Андрогин…

Элькинд Эстер

Господь ей дал талант. Но не сказал, как им распорядиться

Эстер ЭЛЬКИНД (23.3.1985 – 14.1.2007)

Читательница – откликаясь на рассказ Эстер:- Очень клёво! Читала не подряд… мне так больше нравится… но чем дальше читаю, тем больше хочется задать дурацкий вопрос, не имеющий прямого отношения к творчеству: Вам действительно 21 год?

Эстер:- Да, мне действительно 21 год!!! Это не дурацкий вопрос! Мне его очень часто задают!

Эстер теперь 21 навсегда…

Жила с оголёнными нервами и дразнила Зверя (три шестерки вбиты в её сетевой адрес). Примеряла порочные маски и завороженно заглядывала в бездну: а что – т а м ?Обожала эпатаж, в своём фотоальбоме выставляла собственные ню.Азартно тусовалась, оставаясь одинокой в толпе. И в литературу уходила, как в запой – с концами.Любой психолог скажет, что в девушке дремал ген самоубийства. В итоге своей жизнью Эстер распорядилась сама. Безбожно распорядилась.

В ноябре 2005-го Эстер открыла журнал в ЖЖ. Плодить уйму френдов не старалась – довольствовалась десятком друзей, которые её понимали. Немногочисленные записи в дневнике – те же тексты, перетекающие на литературный сайт и обратно. Куда больше комментов на сайте ПРОЗА.РУ- там у Эстер уже был с в о й читатель.

Она оставила нам талантливое письмо, в котором есть блёстки настоящей прозы. Почитайте – не рассуждая, нравится это или нет – там достаёт и мастерства, и вдохновенья, а больше – искренней исповедальности, без чего нет подлинной литературы.

 

Глава об андрогинах…

Как странно! В самый счастливый день в моей жизни, в день, когда я истинно стал собой, мне снился прожженный окурками, проткнутый шпильками каблуков и облеванный темно-серый ковролин. Хотя, не уверен, что он был темно-серым, потому как, во-первых, видел я его за облаками темно-серого сигаретного дыма, или может быть через пелену свих собственных глаз. Вполне возможно, что ковролин был светло-серым, а может быть даже и белым, но когда-то очень давно, тогда, когда я еще не родился. Но если честно, то вряд ли, уж очень он был серым, не мог он так бесстыдно забыть о своей «чистой» природе. Так вот, в самый счастливый день в своей жизни, а точнее не день, а ночь, или, может, в период только что начинающегося дня, после самого счастливого. Не могу назвать его самым счастливым, потому как «самый», он только один, и мне посчастливилось его пережить, мне повезло, и теперь я точно знаю, что больше такого не дня не будет. В ту ночь, когда мне должно было сниться, по всем моим представлениям долгой предшествующей этому моменту жизни, нечто максимально прекрасное, мне снился ужасный грязный ковролин, напоминающий сукно на биллиардном столе в дешевом клубе, на окраине города, куда, однажды, привел меня одни мой мужчина, с ним я тогда был женщиной. Клуб, о котором я говорю, относился к тем местам, где в гуще дешевых сигаретных выхлопов, можно обнаружить лишь два сорта людей (хотя я далеко не уверен, что бывает больше). Одни представляют собой подростков от двенадцати до шестнадцати, или может, семнадцати с их подружками, такого же возраста, выкрашенными под новогодних елок в борделе. Подростки пьют дешевое пиво, курят беспредельно много, но не затягиваются, преимущественно дешевые сигареты, впрочем, других тут не продают. Подросток выстреливает своим кий, громко восклицая нецензурные слова, так же бесцельно и быстро, как выскакивают его член из штанов, мгновенно извергая поток горящей лавы, обрызгивая собственные брюки, короткую юбчонку своей подружки и ее дешевые красные трусики. Она воскликнет: «Ах, ты,… что же мне теперь делать, мама же увидит!», и, уткнувшись руками в ладони, попытается заплакать, а он рассмеется, удовлетворенный и довольный собой.

Такие вот подростки, населяют и заселяют смрадную, тусклую биллиардную, окучиваясь вокруг стола, издавая звуки, напоминающие смесь боевого клича подстреленных кабанчиков и оргазм, кого, я тогда определить, не мог, но полагаю, что звуки, издаваемые при оргазме, у всех трахающихся существо одинаковы.

Второй тип, обитающих в этих темных, шумных катакомбах, это все те же самые подростки, только в увеличенном варианте. Теперь уже повзрослевшие, остепенившиеся и обретшие чувство собственной значимости, они разбиваются на группы поменьше, и так же неуклюже и кучно толпятся вокруг столов. Несмотря на то, что их количество теперь можно сосчитать, места они занимают столь же, поскольку количество теперь компенсируется размерами. Дело в том, что вместе со своим остепенением и повзрослением, они приобретают внешнюю атрибутику взрослых кабанчиков – пивное брюшко у самцов и целлюлитные ляжки у самочек.

Пьют они все то же дешевое пиво и курят все те же сигареты, но теперь уже затягиваясь (научились), звуки издают тоже похожие, лишь тона на два пониже, ну и накала и страсти в голосе появляется больше. Движения их кий становятся, в соответствии с их движениями в постели: твердыми, решительными, напористыми, устойчивыми, уверенными, держатся он и долго, не сдаются, редко мажут, или напротив – мягкими, вялыми, медленными и малозаметными.

Но результат всегда один – попорченное сукно, запечатлевающее и впитывающее оргазм кий, в виде царапин, порезов, следов от бычков, блевотины…

Теперь, я сплю, в мой самый счастливый день, или первый день, следующий за ним, и мне снится ковралин на полу в коридоре дешевой гостиницы, даже не гостиницы, а мотеля, в котором я провожу самую счастливую ночь в своей жизни, вспоминая вонючее сукно, дешевых биллиардных столов, которое мне пришлось отведать, тогда, в тот момент, когда я был женщиной…

Отчего, в самую счастливую ночь в своей жизни, я думал про ковралин, я не знаю. Возможно, дело было в том, что вечером, в самый счастливый день в своей жизни, я шел абсолютно пьяный по коридору, в котором лежал этот самый ковралин прожженный сигаретами, облеванный и обконченный, я шел и смотрел на него. В тот вечер, я шел абсолютно пьяный, правой рукой я, под талию поддерживал свою любимую, единственную женщину, другой рукой я держал ключи от дешевого номера в этой дешевой гостинице (уж слишком не хочется произносить слово – мотель). Моя любимая женщина была так же пьяна, как и я, и, обняв меня левой рукой за шею, смотрела в пол, на этот грязный ковралин, произнося: «Какое счастье!»

– Смотри! – внезапно сказала она, – Таракан ползет! Как ты думаешь, это таракан мальчик, или таракан девочка?

Я посмотрел вниз, но таракана не увидел, его не было, а может, он был, просто слился в моем сознании с каким то грязным пятном. Вот тот момент и запечатлелся у меня в голове и снился мне в эту ночь.

– А как бы тебе хотелось, дорогая? – спросил я свою любимую женщину, – Чтобы это был мальчик, или девочка?

– Не знаю! – ответила она, – Мне, пожалуй, все равно!

– Мне тоже! – сказал я, и продолжил, когда мы подошли к номеру, – Мы то с тобой знаем, что нет ни мальчиков, ни девочек…

Они кивнула и, как только я отпер дверь, ввалилась в номер…

Теперь я с трудом вспоминаю, что было тогда, в самый счастливый день в нашей жизни, наверное, потому, что все материальные воспоминания, предметы, вещи, тела, время, мысли, перестали существовать после образования нашей вечности. Но, так как я полагаю, что самый счастливый день – самый важный, то я постараюсь воспроизвести все как можно подробнее. К сожалению, не все умеют распознать этот день, запечатлеть его и сохранить в том виде, в котором он был вам дан, нам с моей любой женщиной это удалось. Мы сохранили его навсегда. Именно поэтому пишу столь подробно, стараясь не упустить ничего, рассказать вам все детали. Как я уже говорил, это довольно трудно, так как, во-первых, прошла уже целая вечность с этого дня, во-вторых, не прошло и секунды, а в-третьих, мы были пьяны и счастливы…

Помню, что помимо грязного ковролина – сукна, мне еще снилось то ощущение, которое, я испытываю и сейчас, что надо обязательно написать обо всем этом. Я тогда не знал, как у меня это получится, да и получится ли вообще, я ведь никогда не писал до этого, да и времени мне тогда казалось, у меня не будет. Я был так наивен, у меня оказалась целая вечность. Но, как это не парадоксально, я тогда знал, что мне будет очень трудно описать все то, что со мной случилось, потому как все происходящее сотрется из моей памяти, сгладится ощущением вечной благодати и счастья, которые, обретя тогда, я решил навсегда сохранить. И я знал, что чем дальше, тем труднее мне будет описать все в тех чувствах и эмоциях, в которых живут люди, потому как я просто забуду, что существует что-то помимо абсолютного счастья…

Я тогда лежал с закрытыми глазами, наслаждаясь соприкосновением своих клеточек кожи с телом моей любимой, которая сладко посапывала рядом, и думал о том, как было бы хорошо встать вот сейчас и отправиться к письменному столу из, что-то под красное дерево, с облезлыми ножками, который поскрипывал и постанывал, впитав в себя звуки наслаждения, которые издавали мужчины женщины всех мастей, видов и родов, в момент потенциального человекосоздания, или не создания.

– На мне никто никогда ничего не писал! – сообщил мне стол, делая акценты на отрицаниях, – Я не знаю, как себя вести! Но другие рассказывали, что когда на тебе появляются букв, слова, и предложения, рождаются жизни, судьбы и вечность, это прекрасно!

– Я тебе подарю такую возможность! – рассмеялся я, – Но тебе придется действовать в такт моим движениям! Это, я надеюсь, ты умеешь?

– Да, этому я хорошо обучен, за многолетнюю службу в этом мотеле! – словно туберкулезным смехом разверзся он.

Помню, как мне хотелось сесть за этот большой стол, развалиться поудобнее на скрипучем стуле и запечатлеть все то, чему я стал свидетелем и доказательством, в чем учувствовал сам, чем жил, существовал, нарисовать себя, как некое существо, которое я до знакомства с моей любимой женщиной не встречал, кроме как в отражении зеркала, да и зеркала не хватало, не хватило бы и целого океана, чтобы отразить то, чем, теперь уже радостно и в умиротворенно, говорю «мы» являемся.

Тогда я лежал и думал, что если не покажу это все вам сейчас, не сделаю этого уже никогда, потому что не смогу, не осмелюсь, может даже, не захочу.

Тогда, может это было во сне, а может и наяву, но, я как лунатик, подошел к столу, открыл ящик, в поиске бумаги и карандаша, но не обнаружил ничего, кроме смятой салфетки, измазанной засохшей, прошлогодней спермой, словно, засохшее безе в кондитерской, где сорокалетняя продавщица с вытравленными перекисью и «химией» волосами, накрашенная ярко красной протухшей, купленной за гроши на распродаже «second hand make-up», помадой и воняющая потом и прокисшими духами, с капелькой липкой влаги, стекающей по позолоченной цепочке шириной в палец и кресту, размером с ее обширный бюст, в запревшую ложбинку ее томных грудей, говорила: «Молодой человек, берите, берите, все свежее!».

«Неужели я мог подумать, что найду в этом столе хоть что-то, на чем можно записать историю, рассказать истину, здесь, в этом столе который создан был совсем для другого?!» – посмеялся я над собой и в отчаянье опустил свой голый зад на грязный стул, который в ответ на мое интимное прикосновение издал вожделенный «подскрип».

«Хотя может, вот она – истина!» – я покрутил в руках салфетку и с отвращением, бросив ее на пол, пошел мыть руки.

Оттерев от себя тень прошлогодних детей, не родившихся по воле двух, а точнее одного представителя homo sapiens, я почувствовал еще большее желание обратить свою жизнь в буквы, слоги, слова и предложения, изображенные каракулями на бумаги, чем до этого.

Я начал бродить по номеру, искать хоть что-то, на чем можно было изобразить себя в словах. Я не нашел ничего, даже туалетной бумаги здесь не было. В результате своих многочасовых, как мне казалось, поисков, в своем пиджаке, я обнаружил ручку, подаренную мне пару недель назад, моими подчиненными, на мой день рожденье, и я подумал, что начать писать можно на стенах, на обоях. Обрадовавшись этой мысли, я увидел, уже было, первую фразу, но вовремя опомнился, поняв, что стены в номере выкрашены в черный цвет, на которых позолоченной краской изображены купидончики. Купидончики летали по всей комнате, норовя расстрелять посетителей стрелами любви. Мне стало страшно.

Внезапно я посмотрел на тумбочки рядом с кроватью и понял, что в них то я как раз не заглядывал, боясь разбудить свою любимую. Тогда я тихо – тихо, открыл один из ящиков. Что я там хотел найти? Конечно же, Библию. Но нет, Библии там не оказалось. Я обессилено сел на кровать и подумал. Что впервые в жизни, я сожалею о том, что этот город, в котором я прожил так долго и где в результате, нашел я свою любимую, был столь ненабожен, что в тумбочку рядом с кроватью в мотеле, где один из грехов, плодился и размножался, со скоростью кроликов, не было принято класть Библию. «Как жаль! – подумал я, – Вот если бы была Библия, я бы открыл ее и поверх строк, а может между ними, начал бы писать свою книгу. Свою нереальную, но не более нереальную, чем то, на чем я собирался писать, истину!».

 

Глава о трикстерах…

Я тот вечер, когда я встретил мою любимую женщину, я гулял по улицам и думал, что схожу с ума. Мне было безумно грустно! Мне было так грустно, что прямо таки жить захотелось. На самом деле это забавно, я давно уже заметил за собой такую особенность, чем мне хуже, тем больше жить хочется. Я думаю, что это потому, что когда все хорошо, жить совсем невмоготу становится, так и жаждешь умереть в тот миг, когда максимально хорошо, чтобы запечатлеть это хорошо навсегда. А вот когда плохо, когда идешь и думаешь, как же тебе плохо, то следующая мысль, которая приходит в голову, что надо с этим плохо что-то делать, исправить его как-то в хорошо, чтобы не осталось это плохо, навсегда в вечности.

В тот вечер, когда я встретил ту, которое есть я, и мое отражение, и моя тень, и моя плоть и моя кровь и жилы и вены и мой позвоночник и мои ступни и пальцы и ногти, и мое семя и мой дух и все я и все не я, был яркий солнечный день. Небо было отвратительно голубым и безмятежным, солнце расположилось на нем огромным ярким желтым пятном, словно след от одуванчика на светло голубом платьице маленькой девочки, которой я был когда-то. Я очень хорошо помню светлый, жаркий, приторный весенний день, мне было года три. Я вышел на улицу в этом светло-голубом платьице и белых гольфиках. На ногах у меня были обуты сбитые на мысках синие кожаные туфельки, с маленькими белыми цветочками, которые, потрескавшиеся от старости, были усеяны серой кожаной капиллярной сеткой, такой, какая была на кривых, отдававших фиолетовым отливом, замороженной курицы, ногах моей тучной бабушки, которая выходила погулять со мной и посидеть на скамеечке с такими же, как она старыми, замороженными курицами.

В тот приторный жаркий день, я вышла на улицу и впервые в своей жизни, увидела маленькие желтые солнышки, которые усеивали зеленое поле травы. Я посмотрела на небо, в надежде, что, то, большое, яркое сжигающее, уничтожающее солнце упало от своей тяжести, или от старости и ветхости, и раскололось на много-много маленьких круглых, желтых осколочков, которые теперь надо лишь собрать веником и выбросить в мусор. Я подняла голову, но нет, надеждам не суждено было сбыться, оно светило все так же ярко и невыносимо. «Стало быть, это его дети! – в ужасе подумала я, – Это значит, они вырастут такими же большими, жаркими и ужасными, как, то, которое валяется вот уже целую вечность, как говорят взрослые, на голубой перине неба и стреляет уничтожающими яркими светящимися стрелами?!» Я стояла посреди поляны с одуванчиками, представляя, как оно, это большое первое солнце, в один момент, спустит вниз веревочные лесенки и все эти тысячи его дети, целая армия светил, полезет наверх, неуклюже перебирая своими маленькими коротенькими ножками. Тогда я в ярости начала срывать все эти ужасные солнышки, чтобы прекратить их существование еще в безобидном, беззащитном состоянии. Я приготовилась к мучительной борьбе, думала, что они начнут жечь мне руки, глаза, будут оказывать сопротивление, но нет, как это не показалось мне странным, они были не в состоянии противостоять мне – трехлетней девочке, которая своими маленькими пухленькими ручками, срывала головки маленьких желтых солнышек.

– Что ты делаешь, дорогая? – спросила моя бабушка.

– Уничтожаю! – ответила я предельно честно.

– Не надо, дорогая, они ведь живые. Им же больно! – сказала бабушка.

Тогда я окончательно убедилась в своей правоте.

Когда я устала рвать солнышки, я села на траву и посмотрела на свои руки. Все мои ладошки были в белом молоке одуванчиков, а все мое платье была выпачкано желтыми следами. Я была тогда довольна собой, мне казалось, что это кровь этим маленьких детей солнца, что я их уничтожила…

В тот день, когда я встретил женщину своей мечты, был ужасный жаркий день. С самого утра, я бездельно бродил по улицам, переходя из кабака в кабак, скрываясь от жары и попивая кока-колу, ждал вечера, когда можно будет влить в себя виски со льдом. В те моменты, когда мне приходилось выходить на улицу и проходить те несколько шагов из бара в бар, иногда в сто, а то и более метров, я натыкался на бесконечное множество фонтанов, которые меня окружали. Я останавливался рядом с ними, и с вожделением смотрел в холодную воду, где блестели старые, монетки. «Интересно, – думал я, – Эти люди вернулись сюда, или монетки не действуют?!» Сам я никогда не бросал монетки в фонтаны, наверное, потому, что мне меньше всего хотелось куда-то вернуться.

Утром я не пожелал идти на работу, поэтому, позвонив управляющей, старой женщине двадцати девяти лет, я сообщил, чтобы она решала все вопросы сегодня сама и не беспокоила меня, я приеду завтра. К счастью, дела у меня шли довольно хорошо, и моя управляющая – Лариса, была превосходной управляющей, так что такие дни псевдо отдыха, я периодически мог себе позволить.

Лариса – пожилая девушка тучно наружности и обширного бюста, представляла собой кремообразное тело, цвета платья невесты – девственницы, с пробивающимися на голых икрах, словно пиявки, черными точечками – отрастающими волосками. Ей было вечно двадцать девять. Причем это вечно, распространялось не на будущее после двадцати девяти, а на прошлое. Работать она у меня начала, когда ей было девятнадцать, но и тогда она была пожилой, двадцати девяти летней старушкой с потускневшими от недотраха глазами и порозовевшими от смущения щеками. Но, несмотря на свой отвратительнейший вид, олицетворением которого были серые юбки и синтетические блузочки с плечиками, Лариса была наилучшим, так сказать «доставщиком», моих клиентов до пункта их назначения. Она была замечательным работником, знала хорошо свое дело, и казалось, простаки родилась именно для этой работы.

Не знаю, откровенно говоря, зачем я постоянно (раз в неделю уж точно) устраивал себе выходной день, ведь больше всего меня угнетало безделье, которое порождало в моей голове, ужасную потребность и возможность осознания, ужасающей меня действительности. Это осознание, было маленьким пушистым троллем, ярко зеленого, кислотного цвета. Передвигался он на тоненьких ножках, переваливаясь с одной на другую и цепляясь коготками трехпалой ступни в кору моего головного мозга. У него была ехидная, злобная кривая ухмылка и прищуренный взгляд. На голове у него росли три волосинки цвета выцветшей зеленки, которые он беспрерывно зализывал маленькой грязной расчесочкой. Он вылезал из моего гниющего, тлеющего и воняющего мозга, отряхивая свою шкуру и недовольно морщась, недовольно морщась, начинал цитировать, то мою соседку по дому – «… дорогой, ты только представь, сегодня, мо шофер, забыл открыть мне дверь машины, и я опоздала на укладку моего Йоркширского терьера…». Иногда он воспроизводил случайно услышанные мною где-то отрывки бесед, которые в момент из пролетали над моими ушами, вызывали у меня приступ отрешения, отчего я старался их тут же забыть, но он – злобный тролль, их специально запоминал, записывал и воспроизводил, как максимально мне ненавистное. «Аньк, как ты думаешь, выебет меня сегодня Вася – грузчик из продуктового, или не выебет…» – слышал я хрипловатый голос тролля. «…в пизду!» – услышал я тролля, голосом своей жены, которая говорила по телефону с подругой. А была такая милая, тихая, интеллигентная еврейская девушка, подумал я тогда с жалостью.

– В пизду! – произнес я вслух, обращаясь к троллю, который лишь поморщился и, расхохотавшись, упал на пол, поскользнувшись на жиже моих мозгов.

– Как вам не стыдно! Здесь же дети! – услышал я голос молодой, растолстевшей, ни то от родов, ни то от обжорства мамаши, которая затыкала уши своем пятилетнему чаду.

– Да что вы дамочка, думаете ваш ребенок таких слов не знает?! – вступил в диалог полу алкаш, полу человек.

– Иди на хуй, пидорас! – ответила она, горделиво подняв голову, и удалилась в направлении «некуда идти», таща за собой улыбающегося карапуза.

Те выходные дни, которые я себе устраивал, я проводил с моим троллем и кока-колой, переходящей в виски. Кока-колой я подбадривал тролля и целлюлит моей женской сущности, иски, я затыкал тролля и подбадривал свою мужскую сущность. Думать не хотелось, все было отвратительно и беспредельно безнадежно. Каждый раз, после очередного выходного дня, которые я себе устраивал, я давал себе обещание, что больше, этого не повториться, никаких выходных, но нет, я снова срывался и шел на поиски своего отражения в бесконечно грязных фонтанах, и свидание с троллем…

В своей мужской жизни, я был кареглазым мужчиной, сорока двух лет, с черными, кудрями, падавшими мне на плечи, слишком худощавого телосложения и слащавого «лицеочертания». Одевался я всегда в белые льняные белые брюки и белые рубашки, которые словно костюм Пьеро, повисали на моем теле, как на манекене. На ногах у меня всегда были белые мокасины и белые носки. Я не носил шляп, или зонтов, никаких тростей или портмоне. Собой у меня был лишь мобильный телефон, который я прятал в кармане брюк, и маленькая записная книжечка с обложкой из белой кожи и маленький карандашик, которым в этой книжечке, я, маленькими, вытянутыми в горизонталь, словно приплюснутыми буквами, записывал пожелания своих клиентов. У меня была слишком смуглая кожа, которая контрастировала с моей одеждой, поэтому выработал привычку, красить свое лицо белым театральным гримом и рисовать черную слезу, под одним из глаз, которым, выбирали они сами. Споры по этому поводу у них велись, наверное, более ожесточенные, чем споры о «филе окве», отчего периодически утром, я просыпался с фингалом, под одним из глаз. Мой образ очень нравился моим клиентам, а точнее не им, в большинстве случаев, а их родственникам, потому как, заказывая встречу с режиссером похорон, они все впадали в оргазмическеобморочное состояние от того, когда видели, как из белого Мерседеса марки 600 Pullman Limousine70-го года, вылезал живой Пьеро, и подходя к ним, представлялся: «Маэстро Олам Гехинимский режиссер похорон».

Когда мне было двадцать, я был совсем похож на девочку, когда мне исполнилось тридцать, я стал походить на успешного гомосексуалиста, теперь же, в мои сорок два, меня воспринимали как потенциального, или скрывающего свою истинную сексуальную ориентацию гомосексуалиста. Надо сказать, что мне это было на пользу. Прежде всего, это было связано с моей женой, которую я никогда не любил, но, как-то так сложилась, что она стала моей женой. В тот момент, когда я лишь начал свой, так сказать, бизнес, она чуть не ушла от меня (чему, я не скрою, я бы обрадовался), но впоследствии, когда я и моя деятельность приобрели некую популярность и, даже, я бы сказал уважение, в обществе, она не только не ушла, но даже и начала гордиться своим статусом моей жены. Тогда, единственное, что спасло меня от ее, внезапно разыгравшей страсти (скорее к деньгам, которые я начал зарабатывать, нежели ко мне), были раздельные спальни, с существование которых она вскоре смирилась, убедившись, что я совершенно не замечаю, что она изменяет мне со всеми, помимо садовника и охранника, которых я как раз для этого ей и нанял. Наше проживание в разных спальнях, она постепенно начала относить к моему, так долго скрывавшемуся гомосексуализму. Все это мне даже льстило и определенно нравилось, ведь в какой-то мере, она была права…

Так вот, в тот ужасный жарки день, я, слонялся по барам и пил кока-колу в поисках себя. Мне было предельно грустно и плохо, мне было предельно скучно и невыносимо существовать. Я ненавидел себя за то, что все знаю и все умею, за то, что я владею информацией о мыслях абсолютно всех людей, за то, что все они мне отвратительны и невыносимы, за то, что я не люблю не только свою жену, или мужа, но даже и своих детей, как от одного брака, таки и от другого. Наверное, не любил я их потому, что они максимально мальчики и максимально девочки, потому что они ни в коей мере не похожи на меня, а похожи лишь на своих вторых родителей.

Я вечно искал, и вечно не находил. Так мы с моим маленьким злобным троллем и бродили в поисках чего-то другого, нежели все то, что меня окружало. В результате, устав и выбившись из сил, мы садились на грязную скамейку в каком-нибудь парке. Я вляпывался своими белыми брюками в жвачку, а мой злобный тролль, в испражнение моего мозга.

– Вот черт! – произносили вы хором и оборачивались на привычный оклик друг-друга, – Опять я вляпался!

Мы смеялись и, отдохнув немного, шли дальше, я, теперь уже в поисках виски, он, теперь уже на последнем воспоминании…

 

Глава о девочках…

В тот день, мне было особенно плохо, чувство, что я никогда не найду, обострилось и мне казалось, что пора умирать, потому что больше так нельзя, это не выносимо, это ужасно, жутко, навечно, это ад, которым я обязан платить за свое всезнание.

Мысль покончить жизнь самоубийством периодически приходили мне в голову, тогда я, пытался удержать себя в жизни, всевозможными привязанностями. Сначала я создавал себе работу, сперва в одной жизни, затем в другой, потом, когда я понял, что мне она стала отвратительна и максимально не интересна, я создал себе семью и детей. Это какое-то время забавляло меня. Но вскоре я понял, как же я всех их ненавижу, и насколько сильно, я безразличен им. Тогда я занялся активными поисками такого же существа, как я. Более двадцати лет я искал, и не находил, и в тот день, я, слоняясь по городу в поисках вечера и виски со льдом, окончательно смирился, что не найду. Тогда я понял, что для того, чтобы решить всякие финансовые дела, мне нужно всего пару дней. Потом, будучи спокоен за бедующее своих семей, я смогу отправиться туда, где больше мне ничего не надо будет знать…

– Простите, вы что-то сказали? – спросила она.

Я обернулся.

– Какой это уже бокал виски, вы не знаете? – спросил я в ответ.

– Третий! – рассмеялась она.

Я посмотрел на нее и ответил, даже не удивившись своему высказыванию: «Как же это хорошо!».

– Здравствуй! – сказала она.

– Здравствуй! – ответил я и заплакал.

Я смотрел в эти до ужаса, до боли, до радости, до отчаянья, до счастья, до всего что есть и чего нет, глаза. Черные, вечные, озорные и призрачные глаза, вечной девочки-панк, пусть и скрытые теперь, за дорогой одеждой и маникюром, но все те же озорные, всевидящие, всезнающие глаза, на маленьком смуглом личике, будто испачканным сажей, будто она забыла умыться.

Я вспомнила себя, мне было тогда четырнадцать лет. Я убежала из дома и отправилась из бездушной Москвы в одухотворенный, как мне тогда казалось Ленинград. Я была, тогда как раз вот такой вот маленько девочкой-панк, я коротко стоженными вьющимися волосами, выкрашенными в красный цвет и поставленными «шипами» на голове, с худеньким, смуглым личиком, чумазым, как у трубочиста из моего сказочного детства, и озорными черными глазами, проказливо выглядывавшие исподлобья. У меня были тонкие пальцы и хрупкие кисти, на мне были надеты рваные оттягивающие джинсы, тельняшка и косуха, тяжелая и чужая, размеров на пять больше меня. Мы сидели в поезде на полу, я уткнулась тогда в колени и мой мальчик, с длинными, густыми каштановыми волосами, и идеально правильными чертами лица, гладил меня по голове, рассказывая, как мы скоро приедем, и нас там встретят и впишут в старую квартиру его друга, где мы сможем спокойно прожить сколько захотим.

– Помолчи! – сказала я ему, – Давай лучше трахаться!

Мне тогда стало очень страшно. Я знала, что мы с ним будем в последний раз вместе. Я знала, что как только мы придем, его – обдолбаного наркомана, собьет машина, прямо у меня на глазах, и я останусь одна.

Мне тогда не было грустно, потому что я не очень верила, что могу знать бедующее. Как выяснилось, зря…

– Почему ты плачешь? – спросила моя любимая женщина.

– Потому что я нашел тебя! Ты же знаешь! – ответил я.

– Да, я знаю! – ответила она и рассмеялась.

Ей было шестнадцать лет. У нее были рыжие короткие волосы, словно огненный шар обрамляли они ее голову, и огромные золотые серьги. Одета она была в тонкую льняную юбку, маячку и пиджачок, отчего ее вид казался еще более детским и озорным.

– Ты что сегодня делала? – спросил я.

– Я сдавала выпускные экзамены! – ответила она и рассмеялась.

«Ну конечно, экзамены!» – рассмеялся я про себя.

– А ты будешь потом поступать в университет? – спросил я.

– Да, сказала она, я буду учиться на мага и волшебника! – она улыбалась своими белоснежными зубами.

«Наверное, надо предложить ей что-нибудь выпить!» – подумал я.

– Ты мне предложишь что-нибудь выпить? Или мне пойти поприставать еще к кому-нибудь?! – состроила она обиженную гримасу.

– Нет, нет, что ты? – рассмеялся я. – Конечно! Что ты хочешь?

– Тебя! – сказала она шепотом.

Я сделал большой глоток виски…

Я посмотрел в ее горящие газа и вспомнил этот взгляд, бесконечный, долгий, точный, испытующий, желающие, источающий и истощающий. Мне стало бесконечно хорошо. Я вспомнил этот взгляд, отражающийся в зрачках моего мужа. Я смотрела на него так. Когда произнесла то же, что теперь произнесла моя любимая женщина.

Мне было семнадцать. Я была все еще маленькой девочкой-панк, на этот раз правда с ярко синими волосами, поставленными, все так же шипами. Я сидела со своими друзьями, в переходе, было ужасно холодно и сыро, кто-то издавал ужасные, как погода в зимнем Ленинграде, звуки, из дребезжащих струн гитары, фактически кончая от собственной значимости, разливался бесконечными припевами по увлажненной взглядом звезд улице. Я была пьяна и красива. Я носилась со старой шляпой вокруг прохожих, прося подать бедным музыкантам. Он шел один. В сером костюме, с безупречно уложенными седыми кудрями, его загорелое лицо выражало смелость и преступность, он смотрел вдаль серыми сверкающими, ничего не выражающими глазами и казался таким непреступным, что стал первым, кого мне захотелось покорить. Я тогда уже знала, что он будет моим мужем, что наши жизни сольются в бесконечную жевательную резинку, но все еще не верила. Ведь так сложно смириться с тем, что ты знаешь бедующее…

– Не подадите бедным музыкантам? – подлетела я к нему, смотря на него своими черными, сверкающими, озорными глазами и широко улыбнулась.

Он медленно опустил взгляд и сказал про себя: «Я хочу ее выебать!». Все внутри него задрожало, забилось с бешеной скоростью, он ожил. Я тогда даже расстроилась, потому что почувствовала запах стлавшей плоти, которую я пошевелила своей бесконечной недоступностью. Я почувствовала, как он – мой будущий муж, пробудился внутри своего телесного саркофага, как впервые за многие годы, он увидел небо, звезды, почувствовал запах воздуха, который теперь был наполнен мною, как он, подумал о том, что было утро, и был вечер и давно уже не первый день. Мне тут же расхотелось продолжать эту игру в псевдо соблазнение, но вот его вопрос, я его не успела заметить.

– Что ты хочешь, девочка? – спросил он наиграно пренебрежительно.

– Тебя! – решительно ответила я.

Тогда, в тот момент, я увидела то, что видел сейчас. Мое отражение в его зрачках, было точно таким же, как теперь глаза мое любимой женщины, передо мной.

Он побледнел и тихо-тихо сказал: «Пойдем со мной!»

– Пойдем! – ответила я тогда.

Он взял меня за руку, и мы ушли по длинной, освещенной ночной подсветкой улице…

Я смотрел на свою любимую женщину. Она смотрела на меня так же, как и я смотрела тогда. Я еле поборол в себе желание сказать: «Пойдем со мной!», но, прочитав, как она прочла эту мысль в моей голове, лишь сказал: «Расскажи мне все!».

– Хорошо, но ты знаешь больше! Ты ведь прожил дольше! – она рассмеялась и отпила из моего бокала виски.

– Да! – улыбнулся я и обнял ее. Она была такая горячая, такая родная, такая, что самое мое, что самое крепкое, что согревает лучше коньяка перед камином и шерстяного свитера, что веселит лучше марихуаны на диком пляже под звуки плещущегося в бесконечности океана, такого, что я люблю, что обжигает сильнее горящего масла, такое, что лечит быстрее любви нелюбимых.

– Я люблю тебя! – сказал я ей.

– Я люблю тебя! – сказала она.

Мы вышли из бара, допив мой бокал виски, и пошли гулять по бульварам.

Нам было тепло и сладко. Мы шли, обнявшись и страшась нарушить тишину.

– Давай искупаемся в фонтане! – вдруг закричала она, таща меня за руку к плещущейся в подсветках воде.

Я испугался, но поверил ей, и впрыгнул в холодную воду.

Она держала меня за руку.

Я открыл глаза и почувствовал, как яркий свет ударил мне в глаза.

– Охуеть! – услышал я восхищенное мужское подхрюкиванье.

Я опустил взгляд на свою грудь и обнаружил свои возбудившиеся от холода, соски своей женской груди, облепленные тонкой прозрачной материей голубого платья. Я была женщиной. Я купалась в фонтане, посреди летнего дня, посреди ненавистного города, посреди жадной толпы. Я огляделась. Я была одна. Здесь нет моего любимого мужчины.

Я вылезла из фонтана, выжимая свою длинную юбку, которая облепила холодом мои ноги и побрела медленно по парку. Я открыла сумочку и, достав мобильник, посмотрела на дату. «Тот же день, только утро! – констатировала я, – Я же знала, что так получится! Нельзя было ее слушаться!»

 

Глава о блаженных…

Я шла по улице, оставляя на асфальте мокрые следы своего отсутствия. Мне было грустно и плохо, что нет ничего, что может ускорить время. Моё длинное платье стекало с меня словно поток водопада: казалось, оно вот-вот растворится, и я пойду голой по улице…

Зазвонил мобильник.

– Алло! – ответила я, увидев свой рабочий номер.

– Здравствуйте, Малка Шатовна. Простите, что я вас беспокою в выходной, но здесь проблемы с пациентом, вы не приедете? – услышала я голос одного из своих коллег, худощавого молодого человека по имени Андрей Андреевич с фамилией Адамов.

Я тут же представила, как это отвратительное маленькое существо, ростом где-то мне до подбородка с неестественно прозрачной кожей, которая была натянута на его череп, как презерватив на член, нажимает своими кривыми пальчиками кнопочки на моём телефоне, слушает гудки, источая смрадный запах сладострастия и обильно кончает от моего «алло, я слушаю». Мне становилось дурно.

У Андрея Андреевича были огромные зелёные глаза, вылезавшие из орбит, и огромный размер ноги. Мне он напоминал мультяшного сперматозоида, о чём я ему сообщила сразу же, как он пришёл к нам работать. Он же, едва заговаривая со мной, брал тон нарочито приторный и жаркий, а на день рождения вот уже который год дарил мне халат медсестры из секс-шопа.

– Да, да, Андрей Андреевич, я поняла. А с кем у нас проблемы?

– Дали, как всегда. Он заявляет, что перевоплотился в Рубенса, а это ведь совершенно другая эпоха. Он только научился хорошо подделывать Дали, последние его работы мы продали за очень хорошую цену, а тут вот снова у него перевоплощение. Теперь жди, когда он научится рисовать, как Рубенс…

– Ты прав, это крайне неудачно. Ладно, уговорил, я приеду и постараюсь что-нибудь сделать…

– Когда вы будете?

Я посмотрела на себя критически оценивающим взглядом и сказала: «Не знаю, но постараюсь как можно быстрее!»

– Вы уж постарайтесь, пожалуйста… – настойчиво-жалобно попросил он.

«Из Дали в Рубенса! Это серьёзно…» – подумала я и открыла кошелёк, чтобы посмотреть, хватит ли мне денег на новое платье.

Решив, что хватит, я отправилась в магазин.

В своей жизни женщины я была сорокадвухлетней брюнеткой с длинными прямыми волосами и чёрными обжигающими глазами. У меня была смуглая кожа, тощее тело и маленькая грудь. Я носила длинные платья разных цветов, модели – халат на деревянных пуговицах, хлопковые спортивные трусики-бикини белого цвета с вечно рваной резинкой, которые висели на моих костлявых бёдрах, словно мне было семь, а не сорок два года, и сандалии без каблуков. Я грызла ногти, правда, лишь на ногах. Для этого посещала занятия по йоге. Ездила я на «Mini Cooper» жёлтого цвета с правым рулём, разукрашенным в красные, белые, голубые и розовые цветочки. Я предвидела будущее и работала психиатром в психиатрической больнице. Малка Шатовна Тэвэль – доктор психиатрии, как было написано на моих визитных карточках. Хорошо, что их никто никогда не читал, потому как моим пациентам было, в общем-то, всё равно, как меня зовут, а их родственники забывали про них и про меня в тот момент, когда вприпрыжку покидали здание больницы, оставив своих сумасшедших родственников на попечение странной врачихи со странным именем, которое звучало прямо-таки как приговор к сумасшествию.

Моя работа обуславливалась тем, что мой дар предвиденья был мне настолько отвратителен, что зарабатывать на нём деньги я не хотела, а забыть про него не могла. Когда я ходила по улицам и случайно сталкивалась взглядом с человеком, его будущее проносилось у меня в голове, словно скоростной автомобиль по трассе, и при этом всегда я попадала под колёса. Всё было настолько ужасно, даже если события были не ужасными, что мне хотелось, чтобы моя голова взорвалась, и больше я ничего и никогда не видела.

Способность предвидеть будущее была у меня с детства. Я ещё не умела ходить, говорить, есть, пить и выполнять другие важные для человеческой жизнедеятельности функции, но я уже умела видеть будущее других людей. Самое неприятное в этом процессе было то, что видела я будущее их глазами. Я словно вселялась в души других людей и смотрела с ними познавательно-просветительский фильм про героев их тел, которые страдали, рыдали, плакали, бились в истериках, стенали, испражнялись ненавистью к окружающей действительности и упивались жалостью к себе. Даже если в их будущем не происходило ничего ужасного, человеческие души, настроенные на вечные муки, запоминали в своём будущем лишь всё негативное, страшное, ужасное и отвратное. И так и жили в ожидании всеобъемлющего личного апокалипсиса, который сваливался на них каждую секунду их жизни, даже в виде самой благой вести…

– Ах, и так плохо, а ведь будет-то ещё хуже! – причитала моя мама, поглаживая своей рукой меня по щеке, когда я утром уходила в школу.

– Пока, мамочка! – говорила я и убегала быстрее прочь от нависшей надо мной смертельной опасности, несмываемого ярко-красного, пронявшего прокисшей помадой поцелуя, угрожавшего запечатлеться вечным клеймом на моём лбу.

