Стэнли Эллин
Блоха Бейденбауэра
Я сидел на скамейке в Сентрал-парке, нежась на осеннем солнышке, когда в поле зрения появилась некая странная фигура — мертвенно-бледный мужчина, который шествовал с величественностью знаменитого трагика, любимца публики. На ходу он с привычной небрежностью помахивал ротанговой тростью.
Зачесанные назад снежно-белые волосы, картинно увенчанные потрепанной широкополой шляпой, ниспадали на плечи. Его узкий, в талию, сюртук с потертым бархатным воротничком, давно вышел из моды и был основательно потрепан на обшлагах. Узконосые кожаные туфли со сбитыми каблуками потрескались. Тем не менее, его поведение отличалось таким благородством и на морщинистом лице читалась такая скорбь, что я поймал себя на том, что испытываю к его потрепанному виду не столько иронию, сколько жалость.
Поставив трость между ног, он присел рядом со мной и сказал:
— Прекрасный денек, не правда ли?
— Да, — согласился я, — так и есть. — Вдруг меня охватило опасение. Я слишком легко поддаюсь на жалостные истории таких вот случайных знакомых, на меня действуют их молящие влажные глаза, протянутые руки. Я никогда не мог отказать потрепанному побирушке, который, остановив меня, снимает шляпу и просит подания на билет до места, где он и не собирается показываться.
У меня появилось ощущение, что я точно знаю дальнейшее развитие событий, и я напрягся, дабы не дать волю своей чувствительности. На этот раз, молча решил я, тут же удалюсь, пока не станет слишком поздно.
Но уйти мне не удалось. Едва я привстал, как сосед положил мне руку на плечо и мягким движением заставил снова сесть.
— Да, прекрасный день, — сказал он, — но какое он имеет значение для человека, который обречен страдать и искать, искать и страдать — все дни своей жизни, в горе и радости?
Я покорился своей судьбе, но настроение у меня было испорчено. Пусть он излагает свою историю, но когда протянет руку за ожидаемым подаянием, то не получит ничего, кроме рукопожатия. В чем я себе и поклялся.
— По всей видимости, — вежливо сказал я, не без труда скрыв подлинные эмоции, — вы провели жизнь в поисках чего-то. Чего именно?
— Блохи.
— Блохи?
Это антикварное существо скорбно кивнуло.
— Да, как ни странно, она и есть предмет моих поисков. Но, может, вы с большей готовностью поймете меня, если я представлюсь. Имею честь — Бейденбауэр. Тадеус Бейденбауэр. Итак, теперь вам ясно?
Он серьезно уставился на меня, но его вспыхнувшие глаза потускнели, когда я отрицательно покачал головой.
— Нет, – сказал я. — Очень жаль, но это мне ничего не говорит.
— Ничего?
— Боюсь, что нет.
Бейденбауэр вздохнул.
— Что ж, так проходит мирская слава… Она пузырь — блестящий и невесомый, стоит к нему прикоснуться и… Однако разрешите изложить вам мою историю. Да, она полна душераздирающей боли, но я уже привык к ней. Я столько раз в своих снах наяву пропускал через себя эту трагедию, что могу позволить себе рассказывать о ней, когда подворачивается такая возможность. Я расскажу, как все случилось.
— Вот уж в чем не сомневаюсь, — сказал я.
— Были времена (я передаю рассказ Бейденбауэра), когда мое имя было известно в столицах всей земли, когда великие мира сего почитали и чествовали меня, когда каждый день я был пьян от счастья, что молод, богат и наслаждаюсь радостями жизни. Ах, стоило бы вспомнить, как Бог карает тех, кто полон гордыни, но я этого не сделал. Я жил, упиваясь восторгами от мысли, что я — владелец Могучих Малюток Бейденбауэра, величайшего блошиного цирка в мире, который отдавал честь огромным невоспетым талантам блошиного племени так, как никто ни до, ни после него.
