Я шел быстрой, нервной походкой по одной из улиц Тифлиса. Холодный ноябрьский ветер с неистовой яростью дул, не прерываясь ни на мгновение. На вершинах тянувшихся вокруг города гор белелся снег, но на улице было совершенно сухо: там, в горах, климат другой.

Сопротивляясь порывам ветра, временами я на мгновение приостанавливался, как и другие пешеходы, идущие по тротуарам, и снова продолжал идти, испытывая удовольствие в душе своей: в завывании бури мне чудились невидимые, но дружественные мне силы, отвечающие живущим яростью и презрением, как и я, и их счастью и радости — истерическим хохотом. Мне казалось, что я не один теперь, а в обществе невидимых мне друзей, которые, как и я, не признают уместности добра и любви на этой земле и с холодной злобой выполняют процесс разрушения. Дух зла подымался и рос во мне и мне делалось весело.

Пройдя гористую часть города — Аллгабар — я пошел по длинной ровной улице, обсаженной тополями. Под безостановочными порывами ветра деревья со стоном гнулись в одну сторону, как ряды старцев, с болью сгибающие свои спины. Желтые листья густыми роями кружились в воздухе, отрываясь от веток. Вдруг впереди себя я увидел дряхлую, безобразную старуху в лохмотьях. Она стояла за деревом, выставив вперед морщинистое, с оскалившимися зубами и глазами, злобно устремленными на меня, лицо. Я узнал сейчас же в ней няньку моих бывших пациентов, безмолвно лежащих теперь в своих могилах. Желая поскорее миновать отвратительную «чертовку», я ускорил шаги, инстинктивно сжимая рукоятку трости в руке. Вдруг старуха отделилась от дерева и, бросившись ко мне с хохотом помешанной, остановилась и, подняв руки, приставила к моему лицу кулаки. Мне хотелось ее хватить тростью, но вечное опасение скомпрометировать свою особу не оставило меня и здесь; приподняв трость, я только смотрел в ее лицо со злобно устремленными на меня глазами, в которых, как слюда, блистали никогда не высыхающие слезы. Вдруг старое лицо исказилось судорогой, рот широко раскрылся и она прохрипела страшное, площадное ругательство. Я судорожно вздрогнул, сделав бессознательное движение рукой, и трость в один момент опустилась на ее голову.

Я мчался вдоль улицы, желая уйти скорее от противной, дряхлой старухи; но вместе с порывами ветра до моего слуха доносились ее дикие вопли — боли и бешенства. «Я не убил ее, а может быть, и убил». И моему воображению рисовалась лужа липкой крови и в ней отвратительно изгибающееся старое тело. Во рту у себя я ощущал вкус крови и мне делалось невыразимо противно, противна старуха и противен я сам, и моя духовная жизнь мне представилась почему-то в виде огромного хрустального храма с разбившимся, залитым кровью алтарем. Я ощущал одну глухую жажду разрушения — без раздумывания, без сожаления, жажду новыми убийствами заглушить грызущую боль. Только пройдя длинную улицу и очутившись в узком переулке, я пошел уже, приняв обычный гордо- сдержанный вид. Остановившись у ворот большого здания, я спросил сторожа:

— Доктор Рувич — я к нему.

Предо мной раскрылись тяжелые железные ворота и минуту спустя я шагал вдоль сада, окруженного высокой стеной. Он был наполнен странными, болезненного вида существами «не от мира сего», которые горячо ораторствовали, скакали, кувыркались, хохотали, пели, бранились — сумасшедшими. Я шел медленным, размеренным шагом, внимательно всматриваясь в лица странных людей. Многие из них боязливо отходили от меня; другие, наоборот — с вызовом обращались ко мне. Глаза странных существ светились, в лицах многих из них отражалось дикое вдохновение. Здесь были царствующие монархи и низверженные императоры, римские папы и пророки, разбойники и гонимые за истину; был слон, вообразивший, что на своем хоботе несет мир; здесь был человек, уверенный, что он проглотил воз сена; был один поэт, влюбленный в луну, и была собачонка, начинающая яростно лаять на поэта всякий раз, как только тот принимался декларировать свои вирши.