Я выходила из дома и старательно тёрла правую щеку, на которой, кажется, и по сей день остались рытвины от «царапок», как называла моя мама маленькие острые заусенцы на своих руках. Руки моей мамы были цвета старого, настоявшегося, неочищенного подсолнечного масла в огромной тусклой стеклянной бутылке, которая стояла на нашей длинной кухне коммунальной квартиры. Руки моей мамы пахли маслом и пирожками, которые ежедневно жарились, парились, варились и ещё как-то делались в огромной сковородке, заполненной шипящим маслом из большой стеклянной бутылки. Пирожки были маленькие, жирные, с них капало масло, оставляя неизгладимые следы как на одежде, так и в памяти. В пирожках было очень мало начинки, но та, что была, обозначалась в виде мяса, капусты или риса. Но вот теста в пирожках было очень много. Впрочем, в моём сознании остался лишь вид, но никак не вкус данных пирожков, потому как пробовала я их, наверное, лишь однажды, после чего тошнило меня дня три; мама решила, что пирожки мне, пожалуй, больше давать не надо. В сожалению (хотя не знаю, насколько сожалеет он сам), моему старшему братику Мотечке повезло меньше – мама и по сей день кормит его своими пирожками, проживая с ним в соседних квартирах где-то в районе религиозного квартала Иерусалима.

Руки моей мамы были сухие, как пергаментная бумага, несмотря на то, что они пребывали постоянно измазанными жирным подсолнечным маслом, и измятые глубокими морщинами. У неё были тонкие кисти и тонкие длинные пальцы с широкими фалангами из-за с каждым годом ухудшающегося артрита. Несмотря на постоянные боли, мама целыми днями играла на огромном старом белом рояле, стуча по его пожелтевшим от старости «зубам» своими больными пальцами. Рояль был весь исколот и истыкан булавками, потому что соседи использовали его в качестве большой подушечки для иголок из-за тупой тихой злости к моей маме, которую они почему-то не могли выразить вслух. Наверное, в них говорил страх их предков, которые были убеждены, что наши предки должны были обязательно воровать их младенцев и запекать в пирожки, которые постоянно подгорали, пока моя мама играла Моцарта, Шопена или, не дай Бог, этюды Черни.

Рояль издавал чудовищные предсмертные звуки надрывающихся струн, мама играла, пирожки шипели…

– Гила, Гила, у тебя снова пирожки горят! – кричала маме из кухни соседка, тётя Люся, большая женщина в засаленном махровом халате красного цвета и бледно-розовой ночной сорочке, которую она никогда не снимала. От неё пахло мочей и сладкими протухшими духами, у неё были опухшие больные ноги и кривые пальцы. Поскольку она на могла подобрать себе обувь, она ходила в тапочках с вырезанными впереди дырочками для пальцев, откуда виднелись её скрючившиеся по-птичьи, длинные грязные когти, которые она не могла подстричь в связи с объёмностью своего бюста.

Моя мама играла Моцарта.

– Ёб твою мать, Гилка, жидовская сука! – кричала тётя Люся из кухни блаженным матом. – Опять эта глухая ничего не слышит!

Мама играла Моцарта, пирожки догорали.

У моей мамы были широкие, коротко стриженые ногти, которые она красила ярко-красным лаком. Лак стирался практически сразу, потому что она либо стучала пальцами по роялю, либо защипывала тесто на пирожках, поэтому и без того короткие ногти казались ещё короче.

– Гила, да подойдёшь ты наконец или нет?! – орала из кухни тётя Люся, задыхаясь от исходящей к небесам души пирожков, заполонившей за неимением естественного выхода всё пространство длинной кухни.

Мама игра Моцарта. Тётя Люся сама шла снимать сгоревшие пирожки с плиты.

Руки моей мамы…

Я предвидела будущее всех людей, с кем сталкивалась взглядами, всех, лишь своего будущего я не могла предвидеть…

Сумасшедшие. Они не концентрируют всё негативное, что с ними будет, и не воплощают его в будущем, оттого их будущее их глазами красивое и прекрасное. Оно всё – словно купание в облаках, катание на радуге на санках, омовение в говорящем озере, прогулки с ангелами по паркам с деревьями-великанами. Сумасшедшие потому и сумасшедшие, что их души, в отличие от нормальных людей, видят их будущее в позитивном ключе, а не в негативном, наверное, поэтому они и считают себя всемогущими богами и умирают счастливыми. Впрочем, мою теорию насчёт сумасшествий вы можете почитать в моей диссертации, которую я защитила несколько лет назад (после неё меня чуть не отправил на «заслуженный отдых»).

Я очень люблю моих сумасшедших, пожалуй, это самые нормальные люди, с которыми я когда бы то ни было общалась. Да, ещё можно упомянуть покойников, но это в другой моей жизни, это там, где я маэстро Олам Гехинимский, а не психиатр Малка Шатовна Тэвэль, и там у меня есть мои любимые мертвецы – тоже, доложу я вам, очень милые субстанции. Здесь же я общаюсь с сумасшедшими.

Как-то к нам в больницу, как в одну из самых богатых клиник, по причине некоторой нашей деятельности (какой, я вам уже намекала) перевели одну сумасшедшую. Она разоряла все больницы своим поведением. В связи с ее шаманской деятельностью, на неё тратились огромный государственные средства. Больная, как считалось (но хочу сразу же обозначить, что так я называю своих подопечных лишь под давлением коллектива, но никак не по своим собственным убеждениям, сама я их назвала бы «коллегами»), – Анна Дмитриевна, шаман не по рождению, но по воле случая, то есть одной старой шаманки, ещё в юности (в связи с чем Анна Дмитриевна и была помещена в психиатрическую лечебницу в возрасте пятнадцати пяти лет своим братом) вместо бубна и ритуальных танцев использовала свою одежду. То есть не свою, а казённую, больничную, чем и разоряла государство. Общалась с духами и путешествовала по мирам Анна Дмитриевна, обменивая ценные знания на клочки одежды, которые она отрывала и, связывая маленькими узелочками, разбрасывала духам. Духи, забирая дары, рассказывали ей, куда убежали души больных и что есть в других пространствах.

Анна Дмитриевна представляет собой некое бесполое, как кажется со стороны, но, впрочем, как и положено всем шаманам существо, очень маленького роста. У неё тонкие конечности и щупленькое тельце, череп, обтянутый кожей, и чёрные с седыми прядями, словно окраска человека-попугая, длинные прямые волосы. У неё небольшие андрогинные черты лица с мужскими скулами, женскими губами, носом-клювом, намёком на усики и бороду верхняя губа и щёки, и водянисто-голубые глаза с растворившимися в пространствах зрачками. Она рвёт на себе одежду, но не замечает своей наготы, она не любит и не ненавидит своё тело, для неё оно словно отсутствует.

Появившись в нашей больнице, Анна Дмитриевна стала одной из моих любимых пациенток, во-первых потому что её будущее было не одно, а несколько, и мы с ней вместе иногда совершали путешествия к её духам, а во-вторых, потому, что периодически узнавала меня по-другому. Если Анна Дмитриевна оставалась в каком-нибудь из своих путешествий, близких к миру моего второго воплощения, она начинала называть меня Оламом, чем вызывала недоумение всего персонала. Точнее, недоумение вызывала не она, а я, которая вместо того, чтобы попытаться её успокоить (почему-то все мои коллеги считают, что всех всегда надо успокаивать) и сделать так, чтобы она меня узнала, я умилённо смотрю на неё и периодически начинаю отвечать ей, говоря про себя в мужском роде…

Купив новое платье, сандалии и трусы, я ехала к себе на работу, где один из моих пациентов решил перевоплотиться из Дали в Рубенса. Вот уже несколько месяцев, как он рисовал великолепные подделки Дали, которые мы продали. Теперь же он почему-то решил, что ему надо стать Рубенсом. С этим надо было срочно что-то сделать, потому что рисовать, как Рубенс, у него не должно было получиться, он – Дали, я это очень хорошо знала. О его желании перевоплощения я, впрочем, тоже знала, но не могла сказать, когда именно оно возникнет. Периодически мы с Зохарием Моисеевичем, как звали нашего Дали, по «личному делу» прохаживаясь по парку больницы, вели пространные беседы с ангелом, который присоединялся к нам за нашими прогулками. Этот ангел злобно подговаривал нашего Дали, что Дали – это ещё не предел мечтаний, вот гений Рубенса – это было бы куда серьёзнее. Мы спорили, иногда доходило даже до взаимных оскорблений, но удержать Дали мне удавалось, и вот теперь, воспользовавшись моими личными переживаниями, художественный гений решил испортить нам всё дело…

Я подъехала к зданию больницы, поставила машину и зашла внутрь.

– Здравствуйте, Малка Шатовна! – поздоровались со мною охранники.

Андрей Андреевич ждал меня у проходной.

– Скорее, скорее! – шептал он заговорщическим тоном, обдавая моё лицо своим липким дыханием. Из его рта воняло докторской колбасой. Меня чуть не вырвало. Я отшатнулась.

– Я уже здесь, Андрей Андреевич! – сказала я успокаивающе. – Сейчас я поговорю с Дали!

– Да нет же, с Дали всё в порядке! – прошептал мне Андрей Андреевич.

– Но как же это?! – удивилась я. – Вы же сказали…

– Да, я сказал, но это лишь из-за того, что он мне так велел! – заговорил Андрей Андреевич ещё тише и всё ближе придвигаясь ко мне.

– Кто он? – недоуменно спросила я.

– Он – человек! – сказал загадочно Андрей Андреевич.

– Вы с ума сошли! – попыталась отшутиться я. – Хотя это не мудрено!

– Нет же, вы не понимаете: он очень странный! Он велел мне вас найти и позвать сюда, на работу. Мне тоже показалось это необычным, я предложил ему дать номер вашего мобильного, но он так посмотрел на меня, и мне так жутко стало! Ах, Малка Шатовна, дорогая…

У меня забилось сердце, мне стало душно и жарко, мне захотелось сесть, лечь или ещё лучше упасть в обморок. Я посмотрела на Андрея Андреевича и увидела, что из кармана его обтягивающих классических брюк торчит стодолларовая купюра.

«Он бы так не поступил! – подумала я в смятении. – Как странно!» – мы уже заходили на мой этаж…

– Где он? – я задыхалась от своего вопроса. Андрей Андреевич семенил за мной короткими шажками. Я задыхалась от запаха хлорки, которой мыли коридоры, я задыхалась от того, как долго ещё было идти до моего кабинета. По дороге я надела белый халат и теперь шла, нервничая, застёгивая, расстёгивая и теребя пуговицы на нём. Сандалии прилипали к линолеуму, и идти становилось тяжело, будто меня затягивало в болото. Мои ноги казались мне тяжёлыми и чужими. Переставлять их казалось странным, потому как они словно и не принадлежали мне вовсе. Меня будто прицепили на крючки и тянули теперь назад, удерживая за резиновые верёвки так, чтобы я могла подойти близко-близко, но лишь на столько, чтобы меня или, скорее, я не укусила.

– Он в вашем кабинете! – ответил тихо, но настойчиво Андрей Андреевич.

– Что?! – произнесла я, удивившись, что он что-то ответил, что он вообще ещё здесь, что Андрей Андреевич ещё существует, не растворился в кислоте моего ожидания. – Ах, да, я понимаю, что в кабинете! Спасибо! Вы можете идти! – постаралась сказать я, сдержанно и спокойно.

Я вообще забыла, что Андрей Андреевич всё ещё шёл за мной. Я была уже совсем среди других, близких мне людей, запахов, ощущений, настолько больших и гипертрофированных, что Андрея Андреевича в моём мире просто бы раздавили, как мотылька, не заметив, что он вообще существует. Но сейчас, когда я была полуздесь, полутам, он стал как-то особенно заметен, торчал, словно мальчишеское нелепое возбуждение, вызванное видом учительницы, которая, доставая книжку с верхней полки в классе, была вынуждена залезть на стул, показав всему классу чуть сползшие колготки и чёрные, застиранные до посерения, трусы, которые трудно было назвать «трусиками»…

Я учился тогда в пятом классе, мне было десять лет. Произошло это на уроке математики. У нас была очаровательная учительница, кареглазая шатенка с длинными волосами, непослушно распадавшимися по её спине большими блестящими локонами. У неё были пухлые щёчки и вздёрнутый носик, весь усеянный веснушками, пухлые розовые губки и пушистые чёрные ресницы. Глядя на неё, я постоянно представлял, как подставляю ладонь к её глазами, она моргает быстро-быстро, улыбаясь и смеясь моей шутке. Мне было так щекотно и приятно, что я даже кончал во сне, когда мне снился этот эпизод, обмастурбированный моим сознанием за шесть длинных уроков и весь последующий день игры в футбол и выполнения домашнего задания.

Наша учительница никогда не красилась, поэтому походила, скорее, на старшеклассницу, нежели на учительницу. У неё была белоснежная кожа и пухлые кисти и пальцы с ухоженными ноготками, которые она красила то в ярко-красный, то в ярко-розовый, иногда в ярко-лиловый, порой даже в чёрный, синий или зелёный. На её пухленькой ручке болтались тонкие золотые часики, которые при каждом движении её руки скользили то вверх, то вниз, то вверх, то вниз…

Моя любимая учительница («любимость» её в моём сознании обозначалась той физиологической реакцией, которую она вызывала у меня) носила короткие кожаные юбки, туфли на высоком каблуке и обтягивающие кофточки с огромным вырезом, внутри которых проглядывались кружева разноцветных бюстгальтеров, облегающие её огромные, сочные груди с вечно твёрдыми выпирающими тёмными сосками, периодически так и норовящими выскочить из бюстгальтера. Когда она, доставая книжки с верхней полки шкафа, ставила одну ногу на стул, мы могли запечатлеть чёрные резинки её чулок, открывавшуюся нам её приподнимающейся короткой юбкой. Затем она поднималась на стул, который издавал при этом вожделенный стон, кончая выбросом дождя шурупов, но ухитряясь при этом не развалиться, не уснуть блаженным сном удовлетворившегося самца. Она тянулась к шкафу, приподнимая одну ногу, сгибая её в колене и отставляя немного назад, словно молодая кобылка – призывно брыкаясь. Тут-то и открывался тот вид, который можно было обозначить, как кульминацию – чёрные резинки чёрных чулок, белые ягодицы с розовыми полосочками от долгого сидения на стуле, ч рные кружевные трусики, впивающиеся в промежность грубым, похотливым швом.

Мои узкие короткие штанишки серой школьной формы готовы были лопнуть от напряжения, которое было сильнее, чем даже на самой мощной атомной станции. Мой член не приходилось удерживать, засунув руки в карманы. Я краснел, бледнел и готов был упасть в обморок, как на уроке физкультуры, когда, переодеваясь в раздевалке с двадцатью красивыми мальчиками, я возбуждался от вида их рельефных, хотя и худощавых торсов, и огромных по сравнению с ещё маленькими телами, членами…

Я оглянулась, Андрей Андреевич исчез, я стояла напротив своего кабинета и не могла заставить себя открыть дверь. Мне даже стало обидно, что Андрей Андреевич так предательски ретировался, потому как именно он, ничего не понимающий, не мыслящий человечек, мог бы выполнить эту элементарную, но не выполнимую для меня задачу. Я стояла и представляла, как Андрей Андреевич берётся своей маленькой, ссохшейся ручкой за дверную, не менее кривую, ручку и, нажимая её, толкает дверь от себя, а я смотрю…Но нет, Андрей Андреевич предательски скрылся, и теперь мне самой надо было взяться за эту горящую, обжигающую ожиданием чуда, истины и счастья рукоять и, толкнув дверь своей судьбы, самой, одной, не защищённой присутствием незнания и непредвиденья, увидеть что-то самое важное…

– Заходи же! – услышала я Его голос.

Я почувствовала озноб, дрожь, холод, страх, радость, наслаждение, страсть, возбуждение и ещё что-то, что обозначалось странными полуощущениями, полунеощущениями, которые появлялись и исчезали, как живые создания, то наполняя мою пустую оболочку, то покидая её вновь.

Всё моё тело покрылось маленькими капельками пота, словно меня посадили под огромную лампу и рассматривали через микроскоп, словно на меня были направлены тысячи обжигающих, испаряющих, ослепляющих лучиков искусственного солнца, на которые меня заставляли смотреть, не давали закрыть глаза, и из моих глаз начинали течь сначала солёные слёзы, затем солёная красная кровь, которая, мгновенно застывая, засахаривалась и покрывалась белыми кристалликами, словно клубничное варенье в большой стеклянной банке…

Я почувствовала запах краски, которая, как мне казалось, растворялась под моими ладонями, на стене, за которую я держалась…

– Заходи! – слышала я снова настойчивый, просящий приглушённый голос.

Я оторвала руку от липкой стены и попыталась открыть дверь. Сперва осторожно и аккуратно я надавила на ручку и толкнула дверь, затем сильнее и, наконец, совсем сильно. Уже практически в истерике, я била дверь ногами, колотила по ней своими маленькими костлявыми и гремящими кулочками, попыталась навалиться на неё всем телом, которое внезапно начало уменьшаться, будто я выпила эликсир, оставленный мне Алисой…

– Помнишь, ты просил меня когда-то оставить тебе немного? – услышал я её голос.

– Да! – ответил я задумчиво.

– Вот, я оставила тебе, пей! Теперь ты можешь стать таким же маленьким, как я стала! – услышал я её заговорщический тон. – И мы вместе поедем путешествовать по «Стране Дураков».

«Как странно! – подумал я. – Кто-то её явно подговорил, она бы сама не оставила мне ничего…»

Я болел уже вторую неделю, у меня была температура, я кашлял и потел. Мама, когда приходила с работы, поила меня горячим чаем с малиновым вареньем. От варенья я потел ещё больше, и мне приходилось постоянно менять пижаму. Но это было лучше, чем горячее молоко, от которого меня тошнило. Мама приходила с работы и тут же мчалась ко мне. Не знаю, оттого ли, что волновалась. Или, скорее, из-за чувства долга, которое ей было присуще в гипертрофированном виде.

– Как ты, мой мальчик? – произносила она заранее испуганным голосом, трогая мой горящий лоб своими холодными руками.

– Хорошо! – вяло отвечал я и начинал задыхаться от приступа кашля.

Мама бледнела и уходила на кухню, чтобы сделать мне чай.

Мая мама – маленькая, хрупкая с тонкой талией, округлыми бёдрами и покатыми плечами еврейская женщина, носила обтягивающие серые юбки, чуть ниже колена с высоким разрезом сзади, через который, когда она бежала, утром, опаздывая на работу, за автобусом, виднелись резинки чулок. Моя мама была маленького роста и поэтому всегда надевала туфли на огромных каблуках, которые стучали по асфальту, когда она ходила так громко, будто идёт не маленькая сорокапятикилограммовая женщина, а целая тётя Даша – продавщица из булочной. Мама постоянно жаловалась, как у неё болят ноги от этих ужасных, неудобных туфель, но продолжала их носить. Мне казалось это странным и непостижимым, несмотря на то, что был девочкой. Наверное, именно тогда я решил, что в моей будущей жизни девушки я ни за что не надену этих отвратительных каблуков.

Каждое утро моя маленькая мама спускала ноги с кровати и вставала, спрыгивая с высокой постели, оказавшись на холодном покрашенным тёмно-бордовой краской полу, мама потягивалась, стремясь руками к потолку, словно хотела до него достать. Когда она поднимала руки, её маленькие груди вздымались вверх, и длинная шёлковая сорочка, в которой она спала, чуть приподнималась, обнажая её круглые коленки. Папа открывал глаза почему-то всегда именно в этот момент и, вытягивая свою длинную руку из-под одеяла, как щупальцем обнимая маму за талию, притягивал к себе. Мама издавала игривое подхихикивание и заигрывающим тоном шептала: «Тише, ребёнка разбудишь!» Затем она исчезала своим маленьким телом под одеялом, и через пару секунд одеяло, вздымаясь к потолку, обнажало маленькое мамино тельце, лежавшее на спине с задранными ногами, и огромное долговязое папино тело, склоняющееся над нею в проворных подёргиваниях. Папа издал пару длинных, протяжных звуков, напоминающих клич слонов на созыв племени, и, краснея, бледнея и покрываясь испариной, прикрывая веки с длинными рыжими ресницами, с грохотом сваливался на мамино тельце, скрывая его полностью под собою. Через мгновение появлялась мамина рука, недовольно пытающаяся спихнуть с себя этот мешок костей. Мама вылезала из-под папы со злой гримасой наигранного удовлетворения и снова садилась на кровать.

– Дорогая, как же хорошо! – словно приговор звучали в пустоте папины слова.

– Да уж! – давно уже со злобой, но не грустью отвечала она.

«Как это ужасно! – думал я. – Неужели я появился на свет (или не свет) вследствие этого ужасного действа?! Не может быть!» Я смотрел на длинную, тонкую фигуру моего папы и на его маленький, скрючившийся в воспоминаниях наслаждения, измазанный засохшими детьми, член. Я инстинктивно начинал трогать себя. «Неужели у меня такой же маленький член?» – подумал я, отправляясь в состояние ужаса и отвращения к себе. Эта мысль мучила меня потом довольно долго, до моего первого совокупления, когда на мой, уже ставший извечным вопрос, я не получил исчерпывающего ответа. Мне было тогда четырнадцать лет. Я учился в девятом классе. Шёл урок английского языка. Вика – первая проститутка не только нашего класса, но и всей школы (думаю, что и района), самая красивая, самая желанная всеми девушка, с длинными каштановыми кудрями, огромными серыми глазами, чёрными ресницами, неаккуратно выщипанными бровями и пухлыми, вечно влажными губами, обрамляющими приоткрытый ротик, укоротила юбку школьной формы ещё в пятом классе. В десятом же её выделял шикарный бюст и всегда призывающе расставленные тощие ноги, когда она сидела. Дальше в моей жизни мне никогда не нравились такие женщины, но тогда, в девятом классе, я был стандартен в своих желаниях. Как я позднее слышал, Вика так и не сменила своего призвания, став дорогой потрёпанной проституткой, но тогда, в девятом классе, она была в нужной степени свежа и опытна. Шёл урок английского языка, Вика его совершенно не знала. Учитель – Виктор Альбертович – педик и педераст, спросил её о что-то, Вика ничего не смогла ответить. Когда она не могла ответить, Вика выпячивала вперёд свои груди, хлопала глазами, и, выставив в проход ноги, расставляла их пошире. Она не знала, что Виктор Альбертович предпочитал мальчиков или на крайний случай безгрудых пацанок. Виктор Альбертович сказал ей: «Я ставлю вам «неуд», милочка!» – радостно подхихикнул и, потирая свои маленькие ручки, начал открывать журнал. Вика разревелась и, прикрыв лицо руками, выбежала в коридор. Я кинул гневный взгляд на Виктора Альбертовича и выбежал за Викой.

– Стойте, Олам! – услышал я его ревностное негодование. – Вернитесь немедленно! Я вам тоже ставлю «два», вы слышите, «два»!

Безусловно, я хотел Вику, её хотели все, но подумать, что она мне даст, я не мог себе позволить, поэтому выскакивать за ней в коридор и утешать её в надежде, что она повернётся ко мне задом и, подняв юбку, перегнётся через перила, я не мог. Мой поступок объяснялся вовсе не этим. Виновником моего первого секса был Виктор Альбертович. Именно назло ему я встал на защиту Вики. За несколько дней до этого инцидента, Виктор Альбертович попросил меня остаться в классе после уроков, помочь ему расставить книги по шкафам, которые недавно привезли. Я, конечно же, остался, не видя в его просьбе ничего странного. Как только все ушли, Виктор Альбертович, закрыв кабинет изнутри на ключ, приблизился ко мне и, приподняв руку, провёл пальцами по моей щеке.

– Какая нежная! – сказал он.

– Что вы делаете?! – попытался я его оттолкнуть в ужасе. Не скажу, если честно, что мне поистине его прикосновения показались отвратительными, скорее, напротив, мне понравилось его желание и меня оно возбудило и заинтриговало, но становиться именно его любовником мне совершенно не хотелось. Так же, как не хотелось становиться любовником моего учителя истории в моей жизни девушкой, несмотря на то, что он мне безумно нравился, и я его очень хотела.

– Послушай, Олам! Ты очень красивый мальчик, ты, наверное, и сам это знаешь! Нет ничего дурного, что мы полюбим друг друга, как учитель и ученик. Вспомни, какие были отношения между учителями и учениками в древней Греции, и какие это были учёные люди. Вспомни, Олам! – он снова начал ко мне приближаться.

– Иди ты на хуй, старый педик! – ответил я Виктору Альбертовчу, резко оттолкнув его, и вышел из кабинета, повиливая задом.

История с Викой была хорошим поводом отомстить Виктору Альбертовичу за оскорбление, причинённое мне, и за открытие моей страсти не только к девочкам, но и мальчикам даже в моей мужской жизни…

Шутка ужасала, Виктор Альбертович был в ярости, он готов был расплакаться…

– Вика, постой! – закричал я ей вслед. Она бежала по коридору и рыдала. Её длинные волосы, собранные в хвостик, бились по спине, призывая схватить её за гриву. Юбка задиралась, обнажая резинки чулок, каблуки стучали. Я смотрел.

– Что?! – она остановилась и, не веря своим ушам, оглянулась. – Олам, милый, это ты? Как хорошо, что ты вышел! – и она уже бежала ко мне, чтобы повиснуть на моей тонкой шее. Её груди колыхались, подпрыгивая то вверх, то вниз, её глаза блестели слезами, каблуки стучали по паркету.

Вика подошла ко мне, посмотрела на меня своими влажными глазами и обняла. Я обнял её в ответ.

– Пойдём! – сказала Вика, отстранилась от меня, взяла за руку и потянула за собой.

Мы поднялись на чердак школы.

– Спасибо тебе, Олам! Ты такой добрый! – сказала Вика, усаживая меня на старую, вышедшую из употребления парту.

– Я так благодарна тебе, что ты пошёл за мною! Теперь этот урод будет знать, что нельзя так со мной обращаться! – продолжала она.

Она посмотрела мне в глаза, я смотрел на неё.

– Ты такой красивый, Олам! – вдруг сказала Вика, проведя рукой по моей щеке. – Хочешь меня поцеловать?

Я кивнул, скорее, чтобы она убрала руку, нежели потому, что хотел её поцелуя.

Вика склонилась надо мной, создавая угрозу над моим лицом своим бюстом и, прикрыв глаза, притронулась к моим губам своими влажными, пухлыми губами. Мне стало страшно. Я почувствовал, как её длинный язык проникает в мой рот, как её рука ложится на мой затылок, приближая мою голову к себе, как она заглатывает меня и поглощает.

– Какой ты хороший! – сказала Вика, оторвавшись от меня. – Хочешь посмотреть на меня?

Я кивнул.

Вика лукаво взглянула мне в глаза и начала медленно приподнимать юбку. Я увидел её тощие бёдра, резинки чулок, пояс и рыжие кудряшки в промежности. Вика не носила трусиков.

Я потянулся рукой. Она взяла мою руку и сама, расставив ноги пошире, положила её себе на лобок. Я почувствовал, как горяча её кожа и как влажно там, дальше, куда я медленно начал продвигать руку. Вика тихо застонала. Я поднял взгляд, делая вид, что испугался. На самом же деле очень хорошо знал, что ей хорошо.

– Всё хорошо! – улыбнулась Вика и, опустившись на колени, расстегнула мне брюки. Она полезла рукой в мои трусы и, нащупав мой твёрдый член, вытащила его, распахнув глаза так широко, словно она увидела что-то ужасное.

– Какой он огромный! – сказала она тихо. – По-моему, даже в рот не поместится! – и она, открыв пошире рот, начала медленно запихивать мой член себе в глотку.

Меня начало тошнить.

– Я тебя хочу, Вика, можно я… – прохрипел я сквозь подступающую к горлу тошноту, мне казалось, что Вика проглотит мой член.

– Да, конечно, можно, Олам! – продышала она, выпустив его изо рта.

Я вздохнул с облегчением.

Вика повернулась ко мне задом и, задрав повыше юбку, выгнула спину, облокотившись на парту. Она деловито взяла мой член в руку и резко засунула его в себя, издав внушительный стон.

«Болото!» – подумал я и начал медленно водить моим несчастным членом, то глубже погружаясь в неё, то, напротив, уходя из неё как можно дальше. Вика начала стонать, извиваться, потеть, издавать жалобные стоны, молить о пощаде.

– Ещё милый, ещё, пожалуйста! Как же хорошо! Я не могу больше! Как же хорошо! – причитала она отвратительно слащавым голосом.

«Тошнит!» – подумал я и ушёл.

Я смотрел, как моё тело совершает поступательно-возвратные движения, как мой член утопает где-то в липкой похоти шлюхи, как я теряюсь в отвратительных мне прикосновениях. Я давно уже не участвовал в этом. Я просто ждал, пока моё тело кончит.

Я кончил. По ощущениям, мне казалось, что меня вырвало. Всё было совсем не так, чем когда я мастурбировал, думая о девочках, которые мне нравились (в том числе и о Вике). «Ужасно!» – подумал я.

– Неужели у тебя никого не было до меня? – спросила меня Вика, оправляясь.

– Нет, ты первая… – ответил я, стыдясь своего совершенствования.

– Охуеть! – сказала Вика. – Ты самый потрясающий любовник в моей жизни! – она улыбнулась. – А у меня их было немало! – ехидно добавила она.

Я оделся.

– Знаешь, – сказала она, когда мы спускались с чердака, – я никому не даю просто так, но тебе!… Я готова с тобой ебаться просто так, ты такой хороший!

– Не расходуй себя понапрасну! – сказал я ей, став каким-то слишком смелым и взрослым…

«Может, мама всё же изменяла папе?!» – подумал я тогда, возвращаясь в класс…

Мама опаздывала на работу. Она вставала с постели и уже голой подходила к стулу, на котором лежал халат. У моей мамы было маленькое идеально женственное тело и аккуратные тонкие черты лица. Чёрные длинные волосы, которые мама убирала на затылок в пучок, пару кудряшек всегда выбивались, создавая немного легкомысленный образ, голубые глаза-звёзды и тонкие бледные губы, которые мама красила яркой помадой.

– Вставай, Олам! В школу опоздаем! – толкала она меня, думая, что будит.

Я делал вид, что ещё хочу поспать. Мама шла в ванную комнату занимать очередь. Я вставал и шёл за ней чистить зубы и умываться…

– Что тебе почитать? – спрашивала мама, когда я болел.

– Алису! – отвечал я.

– Сколько можно?! Ты её уже раз сто читал! – раздражённо отвечала мама, но, вспоминая, что я болею, постепенно переводила раздражение на смех.

– Ладно! – говорила мама, открывала книгу и начинала читать всегда где-то с середины.

Периодически мама забывала, что она читает мне, и замолкала, увлекаясь чтением про себя. Я смотрел на неё и ждал, когда же она про меня вспомнит, иногда мы так сидели молча по полчаса, пока папа не встревал: «Дорогая, что там дальше?! Читай!» Я смеялся, мама тоже.

Я был влюблён в Алису. Она была девочкой моей мечты. Она путешествовала по мирам, как и я, правда, она всегда была лишь девочкой. «Ну и что ж?! – думал я. – Это не так уж и плохо!» Мне тогда казалось это не самым ужасным недостатком, потом я осознал, что ошибался, но это было потом, а тогда… Тогда я мечтал о том, чтобы взять маленькую девочку Алису за руку и поцеловать её губы, а потом отправиться путешествовать с ней в Зазеркалье. Вот о чём я мечтал тогда, в семь лет, когда болел и вторую неделю, валяясь с температурой, не ходил в школу. Но Алиса стала очень маленькой после того, как выпила эликсир, и я не мог её поцеловать.

– Алиса, оставь мне немного! – говорил я ей во сне. – Прошу тебя!

– Оставь мне чуть-чуть! – смотрел я на неё в тот момент, когда она пила эликсир, но Алиса не слышала меня, или не слушала…

Теперь я чувствовала себя маленькой, будто выпила эликсир Алисы. Я висела на дверной ручке, уменьшаясь с каждой секундой, казалось, что расстояние между моими ногами и полом увеличивается в геометрической прогрессии. «Полёт был бы так прекрасен, а падение задержалось бы в вечности», – подумала я тогда. Уже давно было бесполезно бороться со стихией – дверью, которая была теперь настолько огромной, что я её не видела вовсе, и я не боролась, просто висела, пытаясь удержаться на давно уже казавшейся мне горизонтальной поверхности. Я держалась не из-за страха упасть, или страха смерти, ведь с моим уменьшением у меня выросли крылья, как у бабочки, большие цветные, красивые, а из-за последней надежды, что Он сжалится надо мной и сам отопрёт дверь. Хотя в таком случае я могла упасть, и Он мог меня раздавить, не заметив, но об этом я тогда не думала…

– Заходи же! – услышала я снова и отворила дверь.

Яркий свет ударил мне в глаза. Я зажмурилась и на мгновение ослепла. Я сделала шаг и оглядела комнату. Там никого не было. Лишь шум ветра из другого бытия повторился еле слышным безнадёжным эхом: «Заходи же!»

«Ушёл!» – я упала в кресло, большое кожаное чёрное кресло, такое, к которому прилипает обнажённая кожа в жару, и кажется, что отодрать её уже не получится, так и встанешь, оставив часть своей шкуры на этом шикарном кресле. Я сидела обессиленная, обескровленная.

Я стала нащупывать пространство, обнюхивать воздух вокруг себя: «Он ещё здесь! Он ещё тут, он не ушёл, не совсем ушёл! – стонала я про себя. – Он здесь! Просто время слегка ошиблось. Мы разминулись, но он здесь, в этом пространстве, лишь задержался в той секунде, что только что ушла, или слишком поспешил попасть в ту, что будет, думая, что я уже там! Ты здесь!» – я кричала, рыдала, стенала, будто сумасшедшая.

Я давно уже валялась на полу, пытаясь поймать хоть что-то от него, его след, запах, немного его, самую малость, мне бы хватило и капли, не больше той, что смертельна, что хватит лишь на то, чтобы промочить губы.

– Он вас не дождался! Сказал, что придёт в другой раз! – слышала я голос Андрея Андреевича.

Я недоуменно посмотрела на него, он протягивал мне чашку кофе.

– Пока я вас встречал, он ушёл… – пояснил Андрей Андреевич, подумав, что моё недоумение вызвано его репликой. – Я вот тут вам кофе принёс! – закончил он фразу, растягивая на своём отвратительном лице заискивающую улыбку.

– Спасибо! – ответила я и, взяв чашку, поставила её на журнальный столик. Я недоуменно смотрела на своё тело, сидящее в кресле, аккуратное платье – и ни намёка на истерику. Я посмотрела на часы. Время словно остановилось. Показывая бессмысленно столько же, сколько и было пару секунд бессмысленного времени назад (или вперёд). «Мне плохо! – подумала я. – Как жаль, что не встретились!»

Кофе остыл.

– Я поехала домой! Мне что-то не по себе! – сказала я, всё ещё сидящему здесь телу Андрея Андреевича.

– Да, конечно! Может, вас проводить? – спросил он, делая вид, что он беспокоится обо мне, а не просто хочет уехать с ненавистной им работы. Андрей Андреевич, не просто не любил сумасшедших. А яро ненавидел их. Он принадлежал к той школе врачей, которые рады были применить средневековые пытки, заключить в кандалы и посадить под замок по любому поводу и без него. Мне казалось это недопустимым. Отчего Андрей Андреевич ненавидел свою работу, потому что не мог ненавидеть больных. Я никогда не понимала, что его здесь держало, может, какой-то злой рок?!

– Нет, спасибо, Андрей! – начала я, взяв его за хрупкое плечо. – Сопровождение в виде «спортивного» «Mercedes» мне не льстит! – попыталась пошутить я и улыбнулась.

Он улыбнулся в ответ.

«Скорее к фонтану!» – думала я.

Я мчалась с максимальной скоростью своего «Mini Cooper» по заставленным машинками улицами, словно пробираясь сквозь построенные в детской комнате города, стараясь не задеть, не нарушить гармонию, не влезть и не попасть внутрь. Но двигаться надо было быстро, я так боялась опоздать. Я нарушала все возможные и существующие правила дорожного движения, я ехала через парки и по «встречной», я не ехала, я словно летела, пытаясь будто догнать время. Я ехала, быстрее и быстрее, наполняясь чувством безграничной безнаказанности. Я нарушала правила этого мира. Была в нём и вне его. Увидев издалека фонтан, я бросила машину посреди дороги, даже не закрыв её. «Что может случиться с моей волшебной машиной?! – думала я. – Максимум превратится в тыкву, но от этого она и так не далека!» Я мчалась к фонтану, как мне казалось, к «жизнедающей» воде.

«Десять, девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре, три, два, один…» – я рухнула в холодную, мокрую субстанцию. Перед глазами заблестели монетки «верующих в миф о возвращении», и запах собственной блевотины ударил мне в нос ещё не переваренным виски…

Была ночь, всё тот же фонтан, я сидел на бортике, опустив голову к воде и блевал. На небе блестела луна, отражаясь в воде, на дне блестели монетки, а я извергал содержимое моего желудка. Я поднял голову, посмотрел на часы, было уже слишком много. Я понял и ужаснулся: «Её не было! То есть была, но там, до того, как я попал в своё второе «я». А теперь с «невстречей» Его там, я не встретил и Её здесь. Я ощупал пространство. Она была где-то поблизости, совсем, казалось, тут, рядом, спала со мною на большой кровати в вонючем номере мотеля, где не было ни Камасутры, ни Библии, ни Туалетной бумаги. Где я пытался писать то, что пишу сейчас. Да, это было где-то здесь. «Надо найти! Надо поймать! Лишь чуть-чуть раньше, или позже!…» – думал я.

Голова закружилась. Новый приступ тошноты подступил к горлу и с рёвом вырвался из глотки. Я преклонился через бортик фонтана над весом собственной блевотины и снова свалился в воду…

 

Глава об овцах…

Голова трещала. Я проснулся от ужасного звука, приближающейся дикой стихии шумов, нот и тонов, соединенных в максимально отвратительное для слуха сочетание. Они, словно огромная волна разбушевавшегося цунами, с жадностью желавшая поглотить, дрожали от нетерпения. Я прямо таки видел, огромную глотку, источающую ужасные звуки, надвигающиеся на меня. Мне не было страшно, но было обидно оттого, что меня явно так бесцельно и бездушно разбудили. «Это так жестоко!» – говорила во мне боль моей, казалось вспухшей до размера огромного воздушного шара, голове. Шара такого, который пускают по воздуху в праздники, и он летит по голубому небу, обозначая свое присутствие надписью: «С праздником…» и т. д., и рекламой Coca Cola на обратной стороне. Казалось, что моя голова вот-вот лопнет. Не расколется, а именно лопнет. Потому что когда голова раскалывается, ее можно собрать и заново склеить. Будут конечно первое время видны «хирургические» швы на местах склейки, в виде отвратительно темно-желтых засохших подтеков клея «момент», и они будут пованивать вечным ремонтом школ и подъездов, но ситуация все же поправима, склеить возможно. А вот когда голова лопается, как воздушный шар, то ее резиновые скрюченные кусочки, разлетаются в разные стороны с такой скоростью, что найти их сморщенные остатки практически не возможно, а воссоединить, тем более. Голова разлетается, словно использованный презерватив, который наполнили водой, завязали узелком у основания и сбросили с какого-то этажа, на котором только что трахались, и с которого полет будет настолько долгим, чтобы можно было успеть разразиться упоительным детским смехом и, согнувшись пополам, спрятаться за балконной оградой, чтобы лишь услышать, восторженно – оглушительный звук его падения. И зажмурив глаза, представлять, как сперма, перемешанная с водой, огромными брызгами подлетает к небу, с которого только что свалилась, в надежде вернуться туда, в удивительное и совершенное пространство и затем, разлиться по асфальту неудачной светлой водицей прокисшего молока.

«Плюх!» – услышал я отвратное выплескивание собственных мозгов, воняющих не лучше любой спермы, растекающихся по асфальту из взорвавшегося латексного мешочка моего черепа.

– Ой! – услышал я недовольный взвизг. Мой маленький зеленый Тролль, ударившись о землю своей большой пушистой зеленой попой, выкатившись из обломков моей головы, издал истошный вопль.

– Что? – поинтересовался я из вежливости, я был совершенной равнодушен.

Тролль поднялся на свои маленькие ножки, и, потерев зад, ответил: «Весь копчик себе отбил!». Затем он отвернулся, и потряс задом так, словно искал признаки позвоночника в своем круглом тельце.

