Холодные весенние дожди, которые лили в конце апреля, отошли вместе с нарциссами, и с приближением мая скороспелое лето расстелило на полях первый травяной ковер, мерцавший в разводах пыльцы. Ставни распахнулись, и комнаты, которые зимой стояли сырыми и заплесневевшими, заливал солнечный свет. Город вывернулся наизнанку, высыпал на улицы, чтобы лучше впитывать тепло после долгого прозябания в сумраке. Старушки рассаживались в креслах по диагонали к улице и беззубо сплетничали о делах молодежи. Соседи, общение которых обычно ограничивалось вежливыми кивками, стояли, привалившись к дверным косякам, и обменивались историями, подставляя солнцу плечи, всего несколько недель назад сутулившиеся от пронзительных зимних ветров.

В укрытии прихожей и лестницы планировалась поездка в Париж. Дважды заговорщики слышали, как Мишель Анси приближается к дому со стороны черного хода, и, ни слова не говоря, поворачивались и расходились в разные стороны: та, что на лестнице — в спальню, тот, что на стуле — в гостиную. В этом было что-то ребяческое, и после они хихикали, точно сорванцы, которым удалось благополучно избежать наказания.

Париж был детской мечтой Мари-Луиз, заманчивой, но вместе с тем пугающей. Ей хотелось избавиться от провинциальности своего воспитания, но врожденная застенчивость мешала ухватиться за альтернативу. В предстоящем визите крылась такая же дихотомия. Мари-Луиз хотела окунуться с этим мужчиной в Париж своего воображения, но знала, что это может повлечь — нет, обязательно повлечет за собой другие открытия, которых она жаждала и одновременно страшилась. Ей всегда представлялось, что такие сомнения — удел несчастных в браке, что к измене приходят дорогой печали и неудовлетворенности. Она же не сомневалась, что счастлива с мужем — нисколько не сомневалась. Жером был удивительным мужчиной и проделал с ней путь от робкой невинности до обоюдного удовлетворения. Он бывал вспыльчивым и сердитым, но в балансовой ведомости, которую Мари-Луиз мысленно составляла, это не могло числиться наказуемым проступком. Так почему она оказалась в такой ситуации, почему смотрит на другого мужчину? Приходилось заключить, что причина только в нем самом. Абсолютно по-другому, но Адам тоже удивлял и притягивал ее, ценил и лелеял в ней лучшие женственные черты. В отличие от Жерома, он распространял вокруг себя ауру спокойствия, которая позволяла расслабиться, давала передышку от сложных мыслительных процессов, так часто изнурявших Мари-Луиз. Дух состязания был в нем не настолько силен, как в Жероме — Адам не хуже и не лучше, он просто другой. Именно эта неспособность установить между двумя мужчинами качественный разрыв так волновала Мари-Луиз: подобный разрыв мог бы оправдать ее терзания и фантазии. Напрашивался вывод, что она любит обоих, и каждого — за его достоинства, но такая дедукция не смягчала чувства вины, от которого она ворочалась в короткие ночные часы.

Вопреки душевному конфликту Мари-Луиз скоро оказалась в поезде, который шел на юг, в Париж. В окно вагона, широко открытое из-за ранней жары, залетали хлопья золы и запах паровичного угля. Дверь в коридор приоткрыли, позволяя разгуливать сквозняку.

Два немецких солдата стояли снаружи, курили и тайком поглядывали на Мари-Луиз. Напротив сидела женщина с ребенком. Разговор зашел в тупик, и они смотрели в окно на проплывающие мимо низины Северной Франции, которые время от времени скрывал завиток дыма от пыхтящего локомотива.

В древнем вагоне, какие выпускали еще на стыке веков, была какая-то раздражающая затхлость, но в то же время он навевал воспоминания о детских путешествиях в Онфлер, к бабушке, в доме у которой были плотно закрыты окна, пахло кожей и старостью.

