ХАБАР ЧЕТЫРНАДЦАТЫЙ,
убеждающий в многозначительности того изречения, которое гласит: «Для того, чтобы подняться ввысь, птице нужны крылья, а человеку — разум»
Старик Иуан сидел на куче старых овчин, заменявших ему постель, и медленно раскачивался из стороны в сторону. Его тоскливые глаза под белыми лохматыми бровями блуждали по стенам просторной и сухой пещеры. Довольно широкий ее вход был обращен к южной стороне, потому внутри было светло. По ночам этот вход старик занавешивал тяжелыми бычьими шкурами. В одну из наклонных стенок, в каменную трещину, был вбит массивный железный крюк. На нем сейчас висела часть кабаньей туши и коптилась над дымным костерком. Пахло (кроме дыма и мяса) ароматными засушенными травами.
Перед стариком лежала толстая растрепанная книга с побуревшими страницами, чуть поодаль воткнут в земляной пол длинный посох, в верхней части которого была крестообразующая перекладинка.
Долгие часы одиночества приучили Иуана к беседам с самим собой. Чаще всего он бормотал что-то невнятное, а иногда его взор загорался, и старик начинал вещать со страстью проповедника, вскрикивая и размахивая руками.
Сейчас он бережно перебирал ветхие страницы книги.
«Во всей Кабарде одна, наверное, осталась… Да и мне она стала совсем недоступна. И раньше я был не силен в русской грамоте, а теперь забыл и то, что знал в свое время. Когда же это было? Вот, помню, русские послы ходили к Курд-жий. Через балкарское племя Бахсанчилыла они шли. Провожал я их до перевала Донгуз-Орун-Баши… — Старик задумался. — Молод я еще был тогда: еще и полувека не прожил. Вот Библию мне в то время и подарили эти русские…
— дед перекрестился по старообрядчески — двумя перстами. — Ох-хо-хо… (Хоть молитвы еще некоторые помню).
Потом на старика, видно, накатило другое воспоминание, и он затянул тонким голосом нечто совсем не божественное:
Моя сабля, ой, дуне-е-ей,
Словно зуб собаки…
— Как там дальше?.. — старик покачал головой и тяжко вздохнул. Он долго думал, забрав в кулак свою клочкастую бороду, и наконец вспомнил еще один отрывок из песни:
Ой, дуней, да есть у нас
Сын Химиша Батараз,
Чьи усы как семь колбас,
А тело… а тело…
Старик снова осекся.
— Совсем голова дырявая стала. Что же там этот, Батараз?..
Потом он опять полистал немного Библию и спрятал ее под овчинами. «Сходить, что ли, к Дигулипх? Ходить-то теперь стало опасно. Татары попадаются на каждом шагу. Язычников пока терпят, а меня не помилуют».
— …Еще тыщу и еще полтыщи лет назад, — тоном ученого рассказчика заговорил старик, — султан Диоклетиан преследовал, пытал и казнил христиан. И служил у него соглядатай по имени Спион Подлеций, от чьего зоркого ока мудрено было укрыться. Ныне означенный Спион
Подлеций служит султану Ахмеду и хану Каплану. И будет он так же служить и другим владыкам, выискивая инакомыслящих в течение еще одной восьмой тысячелетия. И можно бы избавиться от бессмертного соглядатая, да вот… нельзя. Всем людям и вождям их надо бы дружно ополчиться, но не могут они.
Старик подумал и выкрикнул со злостью, по-русски:
— Промеж их бысть пря! — и, укоризненно покачав головой, добавил:
— Яко бестие, но не яко человеци…
Кто-то вдруг появился в проеме пещеры.
— Мир этому дому!
Глубокие морщины на впалых щеках старика слегка разгладились:
— У-о-о! Кто ко мне пожаловал! Это ты, Нартшу, безбожник легкомысленный?
— Да, да, отец! — весело усмехнулся гость. — Это я, твой старый друг Нартшу. Первый безбожник пришел к последнему шогену.
— Не кощунствуй! Бог накажет.
— Страшнее, чем люди, никто не накажет.
— Да уйми ты язык свой! — рассердился шоген. — А то я тебя палкой!
— Шогеновским посохом?! — с притворным ужасом спросил Нартшу.
Старик хотел было дать волю своему гневу, но то ли вспомнил о приличествующих духовному пастырю терпении и кротости, то ли от внезапной перемены настроения, он устало махнул рукой.
— Спорить с тобой… — Иуан встал и пошел навстречу гостю. — Заходи, садись. Не побрезгуй моей нищенской шуг-пастой.
— Я тут не один, а с друзьями. — Нартшу вошел в пещеру, а старик увидел в нескольких шагах от входа двух молодых парней и одного мужчину лет тридцати.
— Только им не всякая шуг-паста по вкусу, хотя она и пахнет так соблазнительно,
— Нартшу кивнул головой на коптящуюся кабанятину.
— Ага, мусульмане, значит, — чуть слышно пробормотал шоген, а затем сказал уже погромче:
— Ничего, у меня еще коза есть, вон там, на лужайке пасется.
— Коза тебе, дорогой хозяин, еще пригодится — не оставаться же старому человеку без молока. А мы тут нескольких баранов пригнали. Оставим их здесь. Одного только зарежем.
— Балуешь ты старика Иуана…
Оживленный, но полный достоинства шоген вышел из пещеры и величавым жестом пригласил Канболета, Кубати и Куанча в свое жилище. Сделал он это так, словно обитал не в горной пещере, а в богатом княжеском доме.
Обоих молодых старик знал, но не выдал себя — может, эти люди желают остаться неизвестными?
И Кубати узнал старика: совсем немного времени прошло с тех пор, как видел его возле «сукообразного» камня. Еще мясо убитого кабана, как отметил про себя Кубати, не успело закоптиться. Он, конечно, не подозревал, что старик тоже его видел, но позже, на берегу Бедыка, с колодкой на ноге. Там же «последний шоген» с любопытством наблюдал из кустарниковой чащи за хитрыми проделками Куанча. И вот когда этот балкарский парнишка исчез куда-то, чтобы устроиться на ночлег, а Вшиголовый полез на обрыв, тогда старик решил забрать панцирь и унести к себе: крикливый татарин и злобный князь всколыхнули в его душе враждебные чувства, а пленник в колодке вызвал сострадание.
После неторопливой трапезы старик уже готовился рассказать о своем подвиге и торжественно вручить джигитам панцирь, как вдруг услышал спокойный вопрос Нартшу:
— А ты знаешь, уважаемый шоген, что хозяин той блестящей стали, которую ты унес из-под носа Алигоко Вшиголового, сидит с тобой рядом?
Старик в изумлении приоткрыл рот и перевел взгляд с Нартшу на Канболета.
— Вам что, бог помогает? Как вы догадались?
Нартшу рассмеялся:
— Нам твой посох помог.
Старик поднялся с места, выдернул посох из земли, воткнул снова и, покачав головой, направился в темный угол пещеры. Там он раскидал какое-то тряпье и вытащил панцирь.
— Вот он, возьмите…
— Уж и не знаю, чем отплатить тебе, добрый человек за твою услугу, — мягко прогудел могучий бас Канболета.
— Мне по моим заслугам бог воздаст, — смиренно ответил шоген и перекрестился.
— А я думаю, если воздают люди, это, пожалуй, надежнее, — возразил Нартшу.
— Как опрометчивы твои слова! — со стоном воскликнул старый отшельник. — Ведь все сущее на земле носит признак промысла божьего. Неужели вам неясно, что в этом мире ничего не происходит без Его воли и ведома! И каждый — будь то язычник, мусульманин или приверженец единственно истинной религии — религии Ауса Герга — получит свое!
— Любая религия считает себя истинно верной, — вмешался Канболет. — Вот и муллы говорят, что в мире нашем ничего не делается без волеизъявления аллаха. А велика ли разница между христианской и мусульманской верой?
— Прости его, господи! — испугался шоген. — Он сам не ведает, что говорит.
