Совершенно невероятное событие: Гаратов у меня в кабинете — самый невыносимый для меня человек. Он сидит, протянув свои огромные, как бревна, ноги, набирает целый рот табачного дыма и потом сразу его выпускает. Он, положительно, напоминает мне какое-то чудовище. Из его глубоких глазных впадин внимательно смотрят на меня два маленьких глаза, как два светляка из полумрака пещерной расщелины. Я чувствовал на себе его взоры, даже когда не смотрел на него и, шагая по комнате, испытывал приливы сильнейшей злобы. Надо, однако, рассказать, как попал ко мне этот невыносимый для меня гость.
Как я упоминал уже, Гаратов в последнее время стал вести себя очень странно в отношении меня: он буквально меня преследовал своими неожиданными появлениями, иногда, точно из-под земли, вырастая предо мной. Конечно, это меня злило и мучило и заставляло тревожно думать, что он задался целью проникнуть в тайники души моей, может быть, даже догадываясь о причинах моих неудачных лечений. Часа два назад произошел маленький инцидент — вот какого рода. Я находился у ложа своего пациента, представьте — восьмидесятилетней старухи — светлейшей княгини. Можно легко вообразить, что я впал в самое сардоническое настроение, когда стал вглядываться в груду костей, одетую в мешок из желтой, морщинистой кожи, и когда предо мной предстала задача — поднять это тело и вдохнуть в него струю новой жизни силой какой-нибудь дивной микстуры. Нелепость такой задачи мне представлялась гигантской, как Александрийский столп. Я мысленно спрашивал себя: зачем, и ответа не находил никакого; однако же, вздохи и слезы, блиставшие на глазах целой дюжины дочек и внучек княгини, окружавших ее ложе, говорили о существовании иного мнения. Уму моему представился контраст между чистотой чувств людей мира этого и моим духовным холодом, я видел, что нас разделяет бездна и в душе моей, как змея, зашевелилась злость. Невольно в воображении моем восстали мертвецы-пациенты, которых я лечил, и как их было много, как много!.. Они поднимались один за другим и я невольно думал: может быть, ты был бы жив, молодой человек, если бы не мои пилюли, прописанные тебе с легкомысленной игривостью; возможно, что и ты, старик, продолжал бы еще блуждать по нивам мира, если б я не отрезал тебе ногу, объявив, что иначе тебя ждет смерть — и солгал, солгал: злоба моя требовала пищи и потому ампутация твоей больной ноги соблазнила меня; а ты, девица, наверное была бы жива, но ты умерла под ножом, как жертвенный козленок, а может быть, ты слишком хорошо была усыплена хлороформом — не знаю. И еще, и еще, и еще! — о, как много вас, как много, и ни одного обвинителя, все в гробах, и прилипли их языки к гортани, не подымутся и не укажут на меня: убийца — ты.
Непостижимо странно: чем яснее мне представлялось это кладбище бывших моих пациентов — я почти ощущал запах гнили и червей, — тем настоятельнее подталкивало меня приобщить к их компании новую светлейшую гостью. Во мне было все мертво, как в пустыне, и казалось, какие-то огненные языки жгли меня и шептали: вперед, вперед. Куда — я не спрашивал, так как чувствовал, что впереди меня — бездна.
Лекарство было принесено, но прежде, чем испытать его действие, я обратился к присутствующим с речью. О, эти речи и красивые слова, и как часто я их импровизировал теперь, и с каким подкупающим видом. Я говорил о том, что больная непременно должна скончаться к вечеру, если ее не лечить: только моя микстура дает очень маленькую надежду на наступление благоприятного кризиса. Конечно, этим я ничем себя не обязывал, тем более, что нарочно упомянул о возможности печального исхода для больной сейчас же после первого глотка волшебной влаги, но добавил при этом, что принцип все-таки говорит в пользу врачевания. Такой прием — самый обыкновенный у медиков в критических случаях.