Мари-Луиз позволила себе помечтать. Она представила кафе на Монмартре с видом на мансардные крыши, засаженные колпаками дымовых труб, и виднеющуюся вдалеке Эйфелеву башню. Мари-Луиз мечтала черно-белыми кадрами современных фильмов с подсветкой и масляной текстурой павильонных декораций, из которых складывалось ее представление о Париже, так часто возносимом на пьедестал, но недосягаемом. Воображение рисовало отель с изощренно-элегантной обстановкой. Там был Адам. Он ласково касался ее лица, целовал ее. Мари-Луиз представила его мужской запах, прикосновение его грубоватой кожи к своим щекам и давление его тела.

Прилив желания рывком вернул ее к реальности, и Мари-Луиз виновато огляделась вокруг, уверенная в том, что ее возбуждение приковало к ней все взгляды. Ребенок по-прежнему спал, мать почти уснула, прикрыв отяжелевшие веки и кивая в такт колесам. Немцы засели за карточную игру.

Мари-Луиз снова провалилась в царство воображения, признавшись себе, что хочет Адама и не только примет его ухаживания, но и ждет их с таким нетерпением, что самой не верится. Она опять отдалась фантазиям, играя с эротическими нитями, возникавшими и таявшими по мере того, как сознание и подсознание мерялись силами, создавая образы, от которых становилось тяжело дышать, сердце бешено колотилось и приходилось виновато оглядываться по сторонам в страхе разоблачения. Женщина напротив продолжала кивать, пребывая в лимбе между сном и бодрствованием, а солдаты все курили с характерным для их профессии скучающим видом.

По-видимому, мечтания не прошли бесследно, потому что Адам заметил в Мари-Луиз некую перемену, когда встретил ее у турникета на вокзале Гар-дю-Нор. Он поцеловал ее в обе щеки, и его запах и кожа оказались такими, как она и представляла, возродив к жизни осколки фантазий и тревожную чувственность. Адам забрал у Мари-Луиз чемодан, она взяла его под локоть, и они зашагали по главному вестибюлю.

Мари-Луиз устало опиралась на руку лейтенанта, и ее грудь четко вырисовывалась на фоне его бицепса. Они ничего не говорили, но оба понимали, что это свидание таит в себе нечто такое, чего не было в Руане.

Они вышли на улицу, и Париж поглотил их. Как и при первом знакомстве с немецкой формой, зеленые и коричневые цвета поразили Мари-Луиз после монохромных картинок, которые рисовало ее воображение. А еще запах. Нехватка топлива, наступившая в военное время, вернула на улицы лошадей, а вместе с ними — запах конского пота и навоза. От красивых железных раковин общественных писсуаров несло старой мочой, а от водосточных труб доносился еще более неприятный запах. Знакомый аромат табачного дыма перемешивался с пьянящими духами, шлейфом вившимися за элегантными дамами, собачки которых тоже вносили лепту в «обонятельный коктейль».

Мари-Луиз и Адам немного посидели в людном кафе, которое развернулось на тротуаре, упираясь боками в бульвар, и понаблюдали за столичной жизнью. Немецкая форма давила численным превосходством, некоторые офицеры гуляли с гордыми женами, но большинство группками по два-три человека расслаблялись, наслаждаясь победой. Местные игнорировали их. Одна женщина прошла мимо офицера, который склонился перед ней в попытке проявить галантность, так, как будто его не существовало. Адам, изображая француза, поступал так же, но один раз чуть не выдал себя: поднялся на ноги и собирался отдать честь старшему по званию, но вовремя остановился.

Велосипедное такси доставило их к саду Тюильри, и, подобно бесчисленному количеству туристов до них, они зашагали под ручку вдоль набережной Сены к острову Сите. Широкие бульвары уступили место средневековому Парижу, его старинным изогнутым улочкам, более прохладным в вечерней тени и сравнительно безлюдным.

