«Мое существование кончается, я это чувствую, я вполне ясно понимаю полнейшую невозможность моего дальнейшего пребывания на земле. Я не знаю, как я покончу с собой, да это совершенно безразлично. Важно и даже, может быть, поучительно одно: брожение мыслей в уме моем и болезнь моей души, вызвавшие невозможность дальнейшей жизни. Я — доктор медицины, и в моей ранней молодости наука не укрепила мой шатающийся юношеский ум, а наполнила его ядом отрицания: плоды науки часто бывают ядовиты и сок их гибелен. Что со мной произошло, то, хотя и в миниатюре, происходит иногда и с другими, и потому повторяю: моя история поучительна. Вместе с духом всеотрицания я стал совершать, так сказать, мысленные преступления и делал это с тихой злобой и гордостью самой опасной, потому что она происходила от сознания превосходства моего ума. Проникая в глубины наук, я испытывал сладостное упоение и мой ум получал, так сказать, орлиные крылья, но чем больше было знаний, тем больше я отдалялся от нравственных законов добра и любви, тем больше проникался идеей безграничного зла на земле. Положит ли кто-нибудь на мою могилу хотя камень — не знаю, да мне и не надо ни камня, ни креста: моя жизнь не останется без следа, я сам воздвигну себе монумент — такой же зловещий и холодный, как моя жизнь — мои записки. В них вы найдете своего рода анатомическое вскрытие, только не тела, а духа. Мы, медики, любим резать мертвецов и чувствуем себя польщенными, когда найдем в теле присутствие яда; мне представляется гораздо более почтенным делом вскрыть свою душу и обнаружить яд помыслов, отравляющих всю жизнь так же верно, как тело скрытый в желудке ядовитый паразит. Делая это страшное вскрытие, я хочу принести пользу людям, единственную, какую я могу сделать; при взгляде на меня всякий скажет: как был жалок и страшен этот несчастный доктор, и не захочет быть похожим на меня. В этом смысле, мои записки для некоторых будут зеркалом, в котором каждый сможет видеть отражение своего собственного преступного „я“. Быть может, подумают, что мои мысли, бывшие для меня чашей, полной отравы, исключительно мои и несвойственны другим людям. Господа, прежде всего мы все скептики, стоящие на шатком мостике между злом и добром. В пользу добродетели мы часто говорим только для приличия или, вернее, по трусости; на самом деле мы, обыкновенно, мысленно переходим мостик, отделяющий добро от зла и преступления, и на той стороне его часто чувствуем себя совершенно в своей стихии. Мы все, если хотите, преступники в помыслах, а перейти от идей к действиям — только маленький шаг, по крайней мере, для человека с характером решительным. Я полагаю, что в моей юности храм моей души был нисколько не менее возвышен, нежели у каждого из вас, и вся разница между нами только одна: при пылком воображении, я был немного решительнее вас, да, пожалуй, глубже и мучительнее чувствовал противоречие зла и добра на земле. Струны моей души звучали несколько посильнее, нежели у других — вот и все. При изящной внешности я, как уже сказал, имел пламенное воображение и душу холодную, закрытую для любви и приязни к людям. К себе подобным я всегда чувствовал некоторое презрение, и я не знаю, чем это объяснить: душа моя, если хотите, походила на роскошные, но холодные апартаменты с божеством, изображающимся коротеньким „я“, где посторонним давалась маленькая аудиенция в несколько слов. Заметьте еще следующее: я был необыкновенно чувствителен ко всякого рода красоте: лица, форм, пластичности движений; внешнее уродство, старое лицо, толстота, раздутые животы, безобразные рты, носы — все это вызывало во мне отвращение, брезгливость к людям, переходящую в злость, и часто кончалось мысленным издевательством над человеком вообще. Я полагаю, что во мне странно совмещались поэт и медик, и против моей профессии резко протестовали во мне мои оскорбленные природные чувства. Для них не было пищи: я видел вокруг себя одну обнаженную, отталкивающую действительность и стал крайним прозаиком, гордящимся положительностью, реальностью своих мыслей и выводов. Я помню, что, предаваясь разным научным упражнениям, я любил, на основании физиологических и анатомических данных, делать заключения о вещественности всего созданного, об отсутствии души, бессмертия и пр.

Во всем этом нет ничего ужасного, тем менее указывающего на будущего утонченного злодея. Совсем наоборот: душа поэтическая и сильная, тонкий, анализирующий ум, характер гибкий и твердый; прибавьте к этому знание людей и умение обращать их в полезных для себя слуг — да, это все условия для образования удачника-карьериста. Не удивляйтесь, господа, если я прямо скажу, что все, что случилось со мной, случилось исключительно потому только, что я избрал самую роковую для меня профессию — медика. В ней, то есть в медицине, был яд для моего ума и, благодаря свойствам моей души, в моей профессии я черпал материал для оправдания моих преступных замыслов. Читая эти строки, вы подумаете, что я впадаю в абсурд, и не согласитесь со мной. Да, это непонятно для вас, но прочитайте исповедь моей души и вы увидите, как я безусловно прав, и поймете, что такому человеку, как я, дать власть лечить больных — значит вложить в его руки косу смерти.

