— Княжна утопилась! Бегите к озеру!.. Бегите к озеру!.. Утопилась!..
Все эти фразы: «утопилась, бегите к озеру» и так далее, изшедшие сначала из уст одного из лакеев, стали повторяться гостями в то время, как все они беспорядочной толпой бежали по направлению к озеру. «Как это она могла утопиться, — я не верю». «Ах, не говорите, на свете все бывает, самое невозможное». «Бедняжечка, если это так! Но в таком случае она, конечно, была влюблена». «Любовь, любовь!.. верьте мне, одно только это чувство может побудить девушку ее лет лишить себя жизни». «О, этот загадочный медик… в его лице что-то фатальное… я предчувствовала беду».
Прислушиваясь ко всем этим фразам, я подумал: «Милая княжна оказала нам последнюю любезность — сошла с дороги, не желая нам мешать, великодушно и гордо. Я всегда находил, что она была создана для небес, а не для этого мира — развернула крылышки и улетела. Одна искра любви ко мне обратила это хрупкое тело в пепел. В моем сердце нет жалости, я изгоняю ее… Кто я? Убийца, созерцающий мир сквозь призму отрицания. Кандинский, Кандинский!.. Мне иногда кажется, что я последний из людей… Лгу!.. Я воин в царстве мысли».
Иронизирующее направление моих рассуждений внезапно оборвалось. Колесо мыслей моих в моем мозгу повернулось в обратную сторону и точно обручем сдавило мой череп. На бегу меня качнуло в сторону, точно сильным порывом ветра. Невыразимо гадливое чувство к самому себе вызвала мысль убить себя, в то время как в воображении моем стоял образ девушки, которая, ударяя по струнам, пела надтреснутым голосом и точно дразнила меня своей последней фразой: «Голова обрита и бубновый туз». Казалось, в самом моем существе звенела струна, звенел ее голос, и звон этот отдавался в мозгу, звучал в воздухе… Я бежал наряду с другими и хотел бы вечно бежать; в уме моем промелькнула дикая фантазия: мне хотелось, чтобы все вокруг меня превратилось в хаос, чтобы все закружилось и почернело и вьюга и ветер понесли бы меня в бесконечную даль и я бежал бы, обезображенный страхом, но невидимый ни для кого. Среди такого необычайного для меня настроения в уме моем все-таки пробегала насмешливая мысль: все преступники большие фантазеры; очевидно, рассудок оставляет их и очевидно, что я охвачен пароксизмом, о котором недавно думал. Эта мысль была молнией среди ночи: в глубине моего существа что-то рассмеялось, мне захотелось силой характера овладеть собой и, остановившись, я прислонился к дереву.
Мимо меня пробегали все гости — грузинские дамы и князья. Их лица выражали испуг и любопытство и странно мне показалось, что все они как бы повеселели. Что ж, это понятно: жажда зрелищ всегда таится в этом звере, имя которому — толпа; балаганный шут и зрелище казни — то и другое пробуждает этого зверя потехи. Мне трудно было решить, какое выражение преобладало в данное время в лицах гостей: ужас или удовольствие, испытываемое ими вследствие ожидания увидеть эффектное зрелище смерти. Я подумал, что я один умею презирать своих ближних искренне и глубоко, и в этом был совершенно прав.
Дамы шли вприпрыжку, приподымая на ходу свои платья и, неизвестно зачем, шуршащие юбки, и это раздражало меня и злило. Какой-то господин споткнулся о камень и глупо рассмеялся; я искренне пожелал ему всего скверного. Но вот я увидел отца жертвы моих замыслов: он бежал, с каждым шагом как бы падая на палку. Лицо его было в слезах, оно исказилось отчаянием и как бы смеялось. «Шута я превратил в трагического героя и увенчал розами. Теперь он зверь одинокий, вечно вздыхающий и печальный».
«Это ты все сделал, Кандинский, ты, ничтожнейший из всех убийц».
Призрак совести заглянул мне в глаза, и в душе моей простонал, заохал, засмеялся протяжно, жалобно, отвратительно. Мне хотелось броситься лицом в траву, рыдать и рвать грудь ногтями; но какой-то другой голос во мне зло осмеивал меня.
— Какое у тебя лицо, Кандинский.
Предо мной стояла Тамара. Она была бледна, но спокойна, и ее вид был даже как-то торжествен. Мне показалось, что она смотрит на меня с презрением и насмешкой.
— Я не ожидал от вашей падчерицы такой быстрой разделки с жизнью. Меня ужасает этот неожиданный подвиг — броситься в воду.
— Прохладная смерть — сознаюсь, но я не ужасаюсь, а совсем напротив… посмотри, я весела…
Она посмотрела мне прямо в глаза, точно желая заглянуть в глубину моего сердца.