Отель был высоким и узким и больше походил на обветшалый домик со съемными квартирами, чем на изящное строение в стиле fin-de-siècle, которое возвела фантазия Мари-Луиз. На каждом этаже имелись две комнаты, которые соединялись между собой винтовой лестницей; комната Мари-Луиз находилась на втором этаже, а Адам занял мансарду. Они зарегистрировались отдельно и, когда поднимались по лестнице, вели себя так, будто впервые видят друг друга.

Их сумеречное рандеву состоялось у Собора Парижской Богоматери, когда каменные фигуры храма — святые, горгульи и демоны — слились в закопченную скалу с рваными краями. Солнце закатилось за горизонт, но последние лучи оранжевого зарева поймали острые шпили, заставив их гореть на фоне окутавшей землю тьмы. Летучие мыши шастали по кобальтовому небу, над рекой сгущалась влажная ночная прохлада.

Радуясь тому, что надели пальто, Адам и Мари-Луиз прогуливались вокруг собора, а потом остановились у береговой стены и, перегнувшись через парапет, посмотрели вверх по течению Сены, туда, где в последних каплях света вырисовывалась культовая башня. В грязи под ними играли уличные мальчишки. Они запускали камни по черной глади, и та расцветала белыми вспышками под крики азартных соперников.

Мари-Луиз почувствовала, как на ее руки легла ладонь Адама, закрыв их теплом от сырой прохлады. Он благоговейно поднес ее руку к губам и поцеловал, потом на короткий миг задержал у щеки и положил себе на грудь, заставив Мари-Луиз повернуться. Они замерли так близко друг к другу, что дыхание Адама касалось ее лба.

Им казалось, что они простояли так несколько минут, излучая тепло навстречу друг другу. Адам убрал руку и коснулся щеки Мари-Луиз. Ее нервные окончания сделались настолько чувствительными, что, когда он чертил нежную плавную линию вдоль ее скулы, она различала каждый волосок на мягкой тыльной стороне его пальцев. Адам ласково привлек к себе ее лицо, его губы слегка коснулись ее губ и задержались, позволяя сплетаться легчайшим дуновениям двух дыханий. Мари-Луиз потянулась к нему, положила ладонь ему на затылок и утопила пальцы в его волосах, выводя собственные узоры на коже головы. Она притянула Адама к себе, крепче прижалась к его губам, укрываясь в их нежности и позволяя языку скользить по их контуру. Потом она уронила голову ему на грудь и прислушалась к тихому стуку его сердца; ее собственное сердцебиение уверенно вторило ритму, излечившись в крепких, надежных руках от прежней рваной барабанной дроби.

Они не спешили размыкать объятия, но спустя некоторое время безмолвно распутали их и, навалившись друг на друга, пошли вдоль набережной, попадая в ногу и остро чувствуя ритм. Узкие расщелины старого города приняли их обратно, а над головой и над темными улицами раскинулась мерцающая крыша обесцвеченного неба.

По-прежнему не говоря ни слова, Мари-Луиз и Адам зашли в ресторан, который окатил их светом и спеленал гулом голосов под звон бокалов и столовых приборов. Когда один из снующих по залу официантов усадил их за столик, они заказали аперитивы и стали осматриваться, не встречаясь взглядами, но чувствуя себя уютно в обществе друг друга — до такой степени, что посторонний наблюдатель мог бы принять это за равнодушие перегоревшего брака. Адам поднял бокал, и Мари-Луиз протянула навстречу свой, глядя ему в глаза, пока они пили. Его ладонь накрыла ее руки.

— Как это случилось?

Мари-Луиз обвела взглядом комнату, раздумывая над его вопросом.

— Не знаю. И, по большому счету, не знаю, что «это» такое. А ты?

— Могу озвучить несколько догадок. Но мне нечасто приходилось испытывать подобное. По крайней мере, не так.

Мари-Луиз улыбнулась и покачала головой.

— Мне тоже. Но это нехорошо, правда? Наверняка нехорошо. Я чувствую. И это сбивает меня с толку.

