— Ты совершенно изменился, Кандинский, и я тебя не узнаю.

Проговорив это, Тамара опустилась в кресло и со странным любопытством начала смотреть на меня, не двигаясь.

— В чем же именно изменился?

— Изменился; ты уже не тот, и самоуверенность твоя, как будто, уменьшилась. Ты не так смотришь, не так ходишь, выражаешься как-то иначе, не с прежней решительностью и резкой отчетливостью; как-то сбиваешься с такта и иногда начинаешь смотреть очень странно, точно в глубину своей души. Что ты там видишь? Может быть, свою совесть?

— Совесть!..

— Вот, как ты посмотрел сейчас странно. Точно из глаз твоих сверкнуло на меня что-то страшное, холодное и пугливое. Положительно, ты уже не тот, и если это совесть, то я поздравляю тебя, но Кандинский с совестью, пугливый и боящийся своих собственных преступлений — обыкновенный, маленький, ничтожный человек-убийца, и я чувствую, что такого отравителя-доктора я буду только презирать и ненавидеть.

Она нервно приподнялась, глядя на меня мрачно-злыми глазами с низко спустившимися над ними, часто мигающими длинными ресницами.

— Ты обманул меня, или — это безразлично — я сама обманулась, думая, что ты человек с железной волей, на которого я могу опереться, как на гранитную скалу. Уж если ты убедил меня в необходимости идти по трупам, то должен бы, по крайней мере, оставаться до конца самим собой. Но ты делаешься иным, пугающимся, и порождаешь презрение. Ведь ты поддерживал во мне иллюзию, что ты какое-то особенное существо, рисовался и завлекал меня. Но вот скала, о которую я надеялась опереться, рушится, и я вижу себя в бездне, вместе с тенями убитых людей. Мне страшно быть одной с ними, ты это знаешь, но — лучше быть одной в этом пустом доме, нежели с тобой. Иногда ты так страшно смотришь в пустое пространство, точно разговариваешь с кем-то. Ты видишь ее, может быть?

При этом вопросе глаза Тамары испуганно расширились.

— Ее?!..

— Ее!.. Точно эхо. Что с тобой?

Увы, я давно уже перестал понимать, что происходит со мной, но чувствовал, что напоминание о ней вызывает во мне холодный трепет: в воображении моем восстала она, но, вспомнив, что о ней, разрезанной мной в отчаянной ярости, не могла говорить Тамара, я воскликнул в чувстве тайного ужаса:

— Ты о ком же?..

— О ком!.. О глупец!.. Она, она, та, которая всегда предо мной, бледная, как снег, которая щекочет меня по ночам и влечет за собой… на дно озера.

— Она тебя влечет!..

— Опять точно эхо. Ты меня не успокаиваешь, а наоборот, и неужели ты не знаешь, что это так, что она всегда предо мной по ночам и я уже начинаю свыкаться с ее обществом, но мое существование делается для меня тяжелым крестом… Кандинский, я чувствую, что ненависть к тебе все более растет в моем сердце и недалеко время, когда я скажу тебе: уйди прочь.

Точно вздымаемая чувством злобы, она снова приподнялась и уставила на меня злые глаза с какой-то скрытой радостью.

Гигант Кандинский таял в моих собственных глазах и превращался в ничтожного пигмея. Я чувствовал, что как бы проваливаюсь куда-то в бездну, где меня ожидает ужас и общество моего двойника, второго Кандинского, без третьего лица — моей Тамары. Потерять ее — означало в моем сознании мою смерть, уничтожение меня и превращение в маленького презренного убийцу; оставалось быть самим собой, и я проговорил:

— Прелестная Тамара, ты ошибаешься решительно во всем, по обыкновению. Тени мертвых преследуют только тебя и основательно: ты боишься их компании и они мстят тебе за это.

— Не лги, не лги, — хвастун и обманщик. Твоя воля прорвалась — под напором совести, может быть — как плотина, которую прорвала горная река. Ты смотришь в глубину себя и тебе страшно, а мне страшно с тобой. Прочь!..

Она поднялась и, с видом гневного презрения, подступила ко мне. В эту минуту за окном раздался ружейный выстрел.

— Ты слышал?.. стреляет он.

— Он!..

— Да, он, он…

— Кто он?

Она странно, как-то таинственно рассмеялась и добавила, поддразнивая меня улыбкой:

— Возлюбленный.