Канболет добродушно усмехнулся:
— Ведаю. А скажи мне, уважаемый христианский мулла, говорится ли в вашем священном китабе, что все иноверцы будут жестоко наказаны?
— Говорится… — слегка растерялся шоген.
— Вот и в Коране говорится: «Не раз пожалеют неверные, что они не сделались мусульманами». Для всех для них уготовано место в аду, не так ли? Спрошу еще: кому ваша религия обещает рай на том свете — самым набожным, самым богобоязненным, правда?
— Правда…
— А теперь я тебе скажу еще один аят из Корана: «Самый достойный перед господином и среди вас тот, кто питает особенно сильный страх божий».
Иуан угрюмо молчал. Он сейчас не чувствовал в себе привычного в прежние времена стремления доказывать свою правоту, убеждать, вести благочестивый спор. Сейчас он думал о том, что вот уйдут гости, и разум его снова зашатается, как одинокое деревце на ветру, и не будет больше ни сил, ни желания воспарить усталым своим умом ввысь, подняться над горами и долинами, окинуть мир пронзительным ясновидящим взором. Да и обладал ли он когда-нибудь крылатым разумом? Видел ли то, чего не видели до него другие? Сумел ли сказать людям слово новое?
А Канболет находил все новые «родственные» черты между разными религиями.
— Христиане ходили военными походами на мусульман с именем бога на устах и крестами на знаменах. Мусульмане тоже не оставались в долгу: объявляли священные войны — джихад или газават — и тоже проливали кровь с именем своего бога на устах. И те и другие, считалось, творили богоугодное дело, когда убивали, жгли, грабили. И те и другие кричали, что действуют во имя истинной веры, во славу господа бога, но при этом не забывали и о себе: награду в виде чужих земель, чужого богатства они хотели получить не на том свете, а здесь, на грешной земле…
— Не надо, — устало попросил шоген. — Хватит. Мне подумать надо. Приезжай как-нибудь еще, тогда и поспорим.
— Хорошо, — согласился Тузаров, — а то я и в самом деле не в меру разболтался.
На прощание Канболет и Нартшу подарили хозяину пещеры новую добротную бурку.
Шоген благодарно кивнул головой, но подумал тоскливо: «Зачем мне эта бурка? Я умру скоро…»
Недалеко от моста через Чегем, уже восстановленного односельчанами Емуза, распрощались с Нартшу.
— Где тебя искать, если надо будет? — спросил Канболет.
Нартшу загадочно улыбнулся:
— Если надо будет, я всегда найдусь сам. Тебя, Тузаров, я больше никогда из виду не потеряю. А теперь поеду. Мои шалопаи ждут меня. — Он приветливо посмотрел единственным своим глазом на Кубати и Куанча. — Больше не играйте в чен с Алиготом. Второй раз это может плохо кончиться. А за своего русского казака не беспокойтесь. Он теперь наш товарищ. Ему у нас нравится, да и деваться этому Жарыче больше некуда. — Нартшу поднял коня на дыбы, развернул его на месте и поскакал в лес.
— Удачи тебе! — прогремел вслед Нартшу медвежий рев Канболета.
Солнце клонилось к закату.
* * *
Нальжан и Сана жили надеждами на возвращение «друзей Псатына», как они стали между собой называть наших героев. После отъезда Канболета они снова перебрались в свой дом и уже успели придать ему уютный вид. В хачеше все блестело чистотой — и висевшее по стенам оружие Емуза, и посуда, и большой медный котел над очагом, где были сложены сухие дрова, готовые в любое время вспыхнуть ярким гостеприимным пламенем.
Тлхукотли из соседнего коаже, попеременно сменяясь, несли охрану дома, делая это ненавязчиво, почти незаметно для хозяек. Они же и коней выгуливали.
Частенько наведывалась бойкая разговорчивая Хадыжа. Она умела отвлечь Сану и Нальжан от грустных размышлений и даже смешила их веселыми былями и небылицами.
Разговоров о том, что будет после приезда «друзей Псатына» (если они и в самом деле приедут), избегали. Пока лишь молили всех богов, имена которых когда-либо слышали, чтоб только «славные эти джигиты» остались целыми и невредимыми. Сана украдкой гадала на ножницах, пытаясь по звуку сдвигаемых колец угадать свою судьбу. Ничего определенного она так и не смогла услышать: только тихий скрежещущий скрип да короткий лязг, вызывающий в ее памяти жуткий блеск обнаженных клинков.
Нальжан знала, что по сравнению с племянницей ее можно считать почти счастливой, и потому она чувствовала себя виноватой перед «бедной девчушкой» и снова, как это бывало и раньше, старалась носить на лице маску излишне суровой невозмутимости. А пока и Нальжан и Сана ложились спать и вставали утром с одной и той же мечтой: вот прогрохочет по жердевому настилу моста дюжина конских копыт, и еще издали узнают они и гордого Канболета, и могучего юношу Кубати, и веселого, доброго Куанча…
И вот, гораздо раньше, чем они ожидали, прогрохотала — не дюжина, а, наверное, дюжина дюжин подкованных копыт по настилу моста и еще издали они узнали в одном из всадников Джабаги из Казанокея… Все остальные были незнакомые.
Сам по себе Джабаги был бы, разумеется, приятным и желанным гостем, но сегодня он сопровождал лицо более важное — Кургоко Хатажукова. С молодой хозяйкой дома и ее юной племянницей князь-правитель беседовал мягко и приветливо, но лишь закончил разговор, помрачнел снова.
Весть о новом разбое предателя Шогенукова, о похищении Кубати — уже почти обретенного сына — дошла, конечно, до Кургоко, но позже, чем до самого последнего пшитля Кабарды. Дело в том, что больший князь ездил в это время в Терский городок — бревенчатый оплот русской державы в устье Тэрча. Он рассказал тамошнему воеводе о стычке с ханским сераскиром и просил поддержки на случай неизбежной теперь войны с крымцами. Однако союзники до сих пор еще переживали последствия недавнего бунта стрельцов и солдат в Астрахани. Просил Кургоко русских фузей и пищалей, огнестрельного зелья и хотя бы одну пушку, но и в этом ему было отказано. Воевода пытался утешить кабардинского князя тем, что подарил ему шубу и шапку на куньем меху.
Понял Кургоко: рассчитывать придется только на себя. Уже в Малой, а затем и в Большой Кабарде встречался с некоторыми князьями, разговаривал с ними необычно строго, убеждал забыть хотя бы на время их вечные дрязги. Кажется, удалось преуспеть в этом. Джабаги — «молодой старейшина» — немалую помощь оказал. Умеет он сказать нужное слово в самый нужный момент. Боятся и уорки и князья именитые острого казаноковского языка.
Теперь вот приехал Кургоко к дому бедного Емуза уже наконец по своим делам — семейным. Узнать хотел подробности о разбойном нападении, прежде чем двинуться с небольшим отрядом к северо-западным пределам Кабарды. Может быть, удастся там что-нибудь выяснить, а даст аллах, так и предпринять.
Солнце клонилось к закату. Правый склон ущелья — здесь он весь день бывает в тени — на короткое время ожил под теплым золотисто-оранжевым светом, затем быстро потускнел и снова — уже одновременно с левым склоном — оделся тенью, только теперь не дневной, а сумрачной, которая размывает очертания деревьев с их кружевными контурами кудрявых крон, сглаживает причудливую вычурность скалистых утесов и до утра гасит яркое многоцветье всей земли. На пока еще светло-сером, а там где недавно зашло солнце розоватом, небе начали робко пробуждаться к жизни едва заметные звездочки. Травы к вечеру стали пахнуть так одуряюще свежо и сильно, словно это был последний вечер их полнокровной жизни. Ворчащий говор реки зазвучал громче, увереннее, а близость ее стала чувствоваться всей кожей. Чуть повыше емузовского дома на полянку осторожно вышел табунчик диких кабанов. Но вот крупная свиноматка, первой учуяв запах множества двуногих и четвероногих чуждых ей тварей, громко фыркнула и снова скрылась в лесной чаще, увлекая за собой всю свою стаю….
