— Милый доктор, вы сегодня очень насмешливы, — говорила дрожащим голосом Нина Евстафьевна, сидя со мной в тени беседки из вьющихся виноградных лоз.

Под тонкой кожицей ее бледного лица играл легкий румянец, тонкие губы были сухи и страдальчески полураскрылись. Она была очень мила и отличалась той болезненной красотой, которая наступает одновременно с особого рода болезнью сердца, против которой железо бессильно. Как видите, мое лечение быстро привело к цели: пациентка ожила и все ее существо, казалось, светилось особенным светом, исходящим из зажженного в ее сердце пламени. Я не отступал от основного принципа медицины: клин выбивать клином, но вместо микстуры прописал другой напиток — более приятный и свойственный женской природе — любовный яд. Кроме того, вот уже месяц, как пациентка, по моему предписанию, разгуливала на свежем воздухе, вдыхая в себя чистейший кислород, глотала в гомеопатических дозах железо и в аллопатических другой напиток, который можно назвать «ядом любви». Ее брата в это время я лечил электричеством. Оно дало, как я и ожидал, обманчиво-благоприятные результаты, приведшие князя и старую грузинку в восторг, так что моя репутация волшебника в их глазах все больше росла. Я, однако же, понимал, что это только временное возбуждение нервов, и на вопросы отца отвечал двусмысленно, с видом величаво-таинственным, как римский авгур.

— Monsieur Кандинский, я должна сознаться: иногда вы просто пугаете меня; вы смотрите на меня страшными глазами, точно иронизируете, глядя на меня. Мне больно думать, что я, такое слабенькое, больное создание, не вызываю в вас участия. А тогда, помните, вы мне показались таким добрым, что я подумала, что ко мне явился мой добрый ангел. Но я понимаю, вы разочарованы, вам можно многое простить, в вас все интересно и все мило мне.

Она протянула последнюю фразу с неизъяснимой прелестью и стыдливо поникла головой.

— Добрый ангел и доктор Кандинский — что-то не вяжется. Впрочем, я могу отнести к себе это сравнение с добавлением одного коротенького словца: падший; насколько мне известно, в небесной обители он считался первым скептиком и был обращен в сатану, и поделом: сомнение — широкая дорога в ад. Так это происходит и у нас, только слово ад надо заменить другим: мучение. Ну да-с, я мученик, если хотите, мученик мысли, потому что вопрос Пилата: «Что есть истина» так и остается вопросом без ответа вот уже почти двадцать столетий, и — мученик любви, потому что ее пламя гасится во мне холодным отрицанием.

Помню хорошо, что все это я говорил с иронизирующим и бесстрашным видом, с целью, говоря попросту, порисоваться; но вдруг, к удивлению своему, почувствовал, что как-то нечаянно высказал чистейшую правду о себе.

— Милый Кандинский, я вижу, что не ошиблась в вас. Вы ожесточены и презираете людей, потому что они вас не стоят. Вы выше всех и вы такой ученый, но ваши мысли — холодная бездна. Доктор, вы меня трогаете, хотя вы и злы. Мне хочется плакать над моим милым падшим ангелом…

Она простерла ко мне свои нервно-дрожащие руки, в глазах ее светилась мольба и головка закачалась, как цветок во время ветра. Я сжал ее холодные худенькие руки в своих; голова ее склонилась к моему плечу и черные кудри ее волос свесились, как виноградные грозди. Сколько прелести и грации было в ее искреннем порыве и сколько трогательной нежности в выражении ее маленького лица с светящимися, полными мольбы, как у робкой газели, глазами! Но ее пальцы были холодны как лед, под тонкой кожицей виднелись синеватые жилки, и вдруг во мне произошло что-то дикое и до крайности смешное. Что делать, я привык быть в роли анатома, и притом у меня было пылкое воображение, и оно нарисовало мне картину далеко не поэтическую: артерии и вены со струящейся кровью по ним, учащенно бьющееся красное сердце, бесчисленные нити волокон… Мою душу внезапно охватил холод бездны и я почувствовал злобную веселость. Охватив рукой ее тоненькую талию, я начал ей что-то нашептывать. Внутренне я, конечно, глумился, но однако же, когда она, приподняв голову, уставила на меня свои чудные глаза, мне показалось, что сама поэзия поднялась с глубины кровавого скелета, которым она мне рисовалась. Потом она снова как бы замерла, прислушиваясь к каждому моему слову, и только вся нервно содрогнулась, почувствовав на своем лице мой холодный поцелуй.