— Твой!.. — воскликнул я, содрогнувшись.

Она закивала головой и, не ответив ни слова, набросила на себя шаль и пошла к двери. Я попробовал остановить ее.

— Прочь! — воскликнула она, остановившись и простирая вперед руки, и прежде, чем я успел сообразить, что предпринять в моем положении, она распахнула дверь и быстро пошла вдоль залы. Я следовал за ней нерешительно, прошел мрачную залу и, очутившись на галерее, остановился здесь, глядя на удалявшуюся фигуру Тамары. Она быстро шла среди длинной аллеи, делая большие шаги, точно уносимая какими-то пробудившимися в ее душе силами. Куда она шла — я не задавался разрешением этого вопроса: в моем уме продолжало царить одно яркое, давящее меня сознание: Кандинский маленький, ничтожный убийца с разбившейся волей, преследуемый фуриями его собственной совести, как Иван, Петр и другие, и холодное здание его гордых мыслей обрушилось и разбило его самого. Презрение ко мне моей спутницы было для меня только ярким доказательством моего падения с высоты гордых мыслей до уровня обыкновенных, психически больных современных человечков. Со времени появления предо мной моего двойника, в моем уме происходила нестихаемая борьба моих прежних идей с чем-то новым, светлым, но для меня страшным, и это страшное, терзающее мою гордость, было сознание, что в этом костяном ящике-человеке чудесно скрыт дух божественный и вечный. Скрыт ли в нас дух, или мы машины — вот вопрос, преследовавший меня со времени страшной ночи, проведенной мной над телом Джели. Я мучительно понимал, что от разрешения этого вопроса зависит Гамлетовская дилемма: быть или не быть, то есть быть Кандинскому, как созданию моего ума, или он, этот железный доктор — мой бред, галлюцинация, и в таком случае мои убийства — болезнь, колоссальное самомнение больного, жалкого маленького человека. И если это так, если великий всепроникающий дух чудесно объемлет физическое тело-мир и таинственно скрыт в машине-организме, то тогда мне остается только, сознавшись, что все мои карты побиты, смиренно преклониться пред луной, солнцем и звездами и даже перед самым жалким из моих ближних, как созданием великого Хозяина, который выше моего понимания. Я достоин одних слез и смеха, и мне остается разве одно: уединиться в пустыню и там постараться прозреть и горючими слезами и молитвой потушить пылающий ад моей грешной, истерзанной души. Такие мысли моментами мне казались бредом сумасшедшего, но в то же время я не мог не сознавать, что таков закон логики: если он, Великий Разум, отсутствует и люди-машины обречены на бесцельное мучительное верчение на гигантском колесе жизни, то мой холодный смех и даже убийства находят полное оправдание в разуме, но если Он все видит, во все проникает, если в нас скрыта вечно живущая душа и под видимым хаосом и бессмыслицей страдания невидимо царят непостижимые законы Промысла, то я здесь на земле не царь, а червь, которому разрешается разве смиренно воскликнуть, как делают это Иван и Петр: «Хозяин, я тону в океане жизни… помоги…»

Этот мучительный процесс во мне начался с того времени, как пред собой я увидел второго Кандинского. Призрак этот, мое второе «я», нанес страшный удар моим самомнению и гордости; я почувствовал полную невозможность идти по трупам и продолжать осуществлять собой идеал железного доктора. Факт появления призрака слишком ясно доказывал, что действовать по начертанию холодного ума я не в состоянии; железный доктор — дитя воображения, а я, Кандинский — несчастный, жалкий убийца, заблудившийся в лабиринте своих идей и, может быть, давно уже душевно заболевший. Слова Гаратова: «Вы ненормальны» терзали и преследовали меня неустанно, подрезая мою гордость всякий раз, как только я вступал в круг своих прежних страшных идей. Голова опускалась на грудь, ум как бы заволакивался туманом и в душе воцарялось бессильное озлобление и мучительная жалость к себе самому. Мне казалось, что кто-то — страшный, гордый, озлобленный и черный, как тень — уступая требованию моей совести, вышел из меня с проклятием и стал против меня: тень страшного доктора восстала против меня, человека. Мой двойник стал появляться часто и внезапно и вид он имел холодный, злой, заносчивый и дерзкий; когда я созерцал себя самого перед собой, меня всегда охватывал леденящий ужас, силой воли и анализа я старался рассеять галлюцинацию.