Моя мрачная речь заставила светлейших девиц и маменек безнадежно опустить свои головы, причем произошло общее движение и среди мертвой тишины девочка лет девяти тихо расплакалась. Я посмотрел на нее и во мне созрела дьявольская мысль, и вот, немного спустя, ребенок, по моей просьбе, преподносил ко рту умирающей ложечку с микстурой. Невинная ручка и невинная улыбочка сквозь слезы на лице младенца: кто мог заподозрить в ней маленького палача! Все смотрели с умилением, видя в ней земного херувимчика, и только мне рисовалась еще чаша с ядом в маленьких ручках. Мне доставляло странную приятность думать, что убивать могут не только демоны, как я, но иногда может совершить это и ангел… с райской улыбкой.
Больная широко-широко раскрыла ввалившиеся глаза и, минуту спустя, я имел возможность констатировать… смерть. На меня все смотрели с ужасом и недоумением, но ужас людей в меня вселял род какого-то отчаянного веселья. С тверда сжатыми губами, по которым, кажется, змейкой пробегала тоненькая, злая улыбочка, с высоко поднятой головой, как у человека, который считает себя выше всех подозрений, я отошел от трупа в другую комнату.
Там, в полумраке, виднелась чья-то фигура; я стал присматриваться и содрогнулся: передо мной, как привидение, появившееся неизвестно откуда, стоял Гаратов. Он смотрел на меня пристально-спокойно, точно всматривался в глубину колодца, на дне которого видел не воду, а огонь, и спокойно хотел уяснить себе этот феномен.
Так прошло минуты две, и трудно сдерживаемая злость все более овладевала мной. Я заносчиво поднял голову и хотел уже пройти мимо, но мой враг сделал два огромных шага и тихо проговорил:
— Дряхлая была старушенция, и вы правы, думая, что такое существование ни к чему… В вашем лице я прочитал эти мысли и еще другие и подкараулил злость особенно утонченную, этакую…
Я содрогнулся, как преступник, и мой язык пролепетал:
— Мысли прочитали мои!.. Как вы их читали… странно.
— Нет, не странно: я учился читать эту книгу — лицо ваше, и вот на нем было написано: такие старушенции — дрянь; претендуют на жизнь — умора, и досадно лечить, и пусть убираются лучше… бац! — вы и постарались…
— С ума вы сошли, Гаратов!
— Смертный яд на сердце вашем…
— Что?!..
— Осадок от дум мучительных и гордых.
— Осадок дум и яд!.. Каким языком вы выражаетесь, библейским, может быть…
— Сокращенным… Но вы бледнеете и какой нервный — страх…
— Черт побери, какой шутник вы, удивительный шутник!..
Я чувствовал, что теряю самообладание, как-то неуместно улыбаюсь, и я скорее пошел к выходу с удивительным ощущением: мне казалось, что на своих плечах я ношу удивительную голову, светящуюся, как хрустальный шар, сквозь который виден мозг и движение мыслей в нем… «Какая дикая иллюзия…» — думал я, спускаясь по лестнице, но иллюзия не рассеивалась окончательно и, повинуясь какому-то болезненному чувству, я ступал с осторожностью, точно боясь разбить драгоценный шар. Скоро, однако же, мне удалось овладеть собой, но чувства мои почему-то утончились до высшей степени: до моего слуха доносился плач родственниц умершей, и я различал каждый голос в отдельности.
Подойдя к своему экипажу, я занес уже было ногу, чтобы сесть, но что-то заставило меня оглянуться: Гаратов стоял за мной и смотрел на меня спокойно и внимательно.
— Пожалуй, пойдемте вместе, Гаратов, пешком.
Я хотел наказать надоедливого человека, но наказан был сам: он шел рядом со мной, не спуская с меня глаз — версту, другую, третью. Наконец, я ступил на крыльцо своей квартиры и обернулся.
— Вы имели поистине адскую любезность совершить со мной все это путешествие, и, надеюсь, не откажетесь зайти ко мне.
Гаратов кивнул головой и вошел вслед за мной, и вот уже часа два как он сидит у меня и молчит, молчит упорно, нестерпимо молчит.