— Георгий Константинович, вы меня или любите, или мало уважаете, — сказала она слабым дрожащим голосом.

Я нарочно не ответил ей ни слова, предоставив ей мучиться загадкой — люблю я ее или мало уважаю, — и умышленно стал смотреть сквозь просвет листьев куда-то в синеву неба.

Раздались чьи-то шаги и шелест платья, и к нам в беседку неожиданно вошла княгиня Тамара. Она окинула коротким, но внимательным взглядом свою падчерицу, рассмеялась одними губами, отчего лицо ее казалось злым, и протянула мне руку.

— Monsieur Кандинский, мне надо с вами поговорить насчет моих дорогих больных. Мой муж продолжает восторгаться вами как человеком и медиком: наша милая Нина неузнаваема. Скажите, как поправилась!

Княгиня снова стала смотреть на дочь своего мужа, а я, в свой очередь, не без тайного наслаждения красотой, стал всматриваться в мамашу. Несмотря на то, что она не переставала улыбаться, мне казалось, что из ее черных глаз льется холодный свет в самое сердце моей пациентки, оледеняя ее. В самом деле, румянец исчез с лица девушки, пальцы ее нервно вздрагивали и глаза с ужасом смотрели на супругу ее отца.

— Георгий Константинович, вы просто чудеса делаете с моей милой Ниночкой, — сказала она, с многозначительным красноречием глядя на меня. — Вы — маг и волшебник. Пойдемте.

Она вышла.

— Что с вами? — спросил я мою пациентку, оставшись с ней снова наедине.

— Я опять больна. Эта женщина рождает во мне страшные предчувствия. Смотрите, я дрожу, как прежде.

— Успокойтесь, пожалуйста, — произнес я шепотом и начал проводить рукой по ее волосам.

Она смотрела на меня с видом очарования и вдруг поднялась, точно наэлектризированная.

— Я не боюсь ее, когда вы со мной, но если вы пойдете против меня в союзе с этой женщиной… я умру.

Она выбежала из беседки в страшном волнении. Что, однако, означали ее слова? Можно было подумать, что она с проницательностью сомнамбулки прозревает сердца и видит грядущее. Озабоченный этим, я направился к поджидавшей меня княгине.

— Пойдемте дальше, Георгий Константинович, дальше, дальше, чтобы нас не видели ничьи глаза. Говорю вам — ревность моего мужа переходит всякие пределы. У этого Отелло есть и свой Яго — старая грузинка, которую вы так не любите. Идемте, вот сюда.

Говоря таким образом, Тамара быстро шла по аллее сада и, идя сзади, я имел возможность любоваться ее высокой гибкой фигурой, перехваченной в талии золотым поясом, ее горделивой головой, над которой вздымалась целая корона черных волос. «С такой женщиной хорошо идти по пути жизни, взаимно разделяя чувство презрения к людям и время от времени утопая в роскошной чувственности. Путь к ней загородили три камня, которые надо сбросить в пропасть».

— Сядемте тут, здесь нас никто не услышит.

Она села на ветхую скамейку, обросшую мхом. Внизу у наших ног расстилалось маленькое озеро, голубоватая вода которого была так прозрачна, что в ней, как в зеркале, отражалась возвышающаяся отвесной стеной гора с тополем, шелестящим на ее вершине. Пролетающие над нами коршуны и орлы отражались в воде быстро проходящими тенями.