— Ее уже нет — ну что ж, очень рада. Заметь, Кандинский, мы невинны как голуби, а между тем, наш путь к блаженству, независимости и богатству укоротился на всю длину ее ела. Ты, однако, очень бледен, ты, который одинаково презирал жизнь и смерть. Ведь по твоим понятиям человек — инструмент… ну вот, лопнули струны — арфа больше не поет, вот и все…
— Ты не понимаешь, моя смелая Тамара, одного…
Мне ее хотелось позлить, и я продолжал:
— Этим подвигом она доказала, что инструмент этот слишком возвышенно пел всего одну песенку: любовь к моей скромной особе. Ни одно существо в мире не могло бы меня любить более пламенно и чисто. В этой жалкой машине, называемой человек, меня всегда поражало одно — самоотречение и великодушие, хотя я умею охлаждать свою чувствительность и понимать: человек — машина, все его ощущения — нервы, его душа — фикция, а сердце — мясо. Да, она меня любила и теперь, когда ее нет, я сожалею, что отплатил ей не взаимностью, а жестоким замыслом принести ее в жертву твоего освобождения…
Тамара нахмурила брови.
— Твои слова мне не по вкусу, мой друг. Можно подумать, что ты сожалеешь, что именно она из любви к твоей особе погрузилась в холодные волны озера, а не я. Я никогда не дойду до такого сумасбродства и так как ты, видимо, сожалеешь, что заключил со мной союз приносить кровавые жертвы в лице твоих пациентов, то я могу предложить… расстаться…
Ядовитая насмешливость светилась в ее глазах и звучала в переливах голоса.
— Я даю тебе то, что прежде так часто ты мне сам предлагал: расстанемся. Ты пойдешь направо, я — налево, вот все.
— Гм… Это действительно очень просто, — проговорил я сдержанным и холодным тоном в то время, как в груди моей что-то болезненно заныло. — Мне ничего не стоит одним движением разорвать и свое, и ваше сердце, хотя бы из него пролился пламень самой чистейшей любви. Я — Кандинский, но ты только Тамара, которой и останешься.
Я видел, что Тамара вступает со мной в своего рода единоборство и нарочно бросает мне слова, которыми прежде я так часто ее дразнил: во что бы то ни стало, но надо было принять вызов. Я холодно поклонился ей и, не спеша, направился вдоль аллеи. До меня донесся ее голос:
— Кандинский, даю вам последний совет: поспешите на место трагического события. Медик должен быть всегда на своем месте, там, где смерть, как воин на поле битвы, а вы плететесь, как черепаха. Бегите же, бегите…
Я не побежал, напротив, пошел еще тише.
Скоро в просвете ветвей блеснула голубоватая поверхность озера и показалась лодка, крутящаяся на одном месте. Разнообразные звуки — шум воды, как бы от падения в нее человеческих тел, чье-то рыдание, испуганные голоса и разговоры — все это все громче и громче стало доноситься до моего слуха.
Убедившись, что нисколько не опоздал, я заглянул в глубь самого себя и с удовольствием резюмировал факт моего полного душевного спокойствия. Кандинский таким и должен быть, если хочет олицетворять собой идеал, который всегда жил в его воображении. Немного жестокий он — но что делать? Мысли о несчастной утопленнице меня не терзали больше; впрочем, это понятно: Тамара меня поставила лицом к лицу со своей гордостью и решительной волей. Моя собственная пробудилась с удвоенной силой.
Я подошел к берегу озера.
Против меня возвышался гигантский камень, на котором с мандолиной в руке так часто приходила сидеть милая княжна и где она пела мне в последний раз свою лебединую песнь. Все прошлое ожило в моем уме, но сердце мое оставалось пустым и холодным.
На берегу стояли знакомые несчастного князя с перепуганными лицами, но с глазами, любопытно устремленными на пловцов, которые продолжали безрезультатно нырять в воду. Лодка вертелась и раскачивалась во все стороны, потому что усталые пловцы часто хватались за ее борт.
Вдруг я увидел странный предмет: знакомый мне инструмент — мандолина — вертелась по волнующейся поверхности озера в разные стороны. Иногда она ударялась о камни, торчавшие в разных местах — тогда инструмент звенел всеми струнами и мне казалось, что в этом звоне слышались боль и вопль истерзанного сердца невинной, несчастной Нины.
На берегу озера, окруженный своими родственницами-дамами, стоявшими так неподвижно, что издали их можно было принять за черные привидения, на камне сидел отец погибшей девушки. Палка, на которую он опирался, ходила во все стороны в его руке, он качал седой головой и крупные капли слез текли по его лицу. Он имел убитый и ужасный вид, но мое внимание в данный момент привлекал не столько он, сколько дряхлая старуха, которая, расположившись у его ног, буквально каталась по земле, охваченная отчаянием и горем. Жидкие пряди белых волос, рассыпавшись по земле, цеплялись за колючки и рвались, рвалось ее платье, на лице краснелась кровь. Ничего этого не замечая, она рыдала в отчаянии, временами упоминая мое имя и призывая на мою голову все громы небес.