Злость моя, однако же, как-то рассеялась, может быть, потому, что меня мучило теперь желание знать, что думает он обо мне и что он, наконец, скажет. Любопытство и тревога в душе — и ничего больше. Но вот теперь, когда, как мне казалось, у меня был тайный свидетель моих медицинских преступлений, я почему-то упорно возвращался к моим идеям о человеке, как автомате, и силился проверить их. Минутами, когда мне казалось, что я безусловно прав, меня охватывало какое-то торжествующе-веселое настроение и хотелось засмеяться Гаратову в лицо и высказать ему свои мысли, но потом, вместе с сомнением в своей правоте, являлась тревога и еще большее желание знать, что думает он обо мне. «А этот черт что-то знает, — думал я, — но разобрать Кандинского нелегко: мои мысли — холодные вершины гор, до которых не добраться людям; они высоки и холодны. Кандинский останется загадкой, как природа. Истина или заблуждение — в этом весь вопрос, и вот он, человек-автомат, вот скелет и вот внутренности его, откуда исходит мелодия чувств и мыслей. Отправить к праотцам миллион жизней для меня ровно ничего не значит».
Думая так, я стоял перед скелетом и моделью сердца, печени и легких, созерцая все это с чувством гадливости и презрения.
И вдруг раздался спокойный, уверенный голос:
— Человек — машина и наш божественный дух то же, что искры из трубы, и потому жизнь и смерть совершенный пустяк… Можно и для забавы, пожалуй, удлинить или укоротить дни бытия земного.
— Вы магией занимаетесь или волшебством, и знаете — это мои мысли!..
И я смотрел на него с чувством безграничного изумления. Каким образом он мог подсказать мне мои собственные мысли — я не понимал.
Гаратов, между тем, выпустив сразу изо рта облако дыма, сказал:
— Ваши мысли — да, знаю. Однако, вы сами утверждаете это.
— Нисколько., совсем нет… Ваши претензии читать меня, как книгу, меня только смешат…
Спохватился я, однако же, поздно, и Гаратов перебил меня:
— Напрасно трудитесь: сами сознались — чего же больше? И вас напрасно так уже это удивляет и тревожит. Мои претензии знать вас, может быть, дерзки — не спорю, но человек я все-таки скромный и никому не выболтаю, какая трагическая пляска мыслей совершается там — в голове вашей: я любуюсь этим сам. Вы заинтересовали меня уже давно. Лицо — бледного честолюбца, холод и дерзкая скрытая насмешка, презрительное равнодушие, которое подчеркивается вами умышленно, как бы в силу гордости и сознания, что все ничтожно в этом мире и заслуживает разве одного вашего плевка. Тонкая злость шевелила губы ваши и, что самое интересное, когда вы смотрели на безобразного больного, она усиливалась и светилась даже из глаз. Очевидно, вид больного вызывал в вас отвращение и даже злорадство — да-с, и тайное издевательство, прелесть которого ведома только вам. Больные ваши для вас не более, как толпы карикатур, и вы созерцали их со злорадной приятностью. Все это я в разное время подметил в лице вашем и вы заинтересовали меня страшно. О, вы лишили меня сна! Откуда такой характер — я недоумевал, и характер ли это только: я отрицал такую возможность; мне казалось, что над всем этим царствует скрытая работа мысли и что извращение чувств есть только отражение гордого полета ума с окраской отчаяния. Я стал наблюдать за вами и убедился, что я прав. Вы, конечно, помните, как однажды напоили моей микстурой в увеличенной дозе больного оспой. Вы рассказывали об этом с такой зловещей иронией, что я сейчас же понял, что в вашей душе поселился демон зложелательства… вы ненормальны…
Последнее слово произвело на меня страшное действие: ведь самые ужасные обвинения были ничто в сравнении с признанием Гаратова, что я ненормален. Пускай скажут, что во мне поселился сам сатана: что ж, я подумал бы только, что близкое знакомство с такой сильной особой нисколько не должно компрометировать меня; скажут «убийца» — ровно ничего не значит, так как акт разрушения жизней — результат идей Кандинского, равнодушного к людям, как сама природа; но сказать, что я умственно-больной — это толчок, разбивающий вдребезги все величавое здание моих идей. И это тем более было для меня ужасно, что я всегда весь человеческий род признавал нервнобольными, жалкими людишками, но себя я старательно выделял из этого стада.