— Как здесь хорошо, — не правда ли?

Я безмолвно согласился с ней легким наклонением головы и нарочно начал вопросительно смотреть на нее. как бы спрашивая объяснения, зачем она меня сюда привела. Я видел, что мое равнодушие ее раздражало. Этого я и хотел.

— Мой милый друг, мы с вами видимся в последнее время очень часто, мы так сблизились в короткое время, точно знакомы целые годы, мы понимаем друг друга с первого слова, да и без слов, кажется, понимаем. И все-таки эти полунамеки, эти фразы, высказываемые загадками, вызывают невольную мысль, что мы точно опасаемся друг друга. И я должна согласиться — иногда вы мне кажетесь загадкой.

— Но вы никогда не казались мне загадкой, Тамара Георгиевна. Ваша душа для меня открытая книга, и мне все ясно.

— Пожалуйста, оставьте вашу таинственность. Она меня начинает утомлять. Ну, что же ясно вам?

Надо было ее окончательно рассердить: этим способом легче всего заставить женщину высказать свои истинные чувства.

— Милая княгиня, мне ясны два обстоятельства: ваша идеальная, святая любовь к старому ревнивому мужу, что, конечно, очень добродетельно и заслуживает всякой похвалы, и ваше материнское попечение, безграничная нежность к его двум больным детям.

Чудное лицо княгини вспыхнуло интересным румянцем и, нахмурив черные брови, она поднялась с камня с видом самой величавой ярости.

— Кандинский, вы сами мне предложили быть моим истинным другом, между тем, вы говорите с язвительной насмешкой, как мой враг.

— Княгиня, — начал я, стараясь воспроизвести ее интонацию и ее величавый гнев, — я повторяю только ваши собственные слова о любви к мужу и детям, которые вы мне упорно повторяли.

— Но, голубчик мой, мне казалось, что вы всегда догадывались, что мои слова надо понимать поборот.

— Хорошо, княгиня, — проговорил я очень серьезно, — я припомню все ваши слова, и все это переставлю вверх ногами.

Она с сдержанным гневом глухо проговорила:

— Я слишком горда, чтобы выслушивать слова, которые произносятся с рассчитанной иронией. После этого нам остается одно: расстаться.

Она бросила вызов, мне оставалось только принять его. Я поднялся, сохраняя самый равнодушный вид.

— Расстанемся…

И сделал несколько шагов.

— Кандинский, да куда же вы!..

— Исполняю ваше желание, княгиня.

— Ужасный человек!.. Да садитесь, садитесь, надо же нам хотя объясниться, прежде чем окончательно рассориться.

Я сел и, так как воцарилось томительное молчание, то, опустив голову, начал концом палки чертить карикатуры на ее мужа и детей.

— Как это, право, вы сидите с молодой женщиной с таким холодным видом? Я вижу, что и душа ваша — лед.

Ее голос звенел досадой. Это мне нравилось; но, не подымая головы, я продолжал чертить.

— Княгиня, говорить с женщиной…

Она меня колко перебила:

— Беглыми заметками из области анатомии — слушать скучно.

— Нет, зачем же, — но восторженность придает лицам удивительно глупый вид.

— Вы прозаик.

— Да.

— Поэзии ни искры.

— Поэтизировать, но кого же? Люди — простые движущиеся тела…

— Началась анатомия. Женщинам с вами было бы скучно, доктор.

Ее досада и раздражительность, вызываемая моей холодностью, явно говорили о противном, а также о том, что она очень неравнодушна ко мне и вызывает меня на объяснение в любви… Я молчал, ожидая совсем иной развязки.

— Это что такое еще!..

Она быстро поднялась и, наклонившись, начала осматривать начерченные мной фигуры. Лицо ее вспыхнуло и в нем все сильнее отражались смущение и досада.

