопись на адрес фирмы, – сказал он наконец.

– А другого варианта нет? Ты не дашь мне свой домашний адрес?

– Отошли ее в фирму Марлин. Если мне придется уехать, я найду способ получить ее.

– Ты уверен?

– Конечно. Фирма-то никуда не уедет.

Я улыбнулась – медленно, как мать, которая знает, что дочь снимает шапку, как только выходит из дому.

– Тогда ладно, – сказала я. – Значит, теперь ты – мой русский Ромео?

Олли рассмеялся.

– Разве мы уже об этом не говорили? Я валлиец, Ноа. – Он помолчал, и я абсолютно уверена, что заметила свет в его глазах. – Валлийский Ромео.

 

Глава 27

Равенство – такая грязная штука. Здесь мы все, по идее, равны. Преступник есть преступник. У всех нас, у смертников, есть двадцать три часа заключения и час отдыха в одиночестве. Мужчины проводят его в наручниках в клетке в своем отделении, женщины кругами бродят по мрачному двору в отдельных клетках.

Заключенные вне отделения смертников не знают о преступлениях своих соседей, разве только те сами расскажут. Пищеблоки полны диссонансного хора мелких воров, насильников, сексуальных маньяков и убийц. Мы здесь в меньшинстве. Бедняги-студенты, сидящие в углу в дурацких колпаках наказания, льстивые педофилы, учителя старших классов, что спали со своими учениками, – у них у всех одна профессия: заключенные.

Но стоит сделать лишь один шаг в сторону нормального общества – продуктивного, усердного, уважаемого непреступного общества – и равенство утекает сквозь пальцы. Присяжные делают свои выводы, основываясь на эмоциях. Белые люди – на эмоциях белых людей. Черные – на эмоциях черных. Латиносы – латиносов. Женщины – женских. Евреи – еврейских. Мусульмане – исламских. И вот вам картина. Наказание за тяжкое преступление – не исключение.

Я знаю, что наша система великолепна. Она ставит меня, в конце концов, между Джеффри Дамером и Эйлин Уорнос. Она работает. Это правда. Как и большинство вещей, она несовершенна и имеет свои пороки, но по большей части функционирует весьма хорошо. Кроме тех моментов, когда дело касается равенства.

Закон создан для защиты класса индивидуалов. Людей, которые, благодаря своему возрасту или статусу, являются наиболее ценными для общества. Если их убивают – несмотря на то что их глаза видят так же, их сердца работают так же, и опорожняются они тем же, что и прочие, – тот, кто это сделал, обязан умереть. Если мы убиваем кого-то из этого сопливого класса индивидуалов, нас приговаривают к смерти, в каком бы состоянии мы ни находились в тот момент. Убей пятилетнюю девочку – получишь смертельную инъекцию. Убьешь шестилетнюю – от двадцати пяти до пожизненного. Убьешь полицейского – инъекция. Убьешь мужа – от двадцати пяти до пожизненного. Убьешь продавца из круглосуточного магазинчика, купив пачку сигарет и жевательную резинку – от двадцати пяти до пожизненного. Убьешь продавца из круглосуточного магазинчика, застукавшего тебя за кражей сигарет и жвачки, – инъекция. Нация, которая так гордится своими принципами равенства, обращается со своими жертвами с таким вот ритуальным неравенством.

В Пенсильвании убийство рассматривается как преднамеренное убийство первой степени. Можно составлять план тяжкого преступления в течение двух лет или решиться на него прямо на месте, но если штат жаждет смертного приговора, то он его вынесет. В отличие от Техаса, Калифорнии и многих других штатов, если жертве было меньше двенадцати, вы все равно умрете. И помоги вам бог, если жертве оставалось пять дней до ее бар-мицвы. Некоторые штаты заходят так далеко, что кодифицируют убийство с отягчающими обстоятельствами, применяя смертную казнь не столь необдуманно. В Техасе убийство и убийство с отягчающими обстоятельствами считаются разными преступлениями. Но не в Пенсильвании. Здесь слишком много факторов влияют на выборочное применение смертной казни. Отягчающие факторы – так это называется. Как будто одно убийство может быть более вопиющим, чем другое.

Например, если убийство было особенно мерзким или извращенным, жестоким или зверским. Убийство государственного служащего, убийство из-за денег, групповое убийство, убийство во время продажи запрещенных веществ, убийство похищенного ради выкупа или убийство беременной жертвы. И конечно, если жертва была на третьем триместре беременности или если я знала о ее беременности на любой стадии – как будто если б я убила ее за мгновение до наступления третьего триместра, это было бы уже не так ужасно. Словно убийство Персефоны было бы ужаснее, если б я сделала это преднамеренно.

 

Глава 28

Как все эпические истории, моя начиналась с классического греческого мифа. С Персефоны, дочери Зевса, супруги Аида, царицы преисподней и моей лучшей подруги, когда мне было двенадцать лет.