Я стоял перед своим ужасным противником и нервно содрогался, и казалось мне, что как будто я сделался тоньше и выше, и из глаз моих исходило странное, больное сверкание и точно по всему моему организму разлилась какая-то ужасная болезнь. Я воскликнул с напускным смехом и раздражительно:
— Вы шутник, господин Гаратов. Рассказывайте это вашим душевнобольным… Вы забыли, конечно, что перед вами я — доктор медицины Кандинский…
— Я говорю это вам — доктору медицины Кандинскому — с полной уверенностью.
— Вы с ума сошли!..
— Заметьте, — мои слова — результат наблюдений над вами, и самых добросовестных…
— Какой вздор!..
— Вы, однако, чрезвычайно чувствительны в этом месте. О, я понимаю. Вы парили над миром, как орел, и вдруг осознать, наконец, что все это парение — результат болезненности — ужасно неприятно. Но оставим все это на время, так как я хочу окончить. Слушайте.
Противный Гаратов потянул дым из своей отвратительной сигары и, посидев некоторое время с отдутыми щеками, раздвинул губы. Выпустив сразу целое табачное облако, он продолжал:
— Демон зложелательства, поселившийся в вас, рос и развивался, обкуриваемый ядом ваших идей. Иначе это и быть не могло. Из резервуара вашего мозга катились волны мыслей по всем сосудам и нервам вашего организма, утончая и извращая все ваши чувства, в том числе, конечно, и совесть. Для меня стало ясным, что в силу такого процесса вы стали, так сказать, вне закона нашей человеческой природы: что радовало нас, вас печалило, что вызывало в обыкновенных людях слезы, в вас вселяло злорадную радость…
— Ну и что ж!.. — воскликнул я на мгновение, почувствовав в себе прежнего Кандинского.
Он посмотрел на меня так, что, казалось, свет его глаз проник в мою душу, и улыбнулся; по улыбке этой я видел, что он понял мое восклицание и мгновенно охватившую меня радостную гордость.
— Вздор!.. — воскликнул я резким голосом в чувстве полного смущения.
— Что вздор?
— Ничего, продолжайте.
— Хорошо, я продолжаю. Что ваш ум отравлен — нечего и говорить. Но, кроме того, я приходил к выводу, что в области ваших мыслей существует главная идея — ядро, из которого пошла порча. Вероятнее думать, что она — больное дитя, порожденное нашей наукой, так как всякая специальность обыкновенно наполняет умы свойственными только ей микробами знания…
— Микробами знания!.. Это еще что за язык!.. Ха-ха-ха!..
— Смейтесь, если выражение смешно, но микробы, заражающие ум, имеются во всех знаниях… Астрономия, например, может сделать человека совершенно нечувствительным к земному бытию, напитать его, так сказать, звездным светом, так что ученый муж будет казаться только тенью человека. Законоведение может повлечь за собой отрицание всякого права в ученом правоведе, наполнить ум бесконечными софизмами, так что жертва науки станет доказывать, наконец, что черта надо увенчать лаврами добродетели, а ангела — заковать в цепи. Медицина дает особенно много материала для умственного самоискалечения… Отравиться ею легко… Однако, я не продолжаю: вас это волнует…
— Нисколько. Меня ничто не может волновать — ни живое, ни мертвое.
— Мертвое даже?..
— Мертвое!..
— Скоропостижно скончавшаяся от болезней…
— Что?!..
— Ага!..
— Продолжайте же ваши истории. Только для меня все это старо, как азбука. Я давно это знаю.
— Еще бы. Вы полагаете, что все знаете. Однако, вы бледнеете…
— Продолжайте.
— Итак, я долго не мог уловить, в чем идея ваша, и только некоторые фразы ваши, сказанные с видом глубочайшего презрения, стали открывать завесу тайн, сокрытых от мира сего… Раз, например, в присутствии нас всех, вы сказали: «Если правда, что существует Бог, то Он должен быть не чем иным, как только колоссальным организмом с бесконечно сложной системой нервов… Дайте мне Его вскрыть — я объясню природу, движение звезд небесных и все сокрытое…» Вас страшно было слушать; лицо бледное и странный свет в глазах…
— Я шутил.