Вдруг, заглушая ее слова, раздались единодушные крики. Князь привстал со своего камня, старуха приподнялась, присутствующие заволновались и, расширив свои глаза, стали смотреть в одну точку — на озеро.
Да, там виднелась длинная, тонкая фигура несчастной самоубийцы в белом, прилипшем к телу платье, с черными прядями волос, обвивавшими ее, как холодные змеи. Безжизненное, вялое тело тянулось за пловцами, образуя на воде широкие, быстро расходящиеся бороздки, голова уходила в воду, как оторванная. Моментами, покорное движениям пловца, ее тело переворачивалось в воде и снова покорно тянулось за человеком, извлекшим ее со дна озера.
Вдруг произошла чрезвычайно странная случайность. Носившаяся по воде мандолина зацепилась за скорченные окоченелые пальцы ее рук, тянувшиеся в воде, как увядшие лилии. Инструмент издал слабый звон и потянулся с телом с берегу. Мало ли каких случайностей не бывает на этом свете; но, как бы ни было, я не мог отогнать от себя странной мысли, что инструмент отозвался на тайный зов блуждающей в пространстве души Нины и ответил ей звуком сочувствия и печали.
Тело качалось у самого берега в водорослях, и я решительно ступил несколько шагов, расталкивая толпу, придавая себе такое выражение, которое бы ясно говорило всем: вы видите, господа, я человек, профессия которого обязывает его спасать умирающих и погибающих, и я никому не позволю дерзко врываться в область его священной специальности.
Из травы показалось морщинистое, как кора источенного червями дуба, со злобно устремленными на меня маленькими глазками, лицо отвратительной старухи. Она приподняла кулаки, потрясла ими в воздухе и, безобразно искривляя широкий рот, могильным голосом проговорила по-грузински:
— Душегубец! Лечи своим снадобьем разбойников, таких, как ты сам… Не смей прикасаться к моей детке… Ты мошенник, ты злодей, ты чума!.. Будь ты проклят!..
Я повернулся к толпе с гордым, холодным и протестующим видом и, указывая на старуху, твердо проговорил:
— Господа, я не знаю, чем я мог вызвать такой припадок ярости в этой дряхлой особе; но, как бы ни было, вы — просвещенные люди — не позволите мешать медику испробовать все известные науке средства, чтобы вернуть к жизни это холодное тело несчастной самоубийцы…
Бурные возгласы заглушили мои слова. Интеллигентные дамы и отчасти их мужья одобрительно закивали головами; но простые обитатели гор, сохранившие более здоровый ум, подняли дикий крик, протестуя против всякого вмешательства доктора. Они были искренне предубеждены против нас, медиков, и вполне уверены, что для оживления утопленницы самые действительные средства: откачивание, оттирание и так далее. Мне оставалось только с недоумением пожать плечами. Но я не успел еще этим жестом выразить свое недоумение, как за мной раздались глухие отрывистые звуки рыдания и хохота одновременно.
Предо мной на дрожащих ногах, опираясь обеими руками на палку, стоял князь. По лицу его текли слезы; он как бы давился ими, но в то же время из его рта, мешаясь со звуками плача, исходил хохот, и все мускулы его лица передергивались и плясали в двойственном выражении рыдания и злого смеха.
— Негодяй!.. Я знаю все… Ты отравил моего сына… Через тебя утопилась моя дочь…
К счастью, эта брань, направленная по моему адресу, исходила из его уст в виде какого-то бормотания, так что можно было поручиться, что никто ничего и не понял из его слов: его сердце было слишком переполнено.
В это время толпа направилась к берегу и десятки рук распростерлись над водорослями, желая принять приподнятое над водой тело девушки.
Ее положили в простыню и начался процесс откачивания.
Моя роль была незавидной, так как мне оставалось только стоять, смотреть и слушать. Несмотря на это, я скоро сообразил, что нахожусь, в сущности, в самом выгодном положении. Ведь воскресить несчастную Нину я все равно бы не мог, даже если бы желал этого вполне искренне, так что в результате подорвал бы только свою репутацию. Теперь совсем другое дело. Как только «все эти люди» убедятся, что жизнь безвозвратно и навсегда отлетела из этого молоденького тела, — о, тогда я сумею явиться перед этой толпой не только разгневанным медиком, но и актером. Посмотрите, что выйдет.
— Не кладите ее на траву… Бога ради, не прекращайте ее качать… ах, Боже мой!..
Старик плакал и смеялся, как помешанный, и с видом отчаяния, то подымая руки кверху, то ломая их, не переставал кружиться среди толпы.