Шагая теперь по длинной аллее и находясь под впечатлением слов Тамары, что моя воля разбита и что я уже не тот, желая разобраться в себе самом, я невольно думал, со страхом вглядываясь в темноту и радуясь, что вот не вижу его, своего двойника, и в то же время испытывая страх при мысли, что вот сейчас могу увидеть его.

«Ты — мой кошмар, обман моего зрения, и ты не думай, что я так глуп, чтобы поверить в твою реальность; мой ум и теперь ясен, как прежде, и я припоминаю — ты давно вошел в меня, лукавый железный человек, и терзал меня страшно: когда я размышлял, ты, находясь во мне, с отвратительным смехом повторял мои гордые слова. Я давно уже привык думать, что мое „я“ — два „я“. Ведь я всегда мог объяснить это явление: во мне всегда было нечто такое, что противоречило мне самому и противоречило тебе, да, тебе, теперь я это вижу: я — человек, как и другие, противился тебе — духу гордости и зла. Так началась галлюцинация, я прекрасно все понимаю, и как это произошло — психологически понятно. Я всматривался в глубину себя самого с ужасом, то есть в мое второе „я“, против которого втайне протестовала моя сущность, мое действительное „я“, и протест этот был так велик, что я не в силах был вынести себя самого или, иначе, тебя, проклятый двойник; но ты обитал во мне, гордый, гордый как демон, увлекал меня и тогда-то я заболел. Моя человечность не выдержала и те два, которые боролись во мне, разделились, и я увидел себя, то есть, я лгу — тебя, увидел моего демона. Вот ты и теперь предо мной».

Я остановился, внезапно задрожав как лист, так как мне показалось, что в пустом, наполненном лунным сиянием пространстве, куда я вглядывался с опасением увидеть своего страшного спутника, заколебалось что-то темное и большое. Листья чуть слышно зашелестели и вдруг я увидел человека с черным лицом, светящимся в луч ах луны. Я продолжал вглядываться, недвижимо стоя на месте, чувствуя лишь холодный ужас, а он стоял против меня с гордо поднятой головой, с тонкой, жестоко-насмешливой улыбкой, с печатью необыкновенного холода в лице, так что мне казалось, что этот холод веет на меня вместе со звуками шелеста листьев.

«Опять ты здесь, двойник проклятый!» — подумал я, и губы мои задвигались, и отчаяние и какая-то ненависть к своему второму «я» охватили мою душу. Мне хотелось закричать громко, на весь мир, что он призрак, что я отказываюсь навсегда от воспроизведенного моим грешным умом образа, проклинаю, изгоняю его, что я хочу быть только человеком, как Петр и Иван, но мои губы только болезненно задвигались и из них вырвался тяжелый стон.

Двойник смотрел прямо в мои глаза и лицо его, в рамке черных волос и бороды, казалось страшным в своем бесстрашии и равнодушии к добру и злу. Вдруг он задвигался, как облако, и стал отдаляться от меня в глубину аллеи.

— Стой! куда ты влечешь меня? Ты моя смерть. Я не иду за тобой.

Мне казалось, что я остановился после того, как сделал страшное усилие над собой, чтобы не следовать за своим двойником, но минуту спустя, к моему ужасу и удивлению, я почувствовал, что ошибся: ноги мои, наперекор моей воле, медленно двигались. Открытие это отняло от меня последние остатки воли и вдруг я зашагал быстро-быстро, так как мой двойник уже не медленно шел, а несся, как столб вихря, уносимого бурей.

В течение всего этого странного шествия я испытывал такое чувство, точно находился во власти какой-то страшной, несущей меня стихии, бессильный сопротивляться ей, и вот это нечто сверхъестественное несет меня, и мое крошечное «я» уносится в пространство, как атом, как пыль, и я сознавал в это время, что таких атомов миллионы миллионов, и почему-то это сознание мне было сладостно-приятно.

Призрак проносился все далее, по аллее, потом между стеной скал с одной стороны и берегом озера — с другой. Я следовал за ним, повинуясь неудержимому влечению.

«Ах, это место мне знакомо», — подумал я, вглядываясь в знакомые мне скалы и траурно склонившие свои ветви над голубой водой озера кипарисы. Впереди передо мной возвышалась маленькая скала, на которой так часто сиживала Нина, а на противоположном берегу было другое знакомое мне место.