— Знаю. Но странная шутка, характерная… да не совсем она и шутка. Вас била по нервам она, шутка эта, странная она такая, злая, и вы таким казались удивительным. Вот я и думаю — чтобы так шутить и вознестись к Богу с шуткой этой, надо, чтобы в уме вашем непрестанно жило убеждение, что мы, двуногие земли — организмы с сетью телеграфных проводов-нервов, разбирать которые вы хорошо умеете… гасить жизни и, пожалуй, зажигать в добрую минуту… Из этого зерна могут обильно разрастись всходы, если раскидывать умом широко и неустанно… Так с вами и было… Думали, презирали, гордились, возносились.
— Вздор!.. — воскликнул я с нервным смехом.
— Идеалист вы, заметьте, а не наоборот, — как думаете…
— Как думаю!.. Опять читаете мысли!
— Только идеалист падает с высот… вы пали, без сомнения, еще в юности вашей… как идеалист, вы оскорбились грубостью бытия и пали в злобное отрицание… Прозаик не бунтует, примиряется с окружающим и живет, улыбаясь пошло. Но продолжаю. Сегодня, да вот хоть сейчас, я вас раскрыл совершенно, слушайте. Вы здесь ходили по комнате, а я молчал, наблюдая… Вас мучила мертвая старушка и мучило мое молчание и любопытство знать, что я думаю вас; вы боялись, что я обнаружу легкомысленность вашего врачевания. Это я видел по беспокойному перебеганию ваших глаз, посматриванию на меня с дерзостью и злобой. Затем настроение ваше переменилось и вы как бы ушли в колодезь — в идею вашу: глаза углубились, зрачки стали неподвижны, лицо окаменело. Так продолжалось долго: вы копошились на дне вашего колодца и даже согнулись как-то, точно под какой-то тяжестью… Но вдруг вы вздохнули легко и, выпрямившись, зашагали смело, как победитель. Очевидно, в сотый раз проверяя справедливость ваших мыслей, вы вышли с торжеством из этой борьбы в вас — отрицания и утверждения. Ведь это с вами так всегда бывало, потому что вас непременно должно было охватывать глубокое и мучительное сомнение в вашей правоте. Вы всегда боролись в себе самом и это страшно мучило вас. Итак, в течение некоторого времени вы внутренне торжествовали и походка ваша была, как у льва — гордая, легкая. Вдруг вы остановились, задумались и губы ваши стянулись с удручающей грустью. Я понял, что вы снова попали в ваш колодезь. Потом вы медленно-медленно пошли и, неожиданно снова остановившись пред этим скелетом, стали смотреть на него и на сердце, и на все те штуки, принимая прежний вид, — гордый, торжествующе-насмешливый, презрительный… Идея ваша тут выразилась ясно и очевидно — я не ошибся: анатомия завоевала вас… От этих аппаратов вы шли выше и, добравшись до Господа Бога, стали представлять Его себе гигантским организмом с сетью нервов и клеточек. Мертвецы наказали вас за то, что вы резали их с такой яростью: вы сами стали мертвым среди живых. Довольно, можно на этом покончить пока…
Он умолкнул, наконец, а я стоял и молчал, глядя на него. Необыкновенное ощущение болезненности и какого-то неведомого мне страха охватило все мое существо. И все это странно мешалось с глухой яростью, на этот раз бессильной. Мгновениями мне хотелось броситься на него и сдавить ему горло, но тогда страшное слово, как молот, било в мой мозг, — «ненормален». Во что бы то ни стало, однако же, надо было разбить своего врага и, почувствовав внезапную энергию при этой мысли, я с резкостью, полной ядом насмешки, напал на него.
— Гаратов, вы поистине самый милейший человек, но очень странный. Посмотрите, даже из прорех вашего платья сквозит самая девственная честность.
Гаратов взглянул на меня простодушно — слово «честность» его тронуло — и, протянув свою огромную ногу, повертел ею с ее рыжим сапогом, как бы любуясь им.
— В таком случае, и из дыр моих сапог, посмотрите.
— Прекрасно вижу и лучше, нежели вы мои мысли. Вы имеете ужасный вид. Девственная честность и такая же философия скоро заставят вас ходить по улицам в таком же девственном костюме, в каком ходил Адам до изгнания его из рая.
Гаратов покраснел.