Как видите, я попал в самое изысканное общество философов, пророков, королей. Конечно, это мнимые короли и мнимые пророки; но с точки зрения их личных ощущений и упоения своим величием, я полагаю, это безразлично: ведь иллюзия так же способна восхищать больного умом человека и уносить его за пределы мира, как действительность — лучезарного гения. Настоящая Иоанна д’Арк, быть может, испытывала совершенно такие же ощущения, как и многие орлеанские девы, громящие англичан в пределах дома умалишенных. Наша сердобольность в отношении помешанных не совсем основательна: их уму часто открывается небо с хором поющих ангелов и их сердце замирает в восторге. Поприщин был истинно несчастен, когда на его голову лили холодную воду, в остальное же время он сидел на троне Фердинанда и царствовал. В конце концов, и сумасшествие имеет свой тайный смысл и невидимые радости, и величайший гений — свое безумие и незримые слезы. Кто счастливее — я не знаю. Перенесите Магомета или даже Байрона в дом умалишенных — и медики не задумаются их признать самыми безнадежными. Поистине, мир огромный дом сумасшедших, в котором — признаться ли вам в своем колоссальном самомнении — волею судьбы должен скитаться между безумными единственный нормальный человек, чувства которого охолаживаются безжалостно-анализирующим умом — Кандинский.

Счастливо миновав толпы сумасшедших, я направился к зданию, в котором, как читатель, конечно, догадывается, томился мой протеже — старый князь. Вскоре я очутился в коридоре, в конце которого я увидел маленького, тоненького человека — доктора-психиатра Рувича. Правду сказать, я немного побаивался, как бы он не открыл моей фальсификации сумасшедших и в невинном князе решился бы не признать помешанного.

Как только Рувич увидел меня, так внезапно остановился, и его два больших, светящихся из под очков глаза уставились прямо на меня. Бледное лицо его с заостренным носом и сурово сжатыми, тонкими губами напоминало неподвижность и важность мертвеца.

— Признаюсь, Георгий Константинович, вы мне чертовски плохую услугу оказали, — закричал он шутливо-недовольным тоном и, окруженный несколькими сторожами, имевшими вид палачей, сопровождавших инквизитора, направился с протянутой рукой ко мне.

«Он все знает», — подумал я, внутренне ужасаясь; между тем Рувич, пожимая мне руку, заговорил снова:

— И вы полагаете, что ваш больной страдает манией преследования, да еще в легкой форме; разочаруйтесь, это вид умоисступления самого дикого. Ваш сиятельный больной чуть меня не задушил. Как хотите, не желая собой рисковать, я принужден буду прикрепить его к кровати.

— Вы… сердцеведец! — проговорил я, радуясь и глумясь в душе над Рувичем, и опасения мои рассеялись, как дым. Что же, однако, здесь удивительного? Он не мог отличить проявление гнева здорового человека, чувствующего, что его мошенническим способом заперли в желтый дом, от припадков бешенства настоящего сумасшедшего. Держу пари, что каждый из наших психиатров впал бы в точно такое же заблуждение. Я уверен, что в недрах желтых домов скрывается порядочный процент людей умственно здоровых, попавших туда по протекции разных лиц; пусть последние будут спокойны: жалобы и вопли их узников могут спокойно отдаваться от голых стен, не западая ни в чьи сердца. Мертвецы под землей скрыты не более надежно, нежели они.

— Мне очень жаль, что мой бедный маньяк вас пугает. Что ж, прикрепите его к кровати, в таком случае.

— Всякий раз, когда я это делаю с моими буйными больными, они на время стихают… Да, не угодно ли — посмотрим вместе на вашего дикого князя.

Я ничего не имел против, и мы пошли. Пройдя узкий и длинный коридор, мы остановились около массивной двери с маленьким окном. Я стал смотреть в окно. Там по узенькой комнате яростно бегал, как зверь в клетке, жалкий старикашка. Трудно было в нем узнать князя. Свешанная на грудь, как у дикого буйвола, голова его была обрита, лицо страшно исхудало и бесчисленные морщины перебегали безостановочно. К довершению картины, его рот был полуоткрыт и из него минутами вырывался мучительный стон. Когда раздался звон отпирающегося замка, князь внезапно остановился, как загнанный зверь в лесу, услышавший голоса охотничьих собак, и приподнял палец кверху. Этот жест довершил его полное сходство с сумасшедшим, и я полагаю, что самый тонкий психиатр не заподозрил бы здесь обмана.

Рувич входил в дверь бочком и остановился, окруженный сторожами, как коронованная особа свитой. Что за трус этот Рувич! Но и я сам поступил бы не лучше; я остался за дверью, чтобы видеть агонию моей жертвы, не признающей спасительного света, обильно изливающегося на его помраченный ум из рога науки.

Воцарилось долгое и тяжелое молчание. Князь стоял неподвижно, мучительно переводя дыхание. Вдруг он сделал несколько порывистых шагов — и моментально вокруг доктора сомкнулось тесное каре из сторожей, которые угрожающе подняли в сторону неприятеля кулаки, как солдаты копья. Вот прекрасный способ лечения, в самом деле, и что за очаровательный врачеватель душ этот Рувич!

