На кровати, закрытое ярким одеялом, лежало какое-то длинное, исхудалое существо, черная бородка которого показывала, что оно было мужчиной. При моем появлении существо это тревожно заворочалось и, вытянув тонкую шею, уставило на меня два, окруженные синими впадинами, глаза; его большая голова с всклокоченными черными волосами затряслась при этом, точно оторванная, и по исхудалому лицу прошли конвульсии не то смеха, не то рыдания. При одном взгляде на этого человека, я сейчас понял, что жизненный водевиль его можно считать оконченным и что мне, для большей благопристойности, остается только по всем правилам науки препроводить его в иной мир.

Тут же, около больного, сидела в кресле старуха-грузинка. Белые, как снег, волосы окружали ее сморщенное, с глубоко ввалившимися глазами лицо. Она производила впечатление мумии, и только одно движение беззубого рта, вокруг которого торчали белые волосы, показывало, что она жива.

Я приблизился к больному, а князь сказал:

— Посмотрите, Бога ради, это мой сын.

— Давно он в таком положении?

— О, очень давно… Прошло уже лет восемь.

— Восемь лет — гм!..

Мои взоры в эту минуту упали на стеклянный шкаф, буквально сверху донизу уставленный всевозможными склянками с желтыми и белыми сигнатурками. Подошедши к шкафу и придав своему лицу серьезный и глубокомысленный вид, я начал прочитывать сигнатурки, нарочно время от времени испуская легкие восклицания, которые одновременно должны были выражать мое удивление и негодование, вызываемое невежеством врачей. Конечно, это означало только то, что я начинал входить в свою роль медика и политика одновременно. Я никогда не забывал, что для того, чтобы приобрести громкую популярность, необходимо держать себя так, как актер на сцене после поднятия занавеса, впрочем, с маленьким добавлением: медик должен и играть, и импровизировать в одно время. Гонорар обыкновенно бывает пропорционален силе этих талантов.

Прошло минут двадцать, в течение которых до моего слуха доносились отрывистые фразы больного и его отца. Последний сидел, нежно склонившись к нему.

— Голубчик, ну как ты?.. Может быть, тебе и лучше?

Больной заговорил, но я разобрал только отрывки из его фраз:

— Скучно мне… хоть бы… подохнуть, так скучно… Прикажи, чтобы пришла… эта… Прикажи ей прийти.

— Нельзя, голубчик… Я тебе говорил — нельзя… Женщины не для нас с тобой, мой мальчик… Не повторяй этого больше.

— Скверный ты отец… собака… Мама сошла в гроб… дала место этой… Красавица твоя — Тамара… Ты лакомишься, лакомишься… старая собака…

В голосе больного послышалось злобное рыдание, похожее на рычание связанного зверя. Отец казался совершенно сконфуженным и безмолвствовал.

Немного спустя сын снова заговорил.

— Папа, папа!..

— Что, голубчик, что?

— Купи мне… лошадь…

— Хорошо, миленький, хорошо.

— Черную лошадь… Доктор вылечит — полечу в горы… к осетинам… Как хорошо среди простора гор… Дышать, дышать, скакать… Счастливые люди… какие все счастливые… Я один лежу — гнию… Жду последнего поцелуя… смерти…

Конвульсии пробежали по лицу больного и он зарыдал, а старик, с видом отчаяния подняв руки над головой и уподобившись Моисею, взывающему на Синае к небесам, громко возопил:

— Гибнет — гибнет дом князя Челидзе. Подгнивают последние ветви гордого дерева Грузии. Я — ствол, в котором испорчены соки и на котором было много ветвей… Но опадают иссохшие ветви, осыпаются пожелтевшие листья… Дерево рухнет, наконец, с великим шумом.

Все это старик проговорил с видом трагическим и величавым, но я полагаю, что он был большим комедиантом: окончив свою речь, он вдруг обратился ко мне и, видимо, внутренне смеясь, с выражением шутовства проговорил, указывая на больного:

— Доктор, надеюсь, что вы поддержите эту надламывающуюся ветвь великого дерева.

Я сделал вид, что не заметил иронии, и с самым серьезным видом медика, углубившегося в свою мысль, проговорил:

— Скажите на милость, ужели больной проглотил все это невероятное количество ядов в несколько лет?

— Да, — ответил он злобно.

— Очень жаль. Вы слишком часто переменяли докторов и это всегда оказывает самое пагубное действие на больного. Лучше один посредственный врач, нежели выступающие один за другим десятки хороших — заметьте себе это (я выступал в роли политика, и ничего больше). Каждое из этих лекарств в отдельности есть довольно сильный яд — сулема, ртуть, каломель, морфий — а все вместе представляет поистине адское снадобье, могущее свалить даже верблюда.