В наступившей темноте все ярче разгорались костры, разведенные людьми Хатажукова. Сам он, озабоченный и угрюмый, сидел в хачеше и протягивал к очагу холодные руки. Последние дни князя все время знобило, на лбу то и дело выступал холодный пот.
На правах друга осиротевшего дома Джабаги взялся за исполнение обязанностей хозяина. Несколько мужчин и молодых парней из селения с готовностью стали помогать ему и Нальжан, хлопотавшей под навесом кухни.
Сана двигалась как во сне. Руки ее и ноги жили, казалось, совсем отдельной, самостоятельной жизнью. Когда она увидела князя, в ее душе закачалось что-то и рухнуло. Девушка опять, как и в день гибели отца, почувствовала себя повзрослевшей сразу на несколько лет. Вид князя вызвал в ней непонятный страх. Нет, она не человека этого испугалась, а чего-то другого, более страшного и тесно с ним, с отцом Кубати, связанного. Сначала она действительно не поняла, что с ней творится, а сейчас вот все ей стало яснее ясного. И Сана решила: вернется Кубати или нет, а она его не должна больше видеть. Так будет лучше.
Но что случилось с ее теткой? Нальжан широко раскрытыми глазами уставилась поверх головы Саны в глубину двора и вдруг побледнела, пошатнулась и чуть не села в таз с неостывшей пастой. Сана обернулась: к ним шел своей легкой, на первый взгляд неторопливой, а на самом деле быстрой поступью… Канболет.
За ним почти вприпрыжку — плутовато ухмыляющийся Куанч. Теперь и Сана побледнела, а затем залилась краской. Но где же Кубати? Этот же вопрос, но только вслух задала Нальжан.
— Здесь он, неподалеку, — зачем-то шепотом ответил Канболет. — Не беспокойтесь, все хорошо. — Кивнул головой в сторону хачеша, спросил:
— Сидит, а?
— Сидит. Пойдешь к нему?
— Да.
— А как же мальчика нашел?
— Он сам нашелся. Этот мальчик еще всем покажет. Правда, красавица? — спросил он Сану.
Вконец смущенная девушка закрыла лицо ладонями и побежала в сад.
— Передай поклон Семи Братьям, — ласково прогудел ей вслед Кубати. Настроение у него сейчас было бесшабашно-игривое, как у легкомысленного юнца.
— Нальжа-а-ан! — раздался сбоку жалобный голос — А что, Куанч не человек, что ли? Вот не буду тебе ничего рассказывать!
— Ах ты, мой хороший! — она ласково тряхнула его за плечо, и Куанч едва устоял на ногах. — Да глаз ты моих отрада! Ведь если бы вместо тебя сейчас тут стоял Кубати, я бы только о тебе и спрашивала.
— Ладно! — расплылся в счастливой улыбке Куанч. — Все буду тебе рассказывать.
— Мы с тобой, дружище Эммечь, тоже поговорим. Только попозже. — На губах Канболета промелькнула чуть виноватая застенчивая улыбка. — Пойду я.
— Иди, иди, сын Тузарова. А я здесь буду, — в голосе Нальжан прозвучали решительные нотки.
Канболет перешагнул порог гостевой комнаты и остановился у входа.
— Гупмахо апши! — поприветствовал он собравшихся, стараясь не слишком громыхать своим басом.
Кургоко чуть вздрогнул, рука его непроизвольно потянулась к чаше, которую он сразу же подал Джабаги, а тот в свою очередь протянул ее Тузарову. Канболет выпил пряную махсыму, подождал, пока «кравчий» наполнил чашу снова, и с поклоном вернул ее Казанокову. От Казанокова она пошла по назначению дальше, и круг замкнулся на тхамаде — старшем, затем воцарилось напряженное молчание. Князь вперил свой тяжелый, исподлобья взгляд прямо в глаза Канболета. Тузаров спокойно, без вызова этот взгляд выдержал. Джабаги не без некоторого волнения (впрочем, тщательно скрываемого) посматривал то на Хатажукова, то на Тузарова. Сейчас Джабаги подумывал, не нарушить ли молчание первому и не назвать ли имя нового гостя. И то и другое, конечно, против обычая, но Казанокову приходилось порой отступать и от более неукоснительных правил: бывали такие случаи, когда интересы дела оказывались поважнее, чем соблюдение каких-то тонкостей из адыге хабзе.
Но вот Кургоко сам вывел Джабаги из трудного положения:
— Таким, значит, стал сын Каральби… — Ни Джабаги, ни Канболет никак не ожидали, что князь сам узнает (или угадает), с кем имеет дело. — А видел я тебя совсем мальчишкой еще. Какое слово у тебя есть ко мне? Я готов выслушать. Только не стой там в дверях, садись.
— Прежде чем сесть, — начал Канболет, — я скажу то, что тебя, светлый князь, сейчас больше всего интересует: сын твой жив, не ранен, свободен. И он так близко, что может легко услышать мой зов.
Джабаги заметил, как у князя перехватило дыхание. Кургоко чуть торопливей, чем следовало, взял чашу и отхлебнул из нее.
— Ну, твой голос, Тузаров, можно услышать и с границ Малой Кабарды.
Все, кроме Канболета и самого князя, сдержанно рассмеялись.
— Давно я не был у этих границ, — сказал Канболет нарочито равнодушным тоном.
— Хочешь услышать от Хатажукова, считает ли он тебя виноватым в том, что ты давно не бывал на родном берегу?
Канболет молчал.
— Скажу тебе прямо: я верю, что не ты был зачинщиком. Верю, что раньше погиб твой отец, а уже после — мой брат Мухамед. Но мне очень трудно поверить в то, что Мухамед, каким бы он не был необузданным, убил Исмаила.
— Это видел Кубати. Он подтвердит.
— Мне хотелось бы услышать подтверждение и от… Шогенукова.
— Примешь ли, светлый князь, мою клятву, что я приведу тебе этого предателя на аркане, если только он не потеряет свою вшивую голову до встречи со мной? Ведь, в сущности, смерть твоих братьев и моего отца — на его совести.
— Да… подстрекательство опаснее клинка и пули… И еще скажу тебе, смело смотрящему в глаза старших: мое доверие или недоверие, мои добрые чувства или недобрые, пока я до конца не разберусь в этой истории, не будут руководить моими поступками, — и, обращаясь вполголоса к Джабаги, — хорош я был бы сейчас, подавая пример любителям искать шерсть в яйце… Это накануне татарского набега…
Джабаги сверкнул радостной белозубой улыбкой:
— Хочешь сказать, чтоб аталык позвал своего кана?
— Считай, что сказал.
Канболет вышел на порог и крикнул:
— Кубати-и!
Лошади на дворе вздрогнули, а где-то в темноте, со стороны моста, послышался дробный цокот копыт.
Тузаров, не останавливаясь теперь у двери, вошел снова в хачеш, приблизился к самому очагу и сел на место, предложенное ему еще в начале встречи с Кургоко.
И снова стало тихо. Только на этот раз молчание было не таким, как во время первого появления Канболета. Все замерли в ожидании события, которое все еще казалось несбыточным.
У входа раздались звуки быстрых шагов, и в дверном проеме возник юноша. Его большие черные глаза, по-взрослому умные, но и по-детски доверчивые, обвели взглядом всех присутствующих и остановились на Хатажукове.
Князь встал из-за своего столика-трехножки:
— Подойди-ка поближе, маленький мальчик.
Кубати подошел. Он был ростом с отца. Хатажуков положил руку на плечо сына и, обратившись к Тузарову, спросил:
— Надеюсь, без подмены? — тут впервые улыбка озарила хмурое лицо князя.
Кубати ткнулся лбом в отцовскую грудь. Кургоко провел ладонью по его затылку:
— Ну иди, постой возле аталыка. Ты пока еще не у себя дома, — он сел поудобнее на скамью и громко сказал:
— Будем делать все, как полагается по нашим обычаям. Аталык сам доставит своего кана в отчий дом. Устроим праздник. На восходе луны я уезжаю. А ты, мой брат Джабаги, останься. Подождите один день, а на следующий трогайтесь в путь вместе с Тузаровым и его воспитанником. А сейчас пейте да слушайте повнимательнее Каральбиева сына, который не откажется, наверное, рассказать нам о последних событиях.