— Это — ваш муж, дама — вы, и вы будете вести его так до могилы; по бокам — ваши детки.

Она посмотрела на меня ужасными глазами, села и стала неподвижно смотреть вниз. Видно было, что я ее страшно уколол.

— Каким вы его нарисовали гадким, противным — фи!.. И эта старая руина — мой муж, фи!.. Мне кажется, что вы не лечите больных, а рисуете на них карикатуры — приятное развлечение.

Видно, что ей не сиделось и она прошлась, чрезвычайно волнуясь, и снова взглянула на рисунок.

— А этот скелет — зачем здесь? кто это?

— Ваша милая дочь.

Она взглянула на меня и, красная от волнения, захохотала злым хохотом.

— Моя дочь скелет — что такое!.. Боже мой!.. Она действительно скелет, обтянутый кожей. И с этими трупами мне приходится жить и мучиться. Нет, не могу терпеть больше. Слушайте, Кандинский.

Она села и взяла меня за руку.

— Кандинский, вы мне говорили, что не совсем равнодушны ко мне, и, признаюсь, я вам верила. Мне было приятно об этом думать… Я увлечена вами… Ну, люблю вас. Согласитесь, это простительно для меня в моем страшном положении, посреди мумий, скелетов и скотского обожания меня дряхлым стариком. Я увлеклась вами, думая, что наша дружба — единственный оазис посреди моей скучной, одинокой жизни. Но вот прошло немного времени и начались между нами какие-то недомолвки, недоразумения… мы просто боимся друг друга… боимся своих планов… Но я не намерена маскироваться больше.

Она стала на мой рисунок ногой и добавила:

— Это не карикатура, а действительность — трупы и скелеты…

В выражении ее лица я прочел остальное, чего она не досказала; но мне надо было увлечь ее дальше, в пропасть, из которой без меня она не могла бы выйти.

— Княгиня, я даю вам доказательства моей полной откровенности: вы добиваетесь, чтобы я говорил прямо о скрытых ваших желаниях, о которых вы решаетесь говорить только боязливыми намеками… Желания ваши вот какие.

И, отчеканивая каждое слово, я продолжал:

— Вы хотите, чтобы я прямо вам заявил, без обиняков, что под видом спасения больных детей вашего мужа я беру на себя преступление ни для кого не видимо их умертвить…

Чудные глаза княгини расширились и уставились на меня с немым ужасом; лицо сделалось смертельно бледным. В этот момент она имела вид античной статуи, над мраморным челом которой обвивались черные волосы. Я любовался ею молча.

Вдруг по ее лицу прошла нервная дрожь и она так качнулась, что я бросился к ней, чтобы ее поддержать. Охватив ее гибкую талию рукой, я снова усадил ее на скамейку и стал целовать ее руки. Теперь я не сомневался, что мы оба связаны друг с другом более надежно, нежели это делают цепи брачные — общими планами на преступление. Всякую притворную холодность теперь можно было оставить, и я проговорил:

— Вы очаровательное существо, милая Тамара, прелестнее вас мог бы быть только ангел, но он безгрешен и потому был бы неудобен для меня. В вас соединились ад и небо. Я люблю вас.

Ее лицо вспыхнуло радостью, она положила руки на мои плечи и выразительно проговорила:

— На ваше признание я, может быть, ответила бы не словами… Поцелуями… Знайте, что по матери я черкешенка и что в моих жилах кровь бежит так быстро, как Терек. Любите меня и знайте — когда умрет мой старый муж и когда я буду владеть его деньгами, полями и лесами, без старого Цербера, охраняющего их и меня — тогда, милый мой друг, я вам скажу: приди, владей моим богатством и мной.