Как и положено детям, мы произрастали из привычек и рутины. Как я уже говорила, много дней я проводила у Персефоны дома на другом краю города. Мы ели печенье с хрустальных тарелочек и пили лимонад из хрустальных стаканов. Я чувствовала себя королевой. Каждый раз, испивая из хрустального кубка, я слышала, как тот издает звон, подобный звону арфы. И каждый раз, как мы заканчивали есть и пить, Персефона показывала мне новообретенные богатства в их полном сокровищ новообретенном доме, с энтузиазмом бегая из комнаты в комнату. Я была классически образованным археологом, ведущим раскопки моего собственного греческого мифа, и меня вел в подземный мир имения Райга мой собственный оракул.

Например: фарфоровый сервиз на шестнадцать персон покоился с миром за стеклом, прямо как усопший любимый монарх – в своем целлофановом заточении, украшенный розами и медалями за отвагу, а очередь скорбящих подданных отдает ему последние почести. Можно смотреть, дышать и даже плакать – только не прикасаться.

– Они расписаны вручную, Ноа, – каждую неделю говорила моя подруга. Говорила легко, словно дышала.

В другие разы она вела меня к коллекции современной живописи, разбросанной по дому, причем картины были закрыты холстом, как тело недавней жертвы на месте преступления или как еврейский дом в трауре. Там были работы Миро, набросок Пикассо и даже Модильяни.

– Вот это прадедушка, – сказала Персефона однажды. Но я не знала, о каком художнике она говорит и почему этот рисунок оказался погребенным, как ее прадед, если он такой особенный. Его закрывала мешковина, что в то время напомнило мне о мешках с бельем для прачечной. Теперь это напоминает мне труп, который вот-вот опустят в могилу.

Подруга таскала меня по всему дому, по тайным тропкам, подкрадывающимся к нам, как улочки старых городов Европы.

– Я хочу кое-что тебе показать, – говорила она и каждый раз показывала мне что-то новое. Теннисный браслет, усыпанный алмазами, застегивающийся на золотые замочки. Он лежал у постели ее матери.

– Это подарок дедушки, – сказала Персефона.

Пачки зеленых бумажек, погребенных под полом дома и разложенных ровно, как жертвы войны.

– Это вроде как наше маленькое рыбное место, – хихикнула моя подружка, хотя я была уверена, что она понятия не имеет, что снулая рыба – это совершенно не то, что деньги, спрятанные под половицами.

– Но это, – воскликнула однажды Персефона, – это круче всего!

Она повела меня в гостевую комнату, где я оставалась, когда было поздно возвращаться домой или когда моя мать была слишком занята, чтобы забрать меня вовремя. Прямо за старинным гардеробом находился семейный сейф, набитый патронами, огнестрельным оружием и трофеями былых боев.

– Смотри, – улыбалась моя подруга во весь рот, – это со Второй мировой войны!

Она вытащила одну из трех старых винтовок и наставила ее на меня.

– Пу! Пу! – смеялась Персефона, словно ей было семь лет, хотя нам было почти тринадцать – почти взрослые, согласно некоторым религиям и культурам.

– Пу! – кричала она, и я изобразила, будто в меня попали. – Ну, попробуй!

Она протянула винтовку мне, и я охотно взяла ее, прямо как лимонад в двухсотдолларовом хрустальном стакане, или случайный билет в кино, или поездку до дома. Это было наследие, фамильные богатства, добытые тем, с кем у Персефоны не было никакой связи, кроме, возможно, ямочки на подбородке или ненормально высокого уровня холестерина. Винтовка была холодной и тяжелой и воспринималась как очередной предмет бутафории, который использовала моя мать в самодеятельной постановке «Энни, готовь пистолет», а не как настоящее оружие, предназначенное для того, чтобы убивать людей.

– Отдай, – сказала подруга. – Мне надо положить ее на место.

Она выхватила у меня винтовку и засунула ее в сейф. За сейфом прятался маленький деревянный ящичек, рассохшийся вокруг замка так, что казалось, что его можно открыть только игрушечным ключиком от городских ворот.

– Что там? – спросила я.

Персефона пожала плечами и открыла его.

– О-о-о-о-о! – ахнула она. – Как круто!

Подруга посмотрела на меня озерами глубокого синего цвета. Черные волосы падали на эти лучистые глаза, а ее фамильный греческий нос виднелся сквозь водопад кудряшек. Я думаю, что если б эта девочка дожила до зрелости, она могла бы стать моделью так называемого этнического стиля. Прекрасная и уродливая одновременно, и невозможно сказать, какова она. Для меня же она была просто Персефоной. Не Перси или Перс – просто Персефоной и иногда Пи.

Она схватила потаенное сокровище и повертела его в руках, ища спусковой крючок. При первом же повороте дуло уставилось на меня.

– Ладно, Персефона, – стала уговаривать я, – положи его на место. Твоим родителям не понравится, что ты с ним балуешься.

– Спорим, он дедушкин!

– Положи его назад, – упрашивала я, – пожалуйста!

Но подруга продолжала искать инициалы или еще что-нибудь, чтобы опознать принадлежность.

– Он должен быть дедушкин. Иначе почему он тут лежит?

– Ну хватит, Пи, – говорила я. – Родители же…

– Да их весь день дома нет. Они и не узнают.

– Он может быть заряжен.

Из груди Персефоны вырвался головокружительный смешок, словно ребро треснуло. Забавно. Иногда я думаю, что даже в тринадцать лет она еще была по-детски невинна, хотя большинство девочек в этом возрасте вышли из детского периода уже к десяти годам. Полагаю, в каких-то книгах было записано, что ей никогда не суждено стать взрослой. До последней буквы пророческое мистическое выражение.