* * *
…Кубати придерживал стремя, когда отец садился на коня. Хатажукову захотелось услышать хоть несколько слов от сына.
— Скажи мне, маленький мальчик, — тихо спросил он, — ты, может быть, понял там из разных разговоров, когда крымцы думают начать набег?
Кубати ответил деловито, без колебаний:
— Как только наши земледельцы закончат жатву.
Хатажуков понимающе кивнул головой и, кажется, хотел сказать что-то еще, но тут подошел Канболет с панцирем в руках:
— Это, мой уважаемый князь, тот самый… Бесценный и злополучный. — Панцирь и в лунном свете сиял загадочно и маняще, мягко искрился голубыми отблесками.
— Тот самый? Понятно теперь: от такого булата заболит голова у кого угодно. Даже если она и не покрыта паршой, как у моего приятеля Алигоко.
— А я буду рад от него избавиться, Кургоко. Возьми наконец эту бору маису и сделай так, как вы еще с моим отцом договаривались. Пусть панцирь достанется победителю на праздничных игрищах.
— Тогда он все равно достанется тебе, — усмехнулся Кургоко.
— Нет. Его получит наш мальчик. А я и участвовать в состязаниях не буду.
— Если ты еще слаб после ранения, мы можем устроить игрища попозже.
— Да воздастся тебе за твою справедливость, светлый князь, но я не по слабости отказываюсь состязаться.
— А почему же?
— Я хочу, чтобы панцирем владел этот — отойди-ка в сторонку, кан, не слушай — этот замечательный юноша. Если бы панцирь считался моим, я бы все равно надел бы его на Кубати в день возвращения парня в отчий дом… — Канболет вложил панцирь в кожаный нед и приторочил к седлу Хатажукова. — Больше никому не могу доверить. У-ух! Избавился.
— Ты не алчен и не завистлив… — медленно проговорил князь.
— Отец мой был таким… Счастливой дороги, добрый Кургоко!
— Жду вас, как договорились.
Хатажуков уехал, оставив из своей свиты десятка полтора всадников для почетного сопровождения в послезавтрашней поездке Джабаги, Канболета и Кубати.
* * *
В углу сада, возле емузовской кузни сидел под опрокинутой плетеной корзиной-сапеткой заметно повзрослевший зайчонок и с увлечением похрустывал свежесрезанной травкой. Кубати пришел сюда еще до рассвета и терпеливо поджидал Сану.
Солнце уже взошло и успело не только подняться над лесистой кромкой косогора по ту сторону долины, но и выпить на этой освещенной стороне обильную росу. Скоро послышался стрекот кузнечиков, а над венчиками луговых цветов зажужжали хлопотливые пчелы.
Девушка все не появлялась.
«Она обязательно должна прийти, — уговаривал себя парень. — Не может ведь забыть про своего… зайца! — Кубати подсунул руку под сапетку и осторожно дотронулся до пушистого зверька. — Уо-о, братишка! В один день и в один час взяли нас с тобой в плен. И почему я не оказался на твоем месте?.. В таком плену сидел бы всю жизнь…»
Кубати резво поднялся с чинарового чурбака, на котором сидел все утро, и вдруг почувствовал странную слабость в ногах: Сана подошла почти бесшумно и потому совсем неожиданно, хотя Кубати только ее и ждал.
— А-а, это ты? — очень уж не к месту спросил он. — Ну как… ты…
Девушка и сама была немало смущена, когда только увидела Кубати, но его забавно растерянный вид, его тихий и даже чуть дрожащий голос вернули девушке смелость и невозмутимость истинной горянки, всегда готовой со скромным, но гордым достоинством ответить на любое обращенное к ней слово.
— Да, это я. И в этом нет сомнения даже у моего зайчонка. — Сана приподняла корзинку и взяла своего подопечного на руки.
— Я ему завидовал сейчас, твоему зверю. — Кубати начал с трудом преодолевать застенчивость. — Мне бы такую хозяйку.
— Таких хозяек, как я, у князей не бывает, — многозначительным тоном ответила Сана.
— Почему?
— Таких как я, князья просто крадут, а потом, потешив сердце, продают татарам на берегу Псыжа.
— Никогда не думал, вот ну никак не думал, чтоб такие слова, такие жестокие слова…
Сана, кажется, поняла, что всерьез обидела парня:
— Я ведь не о тебе сказала такие слова…
— Но я не хочу равняться с теми, про кого можно так говорить. Или хотя бы думать.
— Тебя другие приравняют. — Сана опустила зайчонка на землю, и тот, неторопливо вскидывая задом, направился в сторону леса.
— Ты его отпускаешь? — спросил Кубати.
— Да. Скоро он, как и ты, станет взрослым. И свободным. Но совсем не как ты, а по-настоящему.
— А разве я не могу быть по-настоящему свободным? — Кубати отлично понимал, какую несвободу имеет в виду Сана, но ему хотелось с ней спорить, говорить, убеждать в чем-то…
— Никто не может. А юноши, имеющие таких отцов, как у тебя, тем паче.
Кубати долго молчал, растирая в пальцах пахучие листочки сливы.
— Какому отцу может мир показаться тесным из-за такой девушки… — еле слышно прошептал Кубати. Про себя он с тревогой подумал о том, что эта девушка ему роднее и дороже, чем собственный отец.
— Сказать можно что хочешь…
— Нет, нельзя. Я вот, если бы мог — и если б ты захотела выслушать, — сказал бы столько хороших и высоких слов, сколько звезд сияет на Пути Всадника .
Сана слегка зарделась, но вот ресницы ее глаз вздрогнули, и сегодня впервые девушка посмотрела на Кубати, встретившись с ним на какой-то почти неуловимый миг взглядами. И как же много увидел радостно потрясенный юноша в этих чудных глазах — живых и ясных, готовых вместить в себя любой величины доброту, любой огромности преданность, любой глубины чувство! Сам он теперь ничего не мог, да и не хотел говорить. Сейчас можно было бы только петь, если б… можно было… А так приходилось стоять, захлебнувшись волной внезапного счастья, и не знать, что делать дальше.
Выход из затруднительного положения нашла, конечно, Сана. Она сделала это легко, непринужденно, нисколько не задумываясь, как до нее делали все девушки земли: просто взяла да убежала.
* * *
А Тузарову так и не удалось встретиться с Нальжан наедине. Во-первых, она как хозяйка была в этот день занята сверх всякой меры, во-вторых, слишком уж много людей толклось во дворе, а, в-третьих, рядом с Канболетом все время находился Джабаги. Казанокову Канболет очень нравился. Нравился не в пример некоторым князьям, которые, несмотря на скромное, совсем не знатное происхождение Казанокова, искали с ним дружбы. Цену такой дружбе Джабаги знал преотлично. Каждому высокородному хотелось бы при случае намекнуть себе подобным, что вот, мол, этот мудрец из Казанокея долго с ним, князем, беседовал и почерпнул у него, князя, кое-какие мысли.
В Канболете Джабаги видел человека совсем другого, чем-то он был похож и на Емуза, и на Кургоко Хатажукова, но больше на спокойных, рассудительных, немало видевших в жизни простых кабардинских крестьян. На тех крестьян, которые хорошо знают свое дело, умеют и любят работать и не любят тратить лишних слов. С Тузаровым было приятно беседовать, этому человеку хотелось поверять самое сокровенное. Канболет больше любил слушать, на обращенные к нему вопросы старался отвечать покороче, но не в ущерб ясности. Изредка Канболет спрашивал сам — и Джабаги едва сдерживал сияющую улыбку: вопрос всегда бывал труден и интересен, речь обычно шла о сложных людских взаимоотношениях, о прошлом народа, о возможных путях в будущем. Такие вопросы наводили на неожиданно светлые мысли.