— Не горюйте, князь, не отчаивайтесь, Господь велик и возвратит вашу дочь…
— Качайте только, ради Бога!..
— Моя пташка, моя рыбка… Посмотри на свою старую няню… Ах, мне легче сто раз умереть самой, нежели видеть тебя в гробу… в гробу, в гробу!.. Мое сердце разорвется от горя, когда увижу тебя там… Закройтесь, мои старые глаза… навеки, навеки…
Она посмотрела на какого-то грузина в черкеске и продолжала:
— Добрый князь, скажите же мне на милость: может ли у человека в сердце быть жаба; только тогда я пойму причину ядовитой злобы этого доктора-змеи… Горе делает меня безумной и я не знаю, что говорю… Я ногтями вырою себе могилу, если умрет моя детка…
Она затихла, голова ее склонилась на грудь и вся ее фигура, с поджатыми под себя ногами, напоминала труп человека, застывшего в выражении бесконечного горя и уныния.
А князь продолжал выкрикивать безумно-визгливым голосом: «Качайте же, качайте», не переставая кружиться. И всюду раздавались голоса и выкрикивания, а холодное тело Нины подлетало вверх и снова падало в простыню, и тонкие бледные руки ее при этом взбрасывались над головой с видом бесконечного ужаса и отчаяния, пронзившего ее сердце при жизни.
В это время я, Кандинский, стоял, прислонившись к кипарису, в позе хлыща, положив ногу на ногу и, грациозно держа в руке сигару, пускал кольца дыма, созерцая, как он расходится над моей головой. Нет сомнения, что мой вид производил бы впечатление не только фата, но и глупца, если бы не настоящие условия, благодаря которым он вызывал совсем другое чувство: какой-то зловещей тайны, сокрытой под беспечной наружностью. Действительно: взоры моих знакомых все чаще начали перебегать от тела утопленницы к моей особе и, замечая это, я подумывал: «Кандинский, ты восхитителен и вызываешь ужас недаром; железной волей ты победил в себе многое и восторжествовал над людьми. Среди людей ты полубог, потому что человек, живущий в мире холодных идей и силой воли уничтоживший чувство — гений или демон, но только не простой смертный».
Вдруг я увидел Тамару. Она стояла невдалеке от меня под другим деревом, но, увы, не одна: рядом с каким-то молодым, чрезвычайно красивым господином в белой черкеске и с кинжалом на серебряном поясе. Он был высок и строен, в глазах выражалась удаль, а в очертании рта с яркими губами — чувственность и насмешка.
Склонившись к плечу Тамары, он что-то ей нашептывал, но она, казалось, его не видела и не слышала. Она стояла недвижимо с широко раскрытыми, с ужасом устремленными на свою мертвую падчерицу глазами и с лицом бледным, как у самой утопленницы.
Был момент, когда наши глаза встретились. Она содрогнулась и голова ее склонилась к плечу незнакомца. Мне казалось, что она была охвачена не только ужасом, но также и желанием пококетничать и вызвать ревность во мне. Если так, то она достигла цели: беспокойство при мысли потерять ее охватило меня внезапно и змея ревности жалила мое сердце. Мертвая бедняжка, Нина, для меня как бы вторично умерла.
— Ах, она мертва, мертва! Не качайте ее больше, она мертва… Бедная моя малютка, я и тебя похороню. Никого у меня больше нет — никого, никого, никого!
Старик рыдал, покачиваясь на своем камне, с видом такого отчаяния, что многие перевели свои сочувственные взоры от мертвой дочери на живого отца.
— В самом деле, не довольно ли ее откачивать?
— Да, да, ведь ни малейшей надежды нет… Согласитесь, господа, надо оставить.
— Ах, не ломайте ей руки… Положите мою голубку, пусть она спит… Не мучайте… Мне кажется, что она уснула… Сердце мое порвалось… Умру и я… положите нас обоих под один камень… Мы будем спать, спать… А жена моя и доктор пусть живут…
При последнем восклицании старика Тамара вздрогнула и, в порыве мгновенно охватившего ее гнева, порывисто сделала несколько шагов к старику и остановилась, сверкая глазами.
Он поднялся с камня на дрожащих ногах:
— Ты, ты… да… прелюбодейка!..
По лицу его текли слезы, но глаза вспыльчиво смотрели на жену: ревность вспыхнула в нем несвоевременно, именно, когда его сердце изнывало в отчаянии. Тамара находилась в самом критическом положении. Во чтобы то ни стало, надо было ее выручить.
В этот момент люди, откачивавшие тело, остановились в нерешительности, видимо, раздумывая — не прекратить ли им свои попытки.
Я рванулся вперед и стал близ толпы между князем и его женой.