И до меня были блошиные цирки, будут и после, но эти дешевые двухпенсовые заведения не могли оценить всего величия того, что развертывалось на сцене. У меня все было по-другому. Я создал выдающийся театр. Выступал ли он перед деревенскими увальнями на ярмарках или же на суаре, где собирались представители самой голубой крови — неизменно аудитория бывала поражена до глубины души и, поднявшись на ноги, провожала артистов нескончаемыми аплодисментами. И все потому, что еще ребенком я понял секрет взаимоотношений между блохой и ее тренером, после чего с бесконечным терпением заставлял этот секрет работать.
— Я вижу, вы удивляетесь, о каком секрете может идти речь; но будете просто поражены, узнав, насколько он прост. Между человеком и блохой существует странный и удивительный симбиоз.
Блоха кормится, сидя на руке своего тренера и, подкрепившись, выходит на арену. На деньги, заработанные ее искусством, тренер покупает себе обед, обогащает состав крови, чтобы артист мог поесть и вернуться к творчеству. Налицо законченный цикл, блоха и человек подпитывают друг друга, и их сосуществование устраивает обоих.
— Вот, собственно, и все, но я был первым и единственным, который выяснил, что в основе этих взаимоотношений может лежать не только пища. Речь идет о симбиозе эмоций. Уважение, симпатия, понимание и любовь — да, любовь — все это должно присутствовать, ибо блоха, невероятно чувствительное создание, отчаянно нуждается в них. И не в пример всем прочим, я давал им это. Повсеместно торжествовала жестокость. Мои конкуренты считали, что надо пускать в ход грубые слова и тяжелую руку, чтобы обучить и вымуштровать блоху. Но моими правилами были мягкость и доброта, и с их помощью я добился высот успеха, в то время, как остальные канули в неизвестности.
— Однако хватит обо мне; в конце концов, не я выходил каждый день в освещенный круг арены, не я паясничал на манеже, заставляя зрителей покатываться с хохота, не я рисковал сломать себе шею в акробатических трюках, от которых у зала перехватывало дыхание, не я заставлял его восторженно вздыхать. Все это делали мои блошки, и именно им принадлежит львиная доля восхищенных признаний.
— В моей труппе было двадцать четыре участника, лучшие из лучших, которые неустанно тренировались, и уровень их талантов просто невозможно представить. Но неоспоримой звездой шоу и моим неизбывным горем, героем той трагедии, жертвой которой я стал, был блоха Себастиан. Маленький и гибкий, полный отчаянной лихости и изобретательности, он был у нас ведущим клоуном. Он был подлинной звездой во всех смыслах слова. Напряженный и замкнутый до начала представления, он, стоило ему оказаться в лучах прожекторов, полностью приковывал к себе внимание аудитории.
— И сейчас я воочию вижу его, когда он за сценой ждет своего выхода на белом шелковом платке, для надежности пришпиленном к столу четырьмя кнопками по углам. И по мере того, как приближалось его антре, Себастиан начинал нервно расхаживать взад и вперед — челюсти плотно сжаты, глаза рассеянно смотрят в пространство — перебарывая те страхи, которые возрождались в нем перед каждым представлением. Я знал эти приметы артистического мандража и легонько подталкивал его — только чуть-чуть — давая ему понять, что верю в него. Он отвечал мне таким же легким толчком, дабы показать, что понял меня. Эти два еле заметных жеста были нашим приватным ритуалом — и он нуждался лишь в них, дабы увериться, что его ждет очередной безоговорочный успех. Да, в них — и в знании, что прима-балерина нашей труппы, очаровательная кареглазая малышка Селина, стоя за кулисами, не сводит с него обожающих глаз, пока он блистает в свете юпитеров. Ибо Селина, как я думаю, была единственным существом на свете, кроме меня, которому он был беспредельно предан.