— Вот ты заговорил, брат мой Канболет, о несовершенствах нашего мира подлунного. Сомневаешься в том, что мир можно исправить, сделать справедливее и человечнее. А я не сомневаюсь… Мир переделать можно. Однако сегодняшнему поколению людей это не под силу. Если говорить не об одной семье, не об одном селении и даже не об одном народе, то люди, которые живут сегодня на земле, могут лишь слегка, на какую-то крохотную малость улучшить свой мир, а наградой им будет вера в благодарную память потомков. И это прекрасно! Но если бы все так думали! Если бы каждый понимал, что и в малом и в большом надо творить для грядущего! Тогда и жизнь сразу бы стала и справедливее, и человечнее.
Они прогуливались по берегу реки, затем направились в сад. Проходя через двор, встретили Нальжан. Она улыбнулась обоим, но от лица Канболета отвела взор чуточку быстрее, чем это делают просто близкие, дружелюбно настроенные люди. Канболет спросил Джабаги:
— А разве наше настоящее, пусть и несовершенное, не стоит того, чтобы и ради него потрудиться тоже? — В его глазах, до сих пор выражавших глубокий сосредоточенный интерес к беседе, теперь появилось загадочно-мечтательное выражение.
— Да я и не говорил, что не стоит, — озадаченно пробормотал Казаноков. — Конечно же стоит! — с веселой решимостью добавил он, когда выбежавшая из сада разгоряченная дочка Емуза едва не столкнулась с молодыми мужчинами и, смущенно вскрикнув, помчалась дальше.
* * *
Вокруг усадьбы Хатажукова народ собирался задолго до приезда виновников торжества. Множество людей шло и ехало из соседних, а то и отдаленных селений.
Вся Кабарда уже знала, что нашелся сын пши Кургоко, и такой джигит — прямо нартам под стать.
Двор Хатажукова стоял на пологой покатости взгорья, восходящего где-то там, подальше, к более крутым склонам лесистого Черного хребта. Пять-шесть жилых домов (один из них довольно большой), построенных, вернее, сплетенных и слепленных на обычный кабардинский лад, конюшня, закрома для хранения зерна, широкие навесы, загон для овец — выглядит все это хотя и внушительно, но, в общем, неказисто и беспорядочно.
В почтительном отдалении от усадьбы, на обрывистом берегу тихой речки
— несколько десятков крестьянских халуп, чуть выше по течению — дома уорков, похожие по своим достоинствам (тоже весьма скромным) на княжеское жилье.
Между кургоковским двором и селением — широкое и ровное пространство свободной земли. В обычное время — это выгон для скота, а по торжественным случаям — место для веселых и мужественных игрищ.
Погода была пасмурная, накрапывал мелкий дождичек, но людей, толпившихся возле усадьбы, это не беспокоило. Они пришли бы сюда и в ливень с градом. На обширном кургоковском дворе разгорались костры, отблески пламени играли на медных боках огромных котлов. Один из котлов особенно поражал своими размерами: высокому мужчине пришлось бы встать на цыпочки, чтобы заглянуть через край этой глупой посудины.
— Не в развалинах ли Алигха-я-уна выкопал наш князь этот котел? — спросил кто-то из мужчин.
— Не-ет, — протянул худенький старичок в ветхой одежонке. — У Алиговых был котел, вмещавший одновременно сорок быков. А в этом только два поместятся.
— Ну нам и этого на все коаже хватило бы, — сказал здоровенный парень с бычьей шеей.
— Хватило бы, — согласился старичок, — если бы ты, Шот, работал за столом вполсилы.
Все засмеялись, а громче всех — Шот.
— Да, уж сегодня, я думаю, можно будет поработать во всю силу. Не часто выпадает мне такой случай.
— Едут, смотрите! — раздался чей-то крик. — Это они!
— Нет, — возразил всезнающий старичок, — младший Хатажуков должен появиться с захода, а эти с восхода едут… — чуть помедлив, он добавил:
— Ахловы это. Братья Ахловы. Самый старший — в знаменитой своей шапке. Хотя он и не самый высокий пши в Кабарде, зато шапка у него самая высокая!
— А вон, смотрите, еще какие-то важные птицы приближаются!
— Вижу, вижу… Ну правильно! Князь Касаев с сыновьями и со своей многочисленной и всегда голодной свитой. Уж эти повеселятся!
— Кайтукин Аслан-бек, говорят, уже здесь.
— И Атажукин Мухамед приехал.
— И Атажука Мисостов…
— И Казиев Атажука…
— Ислам-бек Мисостов…
— Какие у них одежды богатые!
— И оружие, и конская сбруя…
— Да что там говорить! У них девять шуб на одного, а у нас, бедняков, на девятерых — одна!
— Истинно так! Нам есть чем кроить, да не из чего шить…
Именитые гости, не останавливаясь, въезжали во двор. Молодые люди из семейств второстепенных и третьестепенных уорков принимали у них коней. Уор-ки поважнее провожали гостей в главный хачеш, где их радушно встречал хозяин дома, сидящий с теми, кто прибыл раньше. На столиках-трехножках сейчас стоят чашки с медом, блюда с орехами, сухими фруктами, с изюмом, сладкими лепешками — лакумами. Есть, конечно, и напитки — махсыма, мармажей, крепкая арака и даже несколько привезенных из Терского городка зеленоватых бутылок с русским хлебным вином. Главный пир еще впереди, а пока — спокойная неторопливая беседа.
Все знали, по какому поводу устраивается праздник, но об этом помалкивали. Гости украдкой скашивали глаза на великолепный панцирь, стоящий на отдельном столике, но не подавали виду, что заметили награду дли лучшего джигита. Зато когда сам Кургоко попросил их обратить внимание на «тот самый панцирь», гости уже без стеснения повскакивали со своих мест и, обступив столик, покачивали головами, цокали языками, любовно поглаживали потными ладонями гладко отшлифованную сталь.
— С такой одежкой никакая рукопашная не страшна! — заявил один из братьев Ахловых.
— Мне бы ее, эту одежку, — тоскливо сказал Атажука Казиев, — так бы в татарское войско и врезался! Пусть приходят крымцы!
Ислам-бек Мисостов с ехидцей возразил ему:
— Неубитого оленя не потрошат, дорогой князь. Крымцы сильны, да и панцирь пока еще не твой.
— Но и не твой! — обозлился Казиев. — И твоим не будет!
Лицо Мисостова начало медленно наливаться гневным багрянцем, но тут вовремя вмешался Кургоко, приглашая всех вернуться за столы, и не дал вспыхнуть ссоре.
* * *
На дворе свежевались туши бычков и баранов, в котлы шлепались большие куски еще теплого парного мяса, ветерок носил в воздухе куриные перья и запах жаркого — это подрумянивались на вертелах вяленые бараньи бока.
Зазвучала музыка, несколько голосов затянули старинный орэд.
К шумному сборищу возле дома князя тянулись последние из опаздывающих.
— И тебя, наш могучий нарт, заманил сюда запах жаркого? — верзила Шот хлопнул по спине приятеля из соседнего хабля.
Щуплый и низкорослый молодой человек ответил с добродушной ухмылкой:
— Нет, мой малыш, для меня — звук песни, как запах жаркого! Пошли туда. Видишь, девушки тоже…
— Нет уж, дружище Тутук, сначала я дождусь говядины из этого котелочка, а потом и танцевать пойду. Уж недолго осталось терпеть, вон пену снимать начали!
С дальнего конца выгона примчалась, разбрызгивая мелкие лужицы, стайка босоногой детворы:
— Уже здесь!
— Рысью скачут!
— Все у них, как солнце, блестит!
Зрелище и впрямь оказалось таким, что запоминается надолго. Видно, всадники, остановившись где-то неподалеку на берегу речки, вычистили одежду, помыли коней, тщательно протерли ножны шашек и кинжалов, наборное серебро уздечек. Теперь они не спеша ехали по выгону — пусть и простой люд успеет рассмотреть аталыка с его каном.