— Боже мой! — вскричал громко князь с выражением невыразимого отчаяния, и в его лице пробежали конвульсии. — Скажите, Бога ради, ужели вы, доктор, не видите, что я такой же сумасшедший, как вы; клянусь прахом моих детей! Да, я впадаю в ярость и это пугает вас; но Боже мой, кто может сохранить хладнокровие и не закричать, как зверь, когда я здесь, в доме сумасшедших, а мои дети, мои бедные дети — убиты… О, злодей-доктор!.. — тс…с… Не буду!.. Не считайте это за безумие!.. Напротив, я обращаюсь к вашему просвещенному разуму, я, сумасшедший — не странно ли это? Я прекрасно сознаю, что я здоровый человек — о, милосердный Бог, дай мне спокойствие, — но в то же время я прекрасно сознаю, как ужасна низость этого мерзавца-доктора… не буду, не буду!.. Но мои дети в земле… Клянусь их прахом, я не могу не кричать — негодяй, негодяй!.. Лейте, палачи, воду на мою бедную голову… Правда жжет мое сердце и вырывается из моих уст, как огонь…

Он задыхался.

— И Христос терял божественное спокойствие пред толпой фарисеев. Я же человек, но терплю больше, чем выдержать можно… Хладнокровным быть… но мне легче разорвать на куски того доктора… Ярость моя — не разжигай мою грудь… Палачи, вы снова будете обливать водой мою обритую голову. Нет, я не кричу этих слов о негодяе-медике, о мерзавце, который убил детей: разбойник, разбойник, разбойник!..

Из его глаз лились слезы, и хотя он всеми силами старался быть спокойным, но последние слова прокричал он диким, ужасным голосом, бессознательным движением подскочив к Рувичу.

Психиатр попятился к двери и шепнул мне:

— Какой дикий бред, и так всегда бывает. Будемте осторожны.

Князь, между тем, видимо стараясь овладеть собой, в отчаянии заговорил снова:

— Боже милосердный, дай мне спокойствие… Я не хочу быть безумным и только желал бы, чтобы этот умный доктор понял, что не помешанного, а здорового человека бросили в этот ад… Доктор, вы не верите, я читаю в вашем лице свой приговор, читаю и мое сердце бьется, бьется, бьется… О нет, мне не удастся разуверить вас, но может быть, я растрогаю вас, если вы точно человек, а не холодный камень… Смотрите, я, природный князь Грузии, падаю к вашим ногам…

Глупей этого ничего нельзя было выдумать, но старик упал на колени и зарыдал.

— Доктор, освободите меня из этой тюрьмы… Слушайте, я вам выболтаю всю правду… мерзавец Кандинский и моя жена вот какое придумали мне украшение — рога…

Он приподнял над головой по два пальца своих рук и захохотал странным, злым смехом.

— Черт побери — бык, не правда ли?.. Чтобы дать волю своей похоти, им надо было убить моих детей и запереть рогатого зверя. Все это ужасно, но понятно. О, я готов ее душить, душить и впиться в ее белую грудь, как вампир, и высосать ее распутную кровь… Потом умереть на ее трупе… Так я, старик, люблю ее. Поймите же — это страсть, а не безумие… А ее любовника я хотел бы колесовать… Поймите, доктор, вы здесь льете на мою голову воду, а там завладевают моим богатством и блудодейничают… О, эти мысли охватывают мою голову, как огонь, и старое сердце мое стучит, стучит, стучит… Доктор, дайте мне свободу и я путь вашей жизни осыплю золотом… Возьмите все… мне ничего не надо, я труп… Я жажду только мести… Крови своей Тамары жажду я… Всосаться в ее белую грудь и так умереть… Какое это блаженство!.. Доктор, сжальтесь, я обнимаю ваши колени — сжальтесь и берите богатство мое…

Он пополз на коленях и из груди его вырвался дикий, яростный стон. Сторож оттолкнул его ногой, и тогда-то произошла невиданная мной сцена.

Князь дико сверкнул глазами и, с необыкновенной силой вскочив на ноги, захохотал отчаянным безумным хохотом. Потом он стал бегать взад и вперед, как раненый зверь. Во всем этом только проявлялась вспыльчивость его предков, но здесь, в доме умалишенных, это было более, нежели уместно: никакой скептик не мог бы усомниться в полном безумьи моей жертвы.