– А мог не весь?! Он у тебя, вообще, то есть?! – злобно рассмеялся я (неверное мое чувство юмора укатилось дольше всех моих чувств), – Может ты себе жопу отбил?! – я был злым и нелепым. Отчасти уже начинал ненавидеть себя за это.

– Нет! Эта часть. Вроде бы в порядке! Дееспособна и функциональна! А вот копчик… – ответил он, совсем не обидевшись, или сделав вид, что не обиделся (отчего мне стало совсем плохо), и Тролль отправился куда-то, не слишком далеко, оставляя грязные, болотные, липкие следы от моих мозгов, на асфальте.

– Ну и вали! – подумал я.

Я лежал с закрытыми глазами. Меня подташнивало. Казалось, что как только я открою глаза и увижу хоть что-то, оно начнет прыгать, и танцевать, и ликовать, и громко смеяться, а я этого не выдержу. Потому что у меня очень сильно болит голова, и меня просто вывернет на изнанку, и больше я не соберу себя. Мне казалось, что я извергну не только то. Что ел вчера, неделю назад, месяц, год, или десять лет назад, но и молоко матери, которое я пил когда-то, когда не помню, и свой желудок, и вены, и кости, и ветер, и влагу, и Шу, и Тифнут, и всех, и все…

Шум усиливался. Я слышал непереносимый грохот, от которого вибрировало все вокруг. Я и сам давно уже вибрировал, превратившись, часть огромной вибрирующей системы, в котором все и всегда вибрировало, не приходя ни на момент в статическое состояние.

Я открыл глаза и увидел грязные стены с грязными обоями. Обои были когда-то светло розового цвета (не скажу, что тогда они были лучше и выглядели приятнее, но они явно были светлее), с синими полосочками. Я лежал лицом к стене, да так близко, что мог чувствовать приторное, похмельное дыхание каждого, кто тут лежал до меня. И ах было очень много. Моим лазам представлялось большое жирное, сальное пятно, образовавшееся под многовековым воздействием голов, ртов, носов и других, бог знает каких, частей тела.

Первая моя мысль: «Ура, все вернулось! Она здесь! Я вот сейчас повернусь и увижу ее спящее рядом со мной тело!» Я говорю это про себя так громко, как только возможно, потому что знаю, что ее здесь нет. Я медленно начинаю поворачиваться, чтобы иллюзия развеивалась как можно медленнее и болезненнее. Ее нет, ее нет рядом со мной, нет ее дыхания, нет ее запаха, нет духа ее присутствия, она не здесь, она где-то еще, но не здесь. Мне становится грустно и обидно, как-то очень по-детски грустно и обидно. Просто и тяжело. Я начинаю понимать, что и комната совсем не та, в которой мы были с ней, совсем другая комната, и все другое и воздух и свет, и все ужасно. Я с омерзением заставляю себя повернуться обратно. Подушка, на которой лежат мои грязные, спутавшиеся волосы, поскрипывает под моей головой. Простыня, которой я укрыт, скатывается в ногах, спутывая меня, сковывая мои движения словно цепь. Я чувствую острую боль, впивающихся в мое голое, незащищенное тело, пружин старого, прогнившего матраца. Мне холодно и плохо. Все мое тело покрыто дрожью озноба, и я чувствую себя грязным, жалким и отвратительным. Хочется вымыться, отстирать свою кожу, снять и бросить в стиральную машинку с кучей парашка и отбеливателем (желательно с хлором), чтобы моя кожа поскрипывала после стирки, пахла свежестью, когда я вновь примерю ее на себя. «Мое чертово изношенное тело!» – я терзал себя и ненавидел, съеживался в комок, хотел исчезнуть.

Я лежал на кровати и смотрел на гостиничный номер, в котором я не помнил, как очутился, просто проснулся. За стеной что-то ужасно шумело, трещало, гремело, неслось и уносилось. Сил встать у меня не было. Я лежал, концентрируясь на головной боле, которая клокочущими звонами разносилась по всей моей телесной оболочке, отражаясь снова и снова, словно я был полой, металлической статуей. Я не думал. Вообще. У меня не было ни сил, ни желания, думать. Я просто лежал на кровати и ждал, когда я умру. Я знал, что скоро умру…

Я лежал секунду, минуту, может час, два, или день, а вполне возможно, что и год, вечность?! Не знаю. Часов в комнате не было, а может, и были, просто они не двигались, или я их не видел. На улице не становилось ни светлее, ни темнее, быть может, из-за постоянно включенных фонарей, но мне было приятнее думать, что солнце остановилось. Шум усиливался. Все гудело, рыдало, надрывалось, будто в последний раз, словно в последний день, из последних сил.

Вдруг я почувствовал, что начинаю разваливаться. Сперва у меня отвалилась ступня, она просто отвалилась от моей ноги, будто так и было нужно, делая вид, что это само собой разумеющийся факт.

– Куда это ты потащилась без меня? – попытался спросить я, но челюсть не слушалась. На тоже уже отвинчивала последний шурупчик, чтобы убежать вслед за ступней, оставив мой несчастный череп в одиночестве.

Ступня рассмеялась и, показав мне язык (нет, язык вроде бы еще на месте), упрыгала куда-то в неизвестном направлении. Со звоном на пол свалился винт, на котором ступня раньше держалась. Я попытался пошевелить кистью, но она тут же отпала, как нечто совершенно не нужное, лишнее, глупое. Я испугался, поднял глаза.

– Что это ты тут лежишь? – услышал я чье-то похрюкивание. На меня смотрели два маленьких зеленых круглых глазика, заключенных в розовое, толстокоже лицо с большим пяточком и ярко-красными накрашенными губами. Два маленьких поросячьих уха торчали вверх и шевелились в такт словам. Сверху на них нависали прядки длинных, белых, кудрявых волос, неопрятно слипшиеся в торчащие в разные стороны сосульки. «Ужас!» – подумал я.

– Что это ты тут сидишь? – повторило вопрос странное существо, преимущественно женского пола, по крайней мере, уж точно себя так определяющее, – Вставай! – прохрюкало оно, – Все идут на торжество, в честь апокалипсиса! Фейерверк будет! – и оно исчезло из вида, удаляясь с непрерывным топаньем и цоканьем.

«Копыта!» – вдруг осознал я и, вскочив с постели, понял, что оно, или может быть они, снесли одну из стен моего, скорее всего, временного, дома. Остатки кирпичей, сыпались с потолка, кругом было все в пыли. Теперь я отчетливо слышал, что шум, который мне до этого казался абстрактным и неопределенным, теперь обрел очертание, принял физическое воплощение (но не осмысление). Я понял, что этот шум, был топотом копыт, а ужасные звуки – блеяньем, мычанием, ржанием, хрюканьем и другими проявлениями всей самой живой сущности. Я медленно подошел к разрушенной стене и увидел, как стада баранов, овец, быков, свиней, коров и других людей, потому что все они имели облик полу людей, полу животных, бегут откуда-то, куда-то, создавал непреодолимую стену звука и пыли, которая возвышалась над ними, создавая целое облако. Казалось, что это оно их несет, а не они его перемещают в пространстве. И что если оно исчезнет, то исчезнут и они, а не наоборот.

Я попытался приглядеться. Из толпы, периодически доносились истошные вопли, оры и крики, выбивающиеся своей силой из всеобщего шума, был слышен хруст костей, сломанных ног, позвоночников и черепов.

– Куда они бегут? – спросил я в оглушительную пустоту бессмысленной толпы.

– Смотреть на конец света. Апокалипсис наступил! – услышал я ответ «кентавра» с бараньим телом, который внезапно очутился в моей комнате. Он стучал копытцами, переваливаясь с ноги на ногу.

– Понимаете! Наступил конец свет! – пытался он мне втолковать, произнося эти слова как можно более многозначительно, читая на моем лице, сплошное недоумение.

Я покачал головой: «Я это так ужасно?!» – спросил я с надеждой в голосе.

– Ну, нет! Что вы? Это прекрасно! Это целое шоу, на которое они как раз и бегут смотреть! Так сказать открытый порно фестиваль! – к концу фразы он понизил голос и заговорчески пригнулся, будто кто-то мог нас услышать (хотя, учитывая его мистическое появление), или что то, что нас кто-то услышит, могло иметь хоть какое-то значение. Может от ощущения своей значимости, или по другим, намного более простым причинам, из его пушистого зада вывалились недопереварившиеся листья мутагенной травы.

– Ой, простите! – сказал от и, покраснев, попятился назад.

– Ничего… – ответил я и, оглядев себя, обнаружил, стою голым перед своим, только что обделавшимся собеседником. «Прекрасная почка!» – с иронией подумал я.

Я попытался смутиться, или устыдиться своей наготы, но у меня ничего не получалось. «Странно!» – попытался подумать я, но тут же признался себе, что лгу.

Мой собеседник был бараном, то есть не совсем, но на половину точно (внешне, на нижнюю). У него было четыре ноги с копытцами, пушистое кучерявое баранье тельце, с одной стороны заканчивающееся маленьким круглым хвостиком – помпончиком, а с другой – верхней частью человеческого туловища. В общем, его вид был очень даже милым. Его даже хотелось погладить и местами и немного дружелюбно пощипать. В какой-то степени, его баранье тело, вызывало даже какие-то сексуальный эмоции. Но вот его верхняя часть, была просто отвратительной. После передних лап, у него начиналось человеческое тело (где-то чуть выше человеческого пупка). У него была бледная, тонкая, ребристая, шелушащаяся человеческая кожица, сквозь которую проглядывались тонкие синие вены, с длинными редко-растущими волосками на руках, завивавшихся большими кольцами (на сколько я мог наблюдать это на его кистях и предполагать их присутствие по всей его человеческой части тела). Его кисти заканчивались тонкими пальцами с обгрызенными, обглоданными ногтями. Одет (только верхняя часть, конечно), но был в белую рубашку, с засаленным воротничком, застегнутую на все пуговицы, и шерстяную вязаную жилетку. «Как ему не жарко? – подумал я, – Интересно, его жилетка сделана из его же шерсти?» – и я попытался сравнить взглядом нити, переводя взгляд с нижней части его туловища, на верхнюю, и обратно. Они были очень похожи. «Пожалуй, да! – решил я, – Хотя может, это просто у них так модно?!»

– Вы смотрите на мою одежду? Ни так ли? – поинтересовался мой собеседник.

Мне показалось, что я покраснел.

– Да, вы правы, эта безрукавка сделана после моей прошлогодней стрижки! – с гордостью в голосе произнес он.

Мне стало дурно, голова закружилась, казалось, я вот-вот свалюсь в обморок.

Мой собеседник, заметив это, принес мне стул. «Как странно! – подумал я, – Зачем им стулья, если они все равно сидеть не могут?!»

Если честно, то в тот момент, когда я впервые увидел представителей (то есть, теперь я могу с точностью сказать – представительницу) этого рода, вида, или как там еще, существ, ни потом, когда я начал беседу с вот этим, так сказать, полу бараном, я не отождествлял их с людьми. То есть о хоть малейшем сходстве с собою, я и думать не хотел. Нет, конечно, в какой-то мере я понимал, что мы с ними существа чем-то схожие, но вот чем именно, сказать мне было трудно…

– Вы идете смотреть? – прервал он мои размышления и наше молчание.

– На что? – вяло поинтересовался я. Мне хотелось добавить, что я уже насмотрелся.

– Как на что?! На шоу, конечно же! Апокалипсис – самый грандиозный порно – фестиваль в истории человечества! – с недоумением пояснил он мне.

– А почему порно? – сдержал я любопытство по поводу его фразы на счет человечества.

– Ах, вы не знаете! – улыбнулся он, и, согнув задние ноги, лег (или сел, я не знаю, как у них это называется), в общем, расположился, поудобнее, чтобы начать свое повествование.

– Недавно мы узнали, что скоро наша планета взорвется, наступит конец света, – он посмотрел на мою реакцию, но, не увидев ни малейшей нотки удивления, одобрения. Или не одобрение, продолжил, – Я говорю про тот конец света, который все мы ждали, чуть ли не с того момента, когда человечество только зародилось. И вот представьте, дождались таки! Ну, тут, началась, конечно же, паника, все «бегают», не знают, что бы сделать такого напоследок и все в том же духе суеты и тревоги. Сходятся все в итоге на том, что надо оставить какое-то вещественное доказательство нашего существования. Вот здесь, основные споры и начались. Собираются конференции. Приезжают профессора со всего света, оставшегося, после очередного потопа света, поясню я вам, на всякий случай, а то мне кажется, что вы к нам из далекого прошлого прибыли, спорят политики, священники и еще Черт знает кто, правда, не знаю, был ли в курсе Черт, хотя говорят, посланники были и от него. Все спорят, что отправить в космос, чтобы запечатлеть наше существование в какой-то момент времени в истории вселенной, как будто вселенной, или кому-то еще, есть до нас дело?! Предлагается масса вариантов, кто-то голосует за то, чтобы снять фильм, в котором будет рассказана краткая история человечества, от начала и до финала, друг настаивают на Библии, третьи на ДНК человека, в общем, все по своим интересам, словно выгода теперь актуальна! Но в итоге, побеждает версия о том, то надо отправить в космос, порно – фильм, где будут показаны все варианты человеческих совокуплений. Конечно, было много противников, но потом, когда интересы представителей рода человеческого были учтены, на этой версии, как наиболее объединяющей, решили остановиться. Вчера состоялась торжественная отправка порно – фильма в космос, а на сегодня запланирован конец света и этот фильм, как последнее, что останется от нашей планеты, будет транслироваться во всех уголках земли, где еще есть жизнь. Конец света, представляется встретить во всечеловеческой оргии, где будут участвовать абсолютно все люди. Только представьте, взрыв планеты под всечеловеческой оргазм. По-моему, это прекрасно! – с пафосом в голосе, закончил он свое повествование, сладострастно пошевелив при этом, тонкой полосочкой усиков, над тонкой губой. Он посмотрел на меня, моргнув пару, раз круглыми, как бусинки глазами и довольный свом рассказом, поморщил длинный, как у муравьеда, нос.

– Так вы идете? – спросил он, – а то уже скоро все начнется! Пропустим еще!

– Разве можно пропустить конец свет?! – изрек я философски тихо, – Нет!

У меня как-то совсем не было сил. Мне безумно не хотелось идти, да я и не должен был, даже ради любопытства, которое в какой-то момент все же проснулось. Я с ужасом представлял, как ебутся все эти омерзительный бараньи ноги и человеческие головы, издавая сладострастные мычанья, блеянья и похрюкивания. «Это будет не менее ужасно, чем траханье, «совсем» людей!» – констатировал я про себя.

– Нет, нет! Благодарю, но я, пожалуй, останусь здесь! – ответил я довольно резко.

– Ну, как знаете! – сказал он, – Хоты жаль!

Я удивленно поднял брови.

– Вы мне понравились! – разъяснил он и отвернувшись. Медленно побрел к отсутствующей стене.

Я уже было обрадовался, что, наконец, то избавился от него, но тут он внезапно остановился, обернулся ко мне и добавил: «Если бы ни конец света, я бы никогда не признался, что вы меня привлекаете, именно в том смысле, в котором вы подумали, никогда! Не обижайтесь!»

Я ничего не ответил, лишь посмотрел многозначительно. Он кинул в ответ, давая понять, что прочел все несказанное моем взгляде и прыгнул в пустоту. Я вскочил. Мне стало страшно за него, ведь там было так высоко! Но он, взмахнув крыльями, пролетел над толпой и опустился куда-то вглубь облака пыли, создававшегося толпой, несущегося на шоу, конец света. «У них есть крылья!» – мечтательно произнес я, словно ему на прощание…

Я решил, что все это следует записать и начал искать бумагу и ручку. Я подошел к столу и открыл ящик. В нем лежала пачка буллой бумаги, радом, аккуратно сложенными, словно ждали меня несколько карандашей. Я не удивился находке, мне не показалось странным, что кто-то специально оставил все это здесь для меня. Я пододвинул стул к столу и под гул, уносящихся вдаль копыт, начал свое повествование. Я писал странные, загадочные, совершенно не знакомые мне слова, выводил непонятные мне буквы, я не знал языка, на котором теперь писал, но смысл написанного понимал. Но он был совсем не тот. То читаете сейчас вы, тот остался там, где уже был конец света…

Я сидел в пустой старой комнате мотеля, без одной стены и писал удивительные строчки, создававшиеся под топот копыт и звуки порно – фильма, который начали транслировать на огромном экране, прикрепленном к дому напротив. Я встал, подошел к отсутствующей стене и увидел, что у людей, ебущихся на экране, человеческие ноги и руки и другие части тела. Они выглядят как люди, а не как кентавры, из которых, как я понял, давно ж состоял этот мир (а может и другой). Но каково было мое удивление, когда на первом плане, в одной из порно композиции, я увидел своих родителей, вот как тогда, когда я, еще маленьким мальчиком, лежал под одеялом, делая вид, что сплю, и поглядывал за ними…

 

Глава о ней…

– Вставай, ты в школу опоздаешь! – услышал я мамин голос.

Я сделал вид, что ещё сплю и никак не могу разлепить веки.

– Просыпайся, дорогой! – нежно потрепала она меня по щеке, приподняв одеяло.

Я открыл один глаз.

– Вставай, вставай! – сказала мама. – Я иду в ванную, приходи!

– Угу! – побурчал я и посмотрел на папу. Он лежал с закрытыми глазами и блаженной улыбкой на лице. Мне стало противно, и я отвернулся.

Мне безумно не хотелось идти в школу. Я потёр руками лоб и щёки, встал с постели и медленно, неуверенной походкой, пошатываясь, побрёл к маме в очередь в ванную комнату. Я вяло прислонился к её тёплому животу и груди, как бы прося обнять меня.

– Что с тобой? – беспокойно спросила мама.

– Голова болит… – ответил я тихо, медленно растягивая слова.

Мама приложила свою холодную руку к моему горячему лбу, потом к щекам и с тревогой во взгляде посмотрела на меня.

– Да у тебя же температура! – прикрикнула от возмущения она. – А ну марш в постель! И никакой школы!

– Но мама… – еле сдержав радость, начал я ныть.

– Никаких «но»! – уверенно прервала она меня. – Я сказала, иди в постель!

Теперь я мог быть спокоен, в школу меня уже не отправят. Осталось лишь дождаться, когда все уйдут, чтобы наслаждаться покоем, тишиной, пустотой и пыльностью ничегонеделанья.

«Прекрасно!» – подумал я, лёг обратно в постель и прикрыл глаза, вслушиваясь в шорохи и передвижения родителей по комнате и соседей по коридору.

– Что это с ним? – услышал я папин голос.

– У него температура! – ответила мама шёпотом. – Тише!

– А-а-а… – протянул он ничего не выражающее однозвучие.

Сон постепенно начал снова овладевать мною, я уже еле слышал мамины наставления по поводу того, какие таблетки и когда мне следует принять и ещё что, и снова и снова…Вскоре я погрузился в томную дымку привлекавших меня в мои восемь лет образов, заполнявших тогда мои сны…

Когда я проснулся, было уже часа два дня. В квартире никого, кроме меня, не было, и я лежал в постели с открытыми глазами, глядел в потолок и наслаждался пустотой. Родители были на работе, соседи тоже, их дети в школе или детском саду, а старые тётеньки с различными имяопределениями, такими, как «баба Люб», «тётя Том», или «Зин», всегда просто, без приставки, несмотря на то, что лет ей было, по крайней мере, по виду больше, чем «бабе Любе» или «тёте Томе». Наверное, дело было в том, что уважения у окружающих (если кто-то вообще мог вызывать чьё-то уважение) она вызывала гораздо меньше из-за своего вечно опухшего лица и фингала под глазом, который непонятно откуда появлялся у неё раза три в неделю. Непонятно, кто ей его ставил, потому как мужа у неё не было, соседям оставалось лишь догадываться, чем они и занимались в свободное время. Все эти милые тётеньки в это время либо стояли с очереди в продуктовом магазине, либо сидели на лавочке перед подъездом и грызли семечки, обсуждая соседей, своих детей, внуков, а порой и друг друга, когда кто-нибудь отлучался пописать…

Я валялся в постели и смотрел на жёлтые ржавые трещины на потолке. Я ни о чём не думал, просто лежал и смотрел, и хотел проваляться так, ничего не делая и ни о чём не думая, целую вечность, остановив время. Тогда я решил, что, пожалуй, я устал от этой реальности, и как раз самый подходящий момент дать себе здесь отдохнуть. К восьми годам в каждой из моих действительностей и, соответственно, к шестнадцати в двух, я осознал, что время надо останавливать в максимально спокойный момент, чтобы можно было по возвращению постепенно безмятежно привыкнуть. Иногда, конечно, это не получалось, когда я случайно перемещался из пространства в пространство, но в большинстве случаев я уже умел контролировать этот процесс.

Я встал с постели и отправился в ванную комнату. Там я включил воду, чтобы она нагревалась и меня не было слышно. Когда вы в ванной и вода не течёт, вы чувствуете себя достаточно странно и неуютно, по крайней мере, я чувствовал. Затем я разделся, посмотрел на себя в зеркало и улыбнулся своему отражению. Из зеркала на меня глядел маленький, худощавый мальчик со смуглой кожей и торчащими рёбрами, с всклокоченной чёрной, как смоль, шевелюрой, уже «слишком» (по словам учительницы и родителей) отросшей. Но, несмотря на всеобщие уговоры и подколки по поводу того, что я похож на девочку, я не давал себя стричь. Мне нравились мои длинные (для мальчика восьми лет) волосы. Я подмигнул краем своего глаза, обрамлённого пушистыми ресницами, отражение подмигнуло мне в ответ, поморщил нос, снял трусы и залез под душ.

Горячие струи пропитанной хлоркой воды заглотили моё тело. Они ласкали меня своими обжигающими руками, целовали огненными, влажными губами, доводя до исступления и блаженства. Ноги мои становились ватными, глаза закрывались, хотелось сесть на колени и наслаждаться водой, которая текла сквозь меня, не оставляя ни один уголок моего тела без внимания, неистово любя и желая.

Я взял мочалку и, натерев её «датским мылом», вышел из-под струи воды и начал водить ею по своему, казалось, уже уставшему ото сна телу. Пена обволакивала меня, я словно попал в тёплое пушистое облако. Намылившись, я снова зашёл под воду, которая с жадностью приняла меня. Казалось, она сама истекает желанием, а не водою, требуя каждую секунду моего возвращения в её тёплую сущность. «Ах!» – издал я блаженный вздох смываемой вместе с мыльной пеной с моего тела усталости, вздох одинокого наслаждения, которому другие предаются, как пороку, которому я предавался по желанию своей единственной любви – воды. Я поднял голову, давая воде влиться мне в рот, она с наслаждение подчинилась, щекоча мой язык, нёбо, целуясь со мной и лаская меня. Я наслаждался нежными, страстными прикосновениями, обволакивающими всё моё тело, доводящими меня до внутренней дрожи, до исступления, до вечного наслаждения, совокупления, соединения, соития…

Я провёл рукой по своей шее, гортани, ключице, словно задыхаясь от ласк, словно хотел убрать её руку, желая сжать её пальцы в своей ладони. «Как хорошо!» – если бы мог, произнёс бы я. Я опустил её руки себе на живот, смывая с него пену от мыла, и почувствовал, как она сладострастно обнимает моё худое тело, проводит тоненькими пальцами между «кубиками» мышц на моём животе. Я опустил руку и почувствовал мгновенную эрекцию. Я начал ласкать себя, еле прикасаясь, словно притрагивался не к своей плоти, а к её руке, будто это вода ласкала меня и любила, словно это я любил её. Когда наслаждение моё было столь велико, что справиться с ним я уже не мог, я убрал руку и упал на колени, отдаваясь во власть уже привычной, но не ставшей от этого менее любимой стихии. Я приподнял руки ко лбу, зажмурился, простонал «гимн» наслаждению.

Я вздохнул с благодарностью наслаждению и ещё с закрытыми глазами провёл руками по своим длинным волосам…

Я сидела в ванне, с плотно сжатыми ногами, не желая расцеплять коленки, словно не хотела отпускать поток из себя. Я открыла глаза и опустилась поглубже в воду наполненной ванны, которая поднялась чуть ли не до самых краёв. Водяной поток обласкал меня своими тёплыми сильными руками и вышел из моего, по-человечески девственного, тела, с трепетом расцеловав мою плоть. «Мне никогда и ни с кем не будет так хорошо, как с тобой!» – прошептала я ему. Он с благодарностью обнял меня, нежно стиснув всё моё тело в своих горячих объятиях. Я снова прикрыла глаза, наслаждаясь всплесками воды, словно еле ощущаемыми, максимально ощутимыми прикосновениями тонких пальцев, по спине, идущих в своих ласках от позвонка к позвонку, медленно и умиротворенно. Я открыла глаза, посмотрела на старую облезлую плитку в ванной комнате и вспомнила, как впервые это произошло…

Я не знаю, откровенно говоря, как происходили мои переходы из мужской реальности в женскую и наоборот до того, как я это помню, но предполагаю, что так же, как и впоследствии, то есть посредством воды и наслаждения, уже ощутимого, но ещё не осознаваемого. Когда же я впервые осмыслил этот переход, мне было два с половиной года. До этого я помнил себя исключительно в мужской реальности, где, как я предполагаю (потому как до сих пор точно не знаю), я старше своей женской реальности. Старше прежде всего по своим ощущениям и первичности во времени моей мужской реальности по отношению к женской. Первичность во времени ни в коей мере не говорит о том, что я чувствовал превосходство моего мужского по отношению к женскому. И женское как бы догоняло моё мужское. Скорее, напротив, из-за более раннего развития девочек по отношению к мальчикам, я периодически постигал что-то сперва с женской стороны, а затем уже с мужской. Хотя в общем это было не столь уж и важно, потому как для меня мой двойной мир был одним, неразделимым целым, а моя способность перевоплощаться чем-то максимально естественным, наверное, самым естественным из всего, что со мной происходило в этом мире…

Когда это произошло осознанно впервые, мне было четыре года. Родители отправили меня на лето к бабушке на море. Море было прибалтийским, а потому холодным и тихим, а песок белым и мелким. Каждое утро мы с бабушкой шли на пляж. Было холодно и дул отвратительный пронизывающий до самых костей ветер, но мы всё равно шли. Мы забирались в дюны, расстилали большое покрывало, сверху клали плед, раскладывали книжки, яблоки и апельсины и, укутавшись в тёплые шерстяные свитера и носки, сидели, прижавшись друг к другу, слушая посвистыванье ветра и шорох крыльев чаек. Где-то часов в двенадцать бабушка вставала, снимала свитер, носки и платье, оставаясь в одном лишь тёмно-зелёном раздельном купальнике, и, дрожа и улыбаясь, радостно бежала к воде. Температура воды в море была градусов пятнадцать, но бабушку это не останавливало. Вечный штиль и ощущение загробного, нереального холода пронизывало весь пляж. Не купался никто, кроме бабушки, но она считала, что если не искупаться, то день прожит зря, поэтому, несмотря ни на какую погоду, она лезла в воду. Я же закутывался ещё глубже в свитер, провожая взглядом её маленькое, убегающее к мертвенно синей воде тело, которое она быстро погружала в казавшуюся издалека твёрдой стихию и уплывавшее куда-то так далеко, куда мне смотреть уже не хотелось.

Заставить меня влезть в эту пугающую, ледяную субстанцию было невозможно. В тот день, когда мама привезла меня к бабушке, мы с ней пошли на пляж. Мы разделись, и мама повела меня к воде. Подойдя близко, куда достают холодные языки волн, я почувствовал ледяной, влажный, липкий песок, который маленькими крупицами тут же пристал к моим ступням, спрятавшись где-то между пальцами. Я в ужасе смотрел на сине-чёрную зеркальную гладь, лишь иногда содрогавшуюся под лапами периодически садившихся на неё чаек, вокруг которых вода тут же расплывались ровными кругами. Мне стало жутко. Мы подошли ещё ближе, и следующая тихая волна уже достигла кончиков моих пальцев. Мне было безумно страшно оттого, с какой жадностью этот умирающий холод желал забрать моё тепло. Закричал и в ужасе отбежал от моря.

– Что с тобой? Тебе холодно? Ты не хочешь купаться? – удивлённо спрашивала мама.

Слёзы подступили к моим глазам и горячими каплями тяжело и быстро потекли вниз по щекам. Я замотал головой. «Не надо…» – прошептал я. Я посмотрел на маму. Она глядела как-то странно, непонимающе. Мне казалось, что она вот-вот схватит меня и заставит влезть в воду, что она заодно с этой жуткой, мёртвой стихией. Я смотрел на них во все глаза, готовый бежать так быстро, как только возможно, при первом же их движении в мою сторону. «Скорее, скорее, подальше от них от всех, убежать, спрятаться, спастись…» – носились слова, словно смерч у меня в голове.

Мама заметила, что я плачу. «Не хочешь – не надо, не пойдём купаться!» – пыталась успокоить она меня. Мама улыбнулась. Я не поверил. «Это уловка! – подумал я. – Точно, стоит мне только подпустить её поближе к себе, как она тут же схватит меня и отдаст на съедение этой ужасной стихии!» Новый поток слёз начал медленно подбираться к моим глазам, готовый вот-вот вырваться, упасть тяжёлыми каплями. Я начал пятиться назад. Сперва медленно, потом немного быстрее, ещё быстрее, и вот я уже бежал, несясь, прочь, убегая со всех ног от воды, от мамы, от всего, что, как мне казалось, угрожало моей жизни. Мама не преследовала меня. Она стояла всё там же и улыбалась. Я добежал до дюны, где лежали наши вещи, и лёг на подстилку, прикрыв голову руками. Мне уже не было страшно, я сделал это на всякий случай.

Мама уехала обратно в Москву, а мне становилось жутко, как только я приближался к воде. Поскольку никто, кроме нас, а точнее, не нас, а моей бабушки не купался в море в столь холодную погоду, то мне было особенно не по себе. Может быть, если бы я увидел, что этой ужасной воды не боится ещё хоть кто-то, кроме моей бабушки, я бы и попытался побороть свой страх. Но поскольку никаких других примеров купания в холодном море, кроме примера моей бабушки, я не наблюдал, то я продолжал активно культивировать свой страх, рождая в своём воображении всё новые и новые ужасные образы, всё больше и больше отгонявшие меня от воды. Так прошло всё лето. Я сидел в дюнах, в ужасе наблюдая, как бабушка погружается в леденящую, вязкую жидкость, а затем выходит из неё, словно снимая, как одежду. В этом каждодневном ритуале было нечто мистическое, загадочное, странное. Каждый раз, когда бабушка заходила в воду, мне казалось, что она исчезнет, и я в ужасе ждал, когда же она вернётся, то и дело смотря на воду, хотя мне было это очень тяжело. Потом бабушка выходила из воды, и мне казалось, что она действительно исчезла, а ко мне навстречу идёт совсем не она, а какое-то странное, совсем иное существо, принявшее её облик. Когда она холодная и радостная приходила ко мне, повсюду оставляя круглые солёные капли, заставляя песок под собой съёживаться и слипаться, говоря, как она хорошо искупалась, я тут же узнавал знакомые нотки в её голосе, родные и трогательные. Я понимал, что это она – моя бабушка, и она ни капельки не изменилась. Мне становилось даже как-то обидно, я почему-то был убеждён, что вода просто обязана изменять и, заходя в неё, невозможно остаться прежним. Мне виделось, что эта мертвенно холодная стихия на самом деле настолько живая, что она не способна оставить тело, погружённое в неё, без изменения. Как воздух приносит запахи, заставляя вдыхать его сильнее, наслаждаясь приятным ароматом, или напротив, поморщиться от отвращения, так и вода, обволакивая всё тело, должна была изменять его самоопределение.

Не знаю, что повлияло на дальнейшую мою судьбу, может быть, моя детская убеждённость в том, что вода изменяет тело, а может, и вправду всё должно было быть именно так, но если бы не Она – девочка с пляжа, я бы, может быть, так бы и не искупался. Она появилась в моей жизни абсолютно случайно, словно звук, словно шорох песка под ногами. Она появилась на одно мгновение в моей жизни, изменив её при этом до предельной узнаваемости. Она была маленькой девочкой, лет трёх, в белой шляпке-панамке и белом платьице с розовыми цветочками, из-под которого виднелся треугольничек белых трусиков. Она сидела на корточках на песке и строила замки, принося в жестяном красном ведёрке воду из моря, заливая ею песок, чтобы он лучше слипался и было удобнее строить.

– Принеси воды! – деловито сказала она, как только я подошёл к ней.

– Нет! – ответил я. – Я не буду!

– Почему? – спросила она. – Ты боишься?

В её голосе звучал какой-то упрёк.

– Нет, – ответил я. – Просто не хочу!

– Нет, ты боишься! Я знаю! Ты никогда не купаешься!

– Нет, я не боюсь! Ты ведь тоже не купаешься!

– Мне нельзя! Я болею! Но если бы мне разрешили, я бы не вылезала из воды! А ты просто боишься, как самая трусливая девчонка! – с укором посмотрела она на меня и отвернулась.

– Нет! – сказал я. – Хочешь, я прямо сейчас полезу в воду и искупаюсь! Вот смотри, прямо сейчас!

Она подняла глаза, оценивающе посмотрела и сказала: «Нет, ты не сможешь! Ты трус!»

– А вот и нет! Смотри! – и с этими словами я начал раздеваться. Я снял свитер, шорты, футболку. Мне стало холодно и страшно. Я готов был бежать прочь. Но она, она смотрела на меня с рождающимся в ней восхищением и уважением, я не мог разочаровать её, я не мог разочаровать себя.

Не пойти сейчас купаться было равносильно признанию себя трусом, обозначению себя таковым на всю жизнь.

Интересно, если бы я тогда сбежал, что бы со мною было теперь?!

Но я пошёл, решительным и твёрдым шагом я направился к воде.

«Быстрее, быстрее! – говорил я себе. – Я не должен останавливаться! Нельзя отступать, скорее в воду!» Не дрогнув, я наступил ногой на влажный холодный липкий песок у края воды, затем сделал шаг в обжигающую холодом воду. Моя ступня погрузилась в обволакивающую, нежную, но сильную стихию, я почувствовал, как она, словно самое сильное желание, хочет поникнуть сквозь мою кожу, внутрь меня, соединиться со мной, стать частью меня. Она знала о моём страхе и не хотела запугивать меня, но напор её желания был столь силён, что тогда, впервые увидев её, я испугался. Теперь я знал, она не хотела, просто не могла сдержать своей страсти. Ныне я уже не боялся. Я не чувствовал холода, лишь жаркое желание быть ею, быть водою. Я быстро шёл вперёд, ощущая, как она всё больше и больше становится мною. Вот уже вода доходила мне до пупка, и я словно уже состоял наполовину из неё, будто всё внутри меня уже ею заполнилось. Я сделал ещё несколько шагов. Она доходила мне уже до груди, шеи и ещё выше, приоткрыл рот, давая ей влиться в меня, и почувствовал её солёный привкус. «Какой удивительный вкус! – думал я. – Вот оказывается, каков вкус желания!»

Я погрузился в её плотную стихию целиком, с головой, позволив ей войти в мои ноздри, уши, нежно обжечь мне глаза, заглотить меня целиком, полюбить, обласкать, с одинаковой силой управлять мною и отдаваться мне. Я знал, что полностью принадлежу ей, и знал, что она принадлежит мне, принадлежит целиком, всем морем, всем океаном. Я плыл, с наслаждением отдаваясь её потокам, нырял и плыл снова. Я уже давно ничего не видел, не слышал, лишь плыл и нырял…

Потом я вынырнул из воды и, с наслаждением облизнув губы, заметил, что вода больше не соленая. Я удивился, опустил в неё лицо, открыл глаза и обнаружил, что и глаза мне она больше не щиплет. Вода стала пресной! Море стало пресным…

 

Глава [берейшит]…

– Малка, дорогая, выходи из воды! А то замерзнешь! – услышала я мамин голос.

Я точно знала, что это мама. Я точно знала, что происходило со мной до этого.

– Нет, не замерзну! – услышала я свой девчачий голос.

Я опустила руку вниз, и нащупала на себе хлопковые трусики. Я залезла в них рукой и практически не удивилась тому, что была девочкой.

Поразило меня то, что для меня все происшедшее не было удивительным. Я прикрыла глаза, и вся моя короткая, четырехлетняя, женская жизнь, пронеслась у меня в голове, словно выдержки из фильма, рассказывающие краткое содержание, раскрывающие суть сюжета.

Вода была пресной потому, что плавала я не в море, а в озере, а точнее маленький, заболоченный прудик, состоявший практически из одних водорослей и тины, окрашивающие его в темно-зеленый цвет, а не из воды.

Дно было илистым, мягким и теплым. Лишь иногда, когда я случайно наступала на ключ, моя нога чувствовала холодный поток, свидетельствующий о том, что эта стихия была еще живой.

Стояла жара. На солнце было градусов тридцать пять. Я жила на даче у своей бабушки, маминой мамы. Мама тогда еще работала, она была библиотекарем в отделе нотных изданий ленинской библиотеки. Приезжала она ко мне на воскресенье, когда библиотека закрывалась на выходной. Поздно вечером, в субботу, мама ехала ко мне с работы. Я всегда с нетерпением ждала этого момента. Мы с бабушкой выходили за калитку дачи, и шли навстречу маме, которая медленной походкой, словно путаясь в своих длинных, тощих ногах и длинном платье, ступала неуверенно и робко, будто забывая, куда ей нужно идти. Она всегда оглядывалась по сторонам, словно желая, или напротив боясь, увидеть кого-нибудь из знакомых. Казалось, ей просто необходимо что-нибудь сказать. Не обнаруживая никого рядом, она тяжело вздыхала и шла дальше, медленно переставляя ноги. Она несла две тяжелые сумки с продуктами, ее длинные кудрявые волосы, выбившиеся из пучка, прилипали к лицу, а она не могла их поправить, потому как перелои она обе сумки в одну руку, они бы перевесили ее, и она бы упала. Поэтому мама, периодически, как-то странно, как встряхивают, наверное, лошади гривой, встряхивала головой, стараясь убрать пряди с лица. Сначала, она послушно улетали, но через пару секунд, снова возвращались и прилипали к ее лицу. Мама никогда не злилась. Она вообще редко (а точнее, вообще не) выражала, какие бы то ни было эмоции. Всегда лишь тихо улыбалась и смотрела мечтательным отсутствующим взглядом. Иногда мне безумно хотелось, чтобы она, если уж не обняла тепло и нежно, то хотя бы наорала на меня. Порой, я даже пыталась специально разозлить ее, делала что-нибудь такое, что должно было ее рассердить, точнее, что вывело бы из себя любую маму. Однажды, когда мне было лет шесть, после того, как мама забыла забрать меня из музыкальной школы, и домой меня отвела моя учительница, когда уже было часов девять вечера, на следующий день, я решила перепортить все мамины помады. Я собрала все коробочки, и ложкой, выковыряв из них всю липкую красную, розовую, бордовую, фиолетовую и других непонятных цветов и оттенков, массу, спустила ее в унитаз. Весь день я жила в ожидании маминой реакции. Мне было одновременно и тревожно, и страшно и волнующе приятно. Когда на утро, мама подошла к зеркалу, чтобы накраситься перед уходом на работу и, вытащила одну из коробочек с помадами, мое сердце забилось с бешеной скоростью, я словно почувствовала, как тяжелая большая костлявая мамина ладонь, опускается со звонким шлепком на мою щеку, оставляя красный след, словно от ожога. Я ощутила, как слезы подступают к моим глазам, набухая внутри, словно почки весной на деревьях, не оттого, что мне больно, страшно, или я хочу плакать, а лишь потому, что я просто не могу не заплакать. Я услышала, как мама кричит на меня, как ее извечно тихий и приглушенный голос, становится звонким и громким, как из ее рта вырываются фразы: «Что ты наделала?! Что это такое?!». Я плачу, она резко хватает меня за плечо, разворачивает и звонкий шлепок, опускается на мою тощую попу. А потом, мама, видя, что довел меня до истерики, что я уже задыхаюсь в слезах и не могу больше не дышать, не плакать, обнимает меня, прижимает к себе, так тихо и нежно, говоря: «Ну что ты?! Не плачь, дорогая! Я тебя очень люблю!»…

Я стояла и ждала, когда мама откроет помаду. Она медленно приподняла крышку и удивленно посмотрела внутрь. Потом взяла другую коробочку, сделав то же самое, потом, третью. Мама с грустью посмотрела на меня, опустила лицо в ладони, села на тумбочку и начала тихо плакать. Мне стало непереносимо тоскливо и плохо.