«Там в первый раз явился мне ты, проклятый двойник — ты, ты, ты приказал мне убить ее».

— Кто «ты»? — переспросил я самого себя, чувствуя, что мои мысли страшно спутываются. «Ты — я, я — ты, второе „я“ — враг мой, и он — я. Я болен и это „я“ — кошмар и его нет. Вот нет, нет…».

Я стоял, оглядываясь вокруг и радуясь тому, что наконец он исчез. «Ты — болезнь, кошмар мой, тебя нет, но ты был всегда во мне и терзал меня, гордый, гордый, и нашептывал мне нечеловеческие гордые мысли, и я убивал, убивал, убивал. Несчастный! Какой я несчастный, безгранично жалкий человек, и нет более несчастного меня на свете, — никого, никого нет! Кровь убитых мной разлилась в моей душе кровавой пеленой и в глазах моих ужасные круги, и всякий, кто меня видит, думает: вот страшное существо, из его глаз смотрит ужас и мрак. Спрятаться мне — некуда: везде миллионы глаз. Несчастный, несчастный доктор Кандинский! Смотри, вот здесь, здесь ты убивал ее… гордый мыслью твоей, ты убивал ее с жестокостью палача. Смотри, ее тело вот там…»

Я сидел на выступе камня, на котором когда-то сиживала Нина с мандолиной в руке, проникаясь воспоминаниями о несчастной моей жертве. Ужас к себе смешивался с жалостью к ней и мне казалось, что я слышу звяканье струн в воздухе. «О, я болен… это галлюцинация слуха…»

— Дзинь-дзинь!

«Ужасное воображение», — подумал я, охваченный трепетом, поднялся с камня и стал озираться.

Маленькое озеро, сдавленное скалами, было неподвижно и прозрачно. В голубой воде его отражались небо и звезды и все это двигалось там и искрилось. Ночь сияла; небо сверкало звездами, точно миллионами глаз, с которых лились трепещущие голубые лучи.

Я всматривался и мне казалось, что все это одухотворено и природа — огромное таинственное божество, окутанное голубым покровом. «Что же я в ней понимаю? Ничего».

«Дзинь-дзинь!» — заохала струна в моем мозгу и мне казалось, что звуки эти проходят по нервам всего моего тела до кончиков ногтей и весь я содрогнулся. Мне представилось, что с озера поднялась прозрачная, точно белый пар, фигура девушки, подплыла ко мне, вздохнула и остановилась в воздухе, блистая очертанием прозрачного лица.

«Я себя убью!..» — сверкнула в моем уме мысль и, охваченный ярким сознанием своей болезни и еще более страшных преступлений, я помчался со скалы вниз. Призраки мне не казались в это время страшными, но я сам в своих собственных глазах был ужасным, больным безнадежно и неспособным ничего понять. «Разбить голову о камень», — мелькнула вдруг мысль.

Меня что-то точно отбросило от берега, по которому я бежал, к каменной скале, но я удержался и помчался по берегу, с ужасом глядя вниз, — на свое отражение в воде. Я убегал от самого себя, стан мой согнулся, голова опустилась и мне казалось, что какие-то тени гонятся за мной и дуют мне в спину. Однако же, я сознавал, что безумствую, что ничего этого нет. Ярость охватила меня, ярость дикого зверя, за которым гонятся и, продолжая бежать, я все смотрел на свое отражение в воде с отвращением и ужасом; поднявшиеся во мне ярость и отвращение к себе были так велики, что я сжал зубы и вдруг отвратительно захохотал.

От моего горла вовнутрь точно проскользнуло что-то и мне казалось, что кто-то засмеялся во мне, — протяжно и жалобно.

— Что со мной? — воскликнул я, остановившись, и вдруг, невдалеке от себя, услышал знакомый голос.

— Он делается невыносимым, ужасный этот Кандинский. Представь, он превращается в жалкого труса. Я ужасно ошиблась в нем.

«А, вот как!» — подумал я с отчаянием и злобой, сделал несколько шагов по направлению голоса и остановился в узкой долине, по сторонам которой громоздились высокие скалы причудливых форм. С голубого неба лился лунный свет и наполнял долину голубым сиянием. Огромные камни, разбросанные в разных местах точно руками каких-то великанов, стояли в самых фантастических положениях — иногда прикрепленные одним своим концом к скале и казавшиеся висящими в воздухе.