— Но, увы, в то время ни он, ни я не знали, насколько жестока может быть изменчивость женского сердца — на алтаре преклонения Селины лежали лишь творческие успехи Себастиана. Она любила не столько его, сколько славу, которой он был окружен: восторги и овации толпы, преклонение поклонников и лучшее место на моей руке во время обеда. Она была выдающейся танцовщицей, но, как и многие подобные ей, не знала, что такое сердечное тепло. Она фанатично обожала лишь успех.
— Знай я в то время, что нас ждет, я бы мог свернуть с дороги, в конце которой нас поджидала катастрофа. Но откуда было мне знать, откуда было вообще знать, когда Селина столь блистательно играла свою роль? Когда она смотрела на Себастиана преданными влажными глазами, даже у меня голова шла кругом, не говоря уж о нем. Она не отходила от него, утешая в минуты тягостных сомнений, на сто ладов давая ему понять, что он — герой ее грез. И он, опьяненный изяществом и обаянием Селины, был ее рабом до мозга костей!
— К кризису привел совершенно случайный эпизод, на который в то время никто не обратил внимания в силу его незначительности. Наша блоха Геркулес, выступавший с силовыми номерами, старел, теряя гибкость ножных мышц и как-то на вечернем представлении, на глазах изумленной и восторженной публики поднимая над головой виноградину, он внезапно рухнул на манеж в мучительных корчах. Приглашенный к нему ветеринар не стал смягчать своего приговора. У него серьезное прободение грыжи, мрачно сказал он, и выступать Геркулесу больше не суждено.
— Эта новость потрясла меня до глубины души. Не только потому, что я тепло и заботливо относился к Геркулесу. Его выход из строя оставил меня без одного из самых лучших номеров. Я тут же отдал приказ своим агентам обыскать, если потребуется, весь мир, перевернуть его сверху донизу и найти мне блоху, которая сможет повторить номера Геркулеса, но делал я это с тяжелым сердцем. Ибо в моей труппе уже были лучшие исполнители со всего мира. Шансов, что Геркулесу найдут замену из числа тех, кого я уже просматривал и отверг за неспособностью практически не было.
— Но чудеса порой могут случаться — и случаются. Я уже отверг массу соискателей и был на грани отчаяния, как вдруг пришла телеграмма от моего агента в Болгарии. Длина текста красноречиво свидетельствовала, какие его обуревали чувства, а когда я прочел ее, то понял, что у него были основания для таких восторгов. По чистой случайности он оказался в каком-то занюханном кафе в Софии, куда посетителей привлекал блошиный цирк. Это даже не было цирком. Мрачные и усталые полуголодные блохи исполняли несколько номеров. Но среди них была одна блоха..! Я должен немедленно бросать все дела и мчаться в Софию, чтобы лично убедиться.
— Я не принял его слова на веру, ибо знал, что агент нескрываемо гордится своими отечественными блохами, которые, надо признать, были темпераментными и яркими исполнителями; тем не менее, я поехал. Когда человек в таком отчаянном положении, он пойдет на что угодно, даже поверит в потенциальные возможности болгарских блох. Итак, я оказался на месте. И мне осталось лишь перефразировать известное изречение: пришел, увидел, побежден.
— Блоху звали Казимир, и даже несказанное убожество обстановки не могло затмить блеска, с которым он работал. С выпуклой бочонкообразной грудью, с короткой бычьей шеей, пышущий здоровьем, с открытым лицом, что убедительно свидетельствовало о честности натуры, он подавлял всех окружающих блох так, что рядом с ним они были просто незаметны. Стоило мне лишь глянуть на него, как я понял, что вижу восходящую звезду. Начала представления я ждал с лихорадочным нетерпением.
— Наконец шутовской номер, предшествовавший его выступлению, завершился и завсегдатаи кафе столпились вокруг стола; я был в первых рядах. Шпрехшталмейстер, дряхлый морщинистый старик, поставил на стол два небольших деревянных кубика, в грани одного из которых были вырезаны ступеньки. Между кубиками я увидел туго натянутый волосок — наверно, из головы тренера, ибо он тускло поблескивал в сумеречном свете кафе. Затем тренер поставил на стол Казимира и положил перед блохой блестящую двухдюймовую булавку, которую выдернул из-за лацкана пиджака.