При последних словах в черных глазах Тамары вспыхнули золотистые искорки, и вдруг, схватив мою шею руками, она прильнула своими горячими губами к моим губам. Это был поцелуй страстный и долгий, поцелуй, который опьянил, как вино, и в котором чувствовался призыв на обоюдный порок и преступление. Когда мне удалось заглянуть ей в лицо, оно меня поразило: в нем светилась страстность вакханки, мысли которой перепутались среди оргий, и в раскрытых концах губ — дерзкая насмешка преступницы. И, снова припав ко мне лицом, она начала шептать со страстной быстротой:

— Как я его ненавижу — этого старого Цербера. Вообрази, он сторожит меня, ходит за мной, как дворовая собака. Вы избавите меня от моих врагов, я вам верю, не рассуждая…

Она поднялась, закрыла лицо руками и, отойдя в чащу деревьев, сказала:

— Ах, на что я способна — ужас. Я боюсь себя, боюсь смотреть в свое сердце, и если бы ангел божий заглянул бы в него, он оледенел бы от ужаса… Но довольно… Я ухожу, мой Цербер, наверное, меня уже ищет. Действовать нам надо осторожно. Ухаживайте за этим скелетом, Ниной, и вы всех обманете… Прощай, мой милый… Мы понимаем друг друга. Ведь сердце сердцу весть подает.

Она скользнула за огромную каменную глыбу и скрылась. Слышалось только, как шелестел шлейф ее платья, цеплявшегося о колючки и камни.

Ночь наступила почти сразу. В отдалении грянул ружейный выстрел и почти в ту же минуту за деревьями промелькнула фигура Тамары. Я долго ходил по саду, предаваясь своим мыслям и вглядываясь в синюю ночь.

В голубом небе сияла луна и над ней, немного выше, мерцала звездочка, точно бриллиант над бледной головой какого-то сверкающего божества. На мир лилось сияние и целое море неподвижно стоящих деревьев казалось обрызганным сверкающей пылью. Тени тянулись и ползли по земле, точно таинственные привидения. В отдалении вершины гор сверкали, как расплавленный янтарь, так что невольно казалось, что по ним ступают незримые ангелы, охраняя грешный мир.

Меня положительно опьяняла эта ночь. В душе моей подымались и росли какие-то чудные неземные желания, точно стремящиеся слиться с этой ночью. Сознавая, что уношусь куда-то от земли, я силился осмеять самого себя. «Очевидно, — думал я — если человек только машина, то надо сознаться, преудивительная — звенит такой грустью, точно по струнам ее пробегают пальцы ангела, но ведь это только доказывает, что машина расстроена — вот и все». Во мне росло непобедимое гордое стремление жить и действовать по указанию лишь одного холодного ума, и я стал осмеивать самого себя, думая с сарказмом: «Я прощаюсь с моей моральной девственностью, и потому мне грустно, как робкой деве, развязывающей пояс своей невинности».

И несмотря на то, что я гордо уносился вперед, минутами я подумывал: кто знает, быть может, моя грусть — божественная грусть, охватившая мой душу раем, веющим с небес, и тем сильнее, что я сознаю, что мои мысли толкают меня вперед… — в пропасть.

Было очень поздно, когда, наконец, войдя в отведенную мне комнату, я улегся в постель. Во всем доме царило полное безмолвие, но вдруг со стороны балкона я услышал шум шагов и шлепанье туфель, в окне моей комнаты блеснул свет и предо мной обрисовалась старческая фигура князя. В одной руке он держал зажженную свечу, в отражении которой я увидел лицо старика, искаженное до неузнаваемости. Морщины перебегали по нему, точно в какой-то отчаянной пляске, от глаз до самого рта с губами, сложившимися в одну синеватую полоску. Фигура скрылась за моим окном и вслед этим я услышал старческий, волнующийся голос:

— Тамара, жена моя!.. Ах, черт возьми! где она!

Он продолжал, но уже каким-то злобным, чрезвычайно быстрым бормотанием.

— Этот доктор не совсем-то по вкусу мне. Красив он, красив, черт побери… Если она теперь с ним… в объятиях… целуется… о-о-о!..