Я стал озираться. Где-то в стороне сверкнуло крошечное озеро, и вдруг я увидел две фигуры — мужскую и женскую. При первом взгляде на них во мне зашевелилась дикая ярость и, казалось, сдавила мне горло. Я стал дышать порывисто и часто.

На огромном камне сидел грузин, которого я раз видел уже, в черкеске и папахе, и красивое лицо его, белеясь в лунном сиянии, выражало, как мне казалось, торжество победителя. В его положении это было уместно: Тамара полулежала в его объятиях, положив голову на его колени, так что черные волны ее волос свесились над водой. Поодаль стояло, прислоненное к камню, ружье, при взгляде на которое мне припомнились таинственные выстрелы, после которых Тамара надолго куда-то исчезла.

Грузин заговорил:

— Не могу я тебя любить, как прежде, не стоишь ты… мне кажется, ты вся в поцелуях этого убийцы…

Он слегка оттолкнул ее, а она, содрогнувшись, как прибитая, не отошла от него, а наоборот: в блеске луны сверкнули ее поднявшиеся кверху руки и я видел, как она обвилась ими вокруг его шеи.

— Возьми меня… или я погибла. Мне страшно одной и я не могу жить. Ты такой славный, такой благородный и с тобой мне так хорошо…

Она прильнула к его лицу губами, и он, сознавая, как мне казалось, в себе победителя, великодушно разрешил ей это.

Был момент, когда мне хотелось броситься к нему и схватить его за горло; но трусость, явившаяся ко мне вместе с моими преступлениями, трусость убийцы уничтожила мой дерзкий порыв и вместо того, чтобы броситься вперед, я, в порыве глубокого отчаяния и отвращения, быстро направился вниз, к саду. Озлобление росло, заглушая совесть и всякий страх пред призраками. Уносясь в даль сада, я с вызовом посматривал по сторонам, но среди ночного безмолвия только величаво выступали одни за другими контуры огромных чинар и грабов, по которым таинственно искрились лунные лучи. Мне казалось, что все вокруг преисполнено тайнами, в глубину которых мне никогда не проникнуть; вглядываясь в голубое небо и вопрошая: «Кто там?», я отвечал самому себе: «Загадка»; углубляясь в свое сердце, я спросил себя, что там было и что есть, и отвечал самому себе: бур я, страдание, гордость. «О, я бесконечно мал, ничтожен, как пыль, как атом, вертящийся в беспредельности, и ум мой — безумие. Какой-то холод проник в мой мозг, мое сердце, разлился по всем суставам моего тела…» В ужасе я охватил свой лоб руками и опустился на камень.

Был ясный весенний день, когда я, направляясь к дому княгини, ехал по ее владениям, с горечью подумывая о том, что все окружающее меня — земля, леса и горы — делалось теперь ее собственностью, но что она сама выскользнула из моих рук и, странная иллюзия: мне казалось, что под землей, по которой я еду, всюду покоятся трупы и кости их расходятся по всем направлениям.

Подъехав к дому, я с удивлением увидел стоявшую у крыльца коляску, к которой поспешно привязывали чемоданы и сундуки. Войдя в комнаты, я был поражен царившим беспорядком и беготней лакеев. Вдруг дверь распахнулась и передо мной в дорожном костюме появилась Тамара.

— Милостивый государь, что вам надо? — спросила она резко и продолжала: — Доктор теперь совершенно лишнее лицо в этом доме. Здесь больных больше нет, а я навсегда уезжаю. Здесь ходят призраки убитых вами ваших больных.

Вам здесь нечего делать. Прощайте.

Мной овладел род столбняка и я смотрел на нее, не двигаясь.

— Прощайте же, — воскликнула она и с убийственной иронией добавила:

— Вы вообразили, что ведете меня за собой, а на самом деле это было не совсем так. Вы выполнили все, что мне было необходимо, но к убийцам чувствуют не любовь, а ужас. Больше вы мне не нужны.

Во мне закипел гнев и я шагнул к ней.

— Прочь! — воскликнула она, вынимая из кармана револьвер и направляя его в мою грудь.

— Стреляйте, — сказал я, в один момент овладев собой и чувствуя полное спокойствие, и, клянусь, в этот момент я искренне желал, чтобы она убила меня; но Тамара, не опуская револьвера, вильнула, как змея, и пошла по коридору к крыльцу…