– Не-а, – сказала она. – Я уверена, что всё в порядке.

– Он не кажется таким древним. Может, он принадлежит твоим родителям? Типа защиты от грабителей и прочих? У Энди дома тоже есть оружие.

– Думаю, да, – вздохнула Персефона, – но мама говорит, что у нас очень спокойный район.

Она пожала плечами, обводя взглядом комнату. Пистолет по-прежнему вертелся у нее в руках, как леденец.

– Тогда, может, они купили его до того, как вы переехали? – предположила я.

Подруга пожала плечами.

– Может быть. Ты сегодня на ночь останешься?

Я помотала головой.

– Ладно, – вздохнула Персефона, направляясь к постели. Она упала на нее и выронила пистолет. Тот резко выделялся на белой простыне и пуховом кружевном покрывале. – Когда твоя мама приедет за тобой?

Я посмотрела на часы и пожала плечами.

– Не знаю. Может, через час? Или меньше.

Персефона тоже пожала плечами.

– Ладно.

– Так ты уберешь пистолет?

Подруга, расстроенная, села.

– Да, думаю…

И тогда все и случилось. Никакого драматического пролога. Ни диалога, ни спора, ни подростковых игр в русскую рулетку. Никаких переломных моментов. Никакой мотивации с моей стороны. Никаких классовых различий. Ни просьб. Никакой лжи. Никакой темы. Никакой теории. Никаких тогдашних кеворкяновских мыслей. Никакого соперничества между братьями-сестрами. Никаких комплексов по поводу отца, матери, семьи или внутренних психологических проблем, которыми можно было бы все объяснить. Ни виновной воли, ни виновного действия, никаких фактов в пользу или против обвинения. Ни незрелости, ни глупости, ни неподсудности. Ни скрытой ненависти. Просто одолжение.

– Слушай, Ноа, ты не положишь его на место вместо меня?

Мы обе довольно устали, наверное. От оружия? От дома? Друг от друга?

Мои плечи поникли.

– Хорошо, – сказала я, забирая пистолет.

Проблема была в том, что ее палец все еще лежал на спуске. Оружие вплелось в наши пальцы, запуталось в них, как в шнурках. Возможно, это случилось из-за того, что Персефона попыталась выпутать свои пальцы. Этого могло и не случиться. Я не уверена. Я знаю только то, что случилось сразу же, как мы высвободили пистолет. Мое сердце трепетало, как трель в конце скрипичного соло. Мой разум вращался, как танцующий дервиш. Мои глаза пересохли, как будто кто-то дунул в них. И между нами с Персефоной лениво поднялась дымная преграда. Когда дым рассеялся, как утренний туман, пистолет уже был не в руках моей подруги и не в сейфе. Он был у меня.

И тогда я увидела ее распростертой на постели так, как она лежала только что, минуту назад, разбросав руки, длинные и худые, чуть узловатые в локтях, и теперь покачивающиеся от выстрела. Ее ноги казались такими же длинными, как ее руки, как у марионетки. Маленькая черная точка виднелась у нее на лбу, словно драгоценность в ее новой коронационной тиаре. Из этой точки текло. Темная жидкость извергалась на покрывало, подобно лаве из кратера вулкана. Но несмотря на всю круговерть вокруг нее, сама Персефона лежала неподвижно. Ее грудь не поднималась, как моя. Ее глаза не закатывались, как мои. Единственное движение наблюдалось где-то в районе пола. Слабое качание привлекло мой взгляд к ее ногам, где ее шлепанцы свешивались с кончиков ее остывающих пальцев, покачиваясь взад-вперед, взад-вперед, пока один из них, наконец, не упал на пол.

– Пи? – прошептала я.

Тишина.

– Пи… П… Персефона?

По-прежнему – тишина.

Я уронила руки, и пистолет тут же выпал из моей ладони, выпустив еще одну пулю, прострелившую ножку кровати у самого пола. Не помню, чтобы я услышала выстрел. Я даже и первого выстрела не помню. Или крика. Я знала, что выстрелы были, потому, что я стояла там и видела, как треснуло дерево. Но звука не было. Я не помню его. Потом я узнала, что от второго выстрела кровать покосилась и осела на пол. Наверное, когда приехала полиция, Персефона уже не лежала на спине, удобно раскинувшись во сне, как я видела ее в последний раз. Она сползла по шелковому белью, когда кровать начала заваливаться, и практически сидела на полу, привалившись спиной к матрасу и подперев кулачком подбородок, как жутковатая ожившая статуя Родена.

Моя мать должна была вот-вот забрать меня. Она знает, что делать. Она уже делала такое прежде. Она миллион раз рассказывала мне эту историю о том, как познакомилась с Фельдшером Номер Один. Это была удача, особый счастливый случай, всегда говорила она – когда она уронила меня с лестничной площадки третьего этажа нашего дома в Норт-Вэлли. Она не знала, насколько хорошо я помню звуки моего детства. Не знала, что я помню все, что она делала с Фельдшером Номер Один, бухгалтером-усы-гусеницей и спортивным ходоком Брюсом. Я никогда не рассказывала ей, что я помню также, как она проломила бортик моей кроватки, чтобы никто не знал, что она на самом деле сделала.