— Господа, простите меня, я не могу удержаться от чувства натурального негодования. Вот поистине прискорбный факт людского невежества и, так как он повлек за собой смерть этого несчастного чистого создания, то позвольте мне, отстранив от себя всякую излишнюю деликатность, заклеймить этого почтенного родителя несчастной девушки словами: невежда и глупец.
От неожиданности старик содрогнулся и, раскрыв рот, стал смотреть на меня.
— Вы все, господа, поддерживали этого старца и способствовали устранению меня, медика, от моей обязанности… Была коротенькая борьба между светом науки и тьмой невежества. Последняя победила. Что ж, торжествуйте: горькие плоды неуважения к знанию пред вами: это холодное мертвое тело…
С трагическим жестом указав рукой на мертвую девушку, я добавил:
— Вы — убийцы. Не желая маскировать горькой истины, повторяю: вы ее убили.
Эффект был поразительный.
Не только те, которые о моем искусстве медика были самого возвышенного мнения, но даже мои враги — князь и отвратительная старуха — не решались разразиться диким гневом; своими словами я вызвал укоры совести во всех этих людях, вообразивших теперь, что именно они виновники смерти девушки. Наблюдательно посматривая на лица присутствующих, я увидел Тамару: она смотрела на меня благодарными и какими-то испуганно-восхищенными глазами. «Чудовище», видимо, вырастало в ее мнении и против воли влекло за собой.
Вдруг произошло удивительное событие.
Старуха, припавшая с катящимися по лицу слезами к утопленнице, которую только что опустили на землю, всплеснула руками и воскликнула с невыразимой радостью:
— У нее краска в лице… Она оживает… Качайте ее… Не верьте, что говорит этот проклятый доктор…
На одно мгновение волнение сделалось общим; но я с холодным смехом громко проговорил:
— Старуха с ума сошла и говорит в бреду. Вы готовы верить даже помешанной.
Я чувствовал, что в это время приобрел какую-то таинственную власть над всеми этими добрыми людьми, что было, как я полагаю, результатом высшего напряжения воли. Мои движения приобрели особенную властность и голос мой был так тверд, что почти звенел. Несколько моих слов охладили чувства толпы, убедив ее, что старуха помешалась и что девушка перестала существовать. Я сам был уверен в этом, но мне хотелось доиграть свою роль до конца и я проговорил:
— Сомневаться в ее смерти может разве невежда, но на нашу долю медиков часто выпадает жестокий жребий: недоверие. Спешу рассеять это чувство, если оно есть у кого-нибудь.
Минуту спустя, с электрическим аппаратом в руках, я стоял у тела Нины.
Как она была прекрасна в своем ледяном молчании, с обнаженной застывшей грудью, с раскинутыми тонкими руками и с чудным беломраморным лицом, вокруг которого далеко были разбросаны черные волосы! Заходящее солнце золотило ее тело красновато-пурпурным отблеском, точно Аполлон, очарованный ею, разбросал по ее телу пышные розы. С минуту я любовался ею, низко склонившись к ней.
Вдруг, к моему ужасу, я увидел тоненькие струйки воды, сбегавшие с ее стиснутого рта. Вглядываясь в нее пристальнее, я заметил, что под тонкой кожицей ее лица краснелась едва уловимая алая краска. Я склонился ухом к ее груди: ее сердце слабо билось. О, без сомнения, она была жива. Моя бедная пациентка, жертва любви ко мне и жертва моих замыслов, приговоренная мной к смерти.
В первое мгновение мне хотелось бежать от нее и закричать: «Возьмите ее, спасайте ее, вырвите ее из моих рук, рук палача», но мысль, что она будет спасена не мной и будет знать и будет думать, что я желал иного исхода — ее смерти — мне показалась еще более ужасной и мгновенно уничтожила мой внезапный порыв. Мысль, что я давно уже «убийца», подняла во мне прежнее холодное озлобление и в моем воображении явился я сам, Кандинский или, правильнее, созданный мной идеал доктора, и странно, я сразу почувствовал себя таким, каким хотел бы быть, — холодным и бесчувственным. Неудивительно, поэтому, что самая простейшая мысль — спасти ее силой моих знаний — именно эта простейшая мысль, проскользнув в уме моем, как-то вдруг пропала бесследно. Во все предыдущее время злая воля моя шла, возрастая, и теперь продолжала царить во мне, разгоняя все светлые мысли, как мрачный дух прогоняет от входа в черный хаос ангела мира и истины. Злая воля господствовала во мне, как полновластный деспот, позволяя думать и чувствовать только в одном направлении.
Вдруг мои взоры упали на аппарат, находящийся в руках моих, и в уме пробежала мысль, что вот сейчас я мог бы подарить ей жизнь, но с такой же легкостью и ни для кого не видимо я могу обратить ее в холодный бездушный труп: для этого стоит только направить на нее долгий электрический ток. Все мои идеи закружились во мне, как бы нашептывая: вперед.