— Я не верил своим глазам. Для блохи такая булавка была тем же самым, что для меня железнодорожный рельс, но тем не менее, Казимир нагнулся, зафиксировал хватку и, напружинив мускулы, внезапно вскинул ее над головой. У меня перехватило дыхание. Но я еще не видел все, на что было способно это выдающееся создание. Держа булавку над головой, он подошел к ступенькам, поднялся по ним, после чего медленно и осторожно двинулся по волоску. Тот прогнулся под этим непредставимым весом, и Казимир с трудом удержал равновесие. Затем, как бы слившись в единое целое с волоском, он короткими точными шажками прошел по всей его длине; все это время он держал булавку вскинутую над головой, и она не шелохнулась в его хватке. И только когда он достиг другого кубика и опустил свой груз, по конвульсивному тремору мышц и тяжелому дыханию можно было понять, каких усилий ему стоил этот номер.
— И еще до того, как раздались аплодисменты, я понял, что мои поиски подошли к концу. Шесть часов спустя, после ожесточенного торга и бесконечных порций сливовицы, я уплатил за контракт Казимира столько, что никому в голову не могла бы придти сумма, выложенную за одну блоху. Но я чувствовал, что мне крепко повезло.
— Свой выигрыш я лично привез домой. Я дал ему время привыкнуть к нашему американскому образу жизни; я успокоил его душу, изголодавшуюся по ласке и привязанности; и только убедившись, что остальная труппа его приняла и он чувствует себя в ее кругу спокойно и раскованно, я выпустил его на сцену. Этот вечер стал его триумфом. И когда опустился занавес, не подлежало сомнению, что он стал безоговорочной звездой шоу. И видно было, что эти почести не позволят ему, простому, честному и наивному созданию, надуться от важности; хотя не было и вопросов по поводу его звездного успеха. И Себастиан, великий Пунчинелло, несравненный клоун, оказался на втором плане.
— Что тогда чувствовал Себастиан? Что кроме гнева и отчаяния мог он испытывать, убедившись, что его место досталось другому? Но как бы он ни страдал, первым делом он был артистом — до мозга костей. Для него представление было главным делом в жизни и если бы оно потребовало от него принести себя в жертву, он бы стоически пошел и на это. Работал он по-прежнему выше всякой критики. Может, даже лучше, чем раньше. Стоило ему выйти на свет, как он безоговорочно отдавался своей роли, работая с такой виртуозностью и безоглядностью, что практически никто из блох не мог с ним сравниться.
— Нет, не потеря главенствующего положения в труппе в конце концов надломила его, а потеря возлюбленной. Селина видела, что его слава отошла к Казимиру. Сузившимися от восхищения глазами она наблюдала за восходом новой звезды. И с хладнокровной решимостью, не думая о последствиях, она отдала свое преклонение новому премьеру. Теперь она смотрела только на Казимира, нежила только его, льстила только ему, и он, бедный простофиля, принял ее сначала с недоверием, а потом с нескрываемым восторгом.
— Вот это и убило Себастиана. Вид этой пары пронзал его как иглой. Он не мог ни скрыться от них, ни отвернуться от этого зрелища. Селина шла к своей цели без малейших угрызений совести, чему Казимир откровенно радовался. Сторонний наблюдатель мог бы счесть все это трогательной романтической историей; Себастиан же был оскорблен до глубины души. Селина принадлежала ему; какое право имеет этот мускулистый пришелец обожать ее прямо у него на глазах? Должно быть, он был на грани умопомешательства.