Струйка крови вытекла из уголка рта Персефоны, как преступная слюна.

Я не нашла телефона. Я даже не набрала 911. Не тот был момент. Но, конечно, было проникновение со взломом. Что же иначе? Вот почему родители Персефоны держали пистолет, в конце концов. Потому и родители Энди Хоскинса тоже держали пистолет.

Жемчужинка крови скатилась на покрывало, как капелька шоколада. Персефона по-прежнему не шевелилась. Она еще не сползла на пол. Ножка деревянной кровати еще не подломилась.

Но внезапно мир начал вращаться вокруг меня. Пропотевшая одежда спутала мои руки и ноги, как целлофановая обертка. Я закрыла глаза и представила, как сижу в наручниках и объясняю, что я не виновата. Не виновата. Не виновата. Понимаете? Это не моя вина.

Прошло пять минут – всего пять кратких минут, пока я смотрела, как из Персефоны уходит жизнь. Аид в теле двенадцатилетней девочки схватил ее среди полей и унес в подземный мир. Минуты превратились в дни, а те – в месяцы и годы. Кровь прилила к моему лицу. Я ощутила это трясущимися руками, я закричала от ощущения жжения, словно я сунула руки в духовку, словно мое признание пламенем стекло в них. Эти же самые пальцы касались моих стоп, которые также слишком быстро впитывали вязкую жидкость потери. Мой мочевой пузырь был полон, из глаз текло, поры сочились, но я не могла пошевелиться. Мои руки пошли волдырями, красными, белыми и желтыми от крови, гноя и слизи. Ее надо было доставить в больницу. «Ее надо доставить в больницу, – думала я. – Ее надо доставить в больницу».

А затем я снова услышала, как мать говорит в трубку оператору службы 911.

«Моя дочь… она… она упала. Грабитель. Пожалуйста, помогите!»

Никто в тот день даже следствия не проводил.

«Пожалуйста, нам нужна помощь! Здесь был грабитель!»

Но никто не обратился к нам, чтобы опознать, того ли человека они поймали. Моя мать была лучшей актрисой, какую я только знала, и, возможно, остается лучшей актрисой в Калифорнии до нынешнего дня. А теперь была моя очередь.

Я схватила пистолет, стерла свои отпечатки пальцев и вложила его снова в руку Персефоны, словно она попросила меня. Я закрыла сейф и запихнула его назад, как и полагалось. Как Персефона и попросила меня восемь минут назад. Я подошла к телефону набрать 911, чтобы рассказать им, что случилось: когда мы играли, в дом залез чужой. Мистера и миссис Райга не было дома весь день. Но я так и не успела этого сделать.

Впервые в жизни моя мать приехала раньше времени. Она наверняка подъехала с фасада и ударила ладонью по гудку. Его звук пронесся через весь дом до его задней части, где я ждала со своей единственной подругой. Я направилась к передней двери, ставя одну ногу впереди другой. Возможно, моя мать не просто так приехала заранее. Возможно, она знала, что случится. Возможно, она знает, что делать. Да, она точно знает, что делать. «Все, что ты делаешь, я могу лучше, – слышала я ее пение. – Я могу сделать все лучше, чем ты».

«Здесь был грабитель, – шептала мне моя мать сквозь младенческие годы, внушая из гудящей машины всего в пятидесяти футах от меня. – Скажи, что здесь был грабитель. Просто скажи так. Ты хорошая актриса. Прямо как я. Прямо как я, ты хорошая маленькая актриса, Ноа. Ты можешь. Ты можешь сделать все лучше, чем я».

Я огляделась в поисках телефона, но не нашла его. Я хотела позвонить и сказать: «Да, здесь был грабитель. Я не знаю, кто это был, но он проник в дом, похитил мои украшения и ушел. И… и… он был в черной лыжной маске, так что я не видела его лица, но вот так все было. И… и ее застрелили».

Но я не сделала этого. Она никогда не пела для меня с этой сцены. Мне нужна была новая тактика.

Я побежала вверх по лестнице и схватила первое, что попалось мне под руку, что весило больше фунта (может, вазу? раму? не помню), и бросила эту вещь в стеклянный шкаф, где стоял фарфор семейства Райга. Крошечные лилии потрескались по кривым и прямым пересечениям, так что от них осталась лишь двадцать тысяч элементов пазла. Я побежала в кабинет, нашла семейный компьютер «Эппл IIc» на высоком столе красного цвета, вырвала его из гнезда и бросила на пол. Я не стала ждать, пока он развалится пополам, а его внутренности вывалятся на паркет белого дерева, как электронная жертва аварии. Затем я бросилась в комнату – мавзолей, где лежала Персефона перед тем, как соскользнуть и застыть в позе статуэтки. Если б это сделал грабитель, то он застрелил бы ее из собственного пистолета. Или, что еще хуже, он нашел бы этот пистолет и забрал бы его с собой. Я порылась в ящиках в комнате, вываливая их содержимое на пол, словно действительно искала оружие, а затем схватила пистолет, обернула его в мою спортивную рубашку и сунула к себе в рюкзак. Пусть полежит там; дома я подумаю, куда его деть.