— Дайте мне мою барышню… Я прижму ее к своей старой груди, я убаюкаю ее, как когда она была малюткой — и она откроет глаза — клянусь Господом Богом. Я хорошо видела, мои глаза не ослепли от старости и не сумасшедшая я — видит Бог, нет, — я видела алую краску в лице… Дайте мне ее, отнимите от этого дьявола — я согрею ее своим дыханием и она оживет… О, да ужели вы не видите, глупые люди, он убивает ее холодом своих глаз. Она умрет — умрет, моя кроткая, моя добрая девочка!.. Добрая, как Божий ангел…
Старуха билась в руках двух дюжих грузин, державших ее под мышки, а она ругалась и плевала в мою сторону.
— Она, конечно, обезумела; держите ее крепче и пусть она не мешает доктору… И вы, князь, успокойтесь — не виноват же в вашем страшном несчастие бедный медик.
Величественного вида дама, проговорившая эти слова, стала между мной и князем, видимо, задаваясь целью не давать ему мне мешать.
К моему величайшему несчастью и к несчастью бедной моей жертвы, все присутствующие мысленно были теперь на стороне медика, мучимые раскаянием, так как, по моему выражению, тьму невежества предпочли свету науки. Что-то фатальное тяготело надо мной, и зловещий рок простер свою железную руку над несчастным, холодным телом.
Я приготовил свой электрический аппарат и, держа его в руках, приостановился, глядя на свою жертву. Змея, шевелившаяся во мне, притаилась и затихла, ожидая момента ужалить.
Это был ужасный момент. Сердце мое, казалось, обратилось в свинцовое, и весь я как бы застыл в одном страшном намерении и совесть шептала: «Палач, ты убьешь ее!» И другой голос, сознательный, исходивший из моего ума, отвечал: «Я — Кандинский, человек идеи, и убивать должен, как природа — бесстрастно». Совесть поднялась во мне и заговорила и повеяло холодом на меня, но я вглядывался в себя, не в свое сердце, а в завлекавший меня образ — железного, холодного человека, и он влек меня и гордо возносил меня над всем миром.
Я смотрел на образ, носящийся в воображении моем, полный чувства самообожания, полный гордой мыслью, что я один в этом мире способен поступать по начертанию неумолимого ума, и он, точно какой-то демон, дразнил и манил меня, и я был полон любопытства: как это я сделаю — убью ее холодно и бесстрастно.
Самое удивительное, что вопроса «зачем» для меня не существовало в то время: мои идеи и планы, обдуманные в прошлом, занимали место этого вопроса и рельефно рисовались воображению. Я все обдумал раньше и все решил, и теперь все более меня охватывало гордое сознание: я человек, реализующий свои холодные, страшные идеи. Думать в ином направлении я и не мог, чему способствовала также моя железная воля, полным рабом которой я и был. И все-таки руки мои лежали на электрическом аппарате, как свинцовые, и глаза неподвижно, с мертвенным выражением смотрели на жертву. Фатальный момент наступал, но и теперь исход его мог быть еще двояким, так как были моменты, когда я готов был закричать: «Вырвите ее из рук убийцы».
Старый князь вывел меня из оцепенения и, увы, столкнул свою дочь в бездну.
— Нет, нет!.. Пустите меня! Мертвая она или живая, но зачем она в руках доктора-пройдохи? Да ведь он мазурик… да он влюбил ее в себя… Да он отравил моего сына… Это плут… Шашни их обоих… Прошу вас, господа, вырвите тело из его рук… Зачем вы меня держите силой!.. Пустите, я размозжу ему голову!..
Он рвался и бился в руках державших его своих знакомых. «Князь, успокойтесь, ну, как вам не стыдно так клеветать на невинного доктора», — послышался тоненький голос какой-то дамы, но князь, не имевший силы вырваться, нагнулся, схватил дубину и, держа ее в руке, устремился на меня… Лицо его смеялось, зубы оскалились и глаза расширились и злобно сверкали.
Печать отвержения, которой он клеймил меня, подняла во мне пламя злобы, которое жгло меня и гнало все дальше: вперед, кончай. Все равно, я ужасен, и я читал в лице старика истину: ты убийца, и это заглушало во мне последние остатки нерешительности и, посреди клокотавшей во мне злобы, проходил образ холодного палача-медика, человека, гордо выделявшегося из всего человеческого — и это был я.
Со зловещим, методическим спокойствием я приблизил аппарат к телу моей жертвы. Сильный электрический ток пробежал в ее хрупком теле. Оно содрогнулось, пальцы конвульсивно задвигались и алая краска в ее лице сбежала навсегда. Я знал, что она умерла моментально, как от выстрела в сердце.