— Наступивший конец потряс своей неожиданностью. Шло вечернее представление и все складывалось как нельзя лучше, пока Казимир не приступил к своему коронному номеру. Аудитория замерла, затаив дыхание, когда он вскинул над головой булавку. Зал восхищенно загудел, когда он, поднявшись по ступенькам пустился в путь по волоску, который был натянут не менее, чем в футе над столом. И зрители в ужасе вскрикнули, когда на середине пути волосок внезапно лопнул и Казимир рухнул на стол, а свалившаяся вслед за ним булавка размозжила ему грудную клетку.
— Едва только я увидел, как лопнул волосок, то отчаянно рванулся вперед, но было уже поздно. Я смог лишь снять давящий вес булавки и отвернуться от умирающего Казимира, чтобы скрыть подступающие слезы. Я был готов разделить с ним страдания, которыми он мучился. Но когда мой затуманенный слезами взгляд упал на разорвавшийся волосок, то скорбь сменилась слепящим гневом. Волосок не порвался. Кто-то сознательно надрезал его в самой середине. Я понял, что это был не несчастный случай, а убийство!
— Я сразу же понял, кто был убийцей. И судя по потрясенному выражению Селины и по тому, как все собравшиеся обменивались понимающими взглядами, было ясно, что причина этой трагедии ни для кого не была тайной. Но едва только я собрался обрушить на преступника всю ярость мести, как мой взгляд упал на лежащего Казимира, который испускал последний вздох. Он посмотрел на меня блестящими глазами, в которых стояла неизбывная боль, попытался улыбнуться — о, смотреть на это было невыносимо! – и с огромным усилием отрицательно покачал головой. Благородная душа, он тоже все понял и дал мне понять, что мстить за него не стоит. В нем была только жалость к злоумышленнику и всепрощение. Это было последнее, что он успел сделать на этой земле, и его жест пронзил меня до глубины души. Жажда мести тут же оставила меня. Я был полон огромного желания найти Себастиана и сказать ему, что я и только я оказался причиной бед, что обрушились на нас. Одержимый гордостью за успех своего шоу, я позволил другому занять его место, лишил его возлюбленной и наконец толкнул его на преступление.
— Но став искать его, я потерпел неудачу. Преисполнившись ужаса перед своим деянием, он исчез в ночи. И с его исчезновением, со смертью Казимира, с падением всех наших моральных устоев, ничего не осталось. Я расторг все договоры и прекратил существование компании, ибо в голове у меня осталась только одна мысль — найти Себастиана, принести ему покаяние и получить от него прощение.
— Как утомительны были эти поиски. День и ночь я бродил по пустынным улицам, толкался на собачьих выставках и посещал зоологические сады, вглядывался в каждый угол, где такой бродяга, как Себастиан, мог бы найти себе убежище. Но все тщетно. И теперь я стар и беден. Мне остается полагаться лишь на подаяния чужих людей, которые могли бы поддержать меня в поисках, но я никогда не откажусь от них, пока не добьюсь успеха. У меня нет иного выбора. До конца дней своих я обречен страдать и искать, искать и страдать.
Голос Бейденбауэра сошел на нет, и на этой ноте он кончил свое повествование. Мы долго сидели в молчании, наблюдая, как голуби воркуют и копошатся в траве и наконец я сказал:
— Мне доводилось слышать, что у блох короткая продолжительность жизни. Не кажется ли вам, что в какой-то безымянной могиле…
— Я не позволяю себе даже думать об этом, — с чувством сказал Бейденбауэр. — Это было бы для меня конечным ударом.
— Да, — сказал я, — Готов согласиться.
Мы снова посидели в молчании и, собравшись уходить, я вынул из кармана монету и протянул ему. Он лишь укоризненно посмотрел на нее. Я вздохнул, сунул монету в карман и предложил ему долларовую купюру. Ее он взял.
— Вы очень любезны, — сказал он, поднимаясь. — Я могу лишь пожалеть, что вы не видели мой цирк в зените славы. Тогда бы вы поняли, как низко я пал.
— Что ж, — сказал я, — такова жизнь.
— Нет, друг мой, — серьезно ответил Бейденбауэр, — таков шоу-бизнес.