Какое-то время, я стояла и смотрела на то, как она плачет, смотрела, словно привороженная, внутренне уже давно глотая собственные слезы, но наружу, они еще не успели вырваться. Потом слезы медленно приподнялись к глазам, образовав круглые, тяжелые капли, которые с трудом перевалившись через нижние веки, медленно начали стекать по щекам.

Я подошла к маме, тело которой, сотрясалось в такт ее рыданиям, и, как мне казалось, сердцебиению. Я обняла ее, скорее не потому, что мне было ее особенно жаль, а лишь потому, что мне очень хотелось, чтобы она перестала трястись, ее содрогания, меня безумно раздражали. Мне хотелось ударить ее, надавать ей пощечин, сделать так, чтобы она перестала трястись. «Это ведь такая глупость! Почему она так отчаянно рыдает?! – спрашивала я себя, – Даже, когда моей любимо Золушке (это была кукла, самая настоящая Золушка, в бальном платье и деревянных башмаках), оторвали голову, я меньше убивалась!». Я обняла маму, и сквозь собственные слезы начала говорить: «Мамочка, не плачь, пожалуйста! Я тебя очень прошу! Не плачь! Я люблю тебя больше всех на свете! Не плачь! Я вырасту, заработаю денег и куплю тебе много, много новых помад! Я обещаю!».

Я не могла сдержать ее рыданий и, подвергаясь стихии слез, стекавших по ее щекам бесшумным водопадом, падавшим потоками в ее ладони, образовывая в них целый океан. Я обнимала маму за плечи, пытаясь сдержать вздрагивания ее тонкого, но тяжелого тела, которое, вот-вот грозило рассыпаться. Но у меня не хватало сил, и я падала в водопад ее слез, отдаваясь на растерзание разрывающих меня изнутри слезам, стремящихся к единению, со своей родной, материнской стихией.

Мы рыдали, тряслись в такт слезам и друг другу, превращаясь в единое целое, на те несколько бесконечных минут, что мы плакали вместе. Мне было бесконечно грустно. Я ненавидела себя за то, что довела свою маму до слез. Я корила себя за жестокость. «Я ведь знала, что так будет!» – повторяла я себе снова и снова, – Моя маленькая мама!»…

– Мамочка! – кричала я, бросаясь к ней, обнимала ее костлявые тонкие бедра. Я прижималась к ее теплому животу и слушала ее участившееся дыхание. Мама хотела вырваться из моих крепких объятий, я чувствовала, но не давала ей этого сделать.

Мы стояли так несколько минут, сцепившись в схватке нежности. Я чувствовала, что она рада меня видеть, но еще больше, ей хотелось освободиться из моих объятий, и кинуться к своей маме. К ее животу, она уже не могла прильнуть, потому как была намного выше нее, но вот обнять свою маму, она могла так же крепко, как я обнимала ее. Прижаться к ней, с той же страстью детской нежности и ревности, и попытаться спрятаться, укрыться от мира, в котором ей так тяжело было существовать, в который она так и не ступила взрослой ногой, путешествуя по нему, до конца, как ребенок.

Но я не отпускала ее. Я уже хотела выпускать ее из своих объятий, чувствуя нарастающую немую ненависть, к теплому комку слизи, который прилип к ее ногам и животу, маленький, зеленый сгусточек грязи, которым я была в те моменты в ее глазах. Но я не могла ее выпустить.

Мои руки, обнимавшие ее, сковал ужас и страх, страх знания, страх предвиденья. Уткнувшись в ее живот, своим маленьким личиком, я вдруг на мгновение стала ею. Но не той, которая была когда-то, или есть сейчас, а той, которая будет несколько лет спустя, той которую я увижу в будущем. Я была ею, блаженной и сумасшедшей, живущей в мире Моцарта и Шопена, извергаемых из-под ее кривых пальцев с обгрызенными ногтями. Я видела ноты, скачущие по нотным линейкам, весело улыбающиеся и смеющиеся.

– Как ты думаешь, она сдаст экзамен? – спрашивала верхняя Соль, нижнюю Ми, вальяжно развалившись на последней линейке.

– Не знаю, но вряд ли! – отвечала ей та, катаясь по полозьям линеек, как по рельсам.

– Да, вряд ли, хотя она талантлива! – низким голосом, печально констатировала нижняя Ля.

– Жаль, очень жаль ее! – доносилось минорное созвучие.

Я смотрела на ноты, и мне становилось страшно и горько. Все говорили, что мама начала сходить с ума в тот день, когда, сдав все экзамены в консерваторию на отлично, ее вызвали в деканат и сообщили, что она, к сожалению, не принята, потому как сестре «врага народа», вряд ли имело смысл пребывать поступить в консерваторию.

– Вы ведь еврейка, как я вижу? – ехидным голосом спросил заведующий кафедры фортепьяно, куда Гила пыталась поступить.

Она ничего не ответила.

– Может на следующий год?! Хотя, мой вам совет, идите-ка вы работать, милочка! – добавил он, в ответ ее опустившемуся взгляду и покрасневшим, не то от злобы, не то от смущения щекам.

Он с усмешкой и призрением смотрел на молоденькую длинную, а не длинноногую, неуклюжую девчонку, с двумя тугими косичками, заканчивающимися симметричными завитками.

– … двоюродная… – широко раскрыв глаза, чтобы не заплакать, сдавленным голосом произнесла Гила и выбежала из кабинета.

Дальше она себя помнила лишь вечно перекладывающей нотные сборники с полки на полку, выдавая их состоявшимся студентам. Радовали ее теперь лишь т моменты, когда она садилась за свой белый рояль, доставшийся ей от бабушки, с двумя большими подсвечниками, запачканными воском от сгоревших, наверное, не меньше ста лет назад, свечей, и играла. Играла она всегда то, что исполняла на вступительных экзаменах консерваторию. Как-то смутно, и где-то далеко, ей казалось, что еще не все потеряно, она играла, совершенствуя свою игру, каждый раз, находя какие-то недочеты, ругала себя, заставляя повторять, как ей казалось, не достаточно хорошо отыгранный кусок, двадцать раз. Но по ее ощущениям, все было «не потеряно», не потому, что она могла еще раз попробовать, а потому что время для нее остановилось, и она была, все та же шестнадцатилетняя девочка, у которой все еще впереди…

Обняв тогда маму, я впервые увидела клавиши у себя под пальцами, свои, а точнее мамины колени, еще не морщинистые, еще свежие и нее тронутые детские коленки, торчащие из-под юбки школьной формы…

Спустя десять лет, я смотрела на маму и видела в ее глазах, все те же ноты, коленки, рояль, косички, болтающиеся не в такт мелодии мешающие играть, и нова ноты, коленки, рояль косички и так до бесконечности. Все быстрее и быстрее, до головокружения, до тошноты, а вместо звуков, слова: «и вы надеялись поступить?… Не занимайтесь глупостями, идите работать!… Тоже мне, великая пианистка!…». Лицо ее было отсутствующее и печальное, но иногда, в ее сознании возникло дугой голос, молодой звонкий, мальчишеский: «Гила, что ты! У тебя все получится! Даже не сомневайся!». Тогда на ее лицо, словно маска, будто нарисованной, водружалась улыбка, еле видная, еле заметная, но когда-то важная для нее. «Ты станешь великой пианисткой, я – ученым! И мы с тобой поженимся!» – говорил он ей сидя на лавочке в парке, тихо, вожделенно наивным шепотом…

Так, вцепившись в свою маму, уткнувшись ей в живот, я смотрела картинки ее мыслей, не в силах от нее отцепиться, словно мне не позволяли закрыть глаза. Меня в ее будущем не было, а может, и не было в настоящем, мне даже не было от этого обидно, и грустно тоже не было, просто как-то холодно. Может быть, жизнь моей мамы вообще закончилась тогда, в ее шестнадцать, когда она, не сумев поступить в консерваторию, не осуществила свою мечту. Потом, был лишь повтор, словно кадр крутился по кругу, последний момент ее жизни. Он повторялся и повторялся, до тех пор, когда она, влекомая удивительными звуками небесного оркестра, приглашавшего ее играть с ними, шагнула в небо, с крыши дома, и не осталась там, в прекрасной жизни звуков навсегда.

– Иди сюда, играй с нами, играй нам, у тебя это так прекрасно получается! Мы давно наблюдаем за тобой! – позвал ее белый ангел из небесного оркестра.

– Ангел! – подняла она глаза на него, – Ты вправду думаешь, что я хорошо играю?!

– Да, конечно! Ангелы не умеют обманывать! Ты самая талантливая девочка, которую я когда-либо встречал! – улыбнулся ей ангел.

– Хорошо, я иду! – ответила она.

Ангел взял ее за руку и отвел на крышу. Она видела крышу и осознавала шаг. Который он предлагал ей сделать.

– Я умру? – спросила она Ангела.

– Нет! Ты будешь играть удивительную музыку! И теперь навсегда. Ты будешь играть в самом главном оркестре во вселенной! – ответил он.

– Ну, тогда, я согласна! – улыбнулась она Ангелу и шагнула за ним туда, где она вечно будет играть самую прекрасную музыку…

Мне не было грустно тогда, когда моя мама сделала это, потому что уже за много лет до того дня, я знала, что это произойдет. Но в тот первый момент моего проклятия всезнанием, дара предвиденья, мне стало действительно страшно. Я испугалась потерять свою маму, тогда, за десять лет до того, как все произошло. Я желала удержать ее рядом с собой, как можно дольше не дать ей уйти. А она, словно запах, словно вода, ускользала, вытекала из моих рук, не оставляя никаких следов своего существования…

 

Глава о субстанциях…

Я смотрел на свои руки, но на них ничего не было, ничего, совсем. Вода протекала сквозь пальцы, словно воздух, не запечатлеваясь на моей коже, не оставляя даже воспоминания.

Мне казалось, она обиделась на меня. Мне хотелось умыть лицо, собрать горсть воды в ладонях и окунуть в нее свою горящую кожу, но я не мог этого сделать, потому как руки все еще казались мне грязными, и вода, словно осквернялась мною. Я смотрел в поток, льющийся из крана и мысленно, даже не формулируя фраз, просил прощение. Просто бесконечно повторял про себя: "Прости! Прости! Прости!…"

Сколько я простоял, так глядя на воду, что стекала по моим рукам, с ощущением, страха прикосновения к ней, с чувством, что она отвергает меня, с молчаливым презрением, глядит прямо мне в глаза, я не знал. Лишь когда я услышал голос Кати прохрипевшей под дверью: "Давай побыстрее, а!", – я догадался, что нахожусь в ванной наверное уже, слишком долго.

Я с ненавистью посмотрел на дверь. Потом мысленно извинился перед Катей, за свои недостойные чувства, она ведь ничего не знала, она была вовсе не виновата, она просто хотела помыть свои волосы.

Катина сущность прилипла к моим пальцам и не хотела ни как оттираться. Вода обиделась на меня. Она не хотела забирать себе доказательства, моей плотской измены, которые я ей так покорно и с таким отвращением принес.

Мои пальцы были в вязкой белой слизи, которая обволакивала их и словно кислота, прожигала мне кожу. Я брезгливо посмотрел на свою руку. Мне захотелось взять топор и отрубить ее, так ненавистна была мне эта вязкая слизь, казалось желающая поселиться навеки, как "грибок" на пятках тренера по плаванью в институте, на моей руке.

Мне казалось, что мои пальцы, покрываются язвочками, маленькими, серо-зелеными язвочками, которые с каждой минутой становятся все больше и больше. Они разрастаются, заполняя все кожу моих рук, поражая, ногти и маленькие складочки на моих костлявых, тонких пальцах, с их сухой и вот-вот уже готовой, потрескаться кожей. Мне страшно. По язвочкам, словно по норкам, начинают шнырять туда сюда червячки, маленькие черные, пропахшие гнилью скользкие тела, разъедают изнутри мою руку. Я готов был закричать от ужаса… И закричал…

– Олам, прекрати там орать, соседей разбудишь! – Катя выдает крайне странный, для нее, и ее обычного наплевательского отношения к окружающей действительности, аргумент.

– Что за хуйня с тобой сегодня творится? Я не понимаю! Наркоты обожрался что ли? – кричит Катя из-под двери, в продолжении своему монологу.

Я слышу ее голос, где-то очень далеко и не ясно. Мне не хочется ее слышать. Мне не хочется, чтобы мне был понятен смысл ее слов. Но вопреки своему нежеланию, я медленно начинаю осознавать, о чем Катя говорит.

Я пытаюсь почувствовать, что мне менее отвратительно, что для меня терпимее, мои язвочки, червячки и упоение собственной слабостью, или отвратный хриплый голос Кати, ее длинный "желтые", как гуашное солнце на детском рисунке, волосы, с черным пробором, ее белая кожа и большие, словно два огромных шара, стоячие груди с маленькими розовыми сосочками, ее ребра, которые видны так отчетливо, что по ним можно перебирать пальцами, когда она ложится на спину, словно по струнам, ее массивные бедра, которые самой природой предназначены, чтобы вынашивать "плоды", сладковатый вкус и запах ее "внутренней сущности", которая вытекает из нее при малейшем, случайном соприкосновении с ней, из-за чего она ходит всегда во влажных трусиках. Ужасно.

– Иду! – ответил я как-то слишком тихо, так, словно и не произнес ничего.

Я чувствовал, что руки так и не отмылись, но вода смягчила их, продрав брезентовую пленку "внутренней сущности", здесь Катиной, но на самом деле, как я ощущал, моей, моей, когда я женщина. Я долго вытирал руки о, скорее всего, грязное полотенце, собираясь с духом чтобы выйти из моего укрытия, и лишь тогда, когда я ощутил появившиеся во мне силы преодолеть неминуемое вхождение в тот мир, который был за пределами туалетной комнаты, я отворил дверь и вышел.

– Ну, наконец, то! – бросила мне Катя, – Хоть волосы отмою от твоей блевотины! – прохрипела она и исчезла за разбухшей от вечной сырости дверью.

"Блевотина!" – подумал я и ужаснулся тому, что сейчас Катя опустит свои мерзкие грязные, облеванные мною волосы в воду, в мою любимую чистую воду. "Сколько же людей, оскверняют тебя, насилуют, портят, терзают?!" – мне стало больно. Я пошел в комнату и лег на пол, на ковер, на котором только что мы с Катей трахались. Я свернулся калачиком, прижав коленки к груди и медленно начал затаскивать себя в сон, мне безумно не хотелось видеть Катю, в принципе вообще никогда, ну или как минимум, сегодня+

Началось это все с того, что в тот день, мы шли из университета, медленно, держась за руки. Катя что-то хрипела мне в ухо, своим низким, сиплым голосом. Я не особенно слушал. В голове вообще ничего не было. Какие-то лекции, каких-то ужасно скучных профессоров. История была мне отвратительна. "Самое бессмысленное, что только можно делать, это фиксировать историю!" – размышлял я про себя.

Мы с Катей, не то чтобы были вместе, или порознь, мы были как-то между. Она мне в принципе была безразлична, даже можно сказать, я вообще не чувствовал, что Катя существует. Но иногда мы почему-то уходили вместе из университета, держась за руки. Мы гуляли, ходили в кино, иногда в гости к друзьям, порой даже заходили ко мне домой, попить чай, который заботливо заваривала нам моя мама, несмотря на то, что она не любила Катю, и не хотела бы ее видеть своею невесткой. Катя была не еврейка. Но мама тщательно каждый раз, когда мы приходили, заваривала нам чай и подавала к столу пряники, которые Катя очень любила. Она брала пряник и объедала с него глазурь, оставляя мягкую сердцевину нетронутой. Катя не стеснялась своих привычек и ела так не только, когда она была одна, или, по крайней мере, со мной, но и при всех. Мы пили чай, я смотрел, как Катя ест пряники, затем мама тактично уходила из кухни в гостиную. Мама чувствовала, что Катя мне не только не нравится, несмотря на то, что она была единственная девушка, которую я водил домой есть пряники, но и, пожалуй, она мне даже не приятна. Каждый раз, когда я возвращался после проводов Кати до дому, мама подводила меня к специально не убранному столу и говорила: "Нет, ты только посмотри, какая невоспитанность! Кто же так ест?!", указывая на оставленные Катей сердцевинки пряников. Мне всегда хотелось ответить: "Все мама! И даже ты!", но я всегда сдерживался и молча убирал за нами со стола, оставляя маму в недоумении. Мама привыкла верить своему чутью, и ни сколько не сомневалась в своей правоте. Оттого, ей было безнадежно не понятно, почему я, не питая к Кате никакой нежности, в чем мама была абсолютно уверена, продолжаю с ней общаться. Впрочем, мне и самому было это не совсем ясно…

Катя ничего не читала, не играла на фортепьяно, не изображала хоть какого-то интереса к учебе и вообще была предельно простой и откровенной. Ее откровенность давно уже перешла грань умиления, и скорее приближающееся к рубежу тошнотворности. Мне она совсем не нравилась. Наверное, поэтому я и был с ней, а не с кем-то еще. Катя очень плохо училась, и я ей помогал. В институт Катю устроил какой-то ее дядя, который хотел дать, своей непутевой, как и все семейство его сестры, племяннице, дорогу в жизнь. Катя с родителями, мамой – продавщицей в галантерее и папой – слесарем, жила в коммуналке. Из всего, что Катя видела в этой жизни, любила она больше всего пьяные студенческие вечеринки в общаге, и разговоры про создание собственной рок группы. Коронным выступлением ее после пяти, иногда шести, рюмок водки, было, встать посреди комнаты и тряхнуть своей "великолепной шевелюрой", как говорили наши одногруппники и соплеменники мужского пола, и как видел я, сопливыми выкрашенными в цвет недельного заветревшегося масла, волосами, в такт какой-нибудь заводной песенке, "назло врагам", вырывающейся из проигрывателя с такой силой, что барабанные перепонки грозились вот-вот лопнуть.

Я не любил ничего, что нравилось Кате, не любил и Катю, но у нее было одно преимущество перед другими девушками, она была настолько отвратительна, что бессознательных попыток найти в ней хоть что-то, что могло бы мне, пусть на миллионную долю секунды понравиться, просто не могло мне придти в голову. Максимальная законченность в формате ужасного, вот за что я был с Катей…

– Куда ты хочешь сегодня пойти? – прервал я ее хриплое бурчание на тему – "моя мечта", это была единственная тема, на которую Катя была способна говорить. Она бесконечно строила планы на будущее. Объяснить ей, насколько ее мир ирреален, я не пытался. Понять, что все, о чем она мечтает, иногда конечно происходит с людьми, с одним из миллионов, но, тем ни менее, но она уж точно к ним не относится, Катя все равно бы не захотела и не смогла. Поэтому я и не пытался с ней серьезно говорить о ее безнадежных стремлениях. Поддерживать ее монологи было достаточно легко, я просто периодически смотрел на нее и говорил: "Да, Катя, мы всегда будем вместе!". Она немного краснела, опускала взгляд и еле заметно, самодовольно подхихикивала, думая при этом: "Ах, какая я умная, какая я молодец! Он от меня никуда не денется!"

Катя хотела за меня замуж. Поэтому она очень активно пыталась со мной переспать, чтобы "случайно залететь" и вынудить меня на ней жениться. У нее не получалось затащить меня в постель до того дня, о котором я сейчас говорю. Все время пока мы встречались с ней, Катя затаскивала меня на пьянки к друзьям, где все трахались, расползшись по углам, как тараканы, на стенах, чем и пыталась меня соблазнить. Ей почему то казалось, что соблазниться ею, я не то чтобы не могу, но если не захочу, то и уговорить она меня не сможет. А вот влияние масс, на меня должно было подействовать по ее представлениям. Ее возбуждала толпа, она с радостью отдавалась ей, входила в нее, позволяла стихии нести себя куда угодно, и считала, что все люди такие же. Когда мы с ней попадали на такие вот секс тусовки, Катя тут же заводилась. Ей хотелось ебаться. Но я, сидел на полу, держа в руке бутылку вина, отпивая периодически из горлышка, сладкую гремучую смесь, и смотрел в никуда, ни как, не реагируя на ее попытка стянуть с меня джинсы. Когда мне надоедало ее ерзание по моим ногам, я нежно, но властно брал ее за гриву и клал ее голову себе на колени, лицом вверх. Я гладил ее лоб и волос, придавливая голову так, чтобы она не могла пошевелиться. Сначала она еще пыталась дергаться, как мелкий зверек, не привыкший еще к руке, а потом успокаивалась и засыпала. Ее рот чуть приоткрывался, пухлых яркие губы расслаблялись, чуть опускаясь, она тихо и глубоко дышала. В своих снах, Катя была отвратительна…

– Пойдем к Коле! – сказала она.

Коля был Катиным соседом по дому, они вместе учились в школе, в параллельных классах. Коля красил ресницы, но ни кто не обращал тогда на это внимания, удивление вызывали лишь его невозможные, учитывая национальную принадлежность Коли, успехи на журналистском факультете, где он учился. Он уже печатался во многих газетах и его приглашали после окончания института, на "Первый канал". У Коли были самые перспективные, но при этом самые отвратительные друзья, а Катя гордилась тем, что они с нею общаются.

У Коли мы пили дорогой коньяк, не известно откуда взявшийся у него, и обсуждали новые редкие книги, которые кто-нибудь из нас, доставал в одном экземпляре в виде сфотографированных страниц…

– Хорошо, давай к Коле! – ответил я равнодушно. Мне было вообще наплевать, куда идти.

Мы пришли к Коле, и он тут же предложил нам коньяк. Мы согласились и, сделав пару больших глотков, умиротворенно опустились на большой старый кожаный диван, который стоял у Коли в комнате. Родители Коли, были учителями в школе, Коля их стеснялся и старался говорить о них поменьше. Как это не казалось нам странным, но, они, слушались девятнадцатилетнего Колю. Он притаскивал в дом бутылки, тогда очень редкого Hennessy и деньги, валюту, которые его родители, даже не видели до этого. Поэтому к Коле можно было придти когда угодно и остаться на сколько угодно.

Я взял бутылку и отпил еще немного, мне хотелось опьянеть, потому что сегодня, мне было как-то особенно тошно от всего происходящего. К Коле пришли наши друзья, мы громко обсуждали вещи, о которых некоторые говорили лишь шепотом, а большинство не затрагивали эти темы вовсе, некоторые же не смели и думать о том, что бы произносили не боясь и не смущаясь. Мы пили коньяк и ели персики, которые откуда-то нашлись у Коли. Мы чувствовали себя свободными в этом мире. Мне было скучно.

Я выпил очень много, но лучше, мне не становилось. Разговоры по-прежнему казались ужасными, люди невыносимыми, а Катя, бессмысленна.

Было уже намного больше двенадцати, когда у Коли внезапно зазвонил телефон.

Он удивленно подошел к аппарату и, сняв трубку, произнес певучим голосом с вопросительной интонацией: "Алло?!".

В трубке послышался мужской голос, что-то долго говоривший Коле.

– Но уже так поздно! Я даже и не знаю + – протянул в ответ Коля, – Мои родители, они будут волноваться, ты пойми!

Колю упрашивали. Он тянул время и отговаривался, набивая себе цену. Потом, услышав, наверное, то, что он хотел услышать, Каля сказал: "Ну ладно! Только ради тебя +", и, не дождавшись ответа, тут же повесил трубку.

– Дорогие мои! Простите меня! Но мне надо срочно уехать! У моего друга такие проблемы! Ему срочно понадобилась моя помощь! Вам придется покинуть мой дом! – сообщил нам Коля, стоя посреди комнаты, раскинув руки в разные стороны, ладонными вверх.

У Коли было астеническое телосложение, он был худой, даже можно сказать, тощий, но в отличии от подобных ему мужчин, у которых несмотря на природную худобу, все же довольно накаченные руки и широкие плечи, Коля обладал абсолютно женским станом. У него были нежные, без единого намека на мышцы руки, которые заканчивались тонкими, ухоженными кистями и длинные пальцы. Кожа у коли была смуглая, волосы кучерявые, глаза темные настолько,что зрачков не было видно. Коля был красивой девочкой…

Все были пьяны, и уходить ни кто не хотел. Но Коля посмотрел куда-то в пустоту, слишком ясным и острым взглядом, сжал свои тонкие губы и провел рукой по длинным, обычно падающим на лоб, каштановым волосам и все медленно, начали выползать из его квартиры, благоговейно трясясь перед его всемогуществом. Вскоре квартира опустела, все словно растаяли, испарились, незаметно и быстро.

– Катя, Олам, к вам это тоже относится! – произнес Коля, осматривая комнату, где остались только мы.

Я хотел возразить и сказать, что мы останемся ночевать у него, меня бы он послушался, но Катя почему-то сказала, что мы уходим, быстро встала, взяла меня за руку и через три секунды мы уже были на холодной зимней улице. Шел снег, дул ветер, снежинки попадали за широкий ворот свитера, тая на коже и стекая куда-то дальше вниз. Было холодно и как-то безнадежно.

Я вглядывался куда-то в метель и думал о том, что шансов добраться до дома, у меня нет.

– Пойдем ко мне! – сказала Катя.

– А как же твои родители? – спросил я.

– Они уехали к бабушке, у нее день рожденье через два дня, юбилей. Она очень просила, чтобы они приехали, а у сестры сейчас в школе зимние каникулы и они смогли поехать + – сказала Катя.

"Понятно!" – подумал я, мысленно слепив на себе недовольную гримасу.

Я был пьян, мне хотелось спать и мысль слоняться по ночной Москве в январскую пургу, меня совсем не привлекала,поэтому я согласился пойти с Катей к ней домой…

Мы вошли в темный коридор коммунальной квартиры, все спали. Было тихо, пахло теплом и людьми. Катя жарко начал развязывать мой шарф и расстегивать куртку.

– Ты, наверное, замерз совсем! – сказала она жалобным голосом.

Она знала, что я ненавидел зиму и всегда очень сильно мерз.

– Тогда зачем ты меня раздеваешь? – спросил я довольно громко.

– Тихо, тихо, соседей разбудишь! Пойдем, пойдем! – тащила она меня за собой в комнату.

Мы вошли в пустую темную комнату, где она жила с родителями и младшей сестрой. Мне ударил в нос запах гнилой картошки, которую ее мама приносила из соседствующего с галантереей продовольственного магазина, покупая ее за треть цены, и прятала в комнате, потому что на кухне, соседи обязательно бы стащили, как она полагала, пару картофелин.

"Буду спать на мешке с гнилой картошкой!" – почему-то подумал я.

Катя стянула с меня шарф, сняла куртку. Я не сопротивлялся, мне было как-то все равно. Мы стояли посреди комнаты на ковре и раздевали друг друга, Катя, отважно и решительно, я, безучастно и резко. Я был груб с ней. Мне казалось, что она может почувствовать лишь боль, нежные прикосновения просто не прочувствуются сквозь ее толстую кожу. Я смотрел на свои руки, которые сжимали ее содрогающееся от страсти тело, словно это были не мои руки, а чужие, словно я исчезал, уходил из той частички себя, что соприкасалась с ее пахнущей потом, сладкими духами, алкоголем и женским желанием, кожей. Я рассматривал ее тело, предельно красивое, для нормального восприятия и отвратительно непонятное для меня. В моей голове крутилось лишь одно: "Как я смогу создать нечто настолько ужасное?!"+

Я трогал, сжимал, обхватывал ее огромные мягкие груди, кусал жесткие соски, она обнимала меня своими мощными сильными ногами, извиваясь и рыдая в моих объятиях. Я ненавидел ее и трахал. Я держал ее за затылок, сильно сжав в своей руке ее волосы, и управлял ее головой, словно это была голова не живого человека, а марионетки. Я впивался пальцами в ее плотные ляжки, заставляя ее кричать, на грани наслаждения и боли, я кусал ее губу, будто желая узнать вкус ее крови, я терзал ее тело, выворачивал его на изнанку, разрывал на кусочки, этот большой кусок мяса, пытаясь найти хоть что-то, что нравилось в нем другим мужчинам. Мне было плохо и тошно, как я не пытался, сколько сил не прикладывал, я не мог отыскать того в теле Кати, что бы не вызывало у меня отвращения. И чем дольше я ее трахал, тем хуже мне становилось. Я был пьян, тошнота подступала к горлу. Я с омерзением кончил ей в рот, она с удовольствием проглотила мою сперму+

– Так бы и проехалась с тобой всю жизнь! – пытаясь отдышаться, произнесла Катя. Она лежала голая и, наверное, красивая на ковре, на полу, рядом со мной, ее длинные волосы щекотали мне ноздри.

Меня стошнило. Я проблевался прямо на ее длинные, светлые, спутавшиеся волосы. Меня вырвало прямо на нее. "Проебалась!" – звучало у меня в голове, словно "два пальца в рот".

Я посмотрел на нее, и понял, что мне даже не стыдно.

– Извини! Я пьян! – произнес я тихо, в ответ на ее вопли.

Она говорила что-то про отсутствие мыла и "вообще". Я подумал, что меня сейчас снова вырвет. "Лучше бы пошла она уже мыть свои вонючие облеванные патлы!" – подумал я так, словно не имел никакого отношения к этому происшествию.

Катя отправилась на кухню, вернувшись через несколько минут с кусочком хозяйственного мыла. Она безумно злилась на меня. Мне было наплевать.

Я посмотрел на свои руки, словно они были не мои, а чьи-то еще и почувствовал эту липкую сущность Кати, что приклеилась к моим рукам. Я быстро встал и направился в ванную+

– Олам, ну поговори со мной, пожалуйста! – услышал я ее хриплый и как-то наиграно плаксивый голос.

– Олам, дорогой, знаешь, я не злюсь уже! Мне все не важно! Я не соврала, я действительно хотела бы протрахаться с тобой, всю свою жизнь!

Я практически видел, как большие слезы катятся по ее круглым белым щекам.

Мне стало противно, я не хотел открывать глаза. Я знал, что Катя сидит рядом, прижавшись спиной к шкафу.

Катя уже не злилась. Она вообще не могла долго на меня злиться. Они все не могли, все мои женщины, так отчаянно желали меня, что в них не могло зародиться искренне злобы, той, которая пускает корни и живет внутри тебя бесконечно долго, принимая разные лица, надевая маски +

– Я пойду, еще раз вымою голову, а ты спи! – произнесла она с отвратительно слащавой и приторной нежностью.

– Хорошо + – ответил я спокойно. Внутренне, меня прямо таки передернуло, когда я понял, что ее волосы воняют, и будут вонять, даже после второго мытья хозяйственным мылом, запах которого перемешался с вонью моей блевотины, из коньяка и персиков. Мне вспомнились все наши соседки по коммунальной квартиры, из которой мы недавно переехали, все соседки из моей второй жизни, и не соседки и просто что-то женского пола, да и мужского тоже, их объединяло одно, их волосы воняли хозяйственным мылом. Я почувствовал этот удушливый въедливый запах, и мне стало вновь плохо. Как только Катя скрылась в ванной, я тут же оделся, быстро натянув джинсы на голое тело, трусы я найти, не мог, и, надевая на ходу свитер и куртку, в ботинках на босу ногу, помчался как можно быстрее и дальше, от моей не любимой подруги. Я бежал сломя голову, не чувствуя ветра, не ощущая холода. Я несся по пустым темным ночным зимним Московским улицам, и глубокими вдохами, глотал воздух, насаждаясь его нетронутостью ни чем, кроме снов. "Ужасно!" – думал я…

"Как же все это ужасно! Неужели им действительно нравится ебаться?! – размышляла я, шагая по заснеженной улице холодного сырого Ленинграда, – "Неужели я единственная на Земле женщина, которая ненавидит свою пизду, которая готова на все, лишь бы не чувствовать, как другое тело хочет быть внутри, проникнуть, пролезть, оставить частичку себя, истерзать, измучить и насладиться мучениями, словно паразит, будто насекомое…"

Вожделение и похоть, вот что было мне отвратительно…

 

Глава «Go!»

– Не подадите бедным музыкантам? – подлетела я к нему, впившись черными, сверкающими, озорными глазами, стараясь пронять его взглядом. Я улыбнулась.

– Чего ты хочешь, девочка? – спросил он.

«Тебя!» – подумала я, глядя на его седые кудри, загорелое лицо, серые, горящие глаза. Я уже видела себя в его будущей жизни, я уже знала все.

Я молча стояла перед ним. Он смотрел, словно завороженный. Я видела, как мой образ разливается в его глазах лучиками светлого ясного чувства, того, которое он давно уже похоронил в себе, того, которое найти в его холодных леденисто серых глазах, казалось, уже не возможно. Я молчала…

– Можно тебя пригласить выпить со мной чашку кофе? – спросил он, не отрываясь от моих глаз.

Я молчала.

Он смутился. Затем улыбнулся необычайно кротко и тихо. Его глаза погрузились в кратеры век и морщинок, образовавшихся в уголках глаз, его мысли, заглотил океан нежности и чистоты, и лишь иногда, среди всех прочих фраз, что проносились в его голове, мне удавалось обнаружить, ту, что меня так пугала и смущала: «Я хочу ее выебить!». Больше же в нем было нежности. В его взгляде читалось кроткое обожание, в его дыхании, желание боязливых прикосновений. Мне стало спокойно.

– Как тебя зовут? – спросила я.

– Герберт! А тебя?- ответил он.

– Герберт… – повторила я, – Пойдет! Я Малка.

Мы шли по улице. Было холодно, и шел дождь. Ветер пронизывал до самой сути уже давно остывшей плоти, казалось, что суставы вот-вот начнут поскрипывать, словно несмазанные маслом шарниры.

Мы прошли до конца Арбата. Мы шагали медленно и молчи. Я думала о том, насколько же Герберт обыкновенный, он же не думал ни о чем. Меня всегда поражала способность людей не думать, и не признаваться в этом. Всегда, когда я говорила, что ни о чем не думаю, это обозначало, что мыслей так много, что мое «ни о чем», можно интерпретировать, как «обо всем». Но люди, они и вправду умеют ни о чем не думать, и когда их спрашиваешь, о чем ты думаешь, они начинают быстро что-то выдумывать. Хотя самое приятное, это когда ни о чем не думаешь. Я этого не умею. Поэтому мне всегда нравилось смотреть в будущее людей, максимально ни о чем не думающих. Их мысли, пребывают в розовой ватной влаге, теплой и обволакивающей. Они там находятся, слово овощи в холодильнике, хорошо сохраняются достаточно долгое время, но если их не использовать, то, в конечном счете, они все же портятся и их выбрасывают, так и не употребив. Поскольку приобрести новые мысли и положить их на место старых удается далеко не всем и обмен ассортимента происходит крайне редко, то вскоре, запас мыслей заканчивается и человек остается с розовой ватной массой в голове, которой, он начинает заменять свои давно протухшие и выброшенные мысли. Некоторые индивиды, правда, не выбрасывают прогнившие мысли, храня их и наслаждаясь каждой стадией их разложения. Потом начинается стадия гниения розовой ватной массы, смотреть в такие мозги становится совсем отвратительно, а их, к сожалению, большинство…

Мы прошли еще несколько шагов к его машине. Вышел водитель, недоуменно посмотрев на Герберт.

– Все в порядке, Саша, поехали!- ответил он на вопросительный взгляд водителя.

– Хорошо, Герберт Натанович, поехали! – сказал он и сел обратно за руль.

Я потянулась открыть себе дверь, но Герберт судорожно, с ощущением внезапно охватившей его тревоги кинулся мне открывать дверь: «Постой, я помогу тебе!». Саша недоуменно посмотрел в зеркало заднего вида, когда я села в машину, и мысленно повертел пальцем у виска. Я посмотрела на коврик и увидела, что с моих башмаков сорок второго размера, которые я носила на две пары шерстяных носков, потому что они мне были велики на три размера, стекают две грязные лужицы.

– Я тебе коврик испачкала! Извини! – произнесла я, глядя на Герберта.

Он молча смотрел на меня, словно пытался узнать, или запомнить.

– Что? Коврик?!… Ерунда, какая! Ничего! – оправдывался Герберт, будто это он испачкал мою машину, а не я его.

– Куда ты хочешь поехать? – спросил он.

– Не знаю, мне все равно! – я смотрела на лужу, что стекала с моих башмаков.

– Может, ты есть хочешь? Поехали, поужинаем! – предложил он.

– Да, хорошо… – тихо согласилась я, хотя совершенно не хотела есть. Я вообще никогда не хотела есть. А слово «поужинать» заставляло мое тело передернуться от отвращения.

«Поехали, поужинаем!» – повторяла я про себя, словно пытаясь вызвать рвоту, как два пальца в рот, но у меня ничего не получалось, уж слишком безобидно и по-доброму звучали они в исполнении Герберта.

– Саша, туда же, где мы были сегодня днем! – приказным тоном произнес Герберт, и машина быстрым рывком соскочила с места и помчалась куда-то по темным зимним улицам.

Герберт смотрел на меня, я смотрела в окно. Я думала о том, что он совсем обычный, наверное, даже самый обычный человек, которого я когда бы, то ни было встречала. В нем было настолько много обычного, что это практически не раздражало.

Мы приехали в ресторан. Окна были темными, и он был закрыт.

– Подожди здесь, я сейчас вернусь! – сказал мне Герберт.

– Хорошо! – ответила я наиграно испуганным голосом.

– Не бойся, я тебя не обижу! – сказал он, глядя мне в глаза.

Я покачала головой. «Я знаю!» – мысленно ответила я.

Он вышел из машины и пошел к заднему входу ресторана. Я сидела в машине и смотрела на Сашу. Он был явно удивлен. Пытался вспомнить, когда товарищ полковник последний раз снимал девок, особенно такого вида, как я, вспомнить не получалось.

Через пару минут двери ресторана открылись с внутренней стороны, и я увидела Герберта, который вышел и пошел ко мне. За ним из двери выглянул какой-то еще мужчина и держал дверь открытой, пока мы поднимались по ступенькам.

– Ресторан закрыт сегодня! – пояснил Герберт, – Но ради нас, его откроют! – он улыбнулся.

Я улыбнулась ему в ответ.

– Здравствуйте! – поздоровался со мной тот, что держал дверь.

– Здравствуйте! – ответила я, не очень понимая, зачем я отвечаю.

– Это Гриша! Шеф-повар! – сказал Герберт, и подмигнул ему.

Я кивнула и последовала за ними по залам.

Мы вошли в самый дальний, небольшой зал, где в центре стоял один длинный стол на двенадцать персон и рояль, на возвышении, около десяти сантиметров от пола, символической сцене. Больше здесь ничего не было здесь, не было даже окон. Гриша включил нам свет.

– Выбирай! – сказал Герберт, указывая на стол.

Я села в противоположенный от рояля угол.

– Хорошо! – сказал он и сел рядом.

Гриша в это время стоял у двери. Как только мы сели, он подошел к нам.

– Что вам принести? – спросил Гриша.

– Ты не против, если я сам закажу?! – спросил Герберт.

Я отрицательно покачала головой, показывая, что мне не важно.

– Тогда принеси нам блюдо устриц на льду, омаров, креветок, кальмаров, и что там еще есть, шампанского и лягушачьих лапок, можно еще икры, черной и красной тоже давай… – сказал Герберт и посмотрел на меня.

Я не выражала ни восторга, ин других, каких бы то ни было эмоций.

– И еще пирожных, принеси! – сказал Герберт.

Моей реакции не последовало. Он смущено посмотрел на меня. Гриша принес шампанского и объявил: «Cristal Louis Roederer, Франция, пятилетней давности», – и разлил его по бокалам.

– За тебя! – сказал Герберт, поднимая бокал.

«За начало!» – подумала я и улыбнулась ему в ответ.

Я сделала глоток шипучей холодной жидкости и почувствовала, как же я на самом деле продрогла и замерзла.

– Мне холодно! – сказала я.

– Как же я сам не подумал об этом! – сказал Герберт. Он явно огорчился своей невнимательности, мне даже стало как-то, жаль его.