Оставалось сделать только одно дело, чтобы все выглядело по-настоящему. Наверху, рядом с постелью миссис Райга, на ночном столике отдельно стояла шкатулка с драгоценностями. Я вспомнила, как моя мать всегда говорила мне, что держит свои драгоценности в отделении для носков, поскольку глупо показывать грабителю, где лежат все твои ценные вещи. Я думаю, она так сказала потому, что ничего по-настоящему ценного у нее никогда не было. Но, может, она была права. Когда сигнал машины моей матери превратился в бесконечный речитатив, я побежала наверх к шкатулке и открыла ее, прихватывая рубашкой, словно сделанной из подручных средств перчаткой. Я со школы знала, что твои отпечатки пальцев – все равно что твоя душа. Никто не может в них как следует разобраться, но у каждого уникальный рисунок. Я схватила бриллиантовый «теннисный браслет», который Персефона показывала мне несколько недель назад, поскольку он показался мне самой дорогой вещицей в шкатулке, сунула его в рюкзак к пистолету, вылетела из дома и прыгнула в машину к моей матери.

Мама просматривала «Пипл мэгэзин» месячной давности. Она не спросила меня, как прошел мой день, где Райга или почему я так долго выходила. Если б она прислушалась, то услышала бы биение моего сердца сквозь голос, приказывавшее мне направляться домой.

Через день моя мать пришла ко мне в комнату, чтобы рассказать о трагедии. Она услышала о ней в дневных новостях. Полиция не знала, кто это сделал, но, очевидно, в дом Райга проникли грабители, и один из них (их якобы было двое) выстрелил и убил Персефону. Мать так страдала, что ей пришлось мне об этом рассказывать. Она была в растрепанных чувствах, поскольку знала, что «ты была так с ней близка, как две горошинки из одного стручка». Она повторила это раза четыре во время разговора и показала мне газету с полицейским репортажем. Кроме убийства, «грабители похитили все деньги, бриллиантовый “теннисный браслет” и разбили фарфоровый сервиз ручной росписи стоимостью в двадцать тысяч долларов». Я понимала, что никогда не смогу рассказать о том, что я сделала. Через три дня я похоронила пистолет под старым дубом, осеняющим бесчисленные столетние захоронения на ближайшем кладбище.

Мой брат, моя мать и Брюс-скороход пошли на похороны вместе со мной, где мы сидели через три ряда позади Райга. После похорон я подошла к ним и сказала, что оплакиваю их потерю. Других детей у них не было, и они не были уверены, что будут. В смерти Персефоны они винили свое наследство. Проклинали переезд. Наверное, в этом они были правы, но все же. Я обняла их и рассказала, как любила Персефону и как горюю, и повторяла это снова и снова.

– Нет, дорогая, не надо, – сказали они мне, вытирая слезу с моего носа. – Это не твоя вина.

* * *

Ноябрь

Сара,

Я только что узнала, что, кроме прошения о помиловании, Оливер работал вместе с Ноа над ходатайством о пересмотре дела, чтобы подать очередную апелляцию в Верховный суд. На прошлой неделе, когда я пришла в тюрьму за подписью Ноа, чтобы получить школьные и медицинские документы из архива для включения их в прошение, я все поняла. Около месяца я не была в тюрьме, и предполагала, что Оливер тоже там не бывал. Правда, мне было нужно, чтобы он ходил туда, расспрашивал ее и выдавливал из нее крупицы правды о том, что все-таки случилось в тот первый день нового года. Однако это была прямая ошибка. Он перестал исполнять свои обязанности.

Прошлую субботу я почти три с половиной ужасных часа провела за рулем, чтобы попасть в тюрьму. И охранник сказал мне, что Оливер уже побывал здесь. Даже и говорить незачем, что он обычно не посещает наших клиентов и не ведет работы по другим нашим делам. Скорее всего, он просто болтал с Ноа о… да бог знает о чем. Конечно, я сказала тюремному начальству, что просто перепутала дни. Конечно, сказала я, у Оливера была назначена встреча. Конечно, наверное, годы берут свое – я попыталась выдать это за спокойную насмешку над собой. Они вежливо рассмеялись, а затем показали мне журнал посещений, который я лихорадочно скопировала на один листок, чтобы ты смогла увидеть это своими собственными глазами.

З июня, 2012 Оливер Руперт Стэнстед, адвокат, МАСК

5 июня, 2012 Оливер Руперт Стэнстед, адвокат, МАСК

18 июня, 2012 Оливер Стэнстед, адвокат, МАСК

29 июня, 2012 Оливер Стэнстед, адвокат, МАСК

З июля, 2012 Оливер Руперт Стэнстед, адвокат, МАСК

26 июля, 2012 Оливер Руперт, адвокат, МАСК

29 июля, 2012 Оливер Стэнстед, адвокат, МАСК

7 августа, 2012 Оливер Стэнстед, адвокат

15 августа, 2012 Оливер Руперт Стэнстед, адвокат, МАСК

26 августа, 2012 Оливер Стэнстед, адвокат

31 августа, 2012 Оливер Стэнстед, адвокат

26 сентября, 2012 Оливер Стэнстед, адвокат

28 сентября, 2012 Оливер Стэнстед, адвокат

4 октября, 2012 Оливер Стэнстед, адвокат

14 октября, 2012 Оливер Стэнстед

20 октября, 2012 Оливер Стэнстед

Шестнадцать раз, дорогая. Шестнадцать посещений. Некоторые одно за другим, некоторые с перерывами. Некоторые под прикрытием МАСК, а в последние недели ни разу от имени «Матерей против смертной казни» и, возможно, даже не как адвокат.