Врачу, как и священнику, надо быть простым, как ребенок, иметь душу, отзывчивую к страданиям всякого человека; если же вы увидите на лице медика отражение внутреннего холода, скрытую иронию, услышите от него высокомерную велеречивость, брезгливость к грязной нищете и обнаженным язвам больного, и наоборот — льстивую ласковость к человеку богатому — знайте: это не врач, а палач; бегите от него и не верьте его знанию; в лучшем случае — оно сомнительно, а когда врач рассыпает его безучастно, со скрытым зложелательством или тайной иронией, то как раз незаметно для себя станет убивать вас.

В течение пяти лет пребывания моего в университете все указанные свойства моего характера все более развивались. Я делался честолюбив, холоден, все более замыкался в себе, втайне все более гордился своими знаниями. Моим любимейшим занятием было анатомирование трупов, и делал я это с чувством неизъяснимой любознательности и одновременно с этим отвращением к мертвым телам. Человек, вообще, мне представлялся удивительно противным физически и ничтожным — духовно, что не мешало мне делать очень высокую оценку силе своего собственного ума. Под влиянием моих занятий, все люди моему воображению начали представляться просто голыми телами с накинутой одеждой на них: разгуливая по улицам Москвы, я мысленно видел их на анатомических столах, и в душе злобно иронизировал, представляя себе их распухшие животы, нервы и мускулы. Человек мне представлялся просто машиной и ничего больше, а мир — лабораторией, где все живущее кончает свое существование под анатомическим ножом смерти.

Вот все, что я хотел сказать о себе. Это не предисловие, а скорее эпилог. Все, что следует далее, написано мной не теперь, а в годы моей молодости, слогом, в котором, кажется отразилась моя душа — холодная и гордая, и мой ум — иронизирующий, скептический и злой».

Лидия Ивановна, прочитав последнее слово, свесила тетрадь на колени и неподвижно уставила в пространство серьезные голубые глаза. Над бровями ее образовалась морщинка и обыкновенно бледное лицо светилось теперь каким-то внутренним светом.

После нескольких минут общего молчания студенты начали друг на друга вопросительно посматривать. Бриллиант сказал:

— Господа, эта история — весьма мрачная исповедь, заблудшейся в лабиринте скептицизма и полузнаний докторской души. Все-таки, я полагаю, что он прав: многие из нас чуточку походят на него, и жребий Кандинского не так исключителен, как кажется.

На эти слова последовали шумные возражения. Волновались больше всего именно те, которые чувствовали свое сходство с автором записок.

— Покорно благодарю — я вовсе не намерен себя причислять к каким-то уродам. Если есть такие медики, то очень жаль; но, во всяком случае, это не более как нравственная извращенность, обобщать которую смешно и дико.

Проговорив все это громко и резко, с волнением в голосе, Куницын пристально посмотрел на Лидию Ивановну и добавил:

— Он врет — от слова до слова.

— Кто — мертвец?!.. Ну нет, не думаю. Извини, любезный друг — ты что-то странен сегодня, — сказал Бриллиант.

К бледным щекам Куницына прихлынула яркая кровь. Его волнение было настолько сильно, что все это заметили и начали смотреть на него удивленно. Между тем, Куницын, волнуясь, но все-таки с некоторым фатовством и искусственным смехом, наклонился к девушке и спросил:

— Лидия, я вам скажу причину своего волнения — я хочу сделаться медицинской… звездой… знаменитостью…

Девушка медленно поднялась и, глядя с необыкновенной серьезностью в лицо своего жениха, сказала:

— Володя!., да что же это значит!.. Звезда, знаменитость! Фу ты, Господи, как странно!.. Да почему же именно вы должны воссиять?.. Признаюсь, я не вижу для такой надежды никаких данных.

Она рассмеялась и продолжала:

— Но вот что, голубчик Володя, удивительно: я сама почему-то думала о вас, когда читала эти записки, и знаете ли, что именно…

— Договаривайте, не стесняйтесь, Лидия, что вы думаете — ну-с…

— Вы слишком самолюбивы, эгоистичны и холодны к людям. Куницын, вы будете плохим врачом… Вам противен вид больных… Помните, как вы раз плевали, выйдя от чахоточного в клинике… Я до очевидности ясно понимаю — вы, как и этот несчастный самоубийца, будете с отвращением смотреть на больного бедняка и убежите от него в богатые палаты…

Она неожиданно остановилась: взволнованное лицо юноши стало бледным и на минуту приняло злое выражение. Девушка долго смотрела на него и вдруг рассмеялась своим тихим протяжным смехом.

— Куницын, бедненький мой… Не верьте мне… ведь я такая болтунья и притом так часто ошибаюсь.

— На этот раз наверное ошибаетесь и очень грубо, — возразил он резко, — но я прошу вас ответить: на основании каких это аргументов вы составили такое мнение обо мне?

Она вдруг сделалась серьезной.

— Я вам отвечу, но не теперь… после прочтения этих записок. Володя, ведь вы против этого ничего не можете иметь? Я надеюсь, мы сегодня не будем спать, господа. Слушайте.

Все затихли и Лидия начала читать.