Старик желчно рассмеялся и совершенно озлился.

— Черт побери!.. Каждый из вас выглядит точно Спаситель, нисшедший с небес, каждый расхваливает свое пойло… в конце концов, сами обвиняют друг друга в отравлении. Побойтесь Бога — да эти доктора хуже разбойников… Татарин-убийца в наших горах, по крайней мере, не драпируясь вашей мантией спасителя, — прямо кинжал в горло… Кто поступает благороднее, я вам скажу — разбойник…

Он желчно рассмеялся.

— Успокойтесь, — сказал я с невозмутимым хладнокровием. Надеюсь, — вы настолько умны, что сумеете, по крайней мере, оценить мое прямодушие: может быть, я единственный медик, решающийся высказывать горькую истину без обиняков….

— Это истинная правда: ведь вы человек порядочный. Господин Кандинский, простите меня, даю слово — вы будете моим последним доктором — и единственным, подобно тому, как вы единственный врач — честный. Послушайте, однако же, честным людям в наше время жить нельзя, подлецам лучше — они в фаворе теперь.

Я спокойно выслушал всю эту тираду, и когда он умолкнул, сделал следующее: вытянувшись во весь рост, я поднял руку кверху и с видом апостола, подымающего мертвого с ложа смерти, тоном, полным уверенности, проговорил:

— Ваш сын будет здоров.

Эффект получился чрезвычайный.

Князь уставил на меня свои круглые глаза, совершенно пораженный, а больной замотал головой и по его лицу прошли конвульсии радостного смеха.

На этом, однако же, остановиться было нельзя и я позаботился с помощью разных но сделать свое обещание эластичным, как каучук, и допускающим самые разнообразные толкования. Оракул в Дельфах изъяснялся с такой же двусмысленностью, и это не мешало ему пользоваться полным доверием сограждан.

— Да, он будет здоров, но это в том случае, если вы буквально будете руководствоваться моими предписаниями. Кроме того, вам следует знать, что мне предстоит борьба с двумя врагами: с ядами, которые принимал ваш сын, и с его недугом в собственном смысле…

Я подошел к больному и, с видом глубокого внимания, начал осматривать его, подымать его руки, ноги — и мне было невыразимо противно на него смотреть, отвратительно было чувствовать его кислый гнилой запах, гадко было видеть его идиотский смех или плач — не знаю. Я начинал ненавидеть его, как своего личного врага, который мучает, терзает меня, унижает мою гордость. В глубине моей души шевелилась холодная злость, но мое лицо, о, я это знаю, — было невозмутимо и холодно. Как видите, быть медиком адская работа, и особенно для человека с такой самолюбивой, гордой, холодной душой, как у меня.

Через некоторое время лакей-имеретин провел меня через несколько комнат в комнату моего пациента женского пола. Дверь раскрылась, и я остановился у порога.

Это была небольшая продолговатая комната, выкрашенная в небесный цвет, с амурами на потолке. Голубые гардины, голубой полог над кроватью, трюмо, покрытое чем-то голубым, зеркало в голубой бархатной раме — все голубое. В глубине комнаты я увидел и обитательницу этого голубого царства — совершенно эфирную барышню — ей, видимо, оставалось только подняться и навсегда потонуть в своем любимом цвете — в голубом пространстве вечного эфира.

Она стояла в конце комнаты и на свои худенькие плечи своими нервно-дрожащими пальчиками силилась надеть что-то кисейное и воздушное, как она сама. Голова ее при этом свесилась набок и ее черные волосы падали целыми волнами на ее кисейное облачение. Я ее нашел довольно эффектной. Ее маленькое, бескровное и белое, как мрамор, лицо казалось озаренным бледным светом, так как ее большие черные глаза светились болезненно-ярко. Она смотрела прямо на меня с выражением наивного испуга, девичьей стыдливости и какой-то светлой радости. У нее был очень высокий, белый, как мрамор, лоб, классический нос, маленькие бледные губы, такие тоненькие, что походили на два сложенных лепестка белой розы. Надо добавить, что она вся нервно вздрагивала и головка ее наклонялась и отклонялась, точно белая лилия во время грозы.

— Нина, не волнуйся, мой ангел… Это твой новый доктор, лучший, какой только есть, в чем он не замедлит нас убедить…

Я быстро направился к девушке и, поклонившись ей, сжал ее маленькую дрожащую руку в своей руке. Наши глаза взаимно встретились и страшно сказать: глядя в ее глубокие, как море, глаза, устремленные на меня с восторгом, я сейчас же почувствовал, что мое влияние над нею может быть безграничным, если я только пожелаю этого. Не от мира сего, ее вид выразительно говорил о присутствии в этом хрупком теле души пламенной и нежной, для которой необходимы святые идеалы и беззаветная преданность. Бывают женщины, понять которых — значит победить.