Она внимательно всмотрелась в жидкость, стекающую водоворотом по стенкам бокала, как будто могла прочесть по ней руны.

— Все из-за войны, — отозвался Адам. — Я знаю, это не может служить оправданием, но объяснение вполне подходящее. Никакая другая причина не могла привести нас сюда, так что, может быть, в ней все-таки есть что-то хорошее.

— Мы с тобой в неравных условиях.

— Да. — Он медленно кивнул. — Извини.

Мари-Луиз посмотрела на него с нежностью.

— Нет. Не извиняйся. Пожалуйста, не надо. Это же не соблазнение. Я знаю. Мне просто нужно настроить компас — если ты понимаешь, о чем я. Мне всегда казалось, что в таких случаях стоит выбор «или-или»; что, если испытываешь такое чувство к одному, любовь к другому должна прекратиться. Вот с чем я пытаюсь свыкнуться. Похоже, реальность не такова. Поэтому я чувствую себя немного запутавшейся. Виноватой. Но и счастливой. Правда. Ты можешь это понять?

Адам не ответил сразу, но протянул руку и тыльной стороной среднего пальца стал рисовать извилистый узор на тыльной стороне ее ладони, утопая взглядом в ее чертах. Уделив каждой линии по короткому мигу, он остановился на серо-голубом сиянии ее глаз.

— Да. Конечно, могу. Ты была бы не ты, если бы не испытывала таких переживаний. Как раз это я в тебе и люблю: твои метания, сомнения и тревоги. Я наблюдал за ними всю зиму; дорожил ими. Каждый вечер, забираясь в машину, чтобы ехать на летное поле, я смеялся про себя, воскрешая в памяти минуты, которые мы проводили вместе, перебирая фрагменты разговора, опять и опять наслаждаясь тем, как ты тревожишься, перекатываешь в уме каждую мысль. Ты, наверное, не замечаешь, как закручиваешь их в себе: из целого мотка словесную форму обретает лишь кончик нитки. Моей любимой игрой было подхватывать нить, прежде чем ты успеешь заговорить. Сейчас у меня уже очень хорошо получается. Еще не идеально, но, как говорится, повторение — мать учения. Впрочем, сюрпризы я тоже люблю. И неприятными ты меня еще не огорчала.

— Ты меня тоже. — Мари-Луиз опять перевела взгляд на свой бокал и прикусила нижнюю губу. — Но я не уверена, что смогу когда-нибудь думать об этом спокойно. Мне слишком сложно. Тебя это ранит?

— Помнишь, что я говорил тебе о собственности? Я не хочу тобой обладать. Это невозможно. Мне просто хочется, чтобы ты поделилась со мной частью себя. Неужели это так плохо?

— Нет. Если представить это так, то нет. Но у меня не получается настолько все упрощать. Я пытаюсь, но все опять запутывается, а проводить такие четкие водоразделы, как ты, я вряд ли когда-нибудь сумею.

— Проводить водоразделы? Возможно. Да. Пожалуй, это сравнение ничем не хуже других. Я пытался разобраться в своих чувствах к Аликс, моей невесте — моей бывшей невесте. Я все еще люблю ее. Разумеется, люблю. Я не могу отключить это чувство только потому, что решил не жениться на ней. Просто мне кажется, что это было тогда, а сейчас — другое. Это отдельные страницы. Они складываются в одну большую книгу, которая и есть я. Возможно, это один из загадочных парадоксов: у человека нет определенного количества любви, которое он потихоньку растрачивает, опустошая воображаемую коробку. Может быть, каждый раз, когда ты черпаешь из нее — одаривая любовника, детей, друзей, — она еще больше наполняется. Возможно, поэтому мне сейчас хорошо; очень хорошо, а тебе, наверное, немного грустно.

— Нет. Нет, не грустно. Вовсе не грустно, честное слово. Но, может быть, чуть-чуть плохо. Тоже мне парадокс, да?

