По выходе из университета я начал практиковать в Москве, где, впрочем, особенными успехами никогда не пользовался. Так прошло несколько лет, пока неудачи окончательно не надоели мне и я уехал на Кавказ. Здесь, в Тифлисе, в короткое время я завоевал репутацию прекрасного медика. Говорили, что я обладаю особенным даром возвращать румянец юности даже бледным щекам безнадежно больных. Слушая это, я внутренне улыбался, так как к жизни и к смерти своих пациентов я совершенно равнодушен и чувствовал себя очень довольным сознанием своего олимпийского бесстрастия. Я полагаю, что полная холодность души и пылкость мыслей — свойство недюжинных личностей. Разверните историю и вы убедитесь, что я прав. Каким ледяным равнодушием к смерти или жизни людей надо обладать какому-нибудь Юлию Цезарю, чтобы по трупам совершить шествие от Рима по всей Западной Европе — в Британию? Чтобы возвеличить свое маленькое «я», иногда необходимо бывает перейти через целые горы трупов и к такой решительности бывают способны только привилегированные смертные: удел обыкновенных смертных — вечные волнения, укоры совести и вообще смятение духа: все это принадлежности маленьких, будничных, мизерных людишек.

Такие мысли очень льстят моему самолюбию и я не волнуюсь: выздоровеет ли мой пациент или же отправится в лучший мир — для меня, собственно, безразлично; я рассуждаю так: положим, какой-нибудь Карпов умер, — что ж, очень возможно, что это тем скорее даст возможность устроить свои дела какому-нибудь Чертополохову, а если Карпов был богат и скуп, то, быть может, его смерть облегчит бремя жизни десятерым Потапам с их женами и детьми. Вообще, чувствительность качество весьма сомнительное и свойственно исключительно близоруким смертным. В природе ничего подобного не замечается; я стараюсь брать пример с нее, и это мне представляется тем более уместным, что ведь она наша общая мать, а она безжалостна: окрасив землю кровью и трупами, зажигает солнце — веселое и радостно смеющееся, точно на земле вечное ликование. Я подражаю природе, мудрость которой торжественно признается даже философией, и потому я холоден и жесток, и стараюсь развить в себе эти чувства; я с ледяным спокойствием делаю мучительнейшие операции, и иногда чувствую легкое удовольствие, видя, как моя жертва изгибается под ножом. Равнодушный к больным, я в тоже время очень дорожу репутацией хорошего медика, и вообще внутренне горжусь своими знаниями. Несмотря на это, бывают моменты, когда я совершенно ясно ощущаю в себе нечто мефистофельское, да это и понятно: мне часто по необходимости приходится являться в роли надувателя публики: ведь медицина ненадежная путеводительница по земле, и тех, кто ей доверяется, иногда заводит совсем не в желательные места — гробам.

Желая правдиво очертить свой внутренний облик, не считаю себя вправе умолчать и об одной своей маленькой слабости: хотя я и медик, но очень люблю находиться в кругу милых тифлисских дам. Они в восторге от моей внешности, любезности и от моих медицинских познаний. Надо откровенно сознаться в истине: под черным фраком ученого медика во мне скрывается маленький Дон-Жуан. Что ж, господа, во мне, под моей холодной наружностью, таится большая жажда жизни, я молод, по общему мнению — красив и, кажется, не лишен умения действовать на женские сердца. Моя практика в кругу дам все более увеличивается, и я положительно вхожу в моду. Говорят, что моя внешность вызывает впечатление чего-то таинственного и действует чарующе. Я знаю, что во всем этом скрывается преувеличение, но я всегда выслушиваю эти милые вещи с самым серьезным видом. Впрочем, что ж, в общем я, во всяком случае, очень недурен, и вот вам мой портрет.