Пристально глядя ей в глаза, я сказал чуть слышно, но тоном, заставляющим повиноваться:

— Постарайтесь быть спокойной и нисколько не волноваться.

К моему удовольствию, ее рука перестала дрожать в моей руке и она своими тоненькими бледными губами улыбнулась мне, показывая ряды мелких, белых зубов. Эта была улыбка застенчивая, нежная, доверчивая и полная какого-то тихого счастья.

Князь оставил нас одних.

— Садитесь, пожалуйста, — сказал я ей властно и вместе нежно и, оставив ее руку в своей по праву медика — привилегия, которой я немножечко злоупотреблял, — усадил ее на маленький голубой диванчик.

— Чем вы больны — скажите, пожалуйста.

— Я всегда была нервной… чрезвычайно… иногда меньше, иногда больше. В последнее время нервность усилилась. Вы сами все знаете… вы доктор.

Она говорила чрезвычайно кротким, нежным голоском.

— Вы здесь всегда жили в вашем имении?

— Нет, я жила три года в Петербурге… и… заболела.

Она стала порывисто, учащенно дышать, полураскрыв свои бескровные губки, как пойманная птичка.

— Вы кого-нибудь любили, вероятно, — тоном, полным уверенности, шепнул я ей на ухо, убежденный, что я не ошибаюсь.

Она отшатнулась от меня испуганно.

— Ах, Боже мой!.. Откуда вы это могли узнать?.. Вы волшебник…

И она рассмеялась нервным конфузливым смехом.

— Как медик, я должен знать вашу душу, прежде чем восстановить ваши телесные силы. К счастью, ее знать нетрудно: она смотрит с глубины ваших черных глаз и к тому же изучать вас не только обязанность, но и приятное развлечение, потому что, признаюсь откровенно — вы интересное существо. Проза жизни, я полагаю, нисколько вас не коснулась: вы слишком высоко парили над миром на крыльях фантазии, с розами на голове.

Я говорил все это с легкой иронией в голосе и она, слушая меня, прелестно улыбалась, показывая между губами тонкую полоску белых зубов.

— Вы еще подумаете, пожалуй, что в качестве врача я пожелаю обрезать вам ваши крылышки и спустить вас на землю. У меня нет на это никакого желания. Таких, как вы, нет на земле и вы ее украшение и ее живая поэзия. Оставайтесь роскошным цветком посреди мира, его живой грезой, хотя и поэзия, и цветы, и грезы не более как невинный вздор; но умнее всех делает тот, кто, живя в этом мире, умеет видеть хорошие сны. Жизнь — область обманов и уныния: я был счастлив только во время своего отрочества, когда умел грезить, как теперь вы…

— Право!.. Вы разочарованы, бедный доктор, как теперь я… — вскричала она, всплескивая худенькими ручками. Я продолжал ей говорить что-то все в этом роде и под конец, кажется, очень заинтересовал ее своей особой. Отсюда до любви — один шаг. Я видел, что она крайняя идеалистка, и потому дал ей взглянуть в зеркало, в котором все представлялось наоборот: земля небом и я, простой смертный — ангелом. Вы скажете, что я лгал, коварно рисовался и завлекал свою пациентку. Этого я отрицать не буду, но обыкновенный врач прописал бы ей бесполезное железо по медицинскому шаблону и обманул бы ее тоже по шаблону и более грубо, нежели я. Да, я лгал, но мой обман был врачующей ложью, и вот доказательства.

Слушая меня, моя больная все более расширяла свои черные, наивные глаза; ее сияющая восторгом маленькая голова подымалась все выше, точно она с каждым словом оживала, как цветок, согреваемый солнцем. Я понял ее болезнь. Представьте себе арфу, струны которой ослабевают, потому что по ней бьет грубая рука, но ее взял искусный музыкант — и инструмент заговорил, зазвенел усладительными звуками. Музыкант — я, арфа — больная, струны — нервы. Надо уметь играть на человеческой душе. Гамлет полагает, что это страшно трудно, и что на флейте играть несравненно легче. Не знаю, я не играю на флейте, но на нервах дам с известным темпераментом разыгрываю иногда довольно удачно. Если бы Офелия была поумней, то она сумела бы перестроить все струны Гамлетовской души на совершенно иной лад, и душа эта перестала бы издавать такие потрясающие бурные звуки, одинаково интересные как на сцене, так и в психиатрической клинике.