– Я сама только сейчас почувствовала, как сильно я замерзла! – ответила я.

– Гриша, принеси нам чаю, варенья, меда, печенье и, не знаю еще чего! – сказал он.

Гриша улыбнулся и исчез.

Через пару минут он вернулся самоваром, чашками, потом на столе материализовались пиалочки с клубничным, малиновым, брусничным, апельсиновым и даже ананасовым вареньем, мед, печенье, конфеты, лимоны.

Герберт налил мне в большую чашку чай. Я взяла ее и сквозь мои пальцы прошла струя тепла и нежности. Все мое тело передернуло в ознобе, и я сделала маленький глоток.

«Апчхи!» – громко изрекла я.

– Ты что, больна? Простужена? – забеспокоился Герберт.

– Да, так, чуть-чуть, наверное! – ответила я, пытаясь зарыться в старый рванный и совсем не теплый свитер, поглубже.

– Гриша, принеси плед! – закричал Герберт, куда-то в глубь темных залов ресторана.

Гриша появился, как мне показалось, необычайно быстро, с пледом в руках. Я сняла свитер, оставшись, в одной белой футболке и укрылась пледом.

Мне было плохо. Я пила чай и с отвращением смотрела на всю еду, которую приносил Гриша. Огромное блюдо устриц, лягушачьи лапки, кальмары, омары, черная икра, все кружилось у меня перед глазами, смешиваясь в отвратительную массу. Меня подташнивало, но я пила чай и держалась.

Герберт рассказывал, что он был женат, что у него есть взрослая дочь, что с женой они давно разошлись, что у него есть квартира, он работает где-то там, название чего мне знать не полагалось и еще что-то. Я слушала, смотрела на него словно сквозь туманную мглу, которая, казалось, окружала меня. У меня кружилась голова, мне становилось все хуже. Я смотрела на него сквозь дымку, что как стена отделяла меня от него и осознавала, как же он мне отвратителен, со своим водителем, деньгами, устрицами, Гришей, и самоварами. И это бесконечное быстрее, скорее, словно отнимут, надо проглотить, надо рассказать, надо заполнить собою все предоставляемое ему физическое пространство, время, пространство и время мыслей собеседника, не дать ускользнуть, смотреть в глаза, не дать подумать ни о чем. Ты здесь, ты со мной, ты состоишь из моих мыслей и чувствуешь ты только так, как это делаю я, и знаешь ты лишь то, что я тебе рассказал. Он был таким, но я тогда этого не хотела видеть. Я заняла, что он сейчас для меня, и надо принять его, увидеть в нем что-то приятное.

– Мне плохо! – сказала я, надеясь услышать привычное: «Может, поедем ко мне?!», и мы спокойно поедем, я приму ванну, немного покричу в псевдо оргазме, под натиском его, вполне приемлемого, даже местами, как мне кажется, спортивного тела и высплюсь на белых душистых простынях.

– Что с тобой? Ты больна? Тебя отвезти домой? – вновь забеспокоился он.

Я тяжело посмотрела на него. В нем было столько восхищения, несмотря на то, что я не произнесла за все это время нашего разговора, ни звука. Говорил лишь он, я молчала. Мне он показался таким хорошим, что я не осмелилась сама предложить поехать к нему.

– Да… – жалобным голосом ответила я.

– Конечно, отвезу! Куда ехать, только скажи! – он посмотрел на меня глазами преданной собаки.

Мы вышли из ресторана, Герберт поддерживал меня. Гриша улыбался, Саша, смотрел на меня с ненавистью. Я назвала адрес и сев в машину, уснула на плече у Герберта…

Я спала крепко и долго, как мне показалось, даже слишком долго, я видела все, что будет потом с нами, всю нашу чертову жизнь, его глазами, словно со стороны, будто подглядывая за собой в замочную скважину. Я видела себя через десять лет, видела и его. Если бы я могла что-то изменить, наверное, я бы изменила это, но я знала, что должна быть с ним, поэтому я постаралась не задумываться над подробностями своего сна.

– Ты дома! – тихо будил меня Герберт, когда мы подъехали.

– Спасибо! – смирным сонным голосом сказала я.

Он помог мне вылезти из машины и проводил до подъезда.

– Вот возьми, это тебе! – сказал он и смущенным движением вытащил из кармана деньги.

Я закашлялась, при виде толстой пачки денег.

– Может тебе лекарств привезти? – вновь забеспокоился Герберт.

– Нет, спасибо! У меня все есть! – ответила я слабым голосом и улыбнулась.

– Мы еще увидимся? – спросил он, – Можно я тебе позвоню?

– Да, если хочешь, звони! – ответила я и сказала ему свой телефон.

Я потянулась к нему и поцеловала его в щеку, как-то совсем по-детски, с наивной благодарностью. Я улыбнулась и, закрыв за собой дверь подъезда, забыла про существование Герберт до следующего дня. Даже пачка бумаги, которую все именовали деньгами, что лежала у меня во внутреннем кармане куртки, не напоминала мне о нем. Он был уже частью моей жизни, тенью, не заметной, не хорошей, и не плохой, просто неотъемлемой частью, той, которая была всегда и всегда будет, той, которую так сложно вспомнить в деталях.

В ту ночь, я спала блаженным сном, успокоенная и уверовавшая, что, все будет хорошо. Я не разговаривала с друзьями, с которыми жила, не объясняла, где была, с кем встречалась, впрочем, они привыкли, что я ничего не объясняю…

– Ну, как он? – услышала я хриплый голос одной старой маленькой наркоманки, доносившийся откуда-то из темноты кухни.

– Кто? – спросила я.

– Как будто не понимаешь! Тот, который тебя привез!

– Великолепен! – ответила я, – Денег дал! – я нащупала в кармане пачку. Вытащила из нее несколько купюр, положила их в другой карман, я знала, что если мои «друзья», покопавшись в моей куртке, найдут хоть что-то, то дальше, они не полезут. Я вытащила одну бумажку и протянула ей. Пачку побольше я убрала в карман джинсов.

– Спасибо! – увидела я грязную руку с обгрызенными ногтями, потянувшуюся за бумажкой и жадно вырвавшую ее из моей ладони.

– В ванне кто-нибудь есть? – спросила я.

– Нет! Иди! – махнула она рукой с купюрой в сторону ванной комнаты.

– Хорошо, но я займу на долго, мне отмокнуть надо! – предупредила я и отправилась сперва мыть ванну, а потом уже в ней валяться, читая разваливавшуюся от сырости какую-то книгу, из серии «запрещенная литература». Я зажгла две большие белые свечи, до неприличия напоминающие фаллоимитаторы. Свечи сильно коптили и весь когда-то бывший былым потолок, покрылся черными разводами.

Я читала полу размытые буквы «тайного знания», вот-вот грозившегося упасть со страниц в уже остывшую воду, и, намокая, и разбухай, ждать неминуемой гибели в канализации.

Мне хотелось спать. Мне было беспредельно хорошо. Вода ненавязчиво ласкала мое тело, любила меня, нежно убаюкивала, и пела колыбельные, тихими всплесками отражая все мои медленные движения. Мне казалось, что вода впитывается в мою кожу, становясь частью меня, той, которая практически ты, но все же отличная от тебя сейчас. Вода любила меня в своих сильных объятиях, проникала в мое тело, ласкала волосы, щекотала губы, отдавала все и забирала все. Мне хотелось спать…

Вода давно остыла, кожа на руках размякла, и мелкие бороздки покрыли кончики пальцев. Я прикрыла глаза, с мыслью, что лучше бы мне не засыпать в ванне и улетела в мир тонущих букв…

 

Глава о прошлом…

Я проснулась утром от холода. Вязкая вода обволакивала меня со всех сторон и казалось, впиталась в мое тело. Я открыла глаза и с омерзением обнаружила большого рыжего таракана, плававшего пузиком вверх в моей ванне. Наверное, он соскользнул ночью со стены и упал в живительную для меня и смертельно опасную для него стихию. Я с отвращением вычерпнула его из холодной воды и выкинула в раковину. Мне стало дурно оттого, что его мертвое тело, неизвестно, сколько времени, оскверняло мою воду. Я поругала себя за излишний мистицизм. «Холодно!» – подумала я, и начала медленно вытаскивать свои замерзшие части тела на сушу.

Было еще очень рано, часов семь. Работающая, точнее ходившая на работу, а таких было не много, часть нашей коммуны, только начали шнырять по кухне, до ванны они еще и не планировали добираться, поэтому проснулась я сама, а не от стуков в дверь. Я никогда не понимала, почему люди сначала едят, а потом уже моются…

Я отправилась варить себе кофе. Я смотрела на перемещающиеся по кухне тела, они ползали как тараканы по стенам в поисках баночек с крупами, баночек с сахаром, солью, молотым кофе, или кофе в зернах, они ползали по холодильнику в поисках яиц и сосисок. Они быстро передвигались по кухне, доставая то мисочки, то кастрюльки, то чашки, взбалтывали яичницу с молоком, шипели маслом на сковородках, кипятили воду, сладострастно наслаждаясь перспективой, вывалить это месиво на тарелочки и быстро-быстро запихнуть его в свои ненасытные тела. Потом они бы пошли в туалет, пописали, подмылись, и намочили зубные щетки в воде, чтобы сделать вид, что они почистили зубы, на самом же деле, им хотелось сохранить вкус яичницы, сосисок, кофе, творога и манной каши с вареньем, поэтому они никогда не чистили зубы, предпочитая через пол часа, уже сидя на работе, насладиться остатками завтрака, выковыривая его из зубов. Я смотрела на них, мне даже кофе уже не хотелось варить. Мне не хотелось ничего, лишь сесть на подоконник и смотреть в окно, тупо ожидая, когда это чертово солнце закатится за горизонт, и снова наступит ночь, и сова я погружусь в свою теплую воду, в свои теплые буквы, в свои теплые сны.

– Тебе сварить кофе? – обратилась я к Пете, чтобы хоть как-то вернуть себя к реальности, к одному из жителей нашего микрокосмо. Петя работал на заводе, изготавливал гайки и болты, мечтал устроить революцию и свергнуть советскую власть. Какую власть он хотел, Петя не знал, но мыслил, как истинный революционер, сначала, надо разрушить, а потом, разберемся. У него была светло русая кудрявая шевелюра, огромные голубые глаза, обрамленные светлыми пушистыми ресницами, маленький вздернутый носик и пухлые

губы, голова нашего местного "Давида", была помещена на столь же безупречное тело, подобие которого много лет спустя я видел в немецкой порнухе, в роли пришедшего чинить канализацию, слесаря. У Пети были огромные сильные руки, с длинными крепкими пальцами и огромные член, толстый и прямой, красивого бело-розового цвета, идеальный вариант для модели фаллоимитатора. Проблема была лишь в том, что Петя, им слишком быстро двигал, думая, что чем выше скорость, тем больше производительность. Работа на завод на него плохо влияла. Я с ним не трахалась, мне хватало слышать скорость поскрипывания большого письменного стола, на котором, перегнув раком и задрав грязные засаленные халатики в голубые, красные и фиолетовые цветочки, стянув хлопчатобумажные заштопанные трусы, он ебал всех, кого только можно было выебать. "Донор, бык производитель. Зато, наверное, здоровые дети от него рождаются?!" – рассуждала я про себя… Природа наделила его членом и телом, но обделила мозгами, рассчитывая, что эту часть добавят в своих отпрысков умные мамаши, которые, имея все же в наличии склад, пусть и не интеллектуальных знаний, но уж точно житейских, знаний, посмотрят на своих мужей, сравнят их с Петей и решат, что ребенок должен быть красивый и здоровый, можно и не умный, ну, на благо советского общества, символом которого, в сознании молодых будущих мамаш, были как раз такие, как Петя. Светлое будущее, оправдывает средства!

Я ни с кем не трахалась, наверное, потому, что уже трахалась в той жизни, где я была мужчиной, и где не ебаться было просто нельзя. Там, мне это совсем не нравилось. Здесь я тоже это делала, и пожалуй, мне тоже это не понравилось. Болото женского влагалища, запах слизи, пота, желания и волос, впитавших аромат хозяйственного мыла, прокипяченные трусы и байковые халатики. Я не хотела быть очередной вонючей пиздой для таких как Петя, который во время секса со мной не думал бы ни о чем, кроме как о предстоящем матче по футбол, или хоккею, который будут показывать по телевизору, и который ни как нельзя пропустить. Я вообще не хотела никогда соприкасаться с людьми, если бы я могла, я бы, наверное, села в какую-нибудь непроницаемую, никакими доступным человеку средствами, невидимую капсулу, и улетела бы в другую галактику, там, где нет человеческих запахов и человеческих сущностей, где не пахнет человеческим духом…

Мне в нос ударил запах спермы. Это я уже делала. Я вспомнила своего первого мальчика, свою первую любовь, свою первую попытку быть обычной девушкой.

– Ну, как? Не противно? – спрашивала я, смеясь и вспоминая, как я боялась, той, жизни, где я была мужчиной, что женщины, откусят мне член, или полоснут меня бритвой по артерии на нем, как делали гейши, когда надо было убить лучших самураев. "Интересно,

думал я, – Лучшие из них, успевали гейшам отрубить голову. Я бы успел?!". Кончал я с мыслью о том, как голова очередной девушки катится по дощатом полу.

– Нет! А тебе как?! – отвечал он, немного смущенно, – Это прекрасно! Ты делаешь это так великолепно! Дай я тоже тебя поцелую!

Я давала ему лизать себя. Это мне казалось совсем ужасным. Мне хотелось спросить, как его не тошнит, ведь когда он лез ко мне целоваться после этого, меня тянуло блевать тошнило от собственного вкуса на его губах.

– Ты там такая сладкая! – говорил он.

Мне самой казалось, что я там сладкая. От этого делалось еще хуже.

– Не ври! – хотелось заорать мне, даже если это и так, тебе должно казаться, что я пахну болотом и вкус меня, словно вкус царевны лягушка, в свежем виде, хотя, наверное, в вареном не вкуснее, или я просто не гурман. Кончала я с мыслью о том, что в следующей жизни я буду кем-то намного более совершенным, чем мужчина, или женщина. Да, при всей ненависти к ебле, я кончала, но было это так, как будто тебя мутит весь день, а вот вечером, часов через 12, ты наконец-то можешь проблеваться, и ты, засунув два пальца в рот, с облегчением извергаешь то, что тебе так мешало. И тебе хорошо, действительно хорошо, но до содрогания мерзко и противно.

– Спасибо! – говорила я, глядя ему в глаза, – Мне было очень хорошо!

Когда я гладила его член, облизывая его, целуя, проводя языком по всем венам, отодвигая крайнюю плоть, чувствуя привкус хозяйственного мыла, чувствуя вкус его желания, я думала о том, что если бы вот сейчас этот член, что я держала в руках, превратился во влагалище, так, если бы я могла взять перелепить своего любимого мужчину в женщину, сделать моего любимого мальчика девочкой, а сама стала бы мальчиком, то все могло бы быть и по-другому. Наши роли были бы одинаковы, я бы могла обладать им, а он, мною, в нас бы не было ни мужского, ни женского, лишь страсть, лишь желание, лишь сила обладания, дух поглощения, слияние. В нас было бы все, мы были бы всем. А так, мы совсем – совсем ни что, каждый в себе, но не с другим. "Как можно думать о таких ужасных вещах, когда ты для кого-то? Как можно думать о таких вещах, когда ты не для себя? Как можно думать о таких вещах, когда ты для своего наслаждения, а не для своей ненависти?!" – я плакала, слезы текли по моим щекам. Он думал, что я плачу от наслаждения.

Я сжимала его член, сильно и страстно, ища в нем жизнь, ища в нем, хоть что-то настоящее, но ничего не было, словно силиконовый хуй (образцы, которых, можно будет найти много лет спустя после описываемого мною периода, в прикроватной тумбочки каждой, уважающей себя бизнес-леди), только кончающий, как-будто, по нажатию

кнопок, выдающий порцию спермы и потом, простояв еще некоторое время, скукоживающийся и стыдливо прячущийся до следующего накопления семенной жидкости.

Моего первого мальчика звали, впрочем, какая к черту разница, как его звали, имя ни о чем не говорит, оно не определяет сущность, может потому что имя есть у всех, а сущность – нет. Может быть когда-то, когда людей на земле было еще очень мало и они были полубогами, жили по триста, а то и по пятьсот лет, вот тогда, может имя и определяло человека, потому что он сам определял себя. Но теперь, когда безграмотная работница ЗАГСа, ошибаясь в буквах и родах, записывает тысячи кричащих комков, в «книгу жизни», фиксируя, что они существуют, хотя кто сказал, что если человек родился, то он существует, имя не имеет значения. В общем, мой первый якобы любимый мальчик учился со мной в параллельном классе. Нам было тогда по пятнадцать лет. Я хорошо училась, он учился плохо, я была красивой, умной девочкой, он был красивым не глупым, но слишком отвязанным, хулиганом…

– Малка, дорогая, почему бы тебе Леше не помочь с математикой? – спросила меня как-то Анна Юрьевна.

«У нее уже в трусах мокро от одной мысли о том, как Леша задирает мне юбку и разрывает резинку от трусов!» – просканировала я ее голову, с выпревшей лысиной, под слишком маленьким ей, рыжим кудрявым паричком.

«Она зимой носит рейтузы! – подумала я, – А когда приходит в класс, перед уроками, задирает юбку и снимает их, вешая на батарею, чтобы они были теплыми, когда она потом соберется и пойдет домой, ведь ей еще в очереди в магазин стоять! А еще, на синих шерстяных рейтузах у нее серые заплатки, потому что у нее ноги слишком толстые и трутся друг о друга, рейтузы быстро рвутся, приходится их штопать!» – мне стало дурно, тошнота подступила к горлу, будто кто-то пронес пирожок с мясом из столовой, маслянистый, жирный пирожок, с мясом местных крыс.

– Бедные крыски! – произнесла я одними губами, чтобы удостоверится, что Анна Юрьевна действительно здесь, стоит передо мной и предлагает мне переспать с Лешей.

– Ты что-то сказала, Малка? – переспросила она.

– Нет, нет! – ответила я, – Просто подумала о том, с чего лучше начать?

– С самого начала! Чем раньше начнете, тем быстрее кончите! – сказала она крайне многозначительно и зашуршала своей накрахмаленной юбкой в сторону столовой.

«Пирожки, и сладкий, светлый, как анализы, чай!» – констатировала я, предугадывая ее меню.

Леша шел по коридору. Я смотрела на него, представляя, как я буду его раздевать. Мне удалось представить его голым. «Уже хорошо!» – подумала я.

Я посмотрела на его светлые волосы, голубые глаза, красные губу. «Немного жидовской крови его семейки явно не помешает!» – подумала я, – У нас были бы очень красивые дети! Даже, пожалуй, и не совсем глупые! А Анна Юрьевна, хоть и извращенка, но совсем не дура! Думает о здоровье нации!»

– Мы будем заниматься математикой, на благо великого советского будущего! – я подошла к Леше.

Его глаза загорелись. Он представил, как стягивает с меня эту чертову серую юбку, школьной формы для комсомолок, которую я укоротила до самых чулок.

– Начнем прямо сегодня! Нам сказали, побыстрее кончить! Политика партии, понимаешь ли! Они все быстро кончают, и решили, что так и должно быть, но я то думаю,… – я замолчала, посмотрела в его синие глаза, на его напрягшийся в штанах член, – Но это уже разговор для приватной беседы, так что вас, мой дорогой товарищ, я попрошу сегодня, после уроков, ждать меня внизу, в холле. Вы понесете мой портфель.

– Хорошо! – простонал он и побежал в туалет. Я смотрела вслед его неестественно ковыляющей фигуре и слушала протяжный звон приговаривающего, кажется к «физике», звонка.

«Он опоздает! – подумала я, – Не сможет он быстро кончить!»

С тех пор, он носил мой портфель, я делала за него домашние задания по математике и физике и химии и всему остальному, он начал хорошо учиться. Все были довольны. По вечерам, мы ходили гулять. Я надевала длинное вязаное синее платье, подаренное мне маминой подругой, которая вязала его для себя, но шерсти оказалось мало и платье вышло маленькое, влезала в него лишь я. Я надевала под платье телесные капроновые чулки, выменянные за джинсы, которые мне были велики, у одной девицы, и чувствовала себя неотразимо сексуально. Трусы я под платье не надевала. Оно было слишком обтягивающее и резинки были видны. Единственное, в чем была проблема, это туфли, у меня, их просто не было и мне приходилось одевать с платьем огромные ботинки, сорок второго размера с шерстяными носками, чтобы не потерять башмаки. Но это вскоре перестало меня смущать, потому как мы с Лешей были практически одного роста и на каблуках, я была бы ваше него, а так, мы смотрелись превосходной парой. Образцовая парочка для подросткового порно, как я потом оценила. Я закалывала волосы на затылке, так, чтобы несколько прядей выбивались, падая на лицо и шла, немного ссутулившись, словно стесняясь чего-то, например своей высокой груди с торчащими ровно вперед, словно постоянно возбужденными, но на самом же деле просто я всегда мерзла, сосками. Когда мы картинно останавливались посреди улицы и начинали целоваться, люди оборачивались, и, забывая про то, что надо купить хлеба, вспоминали что они рождены, чтобы ебаться. Я знала это. Все было красиво. Но мы не трахались. У Леши был маленький член, и он быстро кончал. Это было основным его преимуществом. После первого нашего разговора, он даже не опоздал на урок, а как признался позже, кончил, еще, когда я не успела договорить фразу о нашем светом будущем…

Вместо того, чтобы трахаться, мы гуляли, вместо того, чтобы разговаривать – целовались. У нас были идеальные отношения. Нами все вокруг восхищались: учителя, родители, одноклассники. Все девочки, завидовали мне, все мальчики, завидовали ему. Меня все это устраивало. Я была обычной и лучшей. Меня ни кто, ни о чем не спрашивал. Я чувствовала себя защищенной этим красивым враньем.

Мы встречались до окончания школы. Потом он уехал поступать в художественную академию в Ленинград, а я не поехала. Мы расстались. Я осталась девственницей, а он – навечно уверенный, что он самый лучший мужчина в жизни любой женщины. Такому проще всего изменять. «Я даю шанс его будущей жене быть безнаказанно выебанной слесарем в процессе починки унитаза!» – думала я, махая рукой Леше, когда он уезжал из Москвы. Он клялся мне в вечной любви, я клялась ему. Все закончилось легко и хорошо.

Больше я его никогда не видела. Хотя мне было бы даже интересно, но как-то не сложилось…

Больше я не пыталась быть как все. Теперь я решила, что я могу под прикрытием «страдания от потерянной любви», не встречаться ни с кем, по крайней мере, год…

Я смотрела на человекообразных тараканов шныряющих по кухне и на Петю. Он хотел меня выебать, хотя, не он один, все хотели. Люди хотят испоганить то, что еще не испорчено, словно нарисовать «здесь был Вася!», или «Хуй!», – на белом памятнике, будто ему мало испражняющихся на его голову птичек. Жаль мне памятники, их сделали, не спросив, хотят ли они быть обосранными монументами, или все же предпочитают оставаться частью скал, или гор…

Петя с вожделением водружал на шипящую маслом сковородку кусочки толсто нарезанной «докторской колбаски», той, которая уже «с душком», слишком долго провалявшейся в холодильнике, или купленной уже не совсем свежей, что скорее было ближе к истине. В нашем холодильнике ничего долго не задерживалось. Тараканы…

Колбаса жалобно взвизгнула и покрылась тоненькой поджаристой корочкой, чуть свернувшись и усохнув. «Плесень поджарилась!» – подумала я. Потом Петя вылил туда же смесь из пяти яиц, взбитых с молоком, и вывалил не аккуратно нарезанные, толстыми кружочками, помидоры…

 

Глава gnosis или agnosis…

Смесь начала бурлить и шипеть. «Добавить пять сушеных лапок паучков, а после кипения, икру кестиперой рыбы. Когда икра размякнет и повзрывается, настой надо охладить, кинув туда пару кубков льда, и пить через соломинку, маленькими глотками!» – сказала мне старая ведьма с бородавкой на носу.

– И что будет? – спросила я, стараясь не наступить на какие-то бутылочки и баночки, расставленные по всему полу ее маленькой избушки, почему-то, на одной куриной ноге и на одном костыле.

– Выйдешь отсюда! – сказала она, подняв на меня сверкающий желанием вечного действия, взгляд.

Я оступилась и какая-то баночка, издав жалобный хруст, разлилась синей, словно краска гуаши, жижей по полу.

– Что ж ты наделал?! Это же сыворотка неба! Стоит, между прочим, очень дорого, и доставляют недели две! – с упреком и жалостью посетовала Ведьма.

Она ждала от меня какой-то реакции.

– А где продается? Может, я схожу, куплю вам? – спросила я, надеясь ее как-то утешить.

– Дурак! – сказала она.

Я посмотрел на себя и обнаружил, что действительно был мужчиной.

– Это была сыворотка воды, а не неба! – сказал я уверено.

Ведьма недоверчиво покрутила бородавкой на носу, с кокетством пошевелив волосками на ней, и нагнулась, чтобы посмотреть на этикетку, растоптанной мною баночки.

– И, правда! Вода, концентрированная! – сказала она радостно, – Ну ладно, ее я с запасом купила, оптом продавали, со скидками, между прочим!

Я покачал головой…

Запах поджаривающихся не родившихся цыплят заполонил всю кухню. Тошнота подступила к горлу. Я посмотрела мутным взором на Петю и заранее зная, что ванная занята, продлевалась в раковину.

– Прости! Меня тошнит! – сказала я.

– Тебя всегда тошнит! – ответил Петя, ни сколько не обидевшись, не смутившись и не разозлившись.

– Может, есть хочешь? – спросил он, предложив мне яичницу.

Я с ненавистью и ужасом посмотрела на него и отрицательно покачала головой.

– Нет! – ответила я тихо.

Мой кофе чуть не убежал, Петя его спас.

– Спасибо! – сказала я и налила ему черную жижу в большую чашку с отколовшейся ручкой.

– Спасибо! – ответил он, принимая мистическую жидкость. «Моя школа!» – подумала я (до меня в этом доме не знали слова «спасибо» и «пожалуйста»).

Я улыбнулась и налила остатки кофе себе.

«Кофе! Напиток богов! – подумала я, – Он, наверное, был еще до того, как зародилось время!»

Петя бросил в чашку три куска белоснежного сахара и залил коже молоком. Он похолодел и побледнел, совсем как живое существо.

«Почему им надо убить все, прежде чем это съесть? – спрашивала я себя, – Падальщики! Убил дитя, прямо на глазах у матери! Садист!»

Мне стало как-то очень грустно. Я смотрела в чашку со своим черным, источающим аромат горячей жизни, кофе.

Я взяла кружку и села на подоконник, бесцельно отвела глаза на улицу. «Мы с тобой, из какого-то совсем другого мира! – разговаривала я про себя с черной жижей, – Ты, я и свечи! Вода еще, но это другое, это моя любовь, моя единственная любовь, первая и вечная, навсегда, моя дверь, мое знание, мой разум!»

На улице было темно и, скорее всего, промозгло холодно, шел дождь. Мелкий, грустный, безнадежный и болезненный, как кончина сифилитика.

Мыслей не было, впрочем, я не особенно пыталась отыскать их в дебрях свое головы, позволяя им прятаться и отдыхать. Даже привычное: "Чем бы заняться?!", – не крутилось в голове, вихрем, вечной ненужности…

И было утро, и был вечер, день какой-то, когда в часах поменяли батарейку +

Все так же шел дождь, но теперь уже он был прозрачный, отражая капли злобно пробивавшегося сквозь тучи, солнечного света. Ощущение холода лишь усиливалось. Кофе давно остыл и стал совсем холодным и, наверное, совсем горьким. "Чем холоднее, тем больше горечи! – подумала я, – Почему все становятся холодными и горькими?!"

Я кинула взгляд в кухню, понюхала воздух. Все члены нашей коммуны покинули помещение, я была одна, людьми не воняло. Меня бил озноб, было ощущение, что температура. Хотелось сходить за пледом и зарыться в него с головой, но я знала, что приемлемый плед найти в нашей квартире не возможно. В одной комнате, слишком воняло красками, которыми наш местный непризнанный гений, пытался что-то создать. Создавал в результате он исключительно запах краски, удивительным образом, фиксируя, словно вживал его, во все предметы. Пахло, все: книги, вещи, стены, люди, животные, даже слова, произносимые в это комнате, начинали пахнуть краской.

Наш художник оставлял запах краски, сущность краски и мысли краски на всем, кроме холста. Пожалуй, он воплощал новый вид живописи, просто не мог об этом догадаться, а ему ни кто этого не говорил, хотя может быть, ни кто кроме меня и не видел того, что говорили его краски. Холст был заляпан мертвыми пятнами. В них не было ничего живого, даже воспоминания. Даже как-то жутко становилось, насколько четко он передавал отсутствие, пустоту, ничто, людей. Пожалуй, я бы признала его непризнанным гением, но вот если бы его признали другие, он перестал бы быть гением. Он был им, пока он был в поиске. Вечны поиск, наилучшего воспроизведения отсутствия.

– Что вы делали всю жизнь?

– Ни Что!

В другой комнате воняло кошками. Их жило там штук семь, или может больше, я никогда не считала. Они периодически уходили, потом возвращались, а может это были уже и другие, ни кто толком не знал, в общем, это было и не важно. Выходили кошки из комнаты лишь через окно. Через дверь, они не выходили никогда, не вставая лапами на вражескую территорию коридора, кухни, или ванной, а уж тем более, другой комнаты.

Когда-то кошки властвовали на всей территории, но вот потом произошла великая война, в результате которой, одна из них, героически погибла от руки, человека. Кошка была

убита чугунной сковородкой, ее голова была расплющена по рассохшемуся, облезлому светлому паркету, на котором до сих пор остается бурое пятно ее впитавшихся за ночь, мозгов. Несколько часов ее тело лежало под чугунной сковородкой, истекая кровью, ее душа, блуждала по темной комнате, поселившись навсегда в огне свечей, что мы зажигаем. "Кошачий рай переполнен!" – сообщили ей, – А вы, между прочим, внучка врага народа. Хоть вы и погибли мученической смертью, все же, от руки пролетария!"

В ад ее тоже брать не хотели. И она осталась с нами, в горящем огне свечей. Когда свеча догорала, ее глаза потухали, ища пристанища в новом куске воска с фитилем.

Причиной ее убийства послужило то, что она, пыталась использовать ботинок своего убийцы в качестве "ночной вазы". Он был пьян, но реакции разъяренного пьяного пролетария оказалась лучше, испражняющейся кошки и утром мы нашли ее в коридоре, с разлаженным черепом и размазанными мозгами, под большой чугунной сковородкой, на которой и по сей день, наши жители пекут окорока тощих посиневших куриц. Убийца торжественно храпел тут же, рядом с телом своей жертвы, лежа на полу и уткнувшись носом в собственную блевотину. В то утро, мы проснулась от вопля, вырывавшегося из глотки хозяйки кошки, которая почему-то именно в этот день, проснулась первой и вышла из комнаты. Она кричала, кошки медленно, тихо ступая своими лапами, вышли следом за ней. Мы тоже, словно жрецы, окружили труп и убийцу, не зная как реагировать, словно вспоминая молитву, или заклинание. Кошки выгнули спины, их шерсть поднялась дыбом, глаза засветились зеленым неземным светом. "Вы ведь тоже с другой планеты! Ни так ли?! – задала я им риторический вопрос, – Но не с моей!"

Кошки начали шипеть, сначала тихо, потом все громче и громче. Но шум что они издали своим шипением был не шум звуков, а вибрация пространства. Мне показалось, что они хотят, чтобы эта картинка разлетелась на осколки, словно кривое зеркало, неправильное отражение. Убийца не просыпался. "Истинный пролетарий!" – подумала я.

Я отошла, мне не было страшно, но я не хотела мешать.

– Мы были честны с ним! Мы его предупредили!

Одна и кошек, сделала шаг вперед и молниеносно нанесла дар, вцепившись в ногу спящего пролетария. Он завопил от боли и проснулся. Нехотя открыл глаза, не до конца еще понимая, что происходит. Ему было плохо. Похмелье. Его еще раз вырвало и он, почувствовав себя в состоянии соображать (людям надо проблеваться, в противном случае они ничего не соображают). Он поднял голову и увидел хозяйку кошек со скривленной в гримасе ужаса физиономией.

– А, Катька! Че ты такая замудоханая?! Принеси-ка мне воды! Я тебя трахну потом, если хочешь! – прохрипел он.

Она стояла в оцепенении, не двигаясь с места.

Он ждал несколько секунд.

– А ну сука, воды быстро! – пространство посыпалось маленькими белыми осколочками, такими, которые не оставляют отражения, рассыпаясь бессмысленно и навсегда, так словно существовали до этого вместе лишь для того, чтобы потом исчезнуть.

Три кошки впились в его ногу.

Он завопил от боли.

– А эти твари что тут делают?! – заорал он. Пространство его давно уже не слушало, он кричал где-то там, по другую сторону восприятия.

«Неужели бывает что-то дальше человеческого мира?!» – удивилась я, видя, как он улетает в какое-то другое, еще более ужасное слишком бытие.

– Но это не ад? Ни так ли?! Ад все-таки не материален?!

– Нет, это не ад! Это мир вечно гниющих, вечно разлагающихся материй! Они мечтают стать ни чем, но делаются лишь больше и больше…

– Что с ним будет?

– Он – гангрена, и мы его ампутировали! Пусть теперь гниет!

Он осмотрелся. Ботинок, обрызганный мочой и кровью, тело умершей кошки, чугунная сковорода, Катька в позе пришибленного комара, с раскинутыми в сторону руками и искривленным гримасой ужаса, лицом, теперь уже в вечном отчаянье.

– Катя, где ты живешь?

– «Отчаянье», дом «безнадежности», квартира «безвыходности».

– Молодец, детка, правильно, так и скажешь дяденьке милиционеру, если потеряешься!

– Хорошо!

Толпа кашек. Война. Убийца посмотрел на врагов и угрожающе произнес: «Вы, твари, если хоть раз выйдите из комнаты, я вот ее, – Он указал пальцем на Катю, – Вот так вот! – он вылупил глаза и многозначительно посмотрел на расплющенное тело кошки на полу! Вы меня поняли?!»

Кошки с укором посмотрели на него.

– Люди вообще не умеют играть по правилам! Они их и придумали, потому что не могут не нарушать!

– Не честно!

– А что делать?

– Уступить?

– Она! Он же ее убьет!

– Наша принципиальность не стоит души той кошки, что, сделав проступок в прошлой жизни, теперь мучается в этом несчастном теле!

– Да, вы правы, его ведь уже и нет вовсе.

Я посмотрела на него. Перед моими глазами было большое коричнево зеленое месиво гниющей раны, вечно разлагающейся, незаживающей язвы. «Вечное гниение! Ужасно! Но ему повезло, он не видит себя! Неужели у кого-то еще осталось так много жалости, чтобы не давать ему зеркало?!

– Нет, просто он не признает, что это он!

– У людей хорошо развит инстинкт самосохранения! Они сохраняются даже тогда, когда в общем уже и не надо! Так сказать, «долгоиграющее» молоко.

Кошки больше никогда не выходили в коридор, а наш житель «гниющая язва», как я его про себя прозвала, продолжал мирно безнадежно разлагаться.

– Вот на компостной яме, могут розы вырасти! А он как, способен породить что-то подобное? Хоть какая-то надежда есть?

– Сейчас посмотрим!

Огромный скальпель, для дезинфекции, помещенный в бутылку водки, рукою тролля – пограничника, разрезал его сущность.

– Дай мне противогаз! Воняет тут! Надо потребовать, чтобы мне зарплату повысили. Работа последнее время все грязнее и грязнее. И все больше здесь, на свалке. Уж и не знаем, как чистить пространство! Ходят слухи о генеральной уборке!

Я ждала результата. Мне почему-то хотелось, чтобы «Язва» был не безнадежен.

– Это не сказка. Это экологическая катастрофа! – прочитал мои мысли тролль.

– Ну что? – с нетерпением спросила я.

– Ничего, он безнадежен, даже крапива не получится. Ничего! Вообще, ничего! Редко таких экземпляров встретишь! Это ж надо, так постараться! Может его в лабораторию, на эксперименты!

– Можешь взять, но я думаю, что таких теперь много будет…

– Ты слишком живешь.

– Какая разница?!

– Смотри, не заразись!

– Врач всегда может заболеть, проводя эксперимент!

– Вопрос лишь в том, пойдет ли он на риск!

– А у меня есть выбор?

– Знаешь, мы всем говорим, что выбор есть всегда, но на самом деле, в тех случаях, когда мы хотим, мы делаем выбор заранее.

– А зачем?

– Геймеры тоже поправляют компьютерные игрушки, ни так ли? Обходят, непроходимые места! Азарт игры. Я вот поставил на тебя свою вселенную. Если проиграю, ее отберут и сделают из нее Черт знает что!

– Он что ли отберет?!

– Да нет, ему это все не надо, у него своей бани хватает! Ему то ничего не надо, у него с самооценкой все в порядке. А вот тут есть несколько ангелов, евнухов. Так им очень хочется самоутверждаться! Ну, ты меня понимаешь?! – он ехидно улыбнулся.

Я ответила ему понимающей улыбкой.

– Можем одуванчики вырастить! – закричал он, когда я уже уходила.

– Это без меня! У меня на них аллергия!

– Ах, я и забыл, маленькие солнышки!

– Не издевайся!

– Ладно, пусть гниет!

С тех пор в комнате постоянно пахло кошками, потому как теперь они там и ели и спали и ходили в туалет, правда, на балкон, но запах все равно был во всем пространстве. Я не знала, но может быть, это лишь я так сильно чувствовала, атмосферу другой территории. Мне казалось что воздух и все пространство сделаны из других, не пригодных моему организму материалов. Впрочем, я так и не знаю, как мое тело выжило в воздухе, наполненным людским духом…

"Плед из комнаты красок, или плед из комнаты кошек?! – жгла я слова, пытаясь согреться, но они были словно бумага и, возгораясь ярким пламенем, не давали никакого тепла, мгновенно угасая. "Момент славы краток!" – подумала я.

Я замерзла…

Мозги отключились окончательно, уйдя куда-то, где было тепло, в камине потрескивали полена, а в кружке плескался теплый коньяк.

– Полена то, из Буратино!

– А ты что думала, у нас тут, между прочим, безотходное производство!

– Не правда, я тут просто загораю! – Буратино вытащил свой обуглившийся нос из камина.

– Надо кремом мазаться! – сказала я, и сделала глоток мягкого коньяка!

Он медленно начал заполнять мое тело.

– Ты тоже живой?

– Да, если ты захочешь!

Мои ногти стали синими, руки и ноги, – бледными, вены проглядывались сквозь кожу. Я сварила себе кофе. На какое-то время тепло кружки, запах родного, кофейного мира и вкус сладкой мне горечи, вернул мое тело к жизни, согрел меня и пробудил. Но как только я начала думать, то еще сильнее почувствовала холод, словно осознав его. Мне казалось, что я постепенно исчезаю, растворюсь, принимая температуру окружающей среды. Я встала и пошла в коридор, чтобы посмотреться в зеркало. Отражение было. Хотя, это не доказательство, зеркала, они тоже из другого мира, мира возгордившихся цветов, пожелавших вечно быть красивыми и прекрасными. За вечное существование, они пожертвовали способностью источать магические ароматы. Теперь они жалеют, что сделали такой выбор, но существуют так уже вечность и, наверное, привыкли. Впрочем, они придумали эксгибиоционизм и вуайеризм, создав свой, зеркально-сексуальный мир.

– Если бы я думала что это нужно, я бы написала учебник, об устройстве вселенной!

– И что бы ты там написала?

– Ну, для начала я бы сообщила, что миры зиждется на извращениях. Чем больше извращений, тем устойчивее миры! Потом бы я сообщила про все те мира, что на сей момент существуют!

– Тебе бы пришлось получить письменной согласие всех их создателей! А я тебя уверяю, что многие из нас, создавали миры, для собственных утех, и не хотят делиться своими пристрастиями! Как, предположим, ваша Толстушка, никогда не признается, что каждую неделю, она покупает целый торт «Птичье Молоко», и заперевшись в туалете, сначала поглощает его с бешеной скоростью, издавая при этом звуки, приближающегося оргазма, а потом, извергает из себя все обратно, получая от этого просто непередаваемое удовольствие!