Он начал быстро ходить взад и вперед по балкону все с большим волнением и яростью, что выражалось даже в неистовом шлепанье туфель. Потом снова стал кричать:

— Тамара, Тамара!

— Я здесь, сумасшедший вы человек.

На балконе у лестницы стояла высокая женская фигура, залитая лунным сиянием.

— Тамарочка!

В чувстве восторга старик пригнул голову с просиявшим, безумно смеющимся лицом и высоко поднял над собой подсвечник.

— Вы безумствовали здесь без меня, сумасшедший человек, кричали, бесновались, и все только потому, что мне стало душно в комнате и я вышла пройтись в сад.

— Ангел мой, ты пошла пройтись; это совершенно натурально. Но представь мой ужас: я просыпаюсь, тебя нет. Но я сознаюсь: я совершенное животное, что так испугался… я даже подумал — не с доктором ли ты… Казни меня как хочешь, ангел мой, но пожалей твою сторожевую собаку. Она без зубов, но всегда будет лаять на всякого, кто бросит хотя взгляд на твое тело земной богини.

— Объясните ваше поведение, безумный вы человек.

— Тамара, ты ангел, а я животное, вот и все объяснение, — проговорил старик с видом заискивающим и шутливым.

— Ревнивое животное.

— Да, мой ангел, животные все ревнивы, а человек, еще по замечанию старца Платона, пользуется в этом отношении особенной привилегией. Мое оправдание, Тамара, в двух словах: я тебя люблю и, если уподобляюсь Соломону по количеству бывших у меня подруг, то ты моя последняя, моя Саломида, моя единственная отрада в жизни, где все суета сует и всяческая суета. К тебе одной я только и стремлюсь, потому что из черных очей твоих исходит волшебное пламя, согревающее меня, как лучи солнца пса… Я пес, но в объятиях богини…

Его глаза засветились и лицо смеялось; по красным губам Тамары прошла судорога отвращения.

— Вы унижаете мое самолюбие, мою женскую гордость и должны же вы понять, что ваша беспричинная ревность вызывает во мне одно презрение к вам. Вы сами себя называете моей сторожевой собакой — шутовство, достойное фигляра, а не мужа. Вы убиваете во мне всякое уважение к вам. Теперь ступайте в свою комнату, безумный человек — марш.

Она гневно сделала несколько шагов и, с выражением гадливости в лице, вытянув руку, толкнула его в спину кончиками пальцев. Он шел по галерее, согнувшись, оборачивая лицо назад и глядя на свою жену, которая гневно шагала за ним с брезгливой гримасой в лице.

Спустя несколько дней, ранним утром, я и княгиня Тамара вошли в комнату больного. Старая грузинка и больной спали глубоким сном. Из своего бокового кармана я достал синюю склянку; совершенно такая же склянка стояла на окне, я ее взял и, показывая княгине, многозначительно проговорил:

— Не правда ли, их невозможно различить?

Княгиня чуть заметно наклонила голову, бледная как полотно.

— Видите ли, здесь на сигнатурке написано «доктор Кандинский» — это невинная водица; здесь имя прежнего доктора — Тер-Обреновича — это яд. Я объясню старухе, что мое лекарство будет стоять на столике, прежнее — на окне: она не в состоянии их различить и будет брать со столика, как и следует. Вам ничего не стоит переставить лекарства: мое поставить на окно, другое — на столик. Если вы в течение недели решитесь на это, мы пойдем вперед, нет — разойдемся.

Я сделал маленький поклон княгине.

Бледные губы ее чуть-чуть задвигались, но из них не раздалось никакого звука; в глазах светился ужас. Она повернулась и, когда выходила из комнаты, у нее был необычайный вид. Голова опустилась, всегда стройный стан согнулся и она как-то волочила ноги.

Я разбудил старуху, подробно объяснил, что она должна давать больному по чайной ложке из склянки, стоящей на столике, с моей сигнатуркой, и уехал.