Повернувшись ко мне, Рувич тихо сказал:

— Ну что ж, полагаю, достаточно. В дальнейших проявлениях больной не представляет уже интереса.

— С кем это вы там шепчетесь?!.. Да, неужели… Как!.. Отравитель!..

Мнимый сумасшедший своими дико сверкающими глазами смотрел в полуоткрытую дверь мне в лицо.

— Боже милостивый — как мне убить тебя? Черт ты, черт!.. Ура, я тебя задушу!..

И старик, подпрыгнув к двери в два прыжка, опрокинул сторожей с сумасшедшим хохотом и протянул уже к моей шее руки, но я благоразумно захлопнул перед ним тяжелую дверь.

— Вяжи его, вяжи!.. Руки назад, так… Митюха, клади его на кровать…

Несколько минут — и все было кончено. Князь лежал на кровати в кожаной куртке, крепко прикрученный ремнями, недвижимый, как труп.

Рувич подошел ко мне.

— Оставляю вас с вашим несчастным князем, коллега. Надеюсь, вы убедились в вашей ошибке: это самое буйное умоисступление, а не тихое помешательство, как вы говорили. Теперь он связан: побеседуйте с ним.

Рувич вышел.

Я беззвучно подошел к кровати и долго смотрел в лицо старика. Грудь его высоко поднималась, из открытого рта вырывались глухие, шипящие стоны, глаза были закрыты. Несчастный владелец подоблачных гор и бесконечных полей! Но сострадание было далеко от моего сердца, совсем наоборот: его дикие обличения подняли с новой силой таившуюся злобу во мне. Мне хотелось растравить его душевные раны и полюбоваться им. Сознаюсь, такое желание заслуживает виселицы, да я давно ее и заслужил; но эшафот не может увеличить боль души, измученной на алтаре самобичевания: в нас есть что-то страшнее его.

— Князь Евстафий Кириллович!..

Старик затрепетал в своей кожаной куртке и, раскрыв глава, в ужасе уставил на меня зрачки.

— Прежде всего, от вашей верной Пенелопы поклон.

Он простонал и задвигал головой, как в агонии.

— Тамара Георгиевна утратила всякую веселость после печального открытия о помрачении вашего светлого ума.

Князь приподнялся, но кожаная куртка заставила его снова упасть со стоном.

— Я, однако, ее уверил, что хотя вы и лишились рассудка, но есть надежда на излечение.

— Боже милосердный, я не могу убить этого смеющегося дьявола!

Я переменил тон и строго проговорил:

— В самом деле, князь, даю вам последний совет: постарайтесь рассеять в себе дикую идею о моих злодеяниях, и я раскрою вам двери вашей тюрьмы.

Конечно, я очень далек был от такого намерения: надо было зажать ему рот. Для убийцы ничего не может быть мучительнее обличения, даже из уст мнимого сумасшедшего.

— Подумайте, возможно ли о докторе, пользующемся такой завидной репутацией, отзываться, как об убийце ваших детей. Я их отравил, по вашему мнению, чтобы овладеть вашей женой — что за дичь. И как это вы не подумали, что неизбежным последствием вашей мании обвинять нас, то есть меня и Тамару, мою Тамару — признаюсь — <станет> сумасшедший дом? Вы в руках тех, кого называете разбойниками, и мы никогда не простим больному такой мании — поймите же это, черт возьми! Вы жалуетесь, что на вашу голову льют холодную воду — то ли еще будет? Я прикажу вас терзать скорпионами и железом, пока вы не измените ваших убеждений и не станете меня называть спасителем рода человеческого, каким я и был всегда.

Мой тихий голос, понизившийся до зловещего шепота, пугал меня самого: он казался каким-то чужим, точно внутри меня таилась змея и шипела под такт моих мыслей. Я сам переставал понимать себя и дивился силе своей злобы; меня охватило настроение мучительное и вместе с тем злобно-веселое.

Проговорив все, что мне было надо, я беззвучно вышел из комнаты и остановился в коридоре. Прямо против меня в полумраке стоял высокий, неуклюжий господин с глубоко сидящими в орбитах, проницательно устремленными на меня глазами. Исключительно только один Гаратов мог смотреть так простодушно-наблюдательно и точно желая проникнуть в тайники моего «я». Вообще, господин этот был очень мне не по душе, и я невольно содрогнулся, увидев его.

— Скажите, что вы здесь делаете, Гаратов?

Ответа не последовало; казалось даже, что он не слышал меня, как человек, поглощенный созерцанием и видящий нечто крайне интересное. Он смотрел, как изменялось мое лицо, как двигались мои губы и, о ужас, мне казалось, что он видит даже мое внутреннее сокрытое «я».