Восторженный ропот волнами прокатывался по толпе. Некоторые порой не выдерживали и высказывали свои замечания громкими голосами:
— Смотрите, до чего красив!
— А сам аталык? Давно ли из возраста кана вышел!
— Оба друг друга стоят!
— А младший Хатажуков?! Вот князь настоящий! Порода!
— Сын кошки не травкой кормится, сын кошки за мышкой охотится!
— И запасного коня с собой ведет…
— Тоже хорош, буланый, ах, как хорош! Наверное, сосруковский Тхожей был таким!
— У Тузарова хоара не хуже. Я знаю — Налькут зовут его.
— А этот юный князек из тех петушков, у кого рано гребешки вырастают!
— И шпоры…
— Отец его, говорят, в юности таким же был.
— От колючки колючка и рождается!
— Эй, кто там злобствует? Не стыдно?
— Смотрите, с ними Казаноков Джабаги!
— Уо! Точно! В черной черкеске!
— Джабаги-и-и!
— Казанокову счастья и удачи!
— Это наш человек!
— Бэрчет ему!
— Он друг Тузарова!
— Тузарову тоже изобилия!
— Молодец, Тузаров!
Когда всадники спешились и — первым Казаноков, за ним Канболет, а третьим Кубати — скрылись в дверном проеме хачеша, толпа сразу успокоилась и теперь уже терпеливо ожидала угощения. И долго терпеть не пришлось.
Хатажуковские унауты начали вылавливать из котлов и вываливать на круглые столики, а то и просто на широкие, поставленные на козлы доски увесистые куски дымящейся говядины и баранины, отдельно клали жареное мясо, посыпанное солью в смеси с тминной мукой, сваренных в сметане кур и копченых уток, ставили большие глиняные горшки с зайчатиной или олениной, томленной в соусе из сушеных слив, пахучих трав и перца, несли из-под кухонных навесов просяные и ячменные кыржыны, из темного погреба поднимали пузатые коашин с махсымой, расставляли в деревянных чашах заготовленную впрок тыквенную мякоть, варенную в меду…
Никогда еще не видели здешние простолюдины такого щедрого угощения. Они, правда, не выкрикивали громких похвал князю, не умилялись и не унижались. Все держали себя степенно, не было никакой толкотни, каждый спешил передать соседу любой кусок, на который тот бросил более или менее ласковый взор. И только дети и собаки, шныряющие повсюду, вносили некоторую сумятицу в обстановку праздника. Однако лакомых кусков хватало всем — и взрослым, и детям, и даже собакам.
Из растворенных дверей княжеского дома вырвались, звуки музыки. Вот задорная трескотня пхацича, вот душевно-тоскливая песнь срины и накыры — большого искусства требует игра на этих дудочках. Затем вступает в игру шичапшина — тоненько плачет смычок, скользя по струнам из конского волоса. А вот подала свой низкий волнующий голос пшинадыкуакуа , похожая на лук с несколькими тетивами, — чем ближе тетива к центру дуги, тем она короче и звончее.
Люди во дворе и почетные старики из простонародья, усаженные на длинной скамье под навесом, — все встрепенулись, приободрились, стали меньше есть и больше налегать на махсыму.
— Ну, теперь уоркский зао-орэд пойдет! — уверенно сказал все тот же всезнающий старичок.
Он оказался прав. Чей-то голос в хачеше затянул:
Слушайте песню — зао-орэд [157]
О пши молодом Каракане.
Песню сложил на старости лет
Гордый отец пелуана.
Сам Захаджоко, героя отец,
Зао-орэд запевает.
В доме большом, где живет наш храбрец,
Ханы гостями бывают.
Красные ткани в подарок везут —
Даже нарты таких не имели,
И чудо-часы Каракану дают —
Нарты б от зависти онемели!
(Старичок горестно покачал головой:
— А еще говорят, будто есть предел бесстыдству!)
Уорки с почтением ждут его слов,
Неустрашимого князя-аслана,
Шумной стаей голодных орлов
Уорки летят к его стану.
(— Вот уж верно! — сказал старичок. — Стервятники — они и есть стервятники!)
А речь Каракана лишь об одном:
Лишь о новых лихих набегах.
Хоара — конь всегда под седлом,
А хозяин — всегда в доспехах.
Сталь его шлема — бора маиса —
Шишак ярче солнца сверкает,
Лука дугу из прочного тиса
Ему Тлепш, бог-кузнец, выгибает.
(— Как будто Тлепшу больше делать нечего, как только помогать грабителю!)
Крепкорукий, он саблей блестящей
Метит дамыгу на лицах поганых. [158]
Ой, не уйти от мощи разящей
Грозного пши Кабарды — Каракана.
С ладонь наконечники стрел героя,
Орлиными перьями окрылены —
Много врагам принесли они горя,
Стрелы, что смертью начинены!
В безлунные ночи лесами он бродит,
В дерзких набегах стада отбивает,
По бездорожью свой путь находит,
Овец и коней на Кум пригоняет.
Ой! Высока и звучна его слава!
И там, где он не был, о нем все слыхали.
Лев одинокий, наш молодец — шао!
Такого, как он, вы еще не видали!
«Отцова привычка!» — крикнул герой,
Убивая пши Болатоко.
Ой! Каракан с белой душой,
Отважный сын Захаджоко!
(— С «белой душой»… Да ночь безлунная и то светлее!)
В хачеше смолкла музыка, и какое-то короткое время было тихо и в доме и во дворе.
— А у нас тут лучше, чем там, — старичок показал рукой в сторону хачеша.
— Что там у них? Я знаю. Каждый косится по сторонам — как бы не унизили его высокого достоинства, как бы не забыли в очередной раз ему честь оказать. А если он слово скажет, так не моги не восхититься! Он будет прибедняться, скромничать, называть себя недостойным, но не дай тебе аллах, если ты не станешь с ним спорить и убеждать его в обратном! Каждому интересно только тогда, когда говорят о нем или он сам говорит. Бедный тузаровский воспитанник сейчас стоит у дверей и мается. Он, я знаю, умный мальчик и ему трудно выслушивать всякие глупости. Хорошо, когда говорит наш Джабаги или хотя бы Кургоко, а вот если другие… Тузаров Канболет — большой умница, но сейчас молчит. Да и зачем ему говорить? Свое дело он сделал. Кургоко в это время его усиленно потчует своим любимым блюдом: костным мозгом оленя с медом. Считается, что такая еда помогает быстрее восстанавливать силы после ранения и продлевает молодость. А я думаю, не такая уж беда, когда сила уходит из рук и ног, гораздо хуже, когда ум дряхлеет. Птицу носят крылья до последнего дня ее жизни. Вот таким же сильным должен оставаться до самого конца и человеческий ум. Для того, чтобы устремляться ввысь, птице даны крылья, а человеку — разум. Сейчас в хачеше кто-нибудь говорит хох. Давайте и мы попросим нашего старшего произнести для всех нас старинную здравицу.
Все старейшины воссияли довольными улыбками.
Самый ветхий из них, заросший до глаз белой бородой, поднял чашу двумя слегка трясущимися руками.
— Не знаю, все ли услышат мой слабый голос, но другого у меня нет. А у кого нет быка, тот и подтелка впрягает. Ну да поможет мне добрый Псатха! Скажу я всем, кто вместе со мной тут сидит, соседям скажу и приезжим гостям. Скажу так, как еще наши деды любили говорить… Пусть в наших домах молока будет вволю, как в источнике горном, сыры пусть будут, как колеса татарской мажары, огромные. Всем нам по девяти невесток. Все девять пусть полными чашами хмельное питье гостям подносят. Пусть не жужжат, как мухи, не крякают, как утки, не кудахчут, как куры, а будут нежны голосами, как ягнята. Детей в изобилии пусть рожают. Пусть работящими будут, как сытые кобылы с поступью твердой. Хох!
Вся наша баранта — из овец цвета голубого, упитанных, с курдюками огромными.
Двойняшками наши овцы пусть ягнятся, траву сочную пусть едят в изобилии. Хох! А тому, кто против нас пойдет, пожелаем брюхо глиняное. Наши враги, как пузыри, пусть раздуваются! Да будет так. Хох!