Затем я поехала в Гаррисбург, чтобы посмотреть, не написал ли «Олли» чего-нибудь от своего имени. Что-то кроме прошения о помиловании, которое он помогал мне составлять. Судебный секретарь передал мне все бумаги, составленные от лица Ноа Пи Синглтон или даже просто Ноа Синглтон за предшествующий год, и именно тогда я обнаружила это на толстой голубой карточной бумаге, напечатанное простым черным «курьером»: Оливер Руперт Стэнстед числился адвокатом в стенограмме очередного безрезультатного слушания по пересмотру ее дела без какой бы то ни было отсылки к МАСК, а также к «Адамс, Штайнберг и Коулсон» и без какой-либо ссылки на достопочтенную Марлин Диксон, дипломированного адвоката.

Я пробегала глазами документ, лихорадочно просматривая его от начала до конца, чтобы найти что-нибудь новое, что-то, чего я прежде не замечала, что-то такое, из-за чего я засадила ее по ошибке. Но в ходатайстве не было ничего нового, а стало быть, подлежащего рассмотрению суда. Аргументы Оливера не были даже основательными. Он поднимал вопросы, давно уже решенные в этом деле после прежних апелляций. В них недоставало конкретики. Недоставало ума. Существа дела. Это была просто пачка бумаг. Пачка глупых бумажек, в которых утверждалось, что ты не была беременна в момент твоей гибели, что подтверждалось врачом, который основывал все свои теории на анализе крови. И что умерла ты из-за порока сердца, а не от четкой и бесспорной огнестрельной раны в груди, которая и послужила единственной причиной смерти, и больше ничего. Коллегия присяжных из двенадцати беспристрастных заседателей сочла это истиной. Адвокат с пятью минутами опыта мог бы доказать Оливеру, что если б тот рассматривал дело Ноа вместе со мной, если б провел свое расследование, как должно, если б четко понимал закон, если б у него был опыт в таких делах, если б он записывал для меня все слова, которыми обменивался с Ноа (что и было его заданием по этому делу с самого первого дня), то, возможно, для него все обернулось бы иначе. Но что он написал в результате? «Пустышку». Напрасная трата времени, формулировок и ресурсов.

«Выясните, что случилось на самом деле. Записывайте каждое слово, которое она скажет, – говорила я Оливеру около шести месяцев назад, когда мы впервые посетили ее в тюрьме. – Это ваше единственное задание. Единственная цель».

Но после пяти посещений он перестал отчитываться мне об их разговорах, перестал приносить мне блокнот и, как я предполагала, перестал посещать Ноа. Он заявил, что в ее поддержку пишут разные люди. Он заявлял, что прошение о помиловании продвигается, и все равно тратил время на что угодно, только не на это. Одиннадцать визитов сверх плана. Одиннадцать? Практически десять сеансов психоанализа. Ради чего? Пустая трата моего времени. Его времени. Времени Верховного суда. Суд не обязан был рассматривать очередное кривое ходатайство, составленное адвокатом, который едва разбирается в законодательстве США и заявляет, что у него есть основания для пересмотра дела, уже десять лет как закрытого.

Вместо того чтобы следовать моим конкретным указаниям, вместо того чтобы целенаправленно выжимать из нее информацию, которая могла бы пролить свет на последние мгновения твоей жизни, Оливер тратил бесценное время, отнимая его у вопросов, действительно важных для всех людей, вовлеченных в это дело, ради составления очередной бесполезной апелляции. Он прибегнул к своим неиспытанным, не проверенным опытом зарубежным знаниям закона, чтобы выставить дураками всех в давно решенных вопросах. Я знаю, что ты не это хотела услышать, дорогая, но я просто должна поставить точку. Я просто настолько зла, что не знаю, что бы стукнуть. Я не знаю, на кого бы излить мою злость. На Оливера? Он этого не заслуживает, и когда я начинаю думать спокойно, я это понимаю. Да, я зла на него, но он едва понимает змеиный ход этих документов, и вряд ли я могу винить его в этом. Часть моего «я» готова аплодировать ему за его новый подход и направление, за его бескорыстные амбиции. Другая часть моего «я» хочет напомнить ему, что его абсурдное копание в законе уводит его от его единственной цели. Но, как это всегда случается, невзирая на мою эмоциональную чувствительность, рациональная часть моего «я» возвращается к разуму и логике, и я понимаю, что должно произойти. Его первоначальной цели больше не существует. Я знаю, что ты понимаешь, что за этим последует. Ты другого и не ожидала бы, дорогая.