– Ты что, хочешь сказать, что существуют миры, которые целиком состоят из торта «Птичье Молоко», или из унитаза?

– Конечно! Есть микро миры, созданные специально для поддержания нужного уровня концентрации извращения во вселенной! Например, наш общий знакомый, думаю ты можешь догадаться, владелец консервного завода. Помнишь, его дебют: мир – консервная банка, эстетика мертвой статики. Абсолютное отсутствие, совершенное, вечное сохранение, никакого изменения, никакого гниения, разложения, или напротив размножения, новый путь в создании совершенного мира, кристально чистая тишина мертвой статики. Тогда его изобретение произвело фурор, потом правда мода прошла и он сохранил себе лишь славу почетного извращенца…

– А сейчас что с ним? Я о нем давно уже ничего не слышала!

– Он работает теперь для себя, так сказать для собственного удовольствия. Вот я тебе и хочу рассказать, про его последнее творение. Он недавно его презентацию устраивал, была вечеринка, для особо приближенного круга. Меня, конечно же, пригласили. Так вот, скажу я тебе, он настоящий эстет, это гениально – «Уборная комната», или попросту «Сортир». Это целый мир, состоявший из четырех стен, потолка и одного унитаза, который целую вечность моет ужасная уборщица. Она отвратительна. Просто шедевр уродства. Произведение искусства. Можно ужасаться бесконечно. Мой знакомый, прежде чем создать ее, собирал все отвратительное годами, настаивал его, концентрировал и гипертрофировал. В общем, получилось, настоящее произведение искусства. Я тебе когда-нибудь покажу. На вечеринке мы конечно же обсуждали планы перенесения его творения в состояние вечности. Ну, такие мысли, знаешь ли, всегда приходят в голову и с особой легкостью и героизмом обсуждаются на закрытых вечеринках, в расслабленной обстановки, а как до дела доходит, так… В общем, предложил он перенести свое произведение в человеческий мир, правда, у вас она не будет выглядеть столь устрашающе, но ты меня поймешь! – Он ехидно рассмеялся, – Так вот, она ползает по сортиру и моет его. Ее задница, размером с эту комнату и она помещается в пространстве, лишь засунув голову под унитаз и возвысив ягодицы над ним. Она протирает его салфетками, нежно гладит, с вожделение проводит руками по нему, облизывает и еще много всяких забавных действий. Мое любимое, это «ершик». Боже, как же она двигает этим ершиком, внутрь и обратно, потом снова вглубь и опять наружу, с каким чувством она это делает, какой аромат потного удовольствия, источает ее тело! Смотреть можно бесконечно, настоящий визуальный оргазм! – Он прикрыл глаза.

– Боишься, что из зрачков, сперма польется? – рассмеялась я.

– Меня кто-нибудь звал? – услышали мы сонный голос Бога.

– Нет, прости, так всуе упомянули! Больше не будем!

– Да, уж, не надо! Спать хочу! День был тяжелый! Играли со св. Петром в преферанс на глобальное потопление!

– Ну и что?

– Да, что, что! Упились мы раньше, чем доиграли!

– Прости, что разбудили, еще раз!

– Ладно, ерунда! У меня так голова трещит, что я даже не способен пожелать, чтобы вы сгорели в аду!

– Только не сюда! Мне они тут не нужны! Я им отказал в визе, еще три тысячелетия назад! И не собираюсь менять своего решения! – возмутился Люцифер.

– Сборище уродов! – прошипела я.

Они еще немного погалдели и исчезли, каждый в свое пространство.

Мы с троллем, снова остались одни.

– Да! – вдруг сделал он серьезное выражение лица, – Вот вы, в смысле люди, когда кончаете, вам нужно массу условий чтобы создать что-то, да и создать вы можете лишь себе подобных. Вам повезло, можно безнаказанно расплескивать себя где угодно, чем вы постоянно и занимаетесь. Между прочим, эта особенность вам была дана, в качестве эксперимента, хотели облегчить ваше существование, но привело это лишь к деградации, и целью вашей жизни стал оргазм. А мы вот если, так случайно и необдуманно оставим где-нибудь частичку себя, то появится что-то, что не знает своего места, что зародилось само и не знает своего родителя. И нам будет наказание, и наше порождение отправят на свалку «непригодных творений», и будет наше творение болтаться вечно в пространстве, словно выкидыш, не зная, ни кто оно, ни зачем оно появилось. И слово, «случайность», не оправдывает богов.

– Мне начинает нравиться, что я не бог!

– Ты?! – он скептически оглядел меня, – Ты покруче будешь! Ни кто не знает, кто ты? Ты должен сам выбрать!

– Почему ты со мной в мужском роде говоришь?

– Это знаешь, как свет падает, так я и говорю! И вообще, в конце концов, мальчик, девочка, какая в жопу разница?!

Мне было холодно! «Может я рептилии?!» – крутилась у меня в голове, – Лягушка, крокодил?…»

– Лягушка – земноводное!

– Да? Первая приятная новость за последнее тысячелетие! Значит, крокодил?…

– А может динозавр!? Такой большой-большой, с маленьким, маленьким мозгом, и тем, лишь спинным, или если называть его по территориальным признакам, – «Внутрижопным»?!

– Что ты хочешь?

– Стрелку подтолкни!

Я подошла к большим настенным часам и подтолкнула минутку стрелку. Она медленно, нехотя, поскрипывая и выражая всяческий протест, начала двигаться.

– Можешь взять отпуск за свой счет! – опередила я ее жалобы на плохое самочувствие.

– Нет, уж, спасибо, поработаю! И так безработица в стране!

– Вот-вот! Мы тебе быстро замену найдем!

Я посмотрела на свой палец, он был весь в пыли и паутине, паука – вневременщика, обитающего лишь в безвременном пространстве.

«Ужас! Что-то я и правда расслабилась! Пора включать механизмы!» – с отвращением вернулась я в свое замерзшее тело, сидевшее на подоконнике. «Хоть бы оболочку дали потеплее!» – заворчала я.

– Тебе, что, жирка подбавить?! – услышала я ехидный смех.

– Нет, спасибо, и так все хорошо!

Я вздрогнула. Мое тело словно прошибло током, каждая клеточка, казалось, вспомнила, что еще жива. Я глубоко вздохнула, словно учась заново, как это делается. Зазвонил телефон. Он трещал, подовая сигналы из человеческой жизни, из того мира, в котором я была, существовала, и как это не было мне отвратительно, совершала какие-то поступательные движения. «Холодная, звенящая реальность!» – с отвращением сказала я, как можно громче, стараясь укоренить свои слова в воздухе. «Пусть растут!» – по-детски злобно думала я, – Вырастет золотое дерево, будем монеты собирать!»

– Бумажное дерево вырастит! А собирать вы будете фантики под названием «евро», выведут к концу человеческого тысячелетия, новый сорт. Без сахара, между прочим!

Телефон требовал, моих решительных действий. Требовал настойчиво и практически угрожающе. Я смотрела на него, не в силах решиться. «И хочется, и колется?!» – услышала я смешок над своим ухом.

– Исчезни! – прошипела я, – А то я скоро начну с тобой при людях разговаривать! Они то тебя не видят!

– Да уж! Иногда видят, правда, но не верят своим глазам! Думают, что у них помутнение рассудка!

– Но согласись, они правы, хоть в этом. У них, действительно, помутнение рассудка!

– Ну, да, только вот категория рассудочности еще не определена!

– Нами, да! А ими, уже! Они ведь не только глупы, но и самоуверенны!

– Надо будет как-нибудь все же выяснить, под, чем Он эту психушку создавал!

– Тише ты! Разбудишь Еще! Полезет со своими советами! Десять заповедей там, или начнет песню о своей бурной молодости, и неразборчивые связи, вследствие которых, одна особа, родила якобы от Него…! Хорошо, что Он хоть на алименты не повелся!

– Конечно, не повелся! А кто у нас самые шикарные, хоть и бездарные, но все же законодатель моды, миры создает?!

– Это все PR…

– Надо было вам меня шлюхой сделать. Я бы уже давно со всем разобралась!

– Обсуждали это уже! У тебя сексуальная восприимчивость не прижилась! Пробовали! Но организм отторгает! Инородное тело! Так что так справляйся! К телефону подойди!

– Думаешь?

– Слушай, а как ты думаешь, если он звонит, то что, просто так, пространство сотрясать?

– Не знаю, может кого-то звук возбуждает! Или кто-нибудь у вас там будильник забыл выключить?!

Он скривил недовольную физиономию, показывая, что не желает больше шутить.

– Как хочешь! – сказала я наиграно обиженным тоном и быстро подняла трубку. Тролля на четвертой скорости света отбросила куда-то, где ему давно уже надо было быть.

– Можно было быть немного корректнее! – услышала я его крик.

– Что, попку отбил?! – ерничала я.

– Между прочим, это моя самая шикарная часть тела! Тут некоторые из миров кто любит «погорячее», предлагает целые вселенные за мою попку!

– Ты у нас хочешь занять почетное место главной шлюхи всех вселенных?!

– Ладно тебе! Я действительно попу отбил, теперь синяк будет! – обиделся он.

– Ладно, прости! В следующий раз, буду аккуратнее. Я тебе мазь пришлю, здесь, с этим хорошо! Люди часто наступают на разные межпространственные преграды и ходят вечно все в синяках, так что у них с лекарственными препаратами подобного рода все в порядке! Я тебе дам мазь, ты ей помажь, свою попу, и все пройдет!

– Ну, хорошо! Прощаю! Подойди к телефону!

– Да, иду!

У меня закружилась голова. Я почувствовала внезапно пришедший сильнейший приступ голода. Мне было холодно, тело тряслось в ознобе. Я даже не попадала в ритм его тряски. «Могли бы меня от этого избавить?!» – подумала я. Я чувствовала мистический страх и ужас.

– Я слушаю… – аккуратно, словно разрывая девственную плеву, вошла в пространство своими сильными, но аккуратно нежными словами.

– Давай еще раз, плохо получилось!

– Не люблю я ваш правила улучшать и без того совершенные кадры! – рассмеялась я.

– Да ладно тебе! Дай кайф половить! Ты профессионал! Делаешь все великолепно! Боги сотрясаются в визуальном оргазме!

– Спасибо, спасибо!

– Ну, давай, еще раз на бис!

– Если вы просите?! То, только сейчас и только для вас! Мастер класс!

Телефон надрывался звуками вожделения и неутолимого желания!

Я медленно встала с подоконника, дразня пространство еще сильнее. Оно застонало, звуком умоляющего пощады слуги – мазохиста. Я аккуратно поставила чашку с остывшим кофе, чувствуя, как каждая частичка его материи, невероятно быстро сжимается в точке моего прикосновения. «Вот у людей все эрогенные зоны фиксированные! Как по схеме! Между прочим, очень скучно!» – пожаловалась я подбрасывая руках, словно мячик, оргазм Пространства.

«А что ты хочешь?! Чтобы мы в инструкции по эксплуатации написали: «Места наслаждения, устанавливаются вручную, по желанию пользователя»?!, они ведь так бы и никогда не испытали ничего, им нужны четкие установки: «Нажать туда-то, с такой-то силой, объект должен издать такой-то звук, если он не издает его, то либо вы не точно выполняете инструкцию и просьба прочитать еще раз, внимательнее (можно посмотреть, не читали ли вы ее до этого вверх ногами), или спросить у объекта, не было ли при его создании, допущено каких либо поправок, по его желанию, и если это так, то действовать, по указанию объекта…». Они и этого то сделать не могут! А ты хочешь, чтобы мы им давали право фантазии и выбора! Потом пойми, это мы, можем покайфовать, поработать, потом опять покайфовать и снова поработать. А они ведь, не совершенные существа, со всеми трудностями, что мы им придумываем, умудряются думать 90% времени о сексе и оргазме, делая его смыслом жизни, и вечно ищут, и ждут и наслаждения. А убери квоту на наслаждение, так их мир в настоящий притон превратится!

– А ты считаешь, что это плохо? – я медленно водила пальцем по телефонной трубке, содрогающейся в конвульсиях наслаждения, далеко зашедших за грани представляемого возможным в условиях существования человека.

– Нет, не плохо! Им то, хорошо! А вот нам, скучно! Земля, в рейтинге между прочим, на первом месте с момента, как,… ну ты поняла кто, придумал человека. Самое популярное «реалити-шоу»! Таких приколов как у вас, ни где только не происходит!

– Ну да, потенциала много, а развитие низкое!

– Словно они постоянно на «колесах»!

– Ага, «speedов» обожрались, вот их и колбасит бесцельно!

– Зато нам весело! Им можно ведь и кокаин дать, но боюсь, что они не справятся!

– Но согласись, было бы тоже интересно!

– Да, но это уже напрягает и детям до восемнадцати лучше не смотреть! Сразу все шоу превращается в серьезную передачу! А все тут и так устали! Отдохнуть хочется, расслабится! А на ваших клоунов смотришь, так хорошо, мозг отдыхают!

– Да, а ты еще по эксклюзивному договору, и трогаешь! – я пощекотала Пространство, почувствовав, что оно начинает расслабляться.

– Ах! – оно покраснело, – Ну ты же знаешь! Пощупать, это моя слабость!

Пространство застонало, впадая в неуправляемый экстаз.

Я решила, что больше мучить его нельзя и сняла трубку… Пауза… Наслаждение напряженного ожидания…

– Да… я… слушаю…

Боги наблюдали.

– Оргазм на целую вечность! – доносились восхищенные, но деловые комментарии.

– Ну, она профессионал!

– Да! Знаете, говорят, что ее создали полностью из наслаждения!

– Не может быть! Это не возможно! Этого ни кто не умеет!

– Не знаю, не знаю! Но слухи ходят!

– Да! Интересно!

Я услышала свой хриплый голос, в содрогающемся в конвульсиях оргазма Пространстве.

Мне было хорошо. Я любила доставлять спонтанное удовольствие, демонстрация моих умений, поднимала мне настроение. Это качество я позаимствовало у людей. Пользоваться этими слабостями человеческого характера мне позволялось не слишком часто, лишь, когда я уже была на грани безумия и депрессии. Тогда, чтобы как-то подбодрить меня, мне позволялось половить кайф от демонстрации себя, своих умений и навыков. А я обладала тем умением, которое давалось всем, но в намного меньшей степени, чем мне. Мне даже порой казалось, что я полностью состою из наслаждения. Но это ощущение отсутствовало в моем человеческом облике и поэтому на долгие промежутки времени, я забывала о своей истинной, природной сущности, которую, как мне казалось, я сама еще не до конца знаю. Словно никогда не смотрелась в зеркало…

– Самоуверенность! Это не отнимешь! Она даже и допустить не может, что ее сущность – ужасное!

– Да, надо отдать ей должное, что даже если это так, она настолько верит в свое совершенство, что и мы все видим именно его!

– Да, усомниться, невозможно!

– Знаете, в какой-то степени, я ей даже завидую!

– Прекратите! Никогда не поверю, что вам бы захотелось жить в человеческом теле. То мужском, то женском! Чувствовать все то, что мы для них придумали в качестве увеселения себя. Во многом, признаемся, это не слишком гуманно, да ладно, иногда, откровенно жестоко! Нет, ни за что!

– Не знаю! Иногда, особенно под кайфом, когда сидишь, знаете, где-нибудь в саду, пьешь шампанское и играешь с револьвером, веришь, что ты не победим!

– Вот и будем верить дальше! А проверяют пусть другие! Не забывайте, мы визуалы! Самое большое наслаждение – наблюдение!

– Не согласен, наблюдение за наблюдающим, когда ты знаешь, что он знает, что ты за ним наблюдаешь!

– Ну, вы и извращенец!

– Борюсь с этим качеством, но его во мне так много! Боюсь слишком! Кажется при моем создании, сначала Он, ложку кинул, потом, тот другой, а потом, не хочу об этом говорить, но у Него ведь склероз, так он еще две ложки, так на всякий случай!

– Постойте, у вас есть хотя бы официальный статут сущности извращений?

– Знаете, такой процесс сложный! Я ведь по ошибке! Да я и не хочу как-то, если честно, по-моему меня еще пересушили и у меня мания преследования. Мне все кажется, что за мной следят, подглядывают и еще что-то, поэтому у меня все извращения, что я придумываю, не коллективного, так скажем, характера, а индивидуального порядка!

– Я вас понимаю, я тоже люблю темноту, одеяло и моногамию!

Они рассмеялись. Облако откатилось, обнажив краешек Солнца.

Я посмотрела в окно. «Совсем заигрались! Не следят за своими подопечными! Какое Солнце, Дождь сегодня!» – ворчала я, как старушки, что сидят у подъездов.

«Вы не любите кошек?! Вы просто не умеете их говорить!» – пришла мне в голову человеческая фраза. «Признаюсь! Я не люблю Солнце, ни в каком виде! Мне оно не нравится, и вообще у меня на него аллергия! Да, я предвзято отношусь к этому животному! Но согласитесь, что раз уж завели себе динозавра, то будьте добры выгуливать его в наморднике и приставить к нему экскаватор, чтобы его испражнения убирал! Ну, или «памперсы» закажите! Кажется, кто-то занялся выпуском на заказ, рекламу видела! И вообще, следите лучше за своими домашними животными, не йоркширский терьер, все же!» – ворчала я про себя.

– Хватит ворчать! У меня жужжит в ужах от твоего монотонного нытья!

«Ну, вот, Он проснулся!» – подумала я, поскрипывая зубами.

– У тебя просто похмелье! И жужжит у тебя в голове, я тут не причем!

– Да, у меня похмелье! – разозлено ответил Он, – И ты знаешь, что когда мне плохо, я могу совершенно беспричинно начать кидаться молниями, или другими острыми предметами! Подпалю тебе шкурку!

– Ладно, не надо! Мне то все равно! Но зачем коллегам работу задавать! Они ведь потом спать не будут! Пятилетка за миг!

– Иди, работай! А то сейчас, правда, молнию под попу схлопочешь!

– Иду, иду!

– Малка, это ты? – услышала я голос Герберта, раздающийся словно воспоминание, записанное на старой виниловой пластинке.

«Еще хочу!» – потребовала я, почувствовав, как страх желания, подступает с низу живота.

– Хватит развлекаться! Ты так их с ума сведешь! Тебе смех, а у них психоз потом, им кажет, что «это уже с ними было» и еще куча последствий! – услышала я Его ворчание.

– Как всегда! Как другие получать удовольствие, так, сразу, «Наслаждение, милое, ты где?», а как мне доставить немного радости, так мы про свои игрушки вспоминаем, мол, расколются?! – обиженно сказала я.

– Ладно, но потом, серьезно и работать!

– Хорошо! – радостно пообещала я.

– Ты обещала!

– Я не говорила вслух!

– Не пререкайся с всезнающим!

– Мы все можем мысли читать, но по этикет положено разговаривать! Я же в твои мысли без разрешения не лезу?!

– Ну, полезь, полезь! Увязнешь, потом не выберешься, покруче, чем любое болото!

– Да, уж, представляю, в твоем то извращенном умишке!

– Я сейчас передумаю!

– Все, все, иду…

Я держала горячую телефонную трубку у уха.

– Малка, это ты?! – звуки пробежались по моему телу, словно тысячи поцелуев.

Я перевела дыхание, фиксируя наслаждение.

– Пространство, спасибо за спец эффекты! – поблагодарила я.

– Мне хорошо, когда хорошо тебе, дорогая! – ответило оно, нежным, теплым ветерком, пройдясь по моей шее.

– Да, это я! – ответила я Герберту.

В воздухе повеяло отвратительно слащавым запахом тихого, смиренного, безмолвного подчинения с привкусом заботливого соблазнения.

– Хорошее, сочетание! – покорно приняла я новый эксперимент, – Кто придумал?

– Да, тут Гном, сменил ориентацию, перешел, так скажем, на животных, влюбился в Вини Пуха! Мед ему посылает, ведрами! А тот не хочет, говорит, что о Гноме ходят такие слухи, будто после связи с ним, ни кто неделю, ни сидеть, ни лежать, ни ходить не может!

– А если другим местом?! – прагматично подумала я, – Гном влюбился! Это же целая вселенная! Ухоженная, чистая, богатая! Один бордель Белоснежки, сколько прибыли приносит! Вини, сможет в меде купаться!

– Знаешь, я сплетни не люблю, но говорят, что у Гнома… ну, в общем, потом ни кто и есть, не может! Вывих челюсти!

– Круто! Да, Вини, и не сможет есть! Это забавно! Так это Гном придумал?!

– Да, Гном, он не знает, как себя отвлечь, от новой страсти, вот и решил что-нибудь создать! А когда Гном создает, ты же сама знаешь, там, и реки кокаина, и трава, и абсент времен Тулуза Латрека! В общем, он старается!

– Тогда понятно! А кто решил на мне поэкспериментировать? Будто я так без приключений живу!

– Ну, знаешь, если честно, то сейчас, ты самая популярная и все подумали, она все равно не заметит, на нее столько работы сваливают, что плюс, минус один, она и не обнаружит!

– Да, вы молоды! Ничего не скажешь!

– Не жалуйся! Ты же сама на это подписывалась!

– Да не жалуюсь я! Они переживают!

– Кто они?

– Люди!

– С каких это пор тебя волнуют их чувства? Между прочим, автономность их чувственности не доказана!

– С тех, пор, как я родилась, в этих двух телах! Вы так зашорили им мозги, что они бедные не знают, что с этой кашей делать! Едят все подряд, потом у них несварение! Вам то весело, а им каково! Может автономности чувствования и нет, но вот интерпретируют они все даже иногда слишком вольно…

– Но это не приносит физический вред! Доказано экспериментально!

– Хватит мне говорить фразами из учебников! Я учебники читала! Смотри, ты свое облако выводишь «отметить территорию» два раза в день! Ты его так приучил! Правильно?! И всегда в одно время?

– Ну да,… но иногда, когда я там задерживаюсь, или другие непредвиденные обстоятельства…

– Но ты ведь не злишься, что оно наложит кучу в квартире, если ты его не вывел погулять вовремя?!

– Нет, конечно, я тогда сам виноват!

– Вот видишь! А люди, они ведь такие же живые существа, не роботы какие-нибудь. Да, они были созданы для нашего увеселения, но это не освобождает нас от ответственности выводить их погулять в одно время. А если мы забыли, или еще что-нибудь, то не надо их бить. Сами виноваты! Они ведь не могут терпеть! У них привычка выработалась! А мы вы над ними постоянно экспериментируете, то одно даете им попробовать, то другое. Они то все едят, они же не разбираются, что есть можно, а что нет! Хозяин ведь не может сделать ничего плохого! А вы смотрите, что у него несварение желудка, ему плохо и кривитесь, мол, сам виноват, вот и посмотрим, как он тут будет выкарабкиваться! Это очень плохо! Мне их иногда так жаль!

– Пора тебе в отпуск! Это плохо, когда к работе, начинаешь, слишком трепетно относится!

– Я не слишком! Я профессионально!

– Тогда цени чистоту эксперимента!

– Эксперимент с людьми никогда не будет чистым, они не одинаковые, они все разные, вы сами так захотели! Потом что так, интереснее! Помнишь, Его фразу: «А как вы относитесь к тому, чтобы их всех сделать разными?! Посмотрим, что из этого выйдет?!»

– Да, Это стоит обсудить!

– Пока вы там обсуждать будете, живое, существо, за которое я несу ответственность, пусть не официально, но угрызения совести это то качество, которые вы мне в виде одного из мазохистских удовольствий, навязали, и теперь я мучаюсь, наслаждаясь этим качеством, меня будут мучить это самые угрызения совести, если с ним что-нибудь случится, вследствие вашего эксперимента!

– Не забывай, это ты была инициатором войны Юга и Севера! Мол, тебе были интересны сочетания цветов! Контраст передвижения белого и черного на красном фоне! Помнишь?! Тебя тогда не интересовало, что с ними будет!

– Да, но я с ними не сталкивалась. Согласись, если чужое облако, солнце, луна и т д., погибнет, ты для приличия скривишь скорбную физиономию, но тебе будет совершенно насрать! Не твое ведь родное облако погибло! И хорошо! А вот если, твое, то ты будь переживать, искать сочувствия! Вот и я, считай, что завела себе целый зверинец, ко всем уже привязалась, они мне все родные, вы мне их еще и еще подкидываете! Я всех принимаю, обо всех забочусь! А вы смотрите и ничего мне, не говоря, заражаете, «ради чистого эксперимента», мое любимое животное новым вирусом! Посмотрим, что будет! На что смотреть будете, выживет оно или нет, или на то, как я буду пытаться его спасти, оттягивая все дальше и дальше во времени совершение конечной цели моей работы, потому что вы мне не даете работать, прокалываете, то там, то тут мой воздушный шар, тоненькими иголочками и мне, постоянно приходится его чинить! Вам не жаль меня?!

– Ты знаешь, у тебя, по-моему, истерика! Тебе нужно антидепрессантов попить и сыворотку безразличия! Не забывай, ты звезда самого кассового шоу! Прежде всего, ты нас развлекаешь!

– Не хочу я пить ваши «колеса», когда их пьешь, нельзя алкоголь, а это, то, что мне здесь нравится! И между прочем, я не хочу быть безразличной! Переживать, это прекрасно!

– Ты сходишь с ума! Держись, прошу тебя!

– Со мной все в порядке! Это у вас что-то приступы злобного садизма! Горького шоколада, что ли объелись?! Хоть предупреждайте в следующий раз что хотите сделать с моим животным!

– Не обещаю! Но постараюсь, пойми, это ведь реалити-шоу!

– Ну да, я понимаю, смотреть на то, как игрушки умирают по собственному желанию, а не по вашему повелению, это очень интересно! Потом это можно долго обсуждать и обгладывать! А то что, существо было живое, вы не думаете!

– Мы об этом никогда не думали и думать не будем! Ты же знаешь, все, что мы делаем, создается лишь чтобы «скука», не завладела пространством!

– С вашей фантазией, Скука, будет еще вечность ездить на свое инвалидном кресле и выращивать черные розы, печь печенье в форме сердечек и устраивать у себя приемы по воскресеньям в 4 часа! Она давно никуда не собирается! Ей и так хорошо! Она слишком богата и стара, может теперь спокойно наслаждаться своей сущностью!

– Ладно, не предмет для обсуждения! А то опять твой мир запылиться. А у тебя аллергия на безвременную пыль, потом посылай тебе таблетки, отмывая пространство, иди, давай, развлекайся, скоро эфир! И не воспринимай их так близко к сердцу! В конце концов, помни, если тебе очень захочешь, то ты сможешь исправить все что захочешь!

– Я не пользуюсь такими приемчиками! Ты же знаешь!

– Все имеют право на ошибку! Ты тоже!

– Нет, я не имею права! Иначе меня бы здесь не было!

– По-моему ты слишком серьезно стала все воспринимать! В конце концов, все равно когда-нибудь они нам надоедят, и мы их уничтожим! Они существуют, пока всем интересны. Но когда рейтинг упадет, мы отдадим их кому-нибудь в частное владение, и тогда-то уж им точно не поздоровится, ты же знаешь, что индивидуальные извращения, гораздо сконцентрированнее чем групповые! Или уничтожим! Это ведь тоже интересно посмотреть, как они будут пытаться спастись!

– Не знаю! Я считаю, что вы не правы! Они конечно безнадежно глупы и все остальные качества, которые мы им навязали! Да, все признается! Но, они единственные, от которых мы скрыли наше существование, а их вера в нас, несмотря на это очень сильна!

– Это из-за передозировки мазохизмом с мистицизмом!

– Пусть так, но они то не знают этого! И пытаются придумать объяснение тому, что им не понятно! Кто еще из ваших созданий хоть чем-то интересуется?! А?! Все лишь делают то, что мы от них требуем, берут то, что мы им даем, и являются тем, что мы хотим! А эти нет, пытаются шевелиться! Пусть глупо! Но тем они нам и интересны, что они что-то сами пытаются сделать!

– Это лишь потому, что у них нет доказательств нашего существования!

– Ну и путь ищут! Пусть ищут вечность! Вдруг эволюция существует?! Нам то какая разница?! Нам больше интересно что, мы им подкидываем сякие ситуации, нас они меньше интересуют, они существуют пассивно, что-то делают, не мешаются, пылятся! Потом снова возникает интерес, и мы стряхиваем пыль и смотрим, до чего дошли наши маленькие подопечные! Они интересное изобретение! По крайней мере, я считаю, что, как произведение искусства, мы должны их оставить! Согласись, совершенство уродства, совершенство гипертрофированных образов выражены в рамках ощущения нормы, это надо было постараться!

– Ну ни кто не спорит, что Он, талантливый художник! Помнишь, кинул пьяную фразу, «я вам, мир, за семь дней построю, да и такой, что бежать будете смотреть! Серии записывать будете! Бестселлер будет! Спорим?!». Мы тогда все с ним поспорили, каждый на стакан сладострастия. Так не только спор выиграл, а еще и замутил, упившись сладострастия, свое участие, в одной из самых культовых серий…

– Да! Он талантлив! Ты прав! Так еще и с чувством юмора у него все хорошо! Я вообще уважаю, когда боги умею над собой посмеяться! Как он над собой простебался в серии с Хичкоком!

– Не подведи его! Ты его новая звезда, новое открытие! Ты же понимаешь, что идеи закончились, он и решил попробовать второй вариант! В виде одного персонажа! Помнишь, мы решали, как лучше, чтобы герои были совершенными, или уродами, решили тогда, что уроды будут интереснее! И мистическое чувство возможности исправления уродства путем нахождения с тем, с кем их когда-то разделили! Капелька этого чувства, и оторвать нельзя, сами дальше живут! Поверить не возможно иногда, что они сами все это выдумывают! Но интерес стал угасать! Рейтинги уже не те! Вот он и решил, дать второй вариант более удачного развития! Ты же знаешь, что сейчас мода на позитив! Лучше продается то, что кажется более совершенным и красивым! Вот он тебя и выпустил в этом виде! Не увлекайся ты слишком ими, тебе надо спасти рейтинг! А то мы все работу потеряем! И будем, как некоторые, вечность наблюдать как максимальное уродство – самый совершенны унитаз! Тоже мне кайф!

– Ладно, зато он заработал себе репутацию самого известного извращенца!

– Так, болтать прекратили! Пространство, опять сейчас пылью покроется, паутиной! И что с тобой потом делать! Никакие диеты не помогут! – донесся Его явно раздобревший от принятой дозы, голос.

– Все в порядке, мы уже запускаем время! – успокоила я Его, – А с Пространство я мы разберемся, заставлю его бегать, терапия Смерчем, говорят, хорошо помогает от «паутинок» и излишнего запыления! Все ерунда!

– Ты меня прости! Может ты сочтешь меня излишне назойливым! Но я не имею в виду ничего плохого. Ты мне просто очень нравишься! Может, ты согласишься со мной встретиться вечером? Мы пойдем в ресторан, или еще куда-нибудь? Куда захочешь! Театр, кино, показ фильма для нас двоих, хочешь? – Герберт пытался достучаться до моих чувств…

«Зачем они ему так много влюбленности вкололи?! – злилась я, – Он же теперь, просто не управляем!»…

– Не знаю! – ответила я, – Может быть!

В голове крутилось: «А не пошел бы ты на хуй, слабохарактерный мудак!»

«Нельзя!» – остановила я себя, – Они ведь наверняка поспорили, что я его пошлю, и он покончит с собой! Специально сделали его таким, какой мне не может понравиться! Все ерунда! Он – мой будущий муж! Я то знаю! Справимся! Пару прививок от нытья и все в порядке, остальное терпеть можно!»…

– У меня есть не очень обычное предложение! Я не знаю, понравится ли тебе оно, но мне кажется, что это может быть вполне интересно… – он замолчал, ожидая моего разрешения продолжать.

– Да?! – заинтересовано спросила я, наполняя его силами продолжить разговор, и чувствовать себя, немного увереннее, чем в начале.

«Ты мне нравишься!» – говорила я через Пространство.

«Жаль, что они так редко слушают, как они называют это, свой внутренний голос, то есть наши подсказки. Между прочим, когда-то они говорили именно, что слушают «голос богов», потом это вышло у них из моды! И слушать они разучились! А зря! Мы ведь не только пакости делаем, иногда и помогаем!» – злилась я про себя.

«Почему я чувствую, то она действительно хорошо ко мне относится?! Неужели и вправду ей нравлюсь?! Нет, не может быть, мне лишь кажется это, себе внушаю желаемое!» – сопротивлялся он моим уже совсем откровенным криком ему на ухо.

– Слушай, они там переборщили с его неуверенность! Я уже, по-моему, даже гипноз применила, ну так, легкий! А он все еще не верит! – возмущалось Пространство, затягивать сигаретой.

– Тебе пора бросать курить! А то они никогда так не перейдут на машины с экологически чистыми двигателями. Мы же должны покрывать тебя! – решила я наехать на Пространство, когда оно самым наглым образом, выпустило мне в лицо клуб дыма.

– Ну ладно тебе! Все вы мне запрещаете! Ничего мне нельзя! – обиженно заявило Пространство.

– Ладно, прости! Делай что хочешь! Я тебе не буду мозги полоскать стандартными фразами про здоровый образ жизни! – рассмеялась я, нежно похлопав его, – Ну как он?

– Не верит еще! Кошмар, сколько же они туда бухнули неуверенности и влюбленности! Гремучая смесь, наверное, получилась!

– Да, кошмар! Надо будет бармену новый рецепт продать убойного коктейля! На выходных займемся! – рассмеялась я.

– Что ты хочешь предложить? Меня аж разрывает от любопытства! – я почувствовала, что начала переигрывать, прозвучало это даже с какой-то издевкой. Но поскольку я действительно хотела хорошо относиться к Герберту, то он не почувствовал фальшь в моем голосе.

– Я хочу пригласить тебя на необычное зрелище – бои без правил! Что-то вроде современные гладиаторские бои! – произнес он, как можно внушительнее, – Это закрытое мероприятие, вообще запрещенное, даже, но тем и интересное! – выдал он рецепт начинки, желая поразить зрителя тем, что в пироге были настоящие ананасы, которые привезли специально для него, такого замечательного повара, а не консервированные, как наверное все подумали.

Я чувствовала, что он хочет что-то еще сказать.

– Интересно! – подталкивала я его к финальной фразе.

– Я не хочу как-то себя возвышать в твоих глазах. Но если тебе это интересно, хотя бы просто посмотреть один раз, то я уверяю тебя, в ближайшее время, только я смогу провести тебя на это шоу! – кончил он.

«Но, я, конечно, понимаю, что многие из вас не смогут достать настоящие ананасы. Так что можно делать и с консервированными! Это не самое важное! Этот момент принципиален лишь, когда готовит профессионал!» – прозвучало у меня в ушах.

Я обернулась, надеясь найти включенный телевизор и в нем повара, угощающего нас картинкой торта со свежими ананасами. Мне безумно захотелось сказать: «Выключите вы чистые, красивые, до безумия сексуальные, вожделенные, как согласился и полностью это дерьмо! Тошнит ведь!». Но телевизор оказался выключен. Выключить повара у себя в голове было куда труднее.

«Почему мне в голову лезут только отвратительные ассоциации?! Почему нельзя задним фоном взять что-нибудь приятное, или хотя бы нейтральное?! Почему вечно такое, от чего блевать тянет?! – думала я. И отвечала, – Ну да, это ведь не сказка, это жизнь и люди! А здесь все тошнотворно! Тогда надо было все это назвать, что-то вроде – «Блевать, или не блевать, вот в чем вопрос?!»

«Интересно! – подумала я, – По крайней мере, это оригинально! Он пытается меня удивить! Это хорошо! Старается, значит, придумывает что-то!»…

– Хорошо! Мне нравится твое предложение! Это очень интересно! Не хочу упустить такой шанс, попасть на закрытое представление! Это будет супер! Когда мы идем? – выплеснула я на него ведро положительных эмоций…

– Дети не могут остановиться и не съесть всего сладкого, что стоит на столе! Не забывай об этом! Не балуй слишком! Потом ведь тебе мучится с их больными животами! – предупредило меня Пространство.

– Я знаю, ты прав! – признала я, – Но мне так его побаловать хочется! Будто я бабушка и ко мне приехал любимый внук на школьные каникулы! Хочется позволить все и в любом количестве! Хочется, чтобы он забыл словно нельзя!

– Стареешь! – рассмеялся Пространство.

– Что за запах? – спросила я его, учуяв странный сладкий аромат, доносившийся откуда-то из соседней квартиры, перебирающийся через ходы, для тех существ, которые просили, чтобы в материальном пространстве, были лабиринты, мыши, крысы, тараканы, еще какие-то насекомые. Запахи стали пользоваться теми же этими ходами, не спрашивая разрешения на подобные действия. Но им это прощалось. Не смотря на их пакости. В материальном пространстве, появились запахи, вызывающие отвращение, их придумали специально для этого мира, и теперь все запахи, баловались, радостно распространяя зловоние, в гораздо большем количестве, чем от них просили. Сладкий запах летел из кухонной вытяжки, неся себя, словно он был каким-то произведение искусства.

– У тебя новый сосед! – сказало Пространство, – Интересный персонаж! Он запахи создает! Смешивает запахи сущностей людей и продает их! Ты можешь пахнуть как негодяй, или как удачник, как жигало, или как старая дева, в общем, все что пожелаешь, а главное, это эксклюзивно! То есть пахнуть будешь так только ты! Представляешь?!

– Да, мне нравится идея! А что за сладкий запах!

Пространство как-то смутилось и явно не хотело отвечать.

– Ну, знаешь, это вообще то твоя мысль… ну только что, про торт с ананасами, мне так захотелось, что я нашем Парфюмеру кинул идейку про мистическое воздействие ананаса!

– Как всегда, то отчего меня тошнит, тебе нравится! – рассмеялась я, – Ну ладно, зайду я к коллекционеру «сущностей». Мне нравится, когда люди, близки к разгадке, даже пусть и на символическом уровне. Знаешь, мне вообще нравится то, что они научились мыслить абстрактно. Мы об этом никогда не думали, не закладывали способностей. Но они как-то сами! Я, конечно, понимаю, что всегда есть побочные действия! На то мы и экспериментируем, но согласись, приятно, когда эти побочные действия, выражаются в чем-то интересном, что можно наблюдать, не влезая в процесс развитие навыка, не корректируя его…

– Ты абсолютно права! Это их качество мне тоже нравится! Я, например, был поражен, во-первых, интересу ко мне, во-вторых, количеству моих портретов и тому, как они меня видят. Знаешь, мне очень нравится. Хожу по музеям, галереям, захожу в дома к художникам, особенно мне нравятся те, кто слишком гениален и мы решаем, что переборщили с гениальность, и рановато давать им такую информацию! Так вот, тут родили такого, одного, как всегда гениальности слишком много бухнули, ну знаешь, как это бывает, по-пьяни ведь делали, и на всякий случай, думаем, давай побольше кинем…

– А с кем мутили? – прервала я его, меня вдруг разобрало любопытство, стало интересно, с кем, на этот раз у Пространства роман.

– С Гарри Поттером! – стыдливо признался Пространство.

Я не была удивлена, Пространство славился своей подверженностью модным тенденциям.

– С ним хоть хорошо? – поинтересовалась я.

– Знаешь, он сыроват! Делали как всегда наспех. Знаешь, новых технологий напихали, а толку никакого, такая же ерунда получилась, как с Барби! Ему сразу дали достаточно большую должность и полномочия. Понтов много, а умений нет! В общем, туповатый мальчик пришлось ему в поручение дать какую-то занимательную магию! Знаешь, типа эксклюзив, но на важные дела власти у него нет!

– Как-то ты без особой любви говоришь, о своей новой пассии! – съязвила я.

– Да мы то встречались, всегда пару дней! Знаешь, сначала вроде, прикольно! И ему, ну сама понимаешь, с самим Пространством, самым чувственным из сущностей! И мне тоже, вроде, как имидж плейбоя поддерживаю! Но потом! Он такой скучный, с ним делать нечего, разговаривать не о чем. Он ничего не может придумать! Ему ничего не интересно! Сидит целыми днями и смотрит на то, что его персонаж на Земле делает! Представляешь, прибегает ко мне и рассказывает постоянно какую-то ерунду! Будто мне интересно! Я же его не таскаю по музеям, между прочим, чтобы он любовался моими портретами и интерпретацией меня людьми!