Я человек выше среднего роста, очень стройный, движения мои грациозны, но в них выражается сдержанность, умение подчинять свои чувства требованию данной минуты. Мое лицо — совершенно правильного очертания — окружено черными вьющимися волосами и маленькой черной бородкой, и отличается интересным бледно-матовым цветом. Оно всегда невозмутимо-спокойно и как бы отражает царящий в моей душе холод, а тонкие, энергически сжатые губы, в чуть заметных своих движениях, обнаруживают присущий мне яд. Глаза мои, холодно смотрящие из-под черных бровей, скромного серого цвета, но с отблеском искрящейся стали. Я знаю, что многие не выдерживают их пристально устремленного взора.

В Тифлисе у меня уютная квартира, откуда открывается чудесный вид на расположенный внизу город и на хребты синеющих гор. Внизу, в скалистых берегах, вьется река, яростно несущая с гор свои мутные воды. Дома идут уступами, один над другим, и только в самой глубине видна длинная широкая улица, над домами которой зеленеют и шумят вершины пирамидальных тополей. В общем, все это довольно красиво. Я часто, с высоты своего балкона, с удовольствием озираюсь вокруг себя и мне иногда кажется, что человеку можно бы быть добрым, если б не сознание, что ведь этот голубой купол, сверкающий переливами лучей, раскинут над огромной ареной убийств, крови и слез. Страдание и смерть — закон жизни, и потому умиляться прелестью бытия и раем, веющим с небес, совершенно напрасная сентиментальность. Такие мысли заставляют меня при созерцании красот природы только иронически улыбаться, и я снова чувствую себя холодным, жестоким, беспощадным.

В моей квартире четыре комнаты: приемная, гостиная, спальня и кабинет, из которых последний — мой любимый уголок. Вдоль красных его стен, под стеклянными колпаками, расставлены интересные предметы моей специальности: восковые модели сердца, легких, печени, головного мозга — частицы того механизма, который, находясь в движении, называется жизнью, с ее слезами и радостями, порывами к небесам — до полной приостановки маятника — состояния, называемого смертью. Я люблю противоположности, и потому между всеми этими вещами расставлены мирты, магнолии, олеандры, которые пахнут и рдеют цветами. На противоположной стороне — два скелета и над их белыми черепами густо спускаются распустившиеся яркие розы. Как видите, жизнь и поэзия у меня перемешаны с прозой и смертью. Посредине комнаты — письменный стол с разбросанными на нем орудиями пыток, то есть операций. Я посматриваю на все это не без улыбки.

В приемной я принимаю неинтересных больных, ничего не приносящих мне, кроме развлечения их резать. В гостиной у меня бывают больные, из которых каждый представляет для меня род маленькой ходячей Калифорнии: ведь мы, спасители страждущего человечества, иногда маленьким ланцетиком извлекаем из порченых внутренностей больного больше золота, нежели рудокоп большой лопатой из недр земли. В своем кабинете я принимаю лиц, воображение которых почему-либо мне надо поразить. Разумеется, это бывают по преимуществу дамы, дамы хорошенькие, неглупые и непременно с живой фантазией: я давно убедился, что невпечатлительные женщины, а тем более глупые, ничего интересного во мне не видят, и я совершенно бессилен с ними.

Я внимательно анализирую характер моих пациенток и обращаюсь с ними сообразно моему мнению о них. По отношению к некоторым я принимаю вид таинственный и холодный — настоящего жреца Эскулапа, и свои фразы как бы нечаянно перемешиваю с латинскими изречениями, которые, говоря откровенно, я иногда не понимаю и сам. Такой прием обыкновенно имеет успех: пораженные моей таинственной непроницаемостью, они силятся разгадать живую загадку и незаметно для себя увлекаются настолько, что я начинаю властвовать над ними. Меня увлекает эта игра.

Как видите, я взял на себя двойную роль — медика и Дон-Жуана. Такое сочетание, кажется, довольно редкое явление в жизни, и напрасно: оно вызывает чувство загадочной таинственности и обещает успех. В этой истине я убедился вполне, и в лучшие минуты жизни умею говорить, подобно Фаусту: «Время, стой». Оно все-таки безвозвратно уходит, унося с собой и прелестных волшебниц моего кратковременного счастья. Я знаю, что они бывали счастливы, когда думали, что в своих пылких объятиях отогревали оледеневшего на далеком Севере таинственного и печального медика.