— Вы большой оригинал, Гаратов, — проговорил я с притворной беспечностью и пошел вдоль коридора. К моему неудовольствию, странный субъект пошел со мной рядом, продолжая смотреть на меня, повернув ко мне лицо и не произнося ни единого слова. «Настоящий носорог», — думал я, глядя, как неуклюже он переступает с ноги на ногу, иногда плечом задевая стену.

— До свидания, Гаратов, — проговорил я, неожиданно для него сворачивая в сторону. Благодаря такому ухищрению, я избавился от него, наконец. Немного спустя, я уже был на улице. Здесь меня ожидала новая неприятность: вдоль высокой стены медленно брела отвратительная старуха с головой, покрытой кровью, как красным шарфом. Глаза ее смотрели на окно, за которым томился мой узник. Содрогнувшись всем телом от отвращения, ненависти и предчувствия чего-то недоброго, я отвел глаза от «безобразной твари» и быстро пошел дальше.

В одной из глухих улиц судьба подготовила мне новый сюрприз: раздирающие звуки шарманки, наигрывающей популярное здесь «Отца я зарезал», внезапно раздались над самым моим ухом. Песенка была до крайности знакома мне и яркий образ поющей с мандолиной в руках Нины предстал моему уму и охватил его, как пламенем. Образ этот явился предо мной с такой яркостью и был исполнен такой грусти и немого упрека в мертвом лице, что я ужаснулся: сердце мое болезненно сжалось. «Почти галлюцинация», — подумал я, стоя на одном месте и бессознательно глядя в открытую дверь какого-то вертепа-кабака. Я видел там, но как-то в полумраке, фигуры грузин и армян, шарманщика и несколько женщин. И вдруг на пороге кабака показалась девушка с дико смеющимся, страшно исхудалым, но дивно красивым лицом, на котором под всклокоченными волосами светились, как бирюза, ярко-голубые глаза. И я сейчас узнал ее — свою Джели или, вернее, тень ее, — до того она изменилась. Костюм ее состоял из каких-то лоскутьев, едва прикрывавших ее плечи.

Вдруг она вскрикнула и, сделав несколько прыжков, подошла ко мне.

— Мой доктор!..

Что-же я мог ей сказать? — я молчал.

— Доктор, мой доктор! ты меня давно перестал любить, целовать меня и называть своей девочкой. Разлюбил меня и погубил, сердце мое разбил в кусочки. Ты смотришь на меня — не смеешься и не плачешь, а что-нибудь надо делать; мой вид такой уже… моя мать не могла смотреть на меня без слез — горьких, горьких. Какая я — ты не понимаешь, смотри — я пляшу…

Она закружилась на месте, как волчок, и смех отчаяния сверкнул в глазах ее. Ветер вздымал ее лохмотья и обвивал ими ее гибкое тело, как флагами. Я же в это время думал: вот она, мое небесное создание, роза Рионской долины — сумасшедшая или пьяная — безразлично, во всяком случае, я нечаянно уронил красивую вещицу и она разбилась в куски.

Вдруг она остановилась, таинственно приставила палец к губам и прошептала, подойдя ко мне:

— Слушай, доктор, он там — в Куре.

— Кто?

— Сыночек — твой ребенок.

Я смотрел, охваченный ужасом и изумлением.

— Да-да, родился ребеночек и он был твой, но теперь он на дне Куры глубокой… т-сс… никому не говори.

Зубы ее стиснулись, в то время как глаза отчаянно засмеялись.

— Ты меня отбросил от себя, как падаль. Ты из камня сотворен, русский человек, из камня. Я подумала, что твой ребеночек такой же каменный и убьет меня, блудницу, свою мать. Он только родился, и я сейчас хотела разбить его голову… но он запищал, и я позволила, чтобы он пил мою грудь, как ты меня пил, пока, упившись, <не> отбросил пустой сосуд… Но отец меня выгнал, а я горда — не пошла к тебе. Вот что я сделала, знаешь: упала на мостовую и так лежала с твоим сыном, кто хотел, покупал меня. Ребенок меня мучил, лицо его — твое и загорелось сердце мое… Подошла к Куре… Луна и звезды смотрели на меня, положила его — поплыл по волнам… На дне реки он, доктор… Там собери его кусочки и сделай себе… скелетик…

Она страшно засмеялась и, в порыве отчаянного веселья, что-то запела и закружилась в дикой пляске. Я не смотрел на нее больше: я бежал… В ушах моих звенела шарманка и пьяные голоса.