– Интересно, он хоть знает, что это такое?!

– Не уверен! – в голосе Пространства почувствовалась обида. Мне стало холодно. Форточка открылась от сильного порыва ледяного ветра.

– Поосторожнее с выражением эмоций, пожалуйста! А то шкурку мою подпортишь! – мое тело поершилось от холода, волосы на руках встали дыбом, – Смотри, аж шкура дыбом! – показала я ему свои руки.

– А прикольно мы придумали со сходством их с животными! – Пространство развеселил вид моих рук.

– Да! Но что дальше, то с Гарри? – я умирала от приступа любопытства.

– Да, кстати, прививку от любопытства, пожалуйста, мне доставьте! А то я чувствую, что подцепила от них эту мерзкую болячку. Интересно, почему они не боятся этой болезни! Придумали себе какой-то сифилис, потом, СПИД, который мы то всего лишь качестве забавного bag groundа дали, и то лишь для того, чтобы порадовать беременную жену сущности непосредственности, потому что она прибежала такая радостная, с воплями: «Я гениальную вещь придумала!» Ну, вот и пришлось воплотить.

– Да, успеха, который получила эта тема, ни кто не ожидал!

– Ну, это уже не важно, я не про это! Я не понимаю, почему они не посчитали такую жуткую смертельную заразу, как любопытство, за болезнь?

– Ладно, любопытство! А, зависть?! Помнишь, сколько мы экспериментов ставили! Страшно иногда самим было, как мы можем подвергать наши создания таким испытаниям! А они ничего, живут и сроднились! Культивируют в себе! Правда, скрывают! Стыдно белеть такой болезнью!

– Да, иногда они фишки, конечно, выдают потрясающие! – резюмировала я.

– Мы идем сегодня! – торжественно произнес Герберт.

– Хорошо! – ответила я, пребывая все еще в диалоге с Пространством.

– Я буду у тебя в семь, хорошо?! Тебе это удобно? – излишне аккуратно с чувством гипертрофированного страха, спросил он.

– Да, конечно! Я буду тебя ждать! – канула я ему еще немного уверенности.

– Разбрасываешься уверенностью, скоро ничего не останется! – решил помочь мне советом Пространство.

– Советы значит! – разозлилась я, – Ну тогда я советую тебе сделать прививку от такой болезни, как страсть раздачи советов и влезания в чужие дела! По-моему ты заразился! Вот уже, пятнами покрываешься!

– Где, какие пятна! Скажи что это не правда! Скажи сейчас же, что ты жестоко пошутила! Сегодня же вечеринка! – умолял Пространство.

– Наверное, важная вечеринка?! – попыталась я его уязвить, – А то, как-то ты слишком напрягаешься! Все в порядке! Имидж зимы с несколькими игровыми элементами, тебе очень идет! Ты в порядке, холодный взгляд, ледяное сердце, глаза прикрыты периной красиво, и ровно падающего снега! Выглядишь потрясающе! Особенно мне нравится в районе Австралии! Вечно теплый элемент! Придает твоему имиджу, ауру вечной доброты. Да, я бы на своем месте, взяла бы аромат доброты и снисходительности.

– Но их не принято смешивать! – возразил Пространство.

– Какая разница, что положено?! Ты кто?! Ты звезда! Законодатель моды! Смешай! Все будут в шоке! Я тебя уверяю!

– Ты права! Это будет смелым шагом! Вызов! – в Пространстве начала возникать уверенность в себе, перемешивающаяся периодически с гордыней.

«Пожалуй, переборщили, конечно, с пафосностью! Слишком много понтов!» – подумала я про себя, ощущая неприятное, колючее, дуновение гордыни, – Хотя, в этом весь Пространство! Он постоянно разный и именно такой, каким мы его делаем! – решила я, ощущая, как он представляет, что на сегодняшней вечеринке блеснет новым ароматом и историей его создания, которую он там же на ходу и придумает. Он будет в центре внимания, все будут им восхищаться. А потом он еще расскажет и о новом персонаже – Парфюмере, расскажет всем, что он придумал, он ведь точно что-то задумал, мне просто не говорит. Хочет, чтобы я действовала по обстоятельствам. Ну ладно, посмотрим, по крайней мере, Пространство в этой начинающейся борьбе, за меня.

«Знали бы они, что их игрушки, хотят объявить им войну?! Знали бы они, что игрушки их сильны и глупы, как в Рождественскую ночь! Они наделили их кучей способностей, которыми те не умеют пользоваться, но, случайно использовав, в итоге поймут, что боги вложили в их создание, слишком много от себя! Каждый постарался! Создать максимально похожее игрушечное подобие себе. Придумать ему занятие, чтобы оно что-то тоже создавало, не подозревая об этом. Но у самих богов, мозгов не много, им бы все развлекаться! Один мир, другой мир! Кто во что горазд! Унитазы, воздушный шары, торты, взбитые сливки, туманы, или, что там, придумал Микки Маус, претендуя на премию самого старого бога – мультяшки, полез на старости лет, в философию, у него уже старческий маразм, мир – вечное сотворение, бесконечные процесс совокупления и так практически до разрушения, но в последний момент все возвращается к началу. Микки ждет, когда же эта его игрушка взорвется от напряжения, хочет продемонстрировать нам самый сильный оргазм, произведенные не богами, а только творением. Психопат, старый извращенец. Понятно теперь почему, вся его команда, это одни мультяшки, стриптизерши – спасительницы. «Красоты и героизма должно быть много!» – как-то сказал он мне, с вожделением, глядя на подстриженные позами «Камасутры», свои кусты, в зимнем саду. «Ты же понимаешь меня! – говорил он, – Мини, моя жена, она, конечно, будет всегда, но пойми, обычно ни кто из нас не меняется, ни так ли?! Нам хорошо в нашей сущности. Высшее наслаждение, быть собой! Но я, ты пойми, меня создавали как первый эксперимент, не просто сущность, но и краски, и образ и, если уж говорить откровенно, материи. Разве тебе не нравится быть там, где есть материя?! – спросил он, не скрывая желания.

– Нет, мне не нравится эта сущность созданного нами мира! Ты же знаешь. Я всегда был простив этого! Но всем было так интересно, создать материальный мир, целую материальную вселенную игрушек, кажется это ты так говорил?! – ответил я, отворачиваясь от сосков зеленой женщины, который Микки, с истиной любовью и фиксации каждого движения его вожделения, которого, в нем было изначально мало, но которое на протяжении всей своей жизни, он активно развивал, принимал, пытаясь сродниться с ним. К счастью, у него это не совсем получилось, но определенных успехов, по крайней мере, в области своего имиджа, он добился. Микки слыл старым извращенцем, который любит смотреть. Он говорил постоянно пошлость, заучивая их наизусть, зазубривая и репетируя перед зеркалом, каждый день, по несколько часов.

– Так вот! – Микки что-то еще мне тогда говорил, но я думал о чем-то своем, – Вы меня слушаете, мое дорогое Наслаждение, мой любимый друг!

– Да, да, я внимательно вас слушаю! – ответил я, с отвращением посмотрев на то, с какой страстью он подравнивает веточки на члене, зеленого человечка, – Я сказал, что всегда не разделял общественного мнения, о гениальности изобретения материи! Но знаю, что в этом наши с вами позиции не совпадают! Ну, опустим этот вопрос! Продолжайте! Вы хотели что-то сказать!

– Да, хотел, – продолжал Микки, – Вы понимаете, что я решил изменить то, что было сначала вложено в меня, и то, за что я отвечал. Но я думаю, что это не странно, политическая ситуация изменилась. Культ совершенства детства, сменился культом совершенства сексуальности, и даже наши куклы, и наши игры и все что мы создаем, все и во всех мирах, каждая сущность, даже Невинность, я думаю, вы читали ее последнее скандальное заявление?!

– Да, да, я читал! Я согласен, ей удалось привлечь к себе снимание, теперь ее миры гипертрофированной невинности, пользуются большим спросом, особенно у тех, кто жаждет переделать невинность во что-то иное! – холодно ответил я, – И вы знаете, что я против политики сексуальности! Не думаю, что мы нашли правильное решение, для заполнения вселенной! Не думаю, что ей это понравится!

– Но пока, она не высказывала ничего против нашего поведения! – возразил Микки.

Я не стал с ним спорить, это было абсолютно бесполезно, он жаждал взрослой, развратной сексуальности. К сожалению, он был слишком глуп, чтобы обнаружить в себе, заложенную изначально и в огромном количестве, детскую, чистую, самую сильную и самую откровенную сексуальность. Я опять перестал его слушать, мне было слишком противно смотреть на его увлеченное подравнивание интимных частей тел, к которым он постоянно с показным восхищение прикасался, стараясь заразить меня страстью и желанием.

Я думал о том, почему большинство богов, так глупы, почему на протяжении вечности мы заполняем вселенную игрушками, почему мы вечно играем. Это было не плохо, когда была мода и политика, направлены на гипертрофированность детскости, пусть излишне показной и наигранной, избегающей сексуальности, которая в детях намного больше чем в испорченных какими-то придуманными правилами, изменившихся увеличившихся, существах. Процесс роста миров, мы не могли остановить. Все что мы создавали, было не вечно. Мы были вечны, но наши создания, – нет. Но, несмотря на это, была довольно таки устойчивая гармония, до тех пор, пока не появилось сущность вожделение и что, самое ужасное, я, сущность наслаждение, самое загадочное, и непознанное даже для самого себя, как сообщила вселенная, когда я родился, все остальные боги, попробовав наши возможности, будто сошли с ума. Они пытались найти нас в себе и своих творениях. Каждый из богов, неправильно использовал частички нас, лишь Сущность – Вожделение, как это не странно, смог в наилучшем варианте сочетать себя и меня, открыв в себе, наслаждение от изучения, которое было вскормлено вожделением, но, произрастая на почве детской наивности и чистоты, все же смогло остаться наслаждением бесспорным и не подвергаемым сомнению его происхождение и проживание в чистоте. Желание остаться ребенком, было настолько сильно, в Сущности – Вожделения, что он смог, сделав акцент на желании сексуального изучения, честного, откровенного, найти меня, то есть Сущность – Наслаждения, в вечном познании. «Ты показываешь мне, я показываю тебе! Ты дашь мне себя потрогать, я даю тебе себя потрогать!» – политика максимальной честности и откровенности. То желание и существовало, создавая миры, где детское желание сексуального познание удовлетворялось путем взаимных уговоров. У него были поддержал Вожделение, Сущность – Желание, миры. Я был так же согласен с ними, и, почувствовав искреннее наслаждение, то, которым Вселенная, хотела наполнить, объединить всех нас, во мне, как я предполагал, по ее отношению к моему созданию, развитию и самоопределению, я наполнил его творения счастьем истинного наслаждения, вечного удовольствия, того, которого не надо стыдиться, того, которое сможет существовать вечно, то, которое станет вечным двигателем. Но остальные боги, испытав наши сущности, которые мы им предложили, опробовать на своих творениях, вложив в их в разные ситуации, обстоятельства, в поисках оптимального, почему-то сошлись на идеи создания материи, как максимально легкой и доступной для восприятия всеми нами. Они посчитали, что прикосновения, проникновения и движение – лишь это может в полной мере дать возможность ощутить беспредельность и совершенность наслаждения. «Движение!» – они взяли, чтобы хоть как-то приблизить свое тайное желание ощущения грязного, постыдного наслаждения, идея желания испытания которого, ими вдруг овладела, и они, решили пойти по пути создания вечного двигателя в материи совокупления. Я шел по саду, Микки, который мне что-то очень активно пытался доказать, и чем-то меня заинтересовать. Мне было слишком противно его слушать, и я, почему-то вспомнил, с каким наслаждение, истинным, настолько грязным, и сумасшедшим, что практически совершенным, мы все были вынуждены выслушивать о потрясающе оригинальном мире – «Уборной комнате».

«… я вам докажу, то это гениально. Кто возразит, что отвратительное бывает предельное?! А?! Ни кто! Я вам скажу, и каждый из вас скажет себе в отдельности, и мне, и признается за чашкой кофе соседу, что отвратительное, оно бесконечно умножается. Сущность отвратительного – гипертрофировать себя, наслаждаясь собой, чем больше отвратительного в отвратительном, тем, лучше оно себя ощущает и тем отвратительнее оно становится. А поскольку желание вечного совершенствования, абсолютно отвратительно, и свойственно, отвратительному, в максимальной степени, а усовершенствовать себя, ему не составляет особого труда, потому как ухудшать то, что являет собой максимальный негатив, очень легко, в отличии предположим от Сущности- Добродетели, которой не только трудно быть больше, но и которой приходится постоянно бороться с депрессий и суицидальными тенденциями, которые ее преследуют по причине вечного желания совершать намного больше добродетели, чем она вообще может. Так вот, я вернусь к отвратительному, оно будет всегда и будет вечно в движении усовершенствования. Поскольку оно зациклено на самом себе, обладая одной из самых отвратительных черт – самовлюбленностью, то оно совершенно безобидно. Так скажем, вечное топливо, которое никогда не поймет, что от него что-то зависит…»

Я тогда возразил, сказав, что крайне неприятно, когда твое топливо отвратительно воняет, и которое тебе совсем не приятно и даже, больше того, пожалуй, совсем отвратительно. Разве сможем мы терпеть вечность то, что ненавидим?! Нам это надоест! И вообще, зачем существовать, когда ненавидишь? Я, конечно, согласился, что многие из нас могут находить наслаждение в ненависти, которую я в них, к своему сожалению обнаруживал, но к счастью, далеко не все и не большинство.

Он не стал меня слушать, сказав, что запах, это всего лишь выражение сути, которые каждый из нас, условно принял для себя, потому что нами было открыто наслаждение, или отвращением к запахам. Мы создали миры запахов, и они теперь существуют с ними, как некие недоразвитые, он сказал, что ни в коей мере не желает обидеть запахи, просто из-за своей ограниченности и зацикленности наслаждения на себе и воздействия на других, не долгому, смешащему, но выражающие яркое выражение эмоций, запахи, словно маленькие дети – шалят и балуют. Так будет всегда. Они были созданы нами для увеселения, шалят и балуют, наслаждаясь собственными проказами. Каждый из нас, взял под свою опеку, кого-то из них. Но мы можем отказаться от того или иного запаха. А можем, если говорить откровенно, уничтожить тех из них, кто доставляет нам, хоть минутные, но неприятные ощущения. Пусть мы любим их, но на благо вселенной, мы можем пожертвовать нашими никчемными, не функциональными, и, в общем, не нужными, творениями + – заявил он.

Я пытался ему возразить, говоря, что я, конечно, говорю, лишь с позиции Наслаждения, но среди нас есть и такие, которое получают истинное наслаждение, то, которое я думаю и есть моя сущность, то при возникновении в ком-либо из нас которого, я ощущаю спокойствие, чистоту, вечное блаженство, желание быть наслаждением, то, в котором нет похоти и нет следа стыда, но то, которое может вызвать стыд, если оно понято неправильно, или принято где-то, скрытно и тайно, но если сущность еще не знает, что этого наслаждения, максимально сильного и настоящего, можно стыдиться, она будет наслаждаться чисто, спокойно, вечно. Именно такое наслаждение, максимальное, бесстыдное, но способное вызвать стыд у тех, кто в своем создании миров дошел до наслаждения от запретного, кто прячется от других, скрывая свои желания и боясь показать истинные предметы своего наслаждения и мотивы творить те, или иные миры. Я вижу истинное, чистое максимальное наслаждение, не испорченное мыслью о том, что это наслаждение может быть кем-то осуждено. Ведь именно когда мы взяли в привычку говорить о том, что модно, а что нет, то есть осуждать творения друг-друга, начали сомневаться в самоценности одинаковой и абсолютно равной каждого, созданного любым из нас мирам, наиболее подвержены его влиянию чужого мнения из нас, стали создавать миры, которые хотели видеть другие боги, но в тайне, оставаясь собой и жажда создания того, то что приятно именно им, что есть они, во что вложена их сущность, стали тайно создавать миры, никому не показываться их, стыдясь наслаждения ими и создавая страшнее, легенды вокруг своих творений, в большинстве случаев не правдивые. Но иногда, я начал это замечать, не так, давно, но уже очень сильно, некоторые из нас, изменятся. Изменяется природа сущностей, они становятся тем, чем они хотят быть, теми из нас, кто имеет наибольший авторитет среди нас, на тех из нас, кто наиболее силен. И Сущность – Истина, ты стала, словно сестра близнец, Сущности- Лести. Ты так на нее похожа, что отличить то с трудом можно, может лишь где-то совсем далеко в уголках твоих владений, осталось какое-нибудь твое творение, давно забытое тобой, созданное, наверное очень давно, когда ты лишь училась создавать и радовалась своему творению, получая максимальное наслаждение от того, что это сделала именно ты, и оно соответствует именно тебе. Может где-то если очень тщательно покопаться, мы и сможем найти мир – истину, но тебе, сегодня самой ведь стыдно даже подумать о том, то ты создавала когда-нибудь столь скучные, как скажут Сущность – Ненависть, или Сущность – Похоть, чьи мнения сейчас слишком авторитетны среди нас, совершенно скучные миры.

– Да, ты прав, Наслаждение! Я скажу, что Истина, создавая совершенно скучные миры, смотреть на них было невыносимо тоскливо, я засыпал сразу после титров. Ходил на просмотр лишь от большой привязанности к Истине, поскольку ее сущность мне крайне близка и понятна, но как мне кажется, одна она слишком скучна, и никчемна. Согласитесь, что если каждый из нас имеет какую-то территорию, на которой он может творить все что ему вздумается, что для вечного существования Вселенной, и ее победы над Скукой, которая, на сторону которой может встать, пока еще держащее нейтралитет, крайне сильное – Небытие, то некоторые из нас, творят лучше, в связи с тем, что сущность их – вечно воздающая, а другие, просто являют собой максимально сущности, и просто наслаждались бы своей чистотой и полнотой, дополняя чужие творения и не утруждая себя, не способных в принципе травить, им это не надо и не нравится. Я говорю в частности от лица Сущности – Жертвоприношения, которая призналась мне вчера, что творить для нее, сущая мука. И чтобы придумать какой-нибудь оригинальный и интересный, конечно же, всем нам проект, ей приходится тратить очень много сил и эмоций. И хочу, ответить, тебе наконец-то мой дорогой, и горячо понимаемые и близкий мне Сущность – Наслаждение, мы должны объединиться, и стать единым целым организмом – вечным двигателем, так как же может Сущность – Жертвоприношение, придумывать миры, интересные лишь ей одной, если мы все должны быть заинтересованы в том, что станет Вечностью. В ней ведь так мало от Сущности – Эгоизма, которого, вот

даже сейчас, по-моему, нет среди нас. Он думает лишь о себе и своем наслаждении, пожалуй ты, Сущность – Наслаждение, знаешь его лучше все нас, потому что мы, сталкиваемся с ним, исключительно по нашей инициативе, когда обнаруживали его частички в себе и хотели добавить персонажам наших игр, немного эгоизма, для прочности и наилучшего сохранения, между прочем, мы сами искали его и с трудом выпрашивали для между прочем одних из обычно самых дорогих и интересных миров, немного, совсем чуть-чуть пол бутылочки эгоизма, который, для экспериментов, нам приходилось добавлять буквально по капле из пипетки. Тебя, Сущность – Наслаждение, мы очень уважаем, ценим и любим, тебя есть в нас всех больше, чем любого другого, ты объединяешь нас, мы в это признаемся, ты самый сильный, и тебя единственного, Сущность – Эгоизм, искал сам, сначала эгоистично, потом еще и вожделенно, когда он случайно наткнувшись на Сущность – Вожделение взял у него на пробу немного его сущности, стал искать тебя, еще активнее, потому что ты и Вожделение, вместе, пожалуй мы все это признаем, можете, кого угодно из нас подчинить своей воле. Но вы не будете вместе, потому что, несмотря на то, что ты очень дружен с Вожделением, в тебе слишком много Сущности – Невинность Помыслов, которая отдалась тебе, став частью тебя, став тобою, по первому же твоему зову, как только ты показал ей, что ты несешь в себе. И я не осуждаю ее, если бы ты позвал меня, быть с тобою, стать тобою в обмен на вечное наслаждение, которое даришь ты, я бы тоже не устоял перед искушением. И теперь в тебе слишком много ее и ты слишком чист и спокоен с своих помыслах, и наслаждение теперь твое, в невинности помыслов, что и Вожделение с тобой, становится невинным и чистым, словно ваш приемный сын, он подчиняется вам, и умудряется найти себя в невинности помыслов, и по последнему разговору с ним, он мне с восхищением, искренним блеском в глазах и наслаждением, которое просто переполняло его, рассказывал, что он нашел частичку Невинности Помыслов в себе, мол, в его вожделениях, есть и такие, которые невинны и чисты, при этом не менее вожделенны. Он мне так же сказал, что, рассказав это тебе, ты похвалил его и дал ему немного своей сущности, после чего, он радостно насоздавал миров на целую поляну, все они были миры – Наслаждения. Так что Вожделение теперь, невинен помыслами, как это не смешно и не странно нам наблюдать и получает от этого истинное, невинное, но не менее вожделенное, чем есть он сам, наслаждение. Поделюсь с вами одним и последних его творений. Мне оно безумно понравилось, отнес бы я его к одним из самых интересных и максимально существующих, так скажем, живучих миров. Мир – песочница, куда приходит трехлетняя девочка играть. Она садится на корточки и в какой-то момент игры, ее привлекаю ее собственные трусики, она абсолютно, я бы сказал, максимально вожделенно и в той же мере, максимально невинно, здесь я считаю надо отдать день гениальности Вожделения, который так точно и так максимально ровно, смог объединить свою сущность с сущность Невинности и Чистоты (я знаю, дорогая, что ты любишь, когда я произношу полностью твое имя), Помыслов, – он встал, чтобы поцеловать руку прекрасной Невинности помыслов, которая, как ни пыталась найти в себе, хоть частичку схожую с Ненавистью, у нее это не получалось. Наслаждение, правда, настаивал, чтобы она искала еще, в самом светлом, в совсем чистом виде, в одном ярком как искра всплеске эмоции, не имеющим не идущим дальше вспышки невинной ненависти, которая есть у всякого ребенка, как часть инстинкта самосохранения, но не переступать на сторону злобы. Злобу, Чистота помыслов вообще не понимала и даже Наслаждение, призванный объединить все Сущности, не мог понять, как Чистота помыслов, соотносится со Злобой. Злоба же в свою очередь, таила и культивировала в себе злобу на Невинность, злясь и даже умудряясь развивать в себе постоянные мысли о ненависти, которая ей дала частичку своей сущности. Они были крайне дружны, понимали друг друга, Ненависть была, намного импульсивнее и эмоциональнее Злобы, Злоба же напротив, крайне сдержана и довольно скрытна. Но они были хорошими подругами и по любому требованию друг друга, охотно делились своими сущностями. Злоба хотела заполучить меня – Наслаждение, жалела она меня с силой сущности – Вожделения, который по своей безалаберности и природой бесхитростности делился со всеми своей сущностью, не думая о том, а находит ли он отклик в себе, и настолько ли ему нравится это чувство той, чужой сущности, что просила его для себя, чтобы допустить перспективы появления мира, в которым будут объединены его сущность напополам с той, что просила его для себя. В общим, одним словом, должен признать, что Сущность – Вожделение, довольно таки неразборчив в связях. Вожделение радовался тому, что его все хотят заполучить, что у него репутация того, кто дает остроту ощущений, решительность и храбрость. "Плейбой, с которым не страшно хоть на край света! С ним всегда хорошо!" – говорили про него. "А те, с кем он вступал в более тесные отношения, а отказать он не мог никому, по своей природе, да, в общем, и не пытался, не видя в этом ничего плохого, потому как в нем, еще до того, как он в этом признался, но он уже жил с этим, было достаточно много, от Невинности и Чистоты Помыслов, добавляли, в откровенных разговорах: "Он не дает разрядки, но вот подготовка к ней, что надо! Осталось уговорить Наслаждение!". Иногда высказывались мысли о том, что вечная энергия, которая будет двигать вечный двигатель, может получиться лишь от полного смешение Вожделения и Наслаждения, но я, то есть, Наслаждение, всегда настаивал на том, что при нашем чистом смешении, Вожделение не выдержит и просто умрет, растворившись во мне. Вожделение, был экстрималом и ловил кайф от любого минутного усиления свой сущности, поэтому ему было все равно, он готов бы и погибнуть, но, подвергаясь очень сильному моему влиянию, благодаря тому, что каждый день, я выдавал ему по несколько капель себя, таким образом, окончательно "подсадив" Вожделение на наркотическую зависимость т моей сущности, которая теперь ему требовалась, как неотъемлемая часть себя, я возымел над Вожделением, абсолютную власть, и Вожделение меня беспрекословно слушался. Впрочем, его это ни в коей мере не тяготило, потому, как ему было все равно в каком виде он будет, а, смешавшись с Невинностью и Чистотой помыслов вообще перестал думать о том, чтобы пробовать создавать миры, где наслаждение получалось бы вследствие какого-то хитроумного плана с использованием кого-то и уничтожением кого-то другого. Вожделение был наивен и глуп. В нем, смешали Сущность- Глупость, с которой, до этого смешалась Сущность – Наивность, образовав безобидный и вообще нейтральный, но придающей всей структуре, как я догадывался прочность и уверенность в правильности действий. Я и сам иногда одалживал немного у Глупости и Наивности, уже не разделяя их, чтобы в голову не приходило так много вариантов и возможностей "если", которые ввергал меня в панику, потому как я не мог, иногда понять, как и кто должен кого уравновешивать, в каких пропорциях, отношениях, последовательности, тесноты соприкосновения в условиях вечного существования. Приходилось брать немного у Глупости и Наивности, чтобы те варианты, которые приходили ему в голову, о коварности, сущности Коварности, или о Сущности-Хитрости, которая была, в общем, Невинна и Чиста Помыслами, но из-за негативного влияния Сущности-Коварства, стала создавать миры Хитрости и Коварства, не пришли бы ему в голову, а тем белее им, после добавления к ним Глупости с Наивностью. Он понимал, что без него, без наслаждения, от коварности, или коварной хитрости, все они были безобидны и Наивны и Чисты Помыслами+

Мне было крайне тяжело. Я был главный и самый сильный из них, все, попробовав меня однажды, готовы были сделать все что я говорил, лишь бы я дал им почувствовать свою сущность еще раз. Я понимал все силу своей ответственно при решении сотрудничать с тем или иным богом, давая кому-то попробовать каплю себя, я знал, что делаю их зависимыми от меня, как от наркотика, которым я фактически и был – вечный кайф от вечно длящегося наслаждения. Всем богам было абсолютно все равно, отчего они получают Наслаждение, они просто как маленькие дети выучили, что высший кайф это когда результат их творения – это Наслаждение. Я смог убедить большинство из них, что наслаждение в чистом его виде, оно надежнее и долговечнее, чем наслаждение тревоги и страха стыда, которое появляется от свершения чего-то запретного, оно может быль острее, но длится намного короче, и не может быть в основе, или играть хоть какую-то существенную роль в вечном двигателе. Но некоторые из богов, особо умных, хитрых, экстремальных, я не мог убедить. Они же в свою очередь, соблазняя меня попробовать каплю их сущности и почувствовать, что будет с моей, самой эмоционально сильной стойкой сущностью, и я порой соглашался. После чего, признаваясь себя в том, что наслаждение от ненависти, или боли, или стыда и вожделения, намного сильнее, чем моя сущность, перемешенная с Невинность Помыслов, Самопожертвования, или Благодетели, я становился совсем другим и ощущения, которые становился и которые могу сохраниться в вечности, были намного сильнее и острее. Однажды, сущность Мазохизма, предложила каплю себя в создание мира который я хотел сделать из себя и Самопожертвования. Я повелся, потому, что во мне было слишком много Невинности Помыслов, и как же мне тяжело было признать, что тот я, который получился в результате смешения, Мазохизма и Самопожертвования, утерял Невинность Помыслов, оставил лишь ее тень, добавив самообмана и намного освободив вожделение, позволив ему соединиться с Мазохизмом, Самопожертвованием и Самообманом, взять совсем немного, у Фантазии, которую я так же освободил от влияния Невинности Помыслов, и тот я который получился в результате создание такого страшного мира, мне безумно понравился. Я захотел добавить еще немного слабости и самообмана, еще можно было бы просить присоединиться к нам, Сущность – Жалости, и тогда бы все. Я подумал, что тот я, который бы получился от смешения, всех этих сущностей, победил бы всех остальных я, которые бы могли получиться, или пытались бы высвободиться и показать что они лучше. Но меня, от такого поступка и превращения вселенной с наслаждение подобного рода, спасла Сущность – Стыда, которая меня ненавидел, потому что тщетно пытался отыскать с себе частичку меня, а я и представить не мог, что я могу быть собой в союзе со стыдом, лишь, если к нам присоединится Ненависть и Обман, которые очень активно сотрудничали со Стыдом, усовершенствуя его, давая ему силы и энергию для его дальнейшего, изначально никчемного и бессмысленного существования. Но когда она, соединилась с Ненавистью, и научилась ненавидеть себя, она поняла, что наслаждение от ненависти стыда, могло быть бы очень острым и интересным. Они все плели интриги и всячески пытались переманить меня на свою сторону…

Борьба шла долго, я держался, не вступая ни с кем в контакт, пока они не выбились из сил, в попытках привлечения меня и не пришли каждый по отдельности ко мне, самым наглым, лживым и глупым образом, готовые предать друг-друга и сделать все что угодно лишь бы я дал им частичку себя, дозу – наслаждения, свою сущность. Я дал им ощутить кайф вечного наслаждения, увеселив и себя их сущностями для более сильного ощущения себя. И начал уже, управляя их, практически наркотической зависимостью от кайфа наслаждения, который выдавал им, определенными дозами, и в определенное время, каждый раз, давая им, немного помучиться в ломке и отдавал дозу лишь тогда, когда они очередной раз готовы были делать все, лишь бы получить частичку меня.

Война за меня в моем максимально чистом варианте началась…

Тот период, когда боги – мультяшки, создавая самые невероятные, ужасающе нелепые, и в то же время, интересные всем и основывающиеся на хорошо подобранной для этого идеологии, было одним из самых трудных моих периодов…

– … отвратительное, оно будет, всегда увеличивается и никогда не устанет, а вечным движением будет элементарное вождение ершиком, естественное, как движение фаллоса, или движение руки по фаллосу, это самый простой и естественное движение, которые будут совершаться специально созданной мною, так сказать, цистерной для хранения топлива – то есть конденсатора отвратительного. То есть, отвратительная и ужасная, вызывающая страх, сожаление, ненависть, рвоту, приступы невероятного желании, в котором вы будете обнаруживать то вожделение садизма, то мазохизма, но всегда подкрепляемое ненавистью к объекту желания, усиливающееся стыдом к себе, за свое желание и вожделение! Все это будет увенчано ощущением вечного наслаждения, острого, словно прилив в океане! Вот вам мой микро-маркет, то есть мир, выполненный в натуральную величину, который я делал для себя, создавая его на своей территории вселенной!

«Ужасно! – констатировал я про себя в очередной раз завершив в своем сознании, речь сумасшедшего бога, чье представление о вечном сводилось к комнате с унитазом и отвратительной уборщицы, которая с показным вожделением будет вечно водить ершиком по это самому унитазу, – И так целую вечность!» Мне очень не хотелось представлять эту жуткую картинку, которая предательски пыталась зародиться в моей голове, и я посмотрел на Микки, который все еще что-то увлеченно говорил, не менее увлеченно подравнивая траву в саду.

Я попытался его услышать. Для начала надо было сообразить, на долго ли ушел от него и сколь информации, хотя бы по количеству, о восстановлении содержания его монолога, Я и не помышлял, впрочем, откровенно себе признавался в том, что не очень то и хотел узнавать, что говорил мне Микки.

Я резко и быстро повесила трубку. Давно надо было заняться делами. На самом деле, я понимала, что диалог с Гербертом может длиться вечность, чего мне совсем не хотелось.

Я ничего не чувствовала, ничего не хотела, мне не было грустно, не было весело, мне было совсем-совсем никак. Я бы с удовольствием легла на большой кровати, широко расставив ноги, выпятив живот, и пустила бы тоненькую стройку слюны, из полуоткрытого рта, и так, смотря в одну точку в стене, и просидела бы вечность. Мне казалось, что я напилась каких-то психотропных таблеток. Мне было плохо, оттого, что я ничего не чувствую и ничего не хочу. Я думала о Герберте, о том, что он приедет, о том, что он моя жизнь и моя судьба, о том, что мне надо начинать привыкать к его постоянному присутствию в моей жизни.

Я прислонила руку к груди. Сердце билось с бешеной скоростью. «Надо меньше пить кофе!» – подумала я и отправилась заварить себе чай. «Надо в чай молока налить!» – решила я, – А то какой смысл менять столь любимый мне кофе, на отвратительный чай?!».

Я сделала себе чай с молоком и села обратно на подоконник, ждать отведенного мне часа…

На улице было холодно, холод пронизывал кожу насквозь, словно не желал, чтобы я дожила до решающей минуты. Мне казалось, что в комнате уже давно уличная температура. Мне становилось плохо и страшно. Я думала, что время снова остановилось, но теперь уже я не контролирую этот процесс…

Большие часы пробили «семь». Меня словно вернуло в реальность. Я вздохнула, поняв, что скоро это бесконечный промежуток ожидания закончится. Внезапно я услышала, как в дверь позвонили. «Откуда он узнал номер квартиры?!» – промелькнуло у меня в голове, – Я ведь не говорила ему!».

– Это вообще он?! – спросила я на всякий случай Пространство, поскольку никого кроме Герберта, которого мне все равно надо было увидеть, я ощущать рядом не хотела.

– Да, это он…

– А откуда он номер квартиры узнал?

– А я откуда знаю! Его спроси!

– Да, помощи от тебя, как от…

– Это тебя! – услышала я чей-то голос, – И хватит сама с собой разговаривать! Достала уже, лунатичка хренова!

Я огляделась, словно открыв глаза. Квартира была полна людей. Я поняла, что даже с кем-то из них разговаривала, совершенно не помня о чем и когда. Они приползли, в шесть, или в семь, каждый со своей работы. С авоськами с продуктами и плохим настроением. «Они существенную роль в вечном двигателе. Но некоторые из богов, особо умных, хитрых, экстремальных, я не мог убедить. Они же в свою очередь, соблазняя меня попробовать каплю их сущности и почувствовать, что будет с моей, самой эмоционально сильной стойкой сущностью, и я порой соглашался. После чего, признаваясь себя в том, что наслаждение от ненависти, или боли, или стыда и вожделения, намного сильнее, чем моя сущность, перемешенная с Невинность Помыслов, Самопожертвования, или Благодетели, я становился совсем другим и ощущения, которые становился и которые могу сохраниться в вечности, были намного сильнее и острее. Однажды, сущность Мазохизма, предложила каплю себя в создание мира который я хотел сделать из себя и Самопожертвования. Я повелся, потому, что во мне было слишком много Невинности Помыслов, и как же мне тяжело было признать, что тот я, который получился в результате смешения, Мазохизма и Самопожертвования, утерял Невинность Помыслов, оставил лишь ее тень, добавив самообмана и намного освободив вожделение, позволив ему соединиться с Мазохизмом, Самопожертвованием и Самообманом, взять совсем немного, у Фантазии, которую я так же освободил от влияния Невинности Помыслов, и тот я который получился в результате создание такого страшного мира, мне безумно понравился. Я захотел добавить еще немного слабости и самообмана, еще можно было бы просить присоединиться к нам, Сущность – Жалости, и тогда бы все. Я подумал, что тот я, который бы получился от смешения, всех этих сущностей, победил бы всех остальных я, которые бы могли получиться, или пытались бы высвободиться и показать что они лучше. Но меня, от такого поступка и превращения вселенной с наслаждение подобного рода, спасла Сущность – Стыда, которая меня ненавидел, потому что тщетно пытался отыскать с себе частичку меня, а я и представить не мог, что я могу быть собой в союзе со стыдом, лишь, если к нам присоединится Ненависть и Обман, которые очень активно сотрудничали со Стыдом, усовершенствуя его, давая ему силы и энергию для его дальнейшего, изначально никчемного и бессмысленного существования. Но когда она, соединилась с Ненавистью, и научилась ненавидеть себя, она поняла, что наслаждение от ненависти стыда, могло быть бы очень острым и интересным. Они все плели интриги и всячески пытались переманить меня на свою сторону…

Борьба шла долго, я держался, не вступая ни с кем в контакт, пока они не выбились из сил, в попытках привлечения меня и не пришли каждый по отдельности ко мне, самым наглым, лживым и глупым образом, готовые предать друг-друга и сделать все что угодно лишь бы я дал им частичку себя, дозу – наслаждения, свою сущность. Я дал им ощутить кайф вечного наслаждения, увеселив и себя их сущностями для более сильного ощущения себя. И начал уже, управляя их, практически наркотической зависимостью от кайфа наслаждения, который выдавал им, определенными дозами, и в определенное время, каждый раз, давая им, немного помучиться в ломке и отдавал дозу лишь тогда, когда они очередной раз готовы были делать все, лишь бы получить частичку меня.

Война за меня в моем максимально чистом варианте началась…

Тот период, когда боги – мультяшки, создавая самые невероятные, ужасающе нелепые, и в то же время, интересные всем и основывающиеся на хорошо подобранной для этого идеологии, было одним из самых трудных моих периодов…

– … отвратительное, оно будет, всегда увеличивается и никогда не устанет, а вечным движением будет элементарное вождение ершиком, естественное, как движение фаллоса, или движение руки по фаллосу, это самый простой и естественное движение, которые будут совершаться специально созданной мною, так сказать, цистерной для хранения топлива – то есть конденсатора отвратительного. То есть, отвратительная и ужасная, вызывающая страх, сожаление, ненависть, рвоту, приступы невероятного желании, в котором вы будете обнаруживать то вожделение садизма, то мазохизма, но всегда подкрепляемое ненавистью к объекту желания, усиливающееся стыдом к себе, за свое желание и вожделение! Все это будет увенчано ощущением вечного наслаждения, острого, словно прилив в океане! Вот вам мой микро-маркет, то есть мир, выполненный в натуральную величину, который я делал для себя, создавая его на своей территории вселенной!

«Ужасно! – констатировал я про себя в очередной раз завершив в своем сознании, речь сумасшедшего бога, чье представление о вечном сводилось к комнате с унитазом и отвратительной уборщицы, которая с показным вожделением будет вечно водить ершиком по это самому унитазу, – И так целую вечность!» Мне очень не хотелось представлять эту жуткую картинку, которая предательски пыталась зародиться в моей голове, и я посмотрел на Микки, который все еще что-то увлеченно говорил, не менее увлеченно подравнивая траву в саду.

Я попытался его услышать. Для начала надо было сообразить, на долго ли ушел от него и сколь информации, хотя бы по количеству, о восстановлении содержания его монолога, Я и не помышлял, впрочем, откровенно себе признавался в том, что не очень то и хотел узнавать, что говорил мне Микки.

Я резко и быстро повесила трубку. Давно надо было заняться делами. На самом деле, я понимала, что диалог с Гербертом может длиться вечность, чего мне совсем не хотелось.

Я ничего не чувствовала, ничего не хотела, мне не было грустно, не было весело, мне было совсем-совсем никак. Я бы с удовольствием легла на большой кровати, широко расставив ноги, выпятив живот, и пустила бы тоненькую стройку слюны, из полуоткрытого рта, и так, смотря в одну точку в стене, и просидела бы вечность. Мне казалось, что я напилась каких-то психотропных таблеток. Мне было плохо, оттого, что я ничего не чувствую и ничего не хочу. Я думала о Герберте, о том, что он приедет, о том, что он моя жизнь и моя судьба, о том, что мне надо начинать привыкать к его постоянному присутствию в моей жизни.