Все были растроганы и дружно благодарили древнего тхамаду, который, как утверждали его пожилые внуки, еще помнил великое море Ахын замерзшим, скованным льдом от берега до берега .
Один из стариков затянул песню, длинную, как и все старинные героические орэды, где говорится о бесчисленных подвигах витязя, а в конце — обычно — и об его гибели:
В миг свой смертельный
Такого же нарта, как я,
Положу себе в изголовье —
Эту клятву свою, погибая,
Не забыл Озырмес,
Истекающий кровью.
Вот могучий кумыкский герой
К нему подскакал,
Желая скорее прикончить.
Но успел наш герой стрелу
Из своего бедра пронзенного вырвать,
Наложить на тугую тетиву
И врагу прямо в сердце направить,
И грозный низвергнулся всадник,
А Озырмес подтащил его тело,
В изголовье себе пристроил,
И с белого света сошел
Озырмес Ешаноко.
Песня за песней, одно громкое имя за другим:
Сбитый с гнедого коня,
За палисад прорвавшись,
Вровень с конным бьется
Храбрейший Тузаров Саральп.
Чей обычай копье искрошить
О вражьи доспехи!
«Эй! Кто со мною? — кричит, —
В сердце врага,
Как змеиное жало,
Пусть каждый вопьется!
А на того, кто отступит,
Рубаху труса натянем,
Тот, кто останется,
Пусть под женским подолом сидит!»
Эта песня словно послужила сигналом для начала игры в «шу-лес», где происходит сражение пеших с конными. Несколько всадников пытаются с налета преодолеть высокий плетень и подавить сопротивление пеших, обороняющих «крепость». Конные вооружены плетьми, пешие — древками копий пли просто палками. Удары по рукам, ногам, а то и по особо горячим головам сыплются направо и налево. Крики, топот копыт, лошадиное ржание — все как в настоящей драке. Кое-кто и ранения получает настоящие. Всадника, прорвавшегося за плетень и пытающеюся оттеснить конем защитников «крепости», стараются вытащить из седла, сбросить па землю и таким образом вывести из игры. А наш знакомый Шот (уже, наверное, потрудившийся у котла) сумел свалить одного из всадников вместе с конем.
Сконфуженный не меньше своего седока жеребец быстро вскочил на ноги и умчался на самый край выгона. А хозяин коня — им оказался тщедушный Тутук — с трудом поднялся с земли и, сильно прихрамывая, отошел в сторону.
— Ну что, мой могучий пелуан? — хохотал довольный Шот. — Запах жаркого или звуки музыки, а?
Тутук добродушно усмехнулся, пересиливая боль:
— Ничего, мой маленький друг, впереди еще и другие состязания. Как, интересно, ты покажешь себя на скачках?
— Ха! Да никак! Вот если устроить скачки наоборот — чтоб лошади верхом на джигитах ехали, там бы я себя показал!
— И верно, малыш, равных бы тебе не было! — согласился Тутук.
На другом конце выгона толпа молодежи окружила высокий, обильно смазанный жиром столб, на самом верху которого была прикреплена доска с разными соблазнительными приманками. Тут и подкинжальные ножи, и женские серебряные пояса, и красивые чаши, и «ряболицые из Крыма» — наперстки, и богато отделанные газыри, а с самого края доски, куда труднее всего было бы дотянуться, висели на тонком ремешке сафьяновые тляхстены и шапка — настоящий бухарский каракуль. Да, не поскупился и здесь добрый пши Кургоко!
Юноши и подростки один за другим бросались к столбу и карабкались вверх. Успех сопутствовал каждому в разной мере, точнее, до разной высоты, но конечный результат долгое время был одни и тот же — под дружный хохот и язвительные замечания толпы ретивые молодцы неизменно соскальзывали на землю. Наконец одному из парней удалось добраться до самой доски, он потянулся рукой
— тут все увидели его черную, измазанную в золе ладонь (вот хитер, балагур!) — и сумел ухватить самый близкий приз — женскую шапочку, расшитую бисером. Затем, не удержавшись, он стремительно съехал вниз — без сил, но с победой! Свою добычу он тут же вручил стоявшей ближе всех к нему девушке. Она улыбнулась парню и отступила от столба подальше: следующий подарок пусть достанется уже не ей.
Скоро с призовой доски исчезло все, что предназначалось для девушек, затем и мужские «игрушки», и только тляхстены с шапкой оставались недосягаемыми — уж чересчур далеко надо было за ними тянуться.
Со стороны княжеского подворья раздался пронзительный голос «крикуна» — глашатая:
— Эй, маржа! Слушайте все! Настал час, когда лучшие из тех, кто с достоинством носит черкеску и проводит в седле больше времени, чем под крышей своего дома, будут соперничать в стрельбе, в скачках и искусстве рукопашной схватки! Расступитесь, люди, по краям поля, освободите место для благородных состязаний. А все, кто имеет коня, оружие, даже простые землепашцы, могут участвовать в игрищах и оспаривать почетную награду — драгоценный румский панцирь! Так решил наш больший князь Кургоко! Хвала ему!
Со двора князя выехали один за другим десятка два всадников. Кони у них были один лучше другого — не меньше, как до четырнадцатого колена от самых породистых предков, отлично ухоженные, сильные, выносливые. Каждого из этих коней со знанием дела готовили к любым испытаниям, кормили отборным зерном и сеном, но не давали накопить хоть сколько-нибудь лишнего жира или расслабить хоть одну мышцу.
На бугорок, к ограде усадьбы «домашние люди» — унауты вынесли длинную скамью для Хатажукова, для его нескольких наиболее важных гостей и для Тузарова Канболета — сегодня он как аталык тоже пользовался правами почетного гостя.
К «высокой» скамье тут же были поднесены столики-трехножки с новой переменой питья и закусок.
Кубати выделялся среди всадников лишь своей молодостью да шириной плеч. Его вороной (без единого пятнышка) конь, так им и названный — Фица , стоял не шевелясь, как вкопанный. Оружие Кубати не блистало, как у других, золотой отделкой, зато хороший знаток определил бы, что и кинжал княжеского сына, и сабля, и лук сработаны руками редкостного мастера.
Неожиданно в самой гуще нарядных всадников появилась старая Хадыжа. Она проворно пробиралась между конями, похлопывая их по бокам, — причем кони доверчиво тянулись к ней мордами, оглядывала каждого седока, по-куриному склонив набок сухую головку, и кудахтала весело, без умолку:
— Куда это я затесалась, тха! Еще люди подумают, что я тоже стрелять собралась из этих немыслимых дурацких огнеметов! А мармажей у этих Хатажуковых недурен, тха! Какие все вы красивые! А вот этот, — она указала пальцем на Кубати, — лучше всех. Вот ведь рождаются такие детеныши у кабардинцев! Самый лучший, я правду говорю. Все эти княжеские сынки и седьмой его доли не стоят.
— Бабушка! — крикнул кто-то из толпы. — Мармажей Хатажуковых, наверное, был и в самом деле хорош, но разве настолько, чтобы не узнавать младшего Хатажукова?
— Уей, горе мне! — запричитала Хадыжа. — Мой разум помутился. Вот уж верно, ум горы сдвигает, а хмель ум сокрушает! Как же я сразу не поняла, что он,
— снова Хадыжа указала пальцем на Кубати, — сын князя?
В это время глашатай громко возвестил о том, что цели для стрельбы приготовлены и можно начинать соперничество в твердости руки и зоркости глаза.
Цели для стрельбы из лука и ружей — чисто в адыгском духе: на высоких шестах прикреплены круглые дощечки не шире конской подковы. На полном скаку, свесившись набок ниже гривы коня и цепляясь за седло одной только левой ногой, надо было натянуть тетиву и выпустить стрелу в дощечку. Шумным успехом пользовались те выстрелы, которые не только попадали в центр мишени, но и сшибали ее на землю.