— Это ничего. Предрассудок толпы… к тому же я не беру с больных…
— И сделались предметом осмеяния.
— Меня ненавидят коллеги… но это к делу не относится, Кандинский.
— Позвольте. Здесь два представителя медицины. Одного из нас наука научила материализму, в вашем смысле слова, это я; в другого вдохнула самый пламенный жар любви к ближним — это вы.
— Ошибаетесь: никакой пламенной любви нет.
— Теперь подойдемте оба к зеркалу и вы решите сами вопрос, кто из нас более походит на смешного, странного, болезненно-чувствительного субъекта — вы или я.
— Не к чему подходить к зеркалу, — пробасил Гаратов, упрямо тряхнув косматой головой. — Вопрос можно разрешить и без этого: я, конечно. Ваша изящная наружность, элегантный костюм, манеры, исполненные грации — все это действует подкупающе на людей, но меня этим не обманете: я вижу хорошо, что ваша совесть болезненно извращена, воображение уносит ваше «я» на гигантских крыльях, сердце опустело, как заглохший сад, а мысли долбят дыру — могилу Кандинского.
Он умолкнул, а я снова почувствовал, что во всем моем существе как бы разлилась болезнь. Осмеять Гаратова мне очень хотелось, но в тоже время меня неудержимо влекло разбить его помощью моих идей. Я чувствовал, что делаю глупость, что выдаю себя с головой, как преступник, но желание доказать истинность своих мрачных воззрений разбивало волю и влекло меня дальше и дальше. И, стоя перед отвратительным человеком и внутренне рисуясь своим презрением ко всему живущему, я с увлечением стал развивать свои мысли, уходил в самую глубину их и мрачно, и страшно иллюстрировал человека, как автомата-машину, и неизбежный вывод получался, что весь мир его идей и чувств — колоссальный самообман, что совесть и любовь — нервы и что если природа является разрушительницей жизней, то нет основания обвинять за убийство человека, в особенности, если оно вызывается гуманной целью — сократить страдания.
Моя длинная речь лилась плавно и стройно и была проникнута презрением к ходячим мнениям людей. Минутами я останавливался, желая знать, не пожелает ли возразить что-нибудь на все это Гаратов. Но этот противный человек упрямо молчал, видимо, не желая проронить ни единого слова. В конце концов, я высказался вполне или, говоря иными словами, выдал себя с головой. И когда мне нечего было уже больше доказывать, я стал смотреть на своего врага, пораженный своим собственным диким поведением, с волнением и злобой.
— Говорите же что-нибудь… О, черт возьми — хоть слово!..
Противный человек усмехнулся простодушно-лукавой усмешкой и поднялся.
— Да, вы весь раскрылись, Кандинский, и я вижу вас, как будто вы представляете собой хрустальный ящичек, в котором всякие удивительные вещи. Теперь я более богат знаниями, большое вам спасибо.
Он простодушно протянул мне свою огромную руку, но с улыбкой тонкой и лукавой. Мне хотелось броситься и задушить его, но, когда он пошел к двери, у меня невольно вырвалось:
— Подождите, Гаратов!.. Еще поговорим!..
— Не беспокойтесь, прошу вас… Мы будем часто беседовать и, полагаю, придем к определенным выводам… Очень хорошо, что вы раскрылись.
В этот момент дверь распахнулась и в комнату вошел фельдшер — человек маленький и горбатый. Он объявил мне. что отравилась такая-то девушка и меня ожидают для вскрытия.
— Да поздно теперь… Почему не утром? Надоели мне эти вскрытия… а надо идти…
Произнося эти слова, я старался скрыть — главное, от Гаратова — чувство охватившей меня радости. Странно, конечно, что я почувствовал ее, но не непонятно. Гаратов пошатнул во мне мою веру в себя, и все мои прошлые мысли толпились в уме моем, как зловещие птицы в бездне, перебивая друг друга и как бы говоря мне: «Мы тебя покинем, и что тогда станется с Кандинским?..» Я знал, что все мое здание, сплетенное из холодных мыслей, рассыпется, как карточный домик, но это будет не ранее того времени, когда его оставит единственный бог — вера в себя. Желание спасти божество свое сделало то, что я смело шел теперь резать мертвое тело, как на бой.