Спокойствие воцарилось в моей душе, как в храме, из которого вынесли последних богов; холодное спокойствие убийцы, какая-то зловещая тишина, среди которой ощущалось гордое сознание сверхчеловеческой силы воли.
Медленно озирая своими холодными глазами, глазами убийцы, лица присутствующих, я поднялся с гордым и надменным видом и громко, голосом звеняще-твердым сказал:
— Слишком поздно. Наука имеет дело с живыми, а не с мертвыми. Констатирую факт: перед нами мертвое тело.
И я направился прочь от этих мест вдоль по берегу, чтобы скрыться в чаще сада.
— Ха-ха-ха-ха!.. — раздался за мной горький хохот. — Какой гордый вид у этого негодяя. Он констатирует смерть моей бедняжки-дочери точно так же, как четыре месяца назад констатировал смерть моего сына. Он не лечит, а только отправляет на тот свет и констатирует смерть, как ворон каркает, как палач рубит головы. Он — орудие смерти; его пилюли — смерть, его микстуры — смерть, его электричество — смерть. Смерть — в его глазах, в его движениях, в его голосе… Человек, не держи мои руки, ты не знаешь, кто этот доктор: он хуже разбойника на большой дороге. О, теперь я всему верю, о чем мне давно уже говорила старушонка; посмотрите на нее, бедная старушонка…
Все повернули головы: старуха сидела, склонившись над телом, рыдала и била свою сухую грудь; она и подымала руки над головой, посылала по моему адресу проклятия, причитала, охала и стонала.
А князь продолжал:
— Он — убийца, слышите ли — убийца, отравивший моего сына и задавшийся целью поселиться в моем доме после того, как из него все перешли бы в мой фамильный склеп… Ха-ха-ха!.. Мерзавец и плут, утонченнейший негодяй, великолепнейший прохвост, превзошедший всех разбойников со времен Каина!.. О, я ищу места на твоей голове, чтобы моя палка размозжила ее вдребезги!..
Старик стоял в нескольких шагах от меня со своим свирепо смеющимся лицом и дико сверкающими глазами и размахивал палкой, видимо, выбирая момент, чтобы ею размозжить мой голову. Делались попытки обезоружить его, но тогда он разражался страшными ругательствами, вырывался из рук и снова принимал прежнюю позицию боксера.
Мое спокойствие изумляло меня самого. О, теперь во мне воцарилась воля поистине железная, раздробившая, как мне казалось, всякие остатки совести, чувствительности и всякие эмоции и предрассудки, которые заложены природой в сердце каждого человека. Только теперь я мог осуществить свой зловещий идеал — одухотворенного меча среди мира, вращающегося на колесе холодного беспощадного ума.
И когда старик пытался бросить в мою голову палкой, я был вполне проникнут уверенностью, что мой властный вид, мое леденящее хладнокровие убийцы парализует его слабую волю. Я убедился, что не ошибался: палка только безвредно кружилась вокруг его собственной головы, так как рука его все чаще начинала конвульсивно вздрагивать. Я смотрел ему в глаза пристально своими холодящими глазами убийцы и полагаю, что нисколько не ошибаюсь, высказывая уверенность, что я буквально гипнотизировал его своим видом и разбивал его гнев и волю, как молотом.
Скрестив на груди руки, я с видом величайшего спокойствия подошел к нему и остановился: конвульсии в его лице стали выражать не ярость, а бессилие воли, как в параличе; рука его остановилась над головой, нервно заерзала и палка покатилась по камням. Минуту спустя он стоял предо мной с глупейшим видом — <с> раскрытым ртом и дико смотрящими глазами.
— Господа, между всеми вами, конечно, нет такого безумца, который хотя бы на минуту поверил грязной клевете, изшедшей из уст этого несчастного старика; а если и есть такой — то мне все равно: он, конечно, очень недалекий человек, заслуживающий только моего полного презрения. Что же касается до вас, князь Челидзе, то я на вас не сержусь: горе, испытываемое вами — достаточное объяснение вашего помешательства. Надеюсь, однако же, что, как только закроется рана вашего сердца, исчезнет и безумие ваше. В противном случае, исход будет для вас иной…
Я повернулся и, медленно удаляясь, тихим голосом окончил свои слова:
— Исход этот — дом умалишенных.
Моя речь произвела впечатление, которое я и желал вызвать: это подтверждала даже тишина, воцарившаяся вслед за нею. Она не нарушалась даже и тогда, когда старик, набравшись новым запасом мужества, стал ядовито хихикать. Немного спустя, он впал в прежнюю ярость, но после долгих ругательств пошел, наконец, к берегу: здесь он долго стоял неподвижно над телом своей дочери, свесив голову на грудь и не двигая ни одним членом, потом припал к ее ногам и расплакался.