На стене висел портрет какого-то гусарика, облаченного в голубое. Увидев его, я, наконец понял пристрастие бедной княжны к этому цвету и с деликатной насмешливостью сказал:

— Милая княжна, я догадываюсь, кто этот прекрасный юноша: цвет его костюма совершенно достаточно объясняет ваше святое чувство к нему, так как он предполагает чистоту и невинность небес и натурально, если вы надеялись найти в этом господине сладкие отзвуки рая.

— Доктор, вы смеетесь надо мной — слабеньким созданием.

— Простите, и позвольте мне откровенно сказать о нем несколько слов. Стоит только вглядеться в это шаровидное лицо с узким лбом, чтобы понять, что он не стоил вашего обожания. Я знаю, что вы объяснялись с ним не иначе, как языком ангела, но я уверен, что он слушал вас с улыбкой самодовольства и грубого фатовства: что можно ожидать от человека с таким лицом! Вы мученица вашего святого призвания — жажды беспредельного обожания, но пока вы найдете человека, достойного вас, горькие разочарования приведут вас к могиле. Вас понять может только человек, являющийся таким же блуждающим метеором в этой жизни, как вы, один из сотен тысяч.

Я умолкнул, предоставляя ей догадаться, что таким метеором являюсь я.

Она сидела, недвижно глядя вниз, и я только видел, как ее черные длинные ресницы чуть-чуть приподымались, и тогда ее взоры на мгновение встречались с моими. Когда я умолкнул, она, широко раскрыв глаза, начала смотреть на меня с выражением очарования и испуга и, страшно волнуясь, произнесла:

— Вы все знаете и читаете в моем сердце… Вы не доктор, вы — бог. Я так хранила тайну своей несчастной любви, но теперь она не тайна уже. Вы не осмеете меня — бедное, больное существо. Ведь вы добры, я знаю, так будьте же еще моим другом.

Вместо ответа я стал пожимать ее руки, и она посмотрела на меня, сияющая и радостная. В эту минуту вошел ее отец и, видя ее счастливое лицо, удивленно направился к ней. Я скромно удалился и, очутившись в мрачной зале князя, услышал восторженные слова моей больной: «О, папа, это не доктор, это — ангел, волшебник».

Я быстро пошел вдоль залы с улыбкой на губах. В голове моей создался план лечения моей больной: она, видимо, страдает из-за отсутствия идеалов в жизни; в моей особе она может найти реальное осуществление ее воздушных грез. Впрочем, будет и другое лекарство — железо. Конечно, этот минерал, как и все другие, не более как медицинское шарлатанство последнего слова науки, но появление его имеет резон: медики нашли в нем свой философский камень, так как железо в их руках легко превращается в монеты чистого золота.

Не зная, куда идти, я направился к большой стеклянной двери и очутился на длинном балконе, который тянулся вдоль всего фасада здания. Картина природы, открывшаяся предо мной, была необыкновенной и я, несмотря на холод моей души, стал озираться с удовольствием.

Подо мной расстилалось целое море зеленеющих древесных куполов, по которым перебегали золотистые лучи заходящего солнца. Оно закатывалось за горой, разбрасывая по ее вершине пурпуровое зарево и перевивая огненными лучами маленькие сосны, казавшиеся висящими в голубом воздухе. В уровень с ними парили несколько орлов, широко расставив свои черные с серыми каймами крылья и уставив на землю свои неподвижные зрачки. В противоположной стороне расстилалось необозримое пространство, спускающееся уступами и обрывами все ниже в глубину, и за этим в бесконечной дали виднелись новые громады гор, среди которых несколько исполинов гордо уносились снежными вершинами за облака и сверкали в голубом воздухе гордые и недоступные, залитые пурпуром заката, точно розами. Все пространство до этих гор пестрело маленькими горками, озерами, оврагами, чередуясь с зияющими пропастями и провалами. Свет и тени, всевозможные формы и краски — все это, перемешиваясь, образовывало какой-то чарующий хаос, где недоставало только звуков небесных или чертей — в зависимости от того, как смотреть: воспевать все созданное или проклинать его.

Я стоял, очарованный, и должен сознаться, было мгновение, когда во мне шевельнулось желание добра и тихой мирной любви. Что ж это доказывает? Необыкновенную сложности машины, называемой «человеком» — вот и все. Нервы, эмоции, впечатления, но нет никаких цепочек, идущих от небес к нам, а только в таком случае святые настроения наши и могли бы иметь важность, как доказательство, что наша духовная родина — не земля, а небо. Нечего и говорить, что в конце концов мой ум охладил порывы сердца: так бывало всегда, и этим я внутренне гордился.

Я направился было снова к стеклянной двери, как вдруг остановился в изумлении: в конце коридора я увидел медленно ступающую ко мне даму такой величественной наружности, что, глядя на нее, я невольно подумал: призрак ли то или королева.