Когда я вернулась домой в Филадельфию, я вызвала Оливера Стэнстеда в мой кабинет. Один из моих коллег привлек его к работе над уголовным делом по серьезному правонарушению, разбирательство по которому было назначено через три недели. Хотя меня так и тянуло рассказать ему о благотворительной сверхурочной деятельности Оливера, я сдержалась. Его скромные успехи сами скажут все за себя. Суд сказал все, что должно было быть сказано, и он явно читал его решение.

Оливер пришел в кабинет минут через тридцать после звонка. Сначала я спросила его, нет ли у него чего-нибудь для обнародования.

– Честность лучше подозрений, – сказала я ему. – Суд так считает, и я с ним согласна.

Он ни в чем не сознался. Вместо того чтобы поговорить начистоту, мы смотрели друг на друга в упор, пока я не прервала молчания и не сказала ему о том, что узнала недавно. Он заявил, что приходил в тюрьму только тогда, когда я специально его туда посылала по делам МАСК. Что он ездил туда, только когда я посылала его с маркированным списком информации, которую надо выяснить, с разговором, который надо записать, с бумагами на подпись. Но когда я показала ему журнал посещений и решение суда, он сломался. И ведь это же не закрытая информация! Я понятия не имею, как ему пришло в голову, что его сверхурочная деятельность останется секретом. Но все равно он сломался, как ребенок, у которого под подушкой нашли потайной склад конфет. Он не осознавал, что его могут засечь или, что еще хуже, что он действительно делает что-то дурное. Он утверждал, что хотел помочь Ноа. Он хотел исправить систему, которая неисправимо порочна, говорил он. Он думал, что у меня та же цель.

– Ну и как вы собирались исправить систему, раз она неисправимо порочна, как вы сами сказали? – спросила я его.

– Но разве не это вы проповедовали, когда я подписался на сотрудничество с вами по этому делу? – спросил Оливер. – Ваш перелом в чувствах – простите – проистекает из ощущения, которое всегда у вас было. Из вашей уверенности, что смертная казнь – это неправильно. Что пожизненное заключение гораздо хуже. Разве не ради этого вы затевали свое дело? Весь этот сбор статистики на будущее, чтобы мы могли увидеть, что в действительности происходит со всеми этими апелляциями?

Он отбивался, Сара. Он сражался за Ноа, или за свою работу, или за свои моральные принципы, или за свою репутацию – не уверена до конца. Смотреть на него было одновременно вдохновляюще и утомительно.

– Вы точно знали, за что беретесь, когда согласились работать над этим делом, – сказала я ему.

– Не знаю, – ошарашенно пробормотал он. Адреналин у него в крови явно начал падать. – Я просто думал, что смогу исправить ошибки прошлого.

– Заключение Ноа – не ошибка прошлого, Оливер.

Он не отвечал.

– Прослушайте, Оливер. – Мой голос становился громче, и с каждым вздохом мои мысли обретали ясность. – Заключение Ноа – что угодно, только не ошибка. С другой стороны, ошибкой может быть ее наказание. Я ясно выражаюсь? Это две отдельных и четких категории. Мы работали над ее делом только по вопросу наказания – а не виновности или невиновности. – Я выдержала паузу. – Только наказания.

Стэнстед уклонился от ответа, но я прочла его мысли. Для такой работы требовались чувства, которых у него не было. Его душа слишком просвечивала сквозь его одежду; она торчала, как пушинка на свитере, купленном неделю назад.

– Я ясно выражаюсь? – повторила я.

Оливер – он просто ребенок по сравнению со мной – неохотно кивнул. Я подождала, пока эта мысль уляжется в его голове, и он кивнул еще раз.

– Она умрет, – сказала я ему.

– Да, – отозвался он, медленно кивая, – но… если…

Я протянула руку, прерывая его.

– Не припутывайте эмоции.

– О каких эмоциях вы говорите? – спросил он тревожно. – Я просто следовал вашим указаниям. Меня беспокоят только ваши эмоции.

Я чуть приподняла брови.

– Вы помните, почему вы наняли именно меня? – спросил Оливер.

– Чтобы разговорить Ноа и понять, что именно случилось, – сказала я. – Вот почему.

– Отчасти.

– Нет, только для этого, – повторила я.

– Отчасти, – настаивал он. – О второй части мы никогда не говорили, разве не так?

Его левый глаз начал дергаться.

– И что это за вторая часть такая, на выполнение которой, как вы вдруг внезапно уверовали, я вас направила?

– Реабилитировать невиновного человека. Помилование не принесет ей свободы. Все эти письма о ней – детский лепет. Это не заставит ни одного губернатора изменить ее приговор. Мы оба знаем, что это так.

Оливер сказал это так четко, так членораздельно, с таким напором, что даже сам убедил себя в собственных словах. Но он ошибался. Он ошибался. Он абсолютно ошибался. Никто не виноват в твоей смерти, кроме нее. Виновата только Ноа, и только она. Слушай меня, милая, и знай это. Знай это, пока ты спишь, пока следишь за мной, пока… пока твои глаза закрыты. Знай это.

– Пусть я старше вас и я ваш босс, – сказала я Стэнстеду, – но поверьте мне, я вижу, что…

– Вы знаете, – перебил он меня. – Она замечательный человек, миссис Диксон. Я никогда не подумал бы, что такая, как она, может оказаться в тюрьме, не то что в камере смертницы. Вы знаете, что она была первой в своем выпускном классе?