Углубляясь все дальше в древесной чаще, я остановился, когда увидел себя у серой стены отвесных скал в совершенном уединении. Сюда не доносилось ни малейшего звука и среди полной тишины только слышался шум крыльев черного орла, облитого заревом заката и чертившего над моей головой круги.
Прислонившись спиной к скале и скрестив на груди руки, я опустил голову и долго стоял так, прислушиваясь к голосу своего сердца. Там было все пусто, все мертво, точно все человеческое во мне выгорело в пламени совершенного мной убийства. И в пустыне духа моего ощущалось только глухое, безнадежное человеконенавистническое отчаяние, отзывавшееся во мне, подобно дикому крику затерявшегося среди этой пустыни орла. Я сделался другим человеком и чувствовал, что все прошлое, человеческое стало мне глубоко ненавистным, отвратительным, терзающим меня и что из пролившейся крови во мне возродился другой человек — с железной волей, с неумолимо холодными мыслями и с безнадежно отчаянной мертвой душой.
Какая-то длинная тень заколебалась, задвигалась передо мной на песке, упала на стену скал и стала все уменьшаться. Я поднял голову: передо мной стояла Тамара.
Она смотрела мне прямо в глаза долго, пристально, с любопытством и страхом. Холод моих глаз, леденящая воля, веющая с моего лица, вселяли тайный страх в нее. И вдруг, содрогнувшись, она в ужасе проговорила:
— Кандинский, что ты сделал? Мне казалось, ты убил ее…
Я смотрел на нее, не отвечая.
— Ты роковой человек, Кандинский. Идти за тобой значит бросится в бездну: я делаю это, не раскаиваясь… Но скажи мне, ты убил ее… Я стояла за твоей спиной, но никто, кроме меня… я одна заметила нечто знакомое мне и страшное в лице твоем и мне показалось, что ты убил ее…
Я продолжал молчать, оставаясь неподвижным, как и скала, к которой я прислонился.
— Ты убил ее?
Я чуть заметно наклонил голову.
— Что ты сделал?
В ее восклицании слышался ужас и лицо ее стало смертельно-бледным. Когда я заговорил, мне казалось, что какое-то эхо звучало металлическим отзвуком с глубины скалы.
— Понимайте после этого женщин. Ты желала ее смерти, а не я, ты ее ненавидела, а я только был к ней равнодушен. Но ты недовольна, значит, мы не годимся друг для друга: возобновляю твое собственное предложение — расстанемся.
Медленно отходя от нее, я повторял:
— Один, один!..
— Какое безумие!.. Кандинский!..
Мы снова стояли друг против друга.
— Знаешь, что я тебе скажу… Мы никогда не должны расставаться. Так соперничать — опасная игра и я не желаю ее доигрывать. Ты победил — хорошо, оставим это. Скажи, Кандинский, как ты думаешь поступить с моим мужем? Конечно, его надо лишить возможности обличать нас. Этот безумный старикашка очень опасен. Я уже не говорю о нашем плане, который совершенно осуществится, как только мы его столкнем… Он очень опасен… Подумай, что выйдет, если он запасется доказательствами своих обвинений… Как я его теперь ненавижу; он сказал мне: прелюбодейка…
В ее глазах сверкнуло мрачное пламя и, приблизив свое лицо ко мне, она чуть слышно прошептала:
— Противный, мерзкий старик!.. Я буду мучиться, как в геенне, пока ты не скажешь: его уже нет. Ты молчишь, Кандинский… Ты холоден и неподвижен, как статуя… Я хочу слышать твой голос.
Я нарочно молчал, задетый желанием знать, что из этого выйдет. Тогда, охваченная тревогой и ненавистью к мужу, она начала мне нашептывать со страстной быстротой о необходимости устранить это последнее препятствие к нашему блаженству и независимости. Увы, я не верил уже ни в какое блаженство; но осуществить наш план все-таки было необходимо, и я ответил ей, что самое натуральное последствие его дикого бреда — сумасшедший дом.
— В самом деле, как я не догадалась о таком простом способе избавиться от него!.. К тому же, он сумасшедший, почти сумасшедший… Кандинский, как я буду тебя любить!.. Конечно, не так, как все… особенной любовью. Ты единственный человек, вид которого холодит мою кровь и извращенный ум которого и характер очаровывают… С тобой так хорошо падать на самый низ… Ты гениально отрицаешь добро… И все-таки ты меня ужасаешь после этого последнего убийства. Что ты за человек — честное слово, ты страшен и чудесен одновременно… Но эта мертвая девочка меня ужасает… Мне кажется, что она стоит предо мной и манит меня на дно озера. Вот она здесь, вот там… И кивает головой укоризненно-печально. Рассей мой бред… дай забыться… в твоих объятиях…
Приблизив свое лицо к моему, она смеялась болезненно, протяжно в то время, как в глазах ее выражался ужас…