Я прислонила руку к груди. Сердце билось с бешеной скоростью. «Надо меньше пить кофе!» – подумала я и отправилась заварить себе чай. «Надо в чай молока налить!» – решила я, – А то какой смысл менять столь любимый мне кофе, на отвратительный чай?!».

Я сделала себе чай с молоком и села обратно на подоконник, ждать отведенного мне часа…

На улице было холодно, холод пронизывал кожу насквозь, словно не желал, чтобы я дожила до решающей минуты. Мне казалось, что в комнате уже давно уличная температура. Мне становилось плохо и страшно. Я думала, что время снова остановилось, но теперь уже я не контролирую этот процесс…

Большие часы пробили «семь». Меня словно вернуло в реальность. Я вздохнула, поняв, что скоро это бесконечный промежуток ожидания закончится. Внезапно я услышала, как в дверь позвонили. «Откуда он узнал номер квартиры?!» – промелькнуло у меня в голове, – Я ведь не говорила ему!».

– Это вообще он?! – спросила я на всякий случай Пространство, поскольку никого кроме Герберта, которого мне все равно надо было увидеть, я ощущать рядом не хотела.

– Да, это он…

– А откуда он номер квартиры узнал?

– А я откуда знаю! Его спроси!

– Да, помощи от тебя, как от…

– Это тебя! – услышала я чей-то голос, – И хватит сама с собой разговаривать! Достала уже, лунатичка хренова!

Я огляделась, словно открыв глаза. Квартира была полна людей. Я поняла, что даже с кем-то из них разговаривала, совершенно не помня о чем и когда. Они приползли, в шесть, или в семь, каждый со своей работы. С авоськами с продуктами и плохим настроением. «Они

Мы начали движение к выходу из квартиры. Перехватила его взгляд, направленный на предметы, людей, ситуацию, ловящий цвета, нюансы, ищущий трещинки, желающий убедиться, что перед ним декорации Манхеттена в Голливуде, а не настоящий Манхеттен, который по в действительности был сделан из картона и ластика, стоило лишь снять очки. Герберт пытался сфотографировать взглядом то пространство, в котором жила, словно ему казалось, что он больше никогда этого не увидит. И не потому, что не вернется сюда, а потому, что всего, что он видит, ибо не существует, и его просто разыграли, то было наилучшим вариантом, либо это его фантазии, непонятно откуда взявшиеся и что означающие. Перехватила его взгляд, остановив его попытку увидеть то, что человек не должен видеть.

«Мне будет тяжело ним! – констатировала я про себя, – Он, слишком много чувствуя, не контролируя это и не понимая природу данного явления».

Мне стало как-то грустно. Я поняла, то не дали ребенка, которому всю мою данную жизнь, мне придется менять «памперсы». «С таким количеством отвратительного, мог и не дотянуть до финала!» – пожалела я про себя.

Мы вышли из квартиры, оставив картинку данного места, лишь смутным воспоминанием, не несущим никаких эмоций, в сознании Герберта. Затем мы вышли из подъезда. Я не пыталась навязать Герберту ощущение, в каком отвратительном мире, я живу, ускорить его желание, вытащить меня из того, что ему чуждо, непонятно и поэтому вселяет, мистический страх и ужас. Я знала, что эта мысль уже зародилась нем, но форсировать события, развитие которых, я слишком хорошо знала, я не хотела. Мне не хотелось, чтобы он возомнил себя, единственным моим спасителем. Хотя так было бы проще. Но мне тоже хотелось поиграть, и я решила, что буду добиваться его искренней любви, без возникновения собственного культа с упоением собственной псевдозначимостью. Я осознавала свою жестокость. Мне хотелось, чтобы Герберт мучился до конца своих дней, не понимая, по-настоящему ли я его люблю, по какой причине я с ним?! Но он прощал мне, что когда он слышит от меня «здравствуй», не является ли оно на самом деле, прощанием. Я была жестокой. Мне хотелось чтобы он страдал за то, что я буду с ним, всю свою жизнь, о есть до того момента, пока не найду то, что когда-то было моим, и то, что я потеряла. «Я не позволю ему думать, что он, мое единственное спасение!» – решила я.

Мы сели в машину и молча поехали. Я почувствовала, как во мне начинает зарождаться то чувство неловкого молчания, которое возникает между двумя объектами, когда они просто не способны услышать друг друга, как бы ни старались этого сделать, и все что им остается это либо перестать совершать попытки общения, либо поступить так, как должна была поступить я, то есть каждый из собеседников должен начать делать вид, что он слышит второго. В итоге они оба должны так войти в эту роль, что и сами поверят и услышат, поддавшись общему для них двоих, безумию…

Герберт был без водителя. Он сам сел за руль, я села рядом. Черная "волга", медленно, словно предупреждая о начале своего передвижения в пространстве, двинулась с места. Я смотрела в окно, грустно различая предметы, формы и образы, потерявшие себя в потоке ветра и снега, соединявшихся в единую субстанцию – метель, которая словно одеяло, пыталась накрыть землю. Периодически я оборачивалась и смотрела на застывшее, словно маска, лицо Герберта. Оно совершенно ничего не выражало, ни о чем не думало, ни как не чувствовало и ни за что не переживало. Я не очень хотела, чтобы он начал думать, о чем бы поговорить, или почему я молчу, или чувствовать еще какие-либо сомнения, способные лишь сотрясать пространство, наполняя его отвратительными звуками, запахами и образами. Но я начинала сомневаться, что это лицо принадлежит человеку, а не кукле, что оно настоящее, а не пластиковое, что оно может ожить, пошевелиться и выразить хоть что-то, а не останется навсегда вот такой вот неподвижно маской максимального присутствия. "Но может быть со мной тот человек, который настолько, человек?! В нем должна быть хоть одна крупица того, что может увидеть меня!" – в отчаянье подумала я, ощутив безграничное, вечное одиночество, разливающееся по моему телу, словно яд, который должен был меня убить, но делать это настолько медленно и мучительно, чтобы я сама уже молила о смерти. "Хотя, наверное, есть и такой вариант, что я быстрее найду противоядие, хотя это и намного труднее!" – я смотрела окно, пытаясь не думать об отсутствии ощущения существования Герберта, которое он, словно самый стойкий шпион.

Я еще раз посмотрела на лицо Герберта. Его словно не было. Я отвернулась и попыталась воспроизвести его черты в своем сознании, но у меня ничего, не получалось. В Герберте не было ничего, что можно было бы запомнить. Наверное это было правильно. По крайней мере, не смотря ни на какие мои действия, я не буду просыпаться от его укоряющего взгляда, потому как, просто не вспомню его. Я посмотрела на его слегка приоткрытый рот и максимально отсутствующее, и, наверно, из-за этого, кажущееся беззащитным, лицо. «Мой маленький Голем!» – подумала я тогда, – Надо лишь написать записку с тем, что ты должен делать! И ты будешь строить мою «». А когда настанет суббота, я вытащу ее из твоего рта, и ты снова превратишься в бездейственное существо, до тех пор, пока я не решу, то ты мне нужен!»

Машина остановилась.

Я не обратила на это внимания, потому как не была уверена, что она остановилась в действительности, а не лишь в моем воображении.

– Мы еще не приехали, но дальше, нам придется пройтись пешком! Машину придется здесь оставить! К сожалению, мне нельзя оставлять ее слишком близко к тому месту, куда мы идем, это рискованно! Понимаешь? Ты не очень расстроилась? Ты не против, если мы немного пройдемся? – услышала я уверенность, перерождающуюся в мольбу о прощении.

– Хорошо! – ответила я ему. Я посмотрела на Герберта, подтвердив свои сова одобрительной улыбкой.

Я начала открывать дверь.

– Постой! – чуть ли не прокричал он в отчаянье, – Я помогу тебе!

– Хорошо! – ответила я, с жалостью подумав, насколько сильно не совпадают наши с ним движения, мысли, эмоции, чувства и еще что-то, уже давно не важное, пространстве.

Герберт поспешно вышел из машины, обошел ее и, открыв мне дверь, протянул руку. Я подала ему в ответ свою и вышла из машины. Герберт запер «волгу» и указал, куда нам надо идти. Он попытался взять меня за руку, но не позволила ему этого сделать, стараясь сделать вид, что мне не неприятно оно, а я считаю неприличным ходить по улицам, взявшись за руки. Герберту не понравилась моя реакция, скорее даже не из-за моих действий, а из-за того, что он себе попытался позволить, как я показала, излишние вольности. Мне было наплевать на его переживания. Наверное, мое поведение было не совсем правильным, но я слишком хорошо знала, что произойдет в будущем, вне зависимости от моего нынешнего поведения. К сожалению, будущее я видела депрессивным, параноидальным взглядом Герберта. Я знала, что он идет меня так, как стоит видеть, наверное, лишь Бога. Он принимал меня максимально так, как я есть. Он любил во мне абсолютно все, не замечая ничего, что возможно могло, и, наверное, даже должно, и вполне возможно, что я бы смогла упразднить в себе, будучи обычной, лишь женщиной. Он видел меня так, как видят лишь то, чего нет. Он любил во мне парадоксальность и противоречивость, любил то, что я летом желала зиму, а весной – очень. Он любил во мне то, что когда мне хотелось стенать от бессилия и жалости к себе, упиваясь и наслаждаясь ими, я не скрывая этого, выплескивала в пространство все свои чувства, не заставляя при этом его, участвовать в моих попытках обнаружить себя. Герберт любил во мне то, что меня максимально не было, ни с ним, а вообще. Он любил отсутствие своего отражения в моих глазах, наслаждаясь знанием того, что в моих глазах обще не может ничего отражаться. Он любил себя, находящегося рядом со мной.

Мы молча, а точнее не совсем молча, но, бессмысленно выкидывая в пространство слова и якобы смыслы, дошли до темного, единственного подъезда пятиэтажного дома.

– Вот мы и пришли! Тебе не страшно? – попытался пошутить Герберт.

– Нет! Видела и пострашнее! – попыталась пошутить я в том же духе.

Герберт вошел в подъезд.

Я посмотрела на снег. Он лежал чистым, белым покрывалом на земле, отражая свет ночных фонарей. Метель закончилась и вокруг нас, нарисовалась, настоящая зимняя сказка. Я опустилась на корточки, зачерпнула горсть снега и сунула в него лицо, в тайне надеясь, что мне удаться отдохнуть…

Я смотрел на себя в зеркало. С моего, покрывшегося двухдневной щетиной лица падали капли воды, которой я только что пытался привести себя в чувство. Зрачки были расширены, во взгляде читалось непреходящее ощущение безнадежности.

Я вытер руки и вышел обратно в темное, безнадежно провонявшее людьми помещение клуба. Я увидел, что он сидел на диване. Надо было что-то делать…

 

Глава о нем…

«Я мужчина, ищу женщину, такую же, как и я сам, живущую в двух реальностях, но лишь с той разницей, что здесь она должна быть женщиной, а там мужчиной!» – сказал я себе утром, в один из таких дней, когда ощущение безнадежности, пытаясь завладеть мною. «А может быть я здесь должен искать не женщину, а мужчину, а там, напротив – женщину?!» – вдруг пришло мне в голову.

Я искал выход, желание найти его как можно скорее с недавних пор завладело мною, наверное, даже, слишком сильно. Я цеплялся за любые, даже самые невероятные идеи, пытаясь найти выход, пытаясь закончить свои поиски, пока еще успешно. Но я чувствовал, что сил для дальнейшего моего существования, во мне остается все меньше и меньше. Я знал, что неприязнь к людям и всему человеческому, с геометрической прогрессией увеличивается в моей душе. Я признался себе, что больше мне уже не может быть интересно ничего на этой планете, что я устал придумывать над, чем бы мне еще хотелось поэкспериментировать. Я вынужден был признать, что мое параллельное существование в двух имманентных состояниях, сделало из меня зомби, неспособное ни на что, кроме как созерцание и раздражение, которое сначала, когда лишь появилось, даже радовало меня, но со временем, сумевшее мне наскучить и надоесть. Теперь я лишь мирился с раздражением, стараясь не трогать его, потому как оно давно уже было похоже на воспалившийся аппендикс, одно лишь дуновение на который могло привести к его взрыву. Я даже чувствовал запах гноя и слизи, которыми бы мой аппендикс ознаменовал свой взрыв. Лечить было бесполезно, вырезать не возможно, и оставалась лишь ждать, тихо думая о скорой, неминуемой смерти, а порой, в моменты неизвестно откуда появляющегося энтузиазма, о вариантах спасения, о чуде, которое решит сохранить мою жизнь, о том, что если уж не обезболивающее, и не хирурга, то хотя бы скальпель, упадет, в качестве последнего подарка, мне с небес. Я ждал, терял силы, не стараясь их ни откуда почерпнуть, поскольку давно уже утерял все, даже самые маленькие, способные случайно, без моего ведома затеряться в уголках моей души, крупицы надежды на спасение. Я перестал верить, что наступит тот день, когда я посмотрю в глаза единственному человеку, в чьем существовании, я бы не сомневался. Ту, которую я бы видел, потому, как она не была бы для меня прозрачна, не была бы видна мне насквозь, та, в чьих глазах отражался бы мой образ, та, которая всегда была и в моих зрачках. Я жаждал ее появления, я вожделел ее прикосновений, но, как я могу сказать сейчас, когда все это уже лишь история, я жаждал доказательства своего существования, я хотел подтверждения своей реальности, мне нужно было, чтобы появился хоть кто-то, кто бы увидел меня таким, какой я есть, мне нужно было подтверждение моего существования. Теперь, я могу признаться, что по сути дела мне было не важно, кто бы это сделал, кто бы сказал мне, что я есть и, что, я есть то, что я вижу в зеркале. Тогда моим желанием ее появления, была не истинная потребность в ней, та, которая бы могла повернуть наши пространства и времена так, чтобы мы пересеклись, а лишь моя недостойная и культивируемая в тот период, жалость к себе.

Она не должна была тогда появиться, и не появилась, а я был вынужден искать хоть какие-то соломинки, которые могли бы продлить еще хоть на немного мое существование. «Мальчик! – пришло мне в голову, – Мне надо искать мальчика!»

Мое сознание заняла эта мысль, она полностью овладела мною. Я уже представлял его, взгляд, волосы, запах, прикосновения, кожу, родинки, зубы, ноздри, пупок, пальцы…

Я знал, кем он должен быть для меня. Я знал, я хотел, я думал, но не чувствовал. Но тогда, я не осознавал этого. Я знал, знал так, как знают взрослые люди, рационально и прагматично, так как не знаю дети, потому как дети знают лишь то, что чувствуют, а потому их выбор не испорчен замутняющем рассудок людей, слово «надо». Дети знают лишь эгоистично и наивное «хочу» и «мне это нравится». Я не был ребенком. Я искал выход, абсолютно по взрослому, пересматривая различные варианты, выбирая максимально подходящий, проверяя его, брался за следующий, думая, что поступать рационально и прагматично – самое верное. Я не мог, а может не желал, а может быть просто тогда еще не пришло время, слушать себя, то, что есть внутри, то, что другое, такое же сильное и настолько же мое, как и я сам, притягивает к себе, словно магнит, с необычайной, невыносимой и, может быть, если осознаваемой, то лишь сводящей с ума, силой. Тогда, я еще не чувствовал, тогда я лишь думал.

Я сидел на диване в VIP зале и смотрел сквозь, зеркальное с той стороны стекло, на него. Я знал, что он – мужчина – и он, определяет себя, как гомосексуалист. Я смотрел на него и не видел в нем мужчину, хотя и женщину я тоже в нем не видел. Он был совершено асексуален. Он был чем-то не промежуточным, но другим. И даже, несмотря на то, что у него был член, а не влагалище и он осознавал себя как гомосексуальный мужчина, он не переставал быть чем-то совершенно иным. Мне хотелось, чтобы это иное было моим. Я невыносимо желал этого. Я смотрел за его передвижениями, как он, ходил по залу, подходя то к барной стойке, то к сцене. Он пил пиво и с кем-то здоровался. Ему явно было неуютно. Мне показалось, что, либо он кого-то ждет, или ищет, либо он что-то чувствует, нечто такое, природу происхождения чего-то в нем, что он не может объяснить. Я смотрел. Он смотрел на меня, не видя, но, чувствуя, или, по крайней мере, предполагая, что за зеркальной стеной кто-то за ним наблюдает.

Я смотрел. Он ходил. Во времени застыла вечность.

Люди вокруг меня, и вокруг него, ходили в облаках дыма, превращаясь в еле видные очертания. Они были тени, и даже не тени, а лишь призраки, а некоторые, вовсе не призраки, а может лишь запах, и даже не сильный, а еле ощутимый, порой можно было почувствовать лишь их самоопределение в пространстве, попадались и те, которых заметить вовсе было не возможно. Для меня, да и вообще тогда, в том пространстве и в то время, существовал лишь он. Я смотрел на него, пытаясь увидеть то, что внутри, пытаясь понять, насколько он тень, несколько запах, или призрак, как он себя видят и как видит других, куда летят его мысли и где они материализуются. Мне хотелось дотронуться до него, почувствовать тепло его тела, рядом со своим, ощутить, что он рядом, что он со мной, что он близко. Я смотрел. Он повернулся, словно увидел мой взгляд, и пошел в направлении зала в VIP зону. Я почувствовал, как мое сердце выскакивает из груди, как я, словно впервые, так, будто по настоящему и сильно, ощутил волнение, желание, стеснение и даже смущение. «Больно!» – подумал я. Мне и вправду было больно. Больно и хорошо, прекрасно, я желал этой боли, я хотел ее, я искал ее, вожделел продлить как можно дольше в бесконечности. Боль. Он причинял мне нестерпимую, но самую сильную и желанную боль, которую я только испытывал в своей жизни. Он шел ко мне. Я видел свое желание, я видел его понимание, я чувствовал, как я притягиваю его к себе, а он, идет, наслаждаясь тем, что я в нем нуждаюсь. Мне было хорошо. Между нами было сильное притяжение, тягучее, словно жевательная резинка и крепкое, будто морской канат. В этом притяжении было все, не обнаруживалось в нем лишь скуки, ни на грош, ни сколько, даже той, которая закладывается всегда и во все отношения, так сказать на будущее. Чувства были слишком сильны, скуке не было здесь места. Она сгорела, расплавилась и испарилась. Она не могла существовать в этом взрывоопасном, горячем, вулкане – мире моих чувств к этому мальчику, в мире моего желания. Он шел ко мне. Белые зубы, ровные и большие, наверное, даже слишком большие, но придававшие его лицо открытость и искренность. Черные кудрявые волосы до плеч, зачесанные на прямой пробор, смуглая кожа, достаточно большой нос, с горбинкой и огромные карие глаза, с выразительными пушистыми длинными черными ресницами, которые то и дело опускались на две этих светящихся звезды. Длинная шея, худое, но мускулистое тело, не слишком, но достаточно, чтобы различить кубики на прессе и соски – футболка, спущенные на бедра – джинсы – клеш, держащиеся на большом, а-ля армейской ремне. Большие черные ботинки на платформе, унисекс. Он выглядел, как самая обычная проститутка – гомосексуалист, но в отличии от всех остальных, как мужчин, так и женщин, что попадались мне в жизни, к нему я не почувствовал скуки. Мне было искренне интересно, я действительно желал, хотел, вожделел, мечтал и был здесь. Я был с ним, я был в нем, или он во мне, но именно так, когда ты не представляешь себя во вне, словно картинку в порно-фильме, не выходишь из своего тела, пока оно совершает возвратно-поступательные движения, не идешь к окну, не желая смотреть на это ужасное, как тебе кажется, зрелище, в котором участвует твое собственное тело, а ты присутствуешь. Я чувствовал, что я могу быть с ним, именно я, а не мое тело, не мое физическое желание, а я. И мне не будет противно, тошно, отвратно от самого себя и от своего партнера, я не пожелаю убежать прочь, никогда не вспоминая о доставленном наслаждении и полученным взамен очередном удостоверении своей абсолютной непринадленжности этому миру. Я был с ним, по крайней мере, я желал, я не видел нас со стороны, я видел его со мной…

– Привет! – сказал он, – Можно я тут присяду?

– Да, конечно, садись! – ответил я, поспешно подвинувшись на диване.

– Как тебе концерт? – спросил он, широко улыбаясь своей широкой улыбкой и сверкая глазами так, словно желая пустить искры и пожечь что-нибудь.

– Ни как! – ответил я, – Я не особенно люблю такую музыку!

– А зачем тогда пришел? – рассмеялся он.

– За тобой! – сказал я.

– Тони! Меня зовут Тони! – улыбнулся он.

– Я пришел за тобой, Тони! Пойдем со мной! – словно приказал, но лишь потому, что он сам этого желал, я.

– Пойдем! – ответил он, – Но, – Он сделал паузу, словно смущаясь, – Это будет стоить тебе определенных денег…

– Сколько ты хочешь?! – спросил я.

– 500 $ за ночь.

– А за всю жизнь?

– Не смейся надо мной! – произнес он жалким голосом, так, как хнычут дети, доверчиво и жалостливо.

– Я не смеюсь! – попытался я его убедить, – Ты мне очень нравишься!

– Но ты еще даже не был со мной! – протестовал он.

– У тебя есть постоянный мальчик? Ты любишь кого-нибудь? – спросил я.

– Нет! Я свободен!

– Тогда почему ты не хочешь дать мне шанс? Ты мне безумно понравился! Я хочу быть с тобой! Всегда!

– 500$ за ночь! – настоял он.

– Хорошо! Но обещай, что потом ты подумаешь! – сказал я.

– Да, я подумаю! – ответил он.

Мы медленно встали с дивана и направились к выходу. Тони шел впереди, я за ним.

Он пересек VIP зону и вышел в основную часть клуба. Мы быстро пересекли танцпол и спустя несколько секунд, были уже у выхода.

– К тебе, или ко мне? – слишком деловито, и явно волнуясь, спросил он.

«Почему он так волнуется?! – думал я, – Наверняка он работает уже достаточно долго!»

– Как хочешь! – ответил я, – Как тебе будет спокойнее! Я живу здесь не далеко, минут десять пешком! Ты, я предполагаю, тоже!

– Да!- ответил он, – Тогда, ко мне! Хорошо?! Я люблю быть у себя дома!

– Как скажешь! Веди! – ответил я, показывая, что полностью ему доверяю.

– Хорошо! Иди за мной! – сказа он, уходя куда-то вглубь переулков.

Я последовал за ним.

Мне не было страшно, или беспокойно, я чувствовал лишь прилив смеха, постепенно наполнявший меня изнутри. Мне хотелось хохотать, смеяться до потери пульса, до боли в животе, до истерики, до «я больше не могу», мне было невыносимо смешно.

Я хотел расхохотаться, слово над какой-то подстроенной мною самим шуткой, в которую, я же и попался.

Смех и слезы, слезы и смех. Обида. Мне было обидно.

Тони шел передо мной, ведя меня к подъезду старого дома. Я шел, теперь, скорее, по инерции, нежели от желания, или другого чувства. Нет, я не разочаровался внезапно, с моих глаз не соскочила пелена, но я чувствовал какую-то лживость, ту, которая, когда-то зародившись в твое собственной душе, потому, через время, или даже времена, приходит к тебе в неузнаваемом обличии и, заставляя принять себя, словно родную сестру, наносит удар в спину, ненеожиданно, предупредив тебя заранее, но так, чтобы ты не успел, но не смог, потому что «рука не поднялась», защититься. Смешно!

Тони вошел в подъезд, я вошел за ним.

«Третий этаж! – сказал он, ведя меня на лестниу, – Поднимись здесь! Ты не против?»

– Нет! Лестница, значит, лестница! – вяло ответил я, не слишком обнаруживая своего присутствия.

Мы поднялись на третий этаж. Тони подошел к одной из дверей и нажав на ручку, открыл.

– Ты не запираешь дверь? – почему-то поинтересовался я.

– Нет, дома все равно кто-то есть!

Тони вошел в прихожую, я последовал за ним, в нос мне ударил резкий запах кошачьей мочи.

– У вас кошки? – почему-то вновь спросил я, хотя это было очевидно.

– Да, здесь много народу живет! У нас есть старушка, которая живет с десятью кошками, поэтому тут таки воняет! Но мы привыкли! – улыбнулся он.

– А кто, вы?

– Я, мой друг, и наша подруга. Мы все занимаемся проституцией! – рассмеялся он, – Тебя что-то смущает!

Я почувствовал, что на своей территории, Тони чувствовал себя гораздо увереннее и раскрепощеннее. Он перестал меня бояться, или делать вид, что боится. Он говорил нагло, открыто, даже немного с вызовом, что, как я понял, должно было заводить.

Меня это не прикалывало, но и не пугало, лишь, смешило. Мне стало обидно, что меня смешит собственное изобретение, мой вымысел, воплощение моего желания, мне было больно. «Неужели все мои мысли и желания столь ничтожны, что способны лишь смешить?!» – думал я.

Я начал снимать обувь, чтобы оставить ее в коридоре.

– Не снимай! – сказал Тони, – Здесь все равно грязно, да и не факт, что кошки нашей соседки, не выразят желание обозначить твои ботинки, как новый предмет на их территории! – рассмеялся он так, словно это происходило неоднократно.

Я смотрел. Он вошел в комнату, в первую дверь, что была по коридору, и позвал меня проходить за ним. Я вошел. Ободранные обои, старые постеры, открытый шкаф с покосившейся дверцей, куча грязных носков на полу, смятые джинсы и футболки, большой диван, музыкальный центр, колонки, телевизор, кучи кассет.

– Иди сюда! – сказал он, протягивая мне руки для объятий.

Он смеялся.

Я тоже.

Мы оба смеялись, но не слышали смеха друг друга.

Тони смотрел на меня своими миндалевидными практически черными, от расширенных зрачков, глазами. Я смотрел на него.

«Выеби меня!» – читалось в его взгляде.

«Я не хочу!» – читалось в моем.

… Я вспомнил, как когда-то в детстве, было мне тогда лет пять, я сидел на корточках, на полянке рядом с дачным домом, на мне были короткие штанишки в клеточку, сандалии, казавшиеся мне тогда девчачьими, потому как они были белого цвета. Папа постоянно говорил маме, что она покупает мне девчачью одежду и так нельзя. «Он же мужик!» – слышал я, как звуки папиного голоса раскалываются на осколки и падают вниз, с оглушительной скоростью, ударяясь о какую-то невидимую, но максимально значимую и сильную преграду.

– Что было, то я и купила! – безапелляционно отвечала мама.

Пожалуй, тот аспект, что прикрываясь отсутствие одежды, по крайней мере в детстве, в советском Союзе можно было спокойно, не подвергаясь никакой анафеме, носить вещи, который формально принадлежали другому полу. В этой стране выращивали андрогенов.

Мне нравились мои «женские» туфли, несмотря на то, что поскольку я был не слишком аккуратным ребенком, то вскоре они превратились в нечто, неопределенного пола.

Я сидел в траве, поймав маленькую букашку и сперва долго играя с нею, то, отпуская, то, снова ловя, сажая пробежаться по моей руке, или колену, я наслаждался тем доверием, которым это маленькое существо проникалось ко мне. Оно верило мне абсолютно и безгранично. И чем совершеннее была его вера в меня, ни как в бога, потому как бог может погорать, коли рассердится, а как в равного себе, только очень большого друга, который никогда не придаст, просто потому, что ему это не сможет придти в голову и всегда защитит. Тем больше наслаждения доставляло мне, медленно, не коем образом не скрывая своих намерений и желаний, оторвать ему, сперва одну лапку, потом – вторую. Он недоуменно смотрел на меня, не понимая еще, что происходит, словно человек, которому акула оторвала пол туловища, но он еще этого не осознал и потому продолжает в ужасе смотреть на уже не его мир. Потому я отрывал третью лапку, и четвертую. Некоторые, особенно верующие и подверженные внушению, продолжали жить и после этого. Хотя, может быть, они еще надеялись, что я их отпущу, и они, доковыляв на двух оставшихся, куда-нибудь в более-менее укромное и безопасное место, смогут отрастить оставшиеся?! Не знаю! Но я не скрывал от них, что пощады не будет.

Я получала наслаждение, экстатическое, сравнимое, наверное, лишь с оргазмом перевоплощения, удовольствие. В последствии я понял, что это было что-то вроде наркотика, кайф тот же, что и от общения с богом, или дьяволом, для кого как, или полит корректнее будет сказать, от познания чего-то сверх важного, но вот последствия…

Но тогда я просто наслаждался, примитивно и отрешенно, бездумно и, наверное, даже немного потеряно.

Доверие, абсолютная вера, невозможность допустить даже мысли о предательстве. Все это не рушилось, ни в тот момент, когда я открыто, говорил «я убью тебя», не позже, когда я начинал приводить свои угрозы в действие, ни в конце, когда уже можно было лишь попрощаться. Мне всегда казалось, что благодаря этой абсолютной вере, что я них внушал, даже самые ужасные из них, те, которым давно уже было заготовлено место аду, прощались и попадали в мир вечного блаженства. Скорее всего, я лишь оправдывал так свою жестокость, наличие которой в своих действиях, я ощутил в тот момент, когда увидел восторг глазах других мальчишек, с которыми я вынужден был играть и «дружить», потому как, по велению судьбы, мы на определенное время, оказались на одной территории. Их одобрение было самым тяжким оскорбление, которое я мог получить. Я знал, что если они меня осуждают, а еще лучше, не понимают, то я все делаю правильно, если же в их глазах читался восторг и абсолютное одобрение, то я понимал, что стою на не верном пути.

Создание той веры, той любви, которую не возможно и самому создателю разрушить. Вот истинное блаженство.

Несмотря на то, что отрывать букашкам лапки я перестал довольно скоро, не знаю даже потому ли, что осознал не стоящую моего наслаждения жестокость данного поступка, не думаю, что это меня бы остановило. Но вот понимание того, что объекты моего влияния, намного слабее меня, осознание, что я прошу уличную девку признаться мне в любви и быть со мной вечно, после того, как я дал ей ту сумму, о которой она и мечтать не могла, было не слишком большим моим достижением. В какой-то момент, и произошло это, к счастью, довольно скоро, я осознал всю убогость своих подвигов. Но, даже поняв это, я не отказался, да и сейчас не откажусь от мысли о том, что то наслаждение, которые м способны придумать и почувствовать никогда не будет сильнее чувства, что дает абсолютная, чистая, без малейших примесей, текущая, блестящая, ускользающая, мерцающая, не видимая, не осязаемая, не обоняемая, но максимально ощутимая, словно воздух, словно то, что проникает в кожу, легкие, в глаза, уши и ноздри, что заполняет и поглощает, но, не заменяя тебя собой, а, изменяя тебя, делая таким, каким ты никогда не мог бы быть, но каким где-то слишком далеко, в уже потерянном мире, должен был стать.

Я и сейчас признаюсь, что из всех искусственных наслаждений, то, которое дает чувство неуничтожимой даже тобою самим, как создателем, любви, самое сильное. Заставить полюбить, а потом разрушить взять, и убрать фундамент, вынуть тот пласт, на котором все держится. И вот если тогда, здание будет продолжать стоять, а точнее уже, висеть в воздухе, словно ничего не произойдет, вот тогда, можно наслаждаться своим мастерством.

Тони. Я смотрел на него и видел в нем ту букашку, которой я когда-то, наигравшись, отрывал лапки, заставляя умереть так, как, наверное, хотели бы закончить жизнь миллионы, не ожидая, не осознавая и не веря. Перейти в мир иной, словно вошли в комнату, так и не поняв, никогда, даже осмелюсь сказать, никогда в вечности, в данном случае, вечность мне помогает, останавливая навсегда то состояние, в котором объект в нее попал, что пути назад, – нет.

«Тони, моя букашка!» – сказал я про себя, улыбаясь и смотря на него.

В голове пробежало множество мыслей, осуждающих меня и оправдывающих. Я уловил дуновение осознания, что я слаб, и, пытаясь покорить лишь ту землю, которую ни кто не защищает. Я почувствовал, как мысль о бессмысленности и излишней человечности, одномоментного наслаждения, заставляет меня, погубить ни в чем не повинное существо. На все это, мысли, оправдывающие меня, моментально реагируя на обвинителей, словно прививки, говорили, что, несмотря на то, что я, так сказать «гублю», хотя это совсем не факт, это существо, потому как делаю его пребывание в данном имманентном состоянии короче, чем оно планировалось, я, возможно, даю ему возможность ощутить то, что почувствовать без моего желания, оно было просто не в состоянии. «Он дарит этому ничтожеству вечный рай!» – кричали мои адвокаты.

«Он не смог бы и отличить рай от ада! Он блаженный! Ему ничего не нужно!» – с грусть констатировал я, но не высказывал эту мысль, потому как, наверное, действительно был, слаб и хотел удовольствия, наслаждения, удовлетворения, простого и ничтожного. Того оргазма, который получаешь, мастурбируя, эффект тот же, но вот удовольствие – примитивное, стыдливое и, может лишь, помогающее уснуть, но никак не побуждающее на создание миров – любви. Удовольствие для одного. Но я, помимо этого, еще и оправдывал себя, делая вид, что мое удовольствие не одностороннее. Я доказывал себе, что моя резиновая кукла для секса, тоже получает удовольствие…

Я смотрел на Тони.

Несмотря на понимание бессмысленности, и отвратности мастурбации, мы продолжаем заниматься этим, даже не обещая себе, этого никогда больше не делать, ставя этот процесс наравне с чисткой зубов, или принятием душа – жизненная необходимость, практически обязательная по медицинским показаниям.

«Тони, моя букашка!» – повторил я вновь, скорее даже не в качестве последней попытки осознания всей отвратительности моего поступка, а так, как гурман облизывает губы, предвкушая наслаждение, прелюдия. Я словно стоял на сцене. Я признался и себе, и всем кого мои действия могли бы заинтересовать, – я не обманываю себя, я знаю, что Тони не тот, кого я должен был найти, я понимаю это, я не делаю вид, и не буду потом, показывать разочарование и выдавать себя за обманутую жертву, я открыто признаюсь в том, что я отдаюсь своим грешным желаниям и порокам, я хочу «кончить», просто и тупо, пусть и от своей руки, смотря, скорее для дополнения картинки, нежели потому, что меня это действительно возбуждает, на выцветшие огромные груди крашенной блондинки с ярко розовыми губами, которая с тонкой, засаленной станицы порно – журнала, смотрит на меня, выпятив эти самые губки, словно мультяшная рыбка из аквариума – телеэкрана.

«Тоня, моя букашка!» – это равнялось бы словам: «Я признаюсь в том, что я маленький, закомплексованный извращенец, способный лишь дрочить под собственный мысли о том, как он когда-нибудь, а точнее, как он, когда-то, потому как мысли таких существ как я, это не мечты, потому как мечты, даже самые казало бы несбыточные, имеют претензию на их воплощение. Мысль в прошлом, так, словно это уже случилось, вранье, в которое, рассказывая историю который год, сам начинаешь верить. Я признавался, – я дерьмо, а дальше, можете смотреть на то, как я буду вонять, наслаждаясь собственным зловонием, ежели вы, способны получать удовольствие от такого зрелища, а ежели вам хватит смелости признаться в том, что вы «старомодны» и «консервативны», то можете и отвернуться и не смотреть на то шоу, которое я устраиваю, прежде всего, для себя, а о зрителях думаю, лишь со сладострастной мыслью о существовании подглядывающих. Они могут быть, а могут и не быть, это не слишком важно, потому как мысль об их возможном существовании, или, что еще более интригующе, возможность их появления в любой момент, заставляет сердце биться чаще, а глаза сильнее блестеть.

– Тони, ты знаешь, что… – я сделал паузу, наслаждаясь заполняющим зрачки Тони любопытством, смешивающимся постепенно с вожделенным волнением и детской, чистой радостью, – тот актер… – Я посмотрел на Тони, словно выстрелил из лука, повесил его своими стрелами на противоположенную стену, страх, восхищение, радость, доверие, – вот что зарождалось в сердце Тони, осеменяемое моим взглядом.

– Тот актер, как же его зовут, не помню… Ах да, Киану Ривс… слышал о таком? – Я не дал ему ответить, – он безумно похож на тебя! Ты знаешь об этом?

Я ждал, наслаждаясь, как Тони медленно, постепенно, под полным, абсолютным моим контролем, превращается в пластилин в моих руках.

– Нет, – смутился он, – Мне никогда ни кто не говорил, что я похож на Киану Ривс…

Он хотел что-то еще сказать, все тем же оправдывающимся тоном, но я перебил его, желая «побыстрее кончить», пусть и в угоду качеству, но слишком уж поза была картинная.

– Нет! – возмутился я, демонстрируя максимум нежного негодования, того, которое возникает у родителей, когда их ребенок делает что-то, что он не мог не сделать, но, что не правильно. Опыт же этого поступка обязательно должен быть, как часть той закалки, без которой человек не может вступать в жизнь. И вот он, долгожданный поступок, после которого можно сказать, – «никогда так больше не делай, вот ты и почувствовал, что это больно! А мы тебя предупреждали!» – делаю вид, что они ругают своего малыша, родители.

– Никогда, слышишь меня! – я понизил голос, практически перейдя на шепот, – Никогда не говори, что «ты похож»! Ты, Тони, ты ни на кого не похож…

Тони недоуменно смотрел на меня, пытаясь понять, хорошо или плохо то, что он только что услышал.

Удовольствие стало уменьшаться. Тони был слишком глуп, предсказуем, прост. Мне стало даже как-то не по себе, уж слишком все шло по моему сценарию. А мне так хотелось, немного импровизации…

– Ты, ни на кого не похож! Запомни это! Это важно! – еще пауза, оттянуть момент удовольствия перед самой развязкой, – Похожи, Тони, могут быть, лишь на тебя! Киану Ривс похож на тебя! Ты на него нет, а вот он, – да! – я замолчал, ожидая ответа Тони.

Он не понимал, о чем я ему говорил, но поскольку в моей фразе не чувствовалось даже в малейшей возможности, что он может не понять мое высказывание.

Тони чувствовал, что я допустил его в какое-то пространство, куда попасть он мог лишь много лет спустя, лишь тогда, когда дослужится до этой части, достигнет лишь тогда, когда радость от достижения, даже не будет настолько сильной, потому как слишком долгое ожидание наслаждения и вожделение оного, убивает во многом радость от достижения удовольствия. Тони чувствовал, что я дал ему ощутить кайф от удовольствия, о возможности ощущения которого, он мог лишь мечтать, и не сейчас, а лишь когда-то тогда, когда мечта будет практически мертва.

Тони чувствовал, что не имеет право разочаровать меня, он просто не мог позволить себе, не понять то, что по, как ему казалось, а точнее, как я его заставил почувствовать, ощущению, я ему доверил.

Я смеялся, громко, оглушительно, про себя. Я смеялся, с горечью, так, как смеялся бы клоун – пессимист. Я смеялся, не над Тони, не над ситуацией, и даже не над собой, я смеялся просто потому, что мне казалось, что смех, это именно то, чем мне следует заполнить пространство в данный момент.

Тони качал головой, делая вид, что он все понимает.

«Понимать нечего, Тони!» – сказал я ему про себя.

– Тони, ты уникальный! – я встал с кресла и приблизился к нему. Он смотрел на меня, вплотную, его карие глаза, заполненный наркотой, были уже отданы мне. Я чувствовал, как держу его взгляд в своих руках, и стоит мне лишь сомкнуть ладони, и он, ничего не увидит, кроме черной вечности, которой буду для него я.

Я приблизился к губам Тони. В нос мне ударил легкий аромат смеси кофе и абсента, я слегка уколол губы о его, несколько дней не бритую, но колючую как-то по-детски, щетину, сухие, растрескавшиеся от холода, наркотиков и вечных поцелуев губы.

– Тони! Ты потрясающий мальчик! – прошептал я ему, практически прикасаясь своими губами к его, так, словно вдыхал в него жизнь.

– Поцелуй меня! – попросил Тони.

Герберт взял меня за руку и завел в подъезд. Когда мы оказались одни в темном, холодном, сыром помещении, он быстро и как-то слишком нервно обнял меня за тали, чуть выше, чем это даже положено и, прижав к себе, прильнул к моим губам своими жалкими, но, как мне показалось, мокрыми и липкими, губами. Он словно собачка неистово облизывал мое лицо, словно пытался растопить его, будто я была Снежной Королевой…

© Copyright: Эстер Элькинд, 2007