«Второй», – хотелось мне сказать ему, но я сдержалась.

– Помощь Ноа не поможет вам решить ваши собственные проблемы, – заявила я вместо этого. – Вы оставили их в Англии и приехали сюда играть Сьюзан Б. Энтони.

Рука Оливера, нервно кружа, устремилась к лицу.

– Что, по-вашему, вы делаете для Ноа? – поинтересовалась я.

Я видела, как превращаюсь в другого человека, и это зрелище повергало меня в шок. Я не узнавала себя. В результате все, что я говорила и делала, было не моим, что отчасти давало мне полную свободу, но, с другой стороны, приближало к Ноа.

– Я сформулировал несколько новых версий по этому делу, которые, уверен, не рассматривались в суде, – сказал Стэнстед, нарушая молчание. – Ради этого и делалось ходатайство. Я просто хотел добавить его к прошению о помиловании. Если можно.

Он достал тоненькую папку из кейса и протянул ее мне.

– Это материалы для прошения. Но еще столько нужно сделать…

Я взяла ее и бросила на стол.

– О?..

Узловатые пальцы Оливера упали с лица, и я увидела его целиком, ясно, как только что вымытое окно, а он смотрел в меня, словно все понял.

– Например, ее отец солгал, – заявил он решительно. – По-моему, он покрывал кого-то, давая показания, и это была не Ноа.

– Неужели?

Он кивнул.

– Я уверен в этом. Я вплотную подошел к ответу на вопрос «почему». Думаю, я скоро это узнаю, поскольку выяснил, где он находится, но еще не успел войти с ним в контакт. Он живет в Канаде, держит там бар. Называется «Бар-Подвал». Такая насмешка судьбы, если посмотреть на факты…

– Это так? – Я не могла больше слушать.

– Да, – ответил он, медленно кивнув.

Мое сердце, заточенное в клетке остеопорозных костей, чуть опустилось в груди.

– Миссис Диксон? – позвал меня Оливер.

Совсем ничего.

Почти ничего.

– Спасибо вам за время, потраченное на работу над этим делом, и за все ваши труды, мистер Стэнстед, – инстинктивно сказала я, складывая распечатки решения суда и журнала посещений тюрьмы и пряча их в папку с его изящной попыткой расследования. Посмотрела на него. – Вы уволены.

Его лицо мгновенно застыло.

– Вы также отставлены от этого дела. Пожалуйста, не связывайтесь со мной или с Ноа по этому поводу. Это понятно? Если попытаетесь, я сделаю так, что вас депортируют, и сразу же после контакта с ней вы потеряете любой шанс на юридическую практику в этой стране.

Не думайте, что я не смогу связаться с Коллегией адвокатов и доложить о вашей бесполезности. А кроме того, мне достаточно сделать один звонок в Лондон и рассказать о ваших действиях.

– Не понимаю, – растерянно сказал Оливер. – Я же не сделал ничего плохого.

– Мне кажется, что я выразилась чрезвычайно ясно.

Он встал лицом к лицу со мной, крепко взявшись за ручку кейса. Мы были почти одного роста, когда я носила туфли на каблуках, а тогда я была как раз в них.

– Но ведь вы поручили мне это дело, чтобы…

– Разговор закончен.

– Я не готов вернуться в Лондон, миссис Диксон. Мы даже еще не закончили прошение о помиловании. До казни Ноа осталась всего неделя, и…

– Я вижу, вы не поняли меня с первого раза, Оливер. Если вы хотите сохранить вашу репутацию здесь и в Лондоне, вы покинете мой офис. Мы оба понимаем, что вы не хотите, чтобы я снова перечислила весь список проблем, с которыми вы столкнетесь, если дело зайдет дальше простого увольнения. Не так ли?

– Речь идет о человеческой жизни, миссис Диксон.

– И также о вашем будущем, мистер Стэнстед.

Он глянул мне через плечо на кладбище фотографий, каждая в отдельной стратегически состаренной деревянной рамке на картотеке рядом с моим столом. В центре было мое любимое фото нас с тобой – то, которое ты терпеть не могла, которое твой отец сделал в первый день твоей летней практики в нашей фирме. Я дня не могу прожить без твоей улыбки, пусть и деланой, рядом с моей.

Оливер не ответил мне.

– Ведь вы не желаете им рисковать, мистер Стэнстед? – продолжила я. – Я получила эти дополнительные бумаги, спасибо. И я сама закончу прошение о помиловании. Мы поняли друг друга?

Он окинул взглядом остальные снимки – мой подписанный моментальный снимок с главами «Форчун глобал 500», моя свадебная фотография с твоим отцом, снимок моего первого выступления в Верховном суде, Великая Китайская стена, – а затем остановился на нашем единственном совместном снимке, прежде чем отвернуться от меня.

Ему незачем было в тот момент говорить. Он все понял. Как и Ноа, как и Калеб, Оливер инстинктивно понял, что будет дальше. Он пожал мне руку, поблагодарил за возможность поработать и за все, что узнал за последние пять месяцев работы над этим делом в МАСК, и вышел из моего кабинета. Он даже не выглядел удивленным.

Мама