С такой меткостью и силой удалось послать свои стрелы только двоим — Кубати и хатажуковскому пшикеу Тутуку, к бурной громогласной радости его приятеля Шота.
В стрельбе из ружья Тутук уже не мог оспаривать первенства у Кубати по той простой причине, что хотя он, Тутук, и был довольно благополучным крестьянином-вольноотпущенником, приобрести столь дорогое оружие он до сих пор не смог. Кубати почувствовал даже легкий укол совести и дал себе слово, что обязательно при случае подарит этому парню хорошее ружье. А пока он небрежно с расстояния ста шагов разбил небольшую тыкву, затем попросил положить на то же место куриное яйцо и перезарядил знаменитую тузаровскую эржибу, принадлежащую теперь ему.
Кубати мог надеяться на свое искусство: он знал, что само-то ружье не подведет, если все время пользоваться одним и тем же сортом пороха (и, конечно, из самых лучших), тщательнейшим образом отмеривать заряды — они должны быть одинаковыми с точностью до крупицы — и наконец главное — вес и форма пули: менять их нельзя ни в коем случае. Кубати аккуратно соблюдал все эти условия.
Никто не верил, что из ружья возможна столь точная стрельба. Тяжелые неуклюжие русские фузеи, европейские мушкеты, кабардинские или турецкие кремневки того времени бой имели весьма приблизительный. Хорошо, если удавалось поразить врага или зверя лесного с полусотни шагов, а тут… Словом, пока этот молодой Хатажуков целился, стоя на земле и положив дуло ружья на сошки, толпа затихла, будто дышать перестала. Но вот грянул выстрел, и от невероятно маленькой беленькой мишени, на которую были устремлены взоры всех собравшихся, полетели желтые брызги, и толпа дружно, как по команде, вздохнула. Люди молча переглядывались и озадаченно крутили головами: они с трудом верили своим глазам.
Прогремело еще несколько выстрелов, но даже в тыквы сумели попасть только два уорка средних лет — Арзамас Акартов и Султан-Али Абашев. (Кстати, это были будущие кабардинские послы в Петербурге.)
Когда начались скачки, никто уже не сомневался в победе Кубати. Правда, верзила Шот пытался зажечь боевым азартом друга своего Тутука:
— А может, мы не уступим именитым, э? Ты у нас легонький, тебя твой жеребец, как пушинку…
— Не-е-ет, мой мальчик, — грустно отвечал Тутук. — Я поскачу, конечно. Хочу на ходу присмотреться к этому красавцу, что с луны к нам свалился… Победить его сейчас нельзя. У нашего брата и кони не те, и времени, чтоб самим упражняться да коней обучать, к сожалению, у нас нет.
Надо было доскакать до высокого раскидистого дуба, что виднелся на отдаленной поляне, срубить с него ветку и вернуться обратно. Победа присуждалась тому, кто первым вручит привезенную ветку старшему на игрищах, которым считается сегодня сидящий рядом с Кургоко белобородый тлекотлеш Инал Выков. (Сам Кургоко от такой чести отказался: ведь не судить же достижения собственного сына.)
Прозвучал выстрел из пистолета — и всадники (теперь уже их было не менее четырех десятков), рванув с места в галоп, понеслись по выгону. Каждый старался занять место на узкой дорожке, которая поведет их над обрывистым берегом реки с одной стороны и довольно крутоватым пастбищным склоном — с другой. Там нелегко будет обогнать ушедших вперед. Первым вырвался из беспорядочной массы всадников Тутук, причем сразу же на четыре-пять лошадиных корпусов. За ним скакал Кубати. Позади — возбужденные, злые, но еще на что-то надеющиеся пши и уорки, уже заляпанные грязью, летящей из-под копыт. Их нарядная богатая одежда теперь стала мокрой и бесцветной — все тот же моросящий дождик не прекращался, а наоборот — усилился…
Еще никто не знал, чем кончится этот день. И никто не знал, что знаменитого панциря в это время уже не было в хатажуковском доме, бесценная реликвия исчезла — уже в который раз! — снова…
Слово созерцателя
Мая месяца 16-го дня в лето от P. X. 1703-е на реке Неве, на Веселом острове была крепость заложена и именована Санкт-Петербургом. Быстро, как грибы после теплого дождичка, росли бревенчатые стены с шестью бастионами, домик царя Петра, причал для судов, казармы.
Рождалась новая столица совсем еще молодого и по-молодому неуклюжего и жесткого государства Российского. Рождалась одна из редчайших в мире столиц, которую не было суждено захватить ни одному иноземному завоевателю хотя бы на один день.
Высоченный и худющий тридцатиоднолетний государь стремительно носился по острову, выкрикивал хриплым голосом команды, хохотал, свирепел, бешено сверкая выпуклыми глазами, хватался то за кузнечный молот, то за топор, а то и молча вышагивал взад-вперед по берегу возле закладываемой судоверфи и думал, вспоминал или мечтал о чем-то.
Крепнущее могущество России немалых трудов стоило и еще стоить будет. Трудов праведных, а порою неправедных, но равно тяжких и великих.
…Первое славное деяние молодого царя — Азовский поход 1696 года и — «приидох, видех, победих!» — взятие крепости: наконец-то есть выход к южным морям… Три года спустя, ходил уже до самой Керчи на первых десяти построенных в Воронеже судах. На одном из них плыло в Стамбул русское посольство во главе с Украинцевым. Петр вернулся в Азов, а затем в Москву. Появление нежданного русского флота в Босфоре Кимерийском потрясло турок. Год спустя был заключен между Россией и Блистательной Портой Константинопольский «мир на 30 лет».
В ближайшее десятилетие предстояли успехи еще более триумфальные: взятие Нарвы и Дерпта, сокрушительный разгром шведов под Полтавой, овладение Ригой, Ревелем, Выборгом, блестящая победа русского флота у Гангута.
Продолжали укрепляться устои и увеличиваться мощь государства и все больнее и безжалостнее давили эти устои и эта мощь на бесконечно выносливые плечи русского крестьянина — смерда и малочисленного пока горожанина, чьи руки держали когда надо орало, когда надо — меч, они же и ковали орала и мечи, они же возводили крепости, они же их и разрушали, они кормили государство и прибавляли ему могущества, того могущества, под тяжестью которого рвали себе жилы.
В 1705–1706 годах вспыхнуло восстание стрельцов и солдат в Астрахани, охватившее нижнее течение Волги и берег Каспия от Гурьева до Терского городка. Едва был погашен этот пожар, как разгорелся новый, еще более страшный: восстали крестьяне и казаки под предводительством Кондратия Булавина и атамана Никиты Голого, разгулялись от Запорожья до Волги, включая Царицын и Саратов, потрясли Воронеж, Тамбов, Пензу. Жестоко расправилось государство с бунтарями, тысячам пришлось положить головушки буйные на плаху, под топор палачей.
Да, немало забот великих и трудов тяжких приносил белому царю каждый божий день. Трудов праведных, а порой и неправедных… Но всюду требовалась его твердая и решительная рука. И повсюду она поспевала.
Не доходила лишь (до поры, до времени) до бедных северокавказских «родственников», ожидавших помощи и покровительства.
Где-то в эти годы уже шлепнулось на землю ньютоново яблоко, и гениальный англичанин открыл закон всемирного тяготения. Людям от его открытия пока что не было ни холодно, ни жарко. Они совсем другой закон ощутимо чувствовали на своей шкуре: закон всемирного тяготения сильных мира сего к чужим землям и чужому добру. На суше и на море, у берегов Европы и берегов Америки бушевала война за испанское наследство. В России и в ближайших к ней землях еще долго будет продолжаться Северная война. Во множестве стран люди стреляли, кололи, рубили, жгли, грабили. А во всех тех странах, которые пока еще не втянулись в драку, сильные мира сего точили клинки и запасались порохом. Они внимательно присматривались к соседям и выжидали: а ну, кто там будет обескровлен раньше других, чьи слабеющие руки не смогут с прежней цепкостью удерживать свое богатство?
Особенно пристальным был взор турецкого султана. Взор, устремленный на Северный Кавказ.