— Ничем не лучше и не хуже моего.

Адам поймал ее взгляд и протянул бокал навстречу.

— За парадоксы. И всех, кто на них натыкается.

Их лица еще светились улыбками, когда появился официант с ограниченным в связи с военным временем меню. Адам и Мари-Луиз ели и пили под дамокловым мечом комендантского часа, и чем ближе он походил, тем меньше людей оставалось в ресторане.

Когда patron запер за ними двери, улицы опустели, и на пути им не встретилось никого, кроме одинокого жандарма, а единственным звуком, кроме стука собственных туфель о булыжник, была домашняя склока, обрывки которой доносились из открытого окна в верхнем этаже. Консьерж отдал ключи, даже не взглянув на них, и они стали подниматься по лестнице. Мари-Луиз открыла дверь своего номера и повернулась к Адаму.

Они смотрели друг на друга без слов. Мари-Луиз отвернулась и вошла в номер, и Адам шагнул следом, тихо прикрыв за собой дверь. Молочные нити лунного света лились на кровать сквозь приоткрытые жалюзи и расчерчивали ее лишенными цвета полосами светотени. Адам вывел Мари-Луиз из темноты, подставив лунным лучам. В их полосатом свете они стали целоваться с новой страстью.

Медленно раздевшись, они опять посмотрели друг на друга. Мари-Луиз поразил контраст между любовником и мужем. Там, где у мужа были строгие линии и острые углы, почти полное отсутствие волос на теле и подтянутость без единой лишней капли жира, тело любовника, не толстое, но округлое, покрывала мягкая поросль, спускавшаяся темными завитками от груди к животу. Когда Адам снова принялся ее целовать, к ней прижалась его отяжелевшая, возбужденная плоть, но опять же мягко, что контрастировало с настойчивой твердостью ее прошлого опыта.

В скошенном лунном свете они неторопливо занимались любовью, растягивая непознанную близость, которая не удивляла и не смущала их. Тело Адама притягивало Мари-Луиз чувственностью, в которой хотелось укрыться, спрятаться. У нее было ощущение, что это она впитывает его в себя, а не он в нее проникает, и что они шаг за шагом подходят к полному слиянию, а не к одинокой вершине. После она лежала у Адама на плече, ныряя пальцами в буйные заросли на его груди, зарываясь носом в их новый запах. И так продолжалось всю ночь — безмятежная череда сна, любви и тихих разговоров, приправленных табачным дымом, — пока утреннее солнце не прорезало комнату собственными полосами, заменив лунный свет и заставив любовников поднять тяжелые веки.

Все еще вялые после сна, Мари-Луиз и Адам оделись и покинули отель в поисках завтрака. Не выходя за пределы острова Сите, они нашли кафе и заказали бриоши и кофе ersatz, с которым уже настолько свыклись, что почти позабыли вкус настоящего напитка.

Адам и Мари-Луиз сидели на летней площадке, как в Руане, только под зонтом, потому что в такой час прямые солнечные лучи слишком сильно пригревали и слепили глаза. Ни он, ни она ничего не говорили, но время от времени отводили глаза от проплывавшего мимо них мира и переглядывались, заговорщически улыбаясь и берясь за руки под ватным покрывалом довольства. Вдруг о мостовую рядом с ними что-то шлепнуло. Оба повернулись и увидели птенца голубя — комок зачаточных перьев, торчащих из уродливой розовой кожи. Птенец силился поднять голову и двигал неразвитыми крыльями, а его лапки дергались в жалких судорогах. Большой голубь, хлопая крыльями и воркуя над зонтами в паническом парящем полете, подобрался так близко, что Адам и Мари-Луиз чувствовали волнение воздуха от его мощных взмахов. Сверху, на краю одного из балконов, голодные братья и сестры толкались, расшатывая гнездо. Мужчина за соседним столиком отложил газету, встал и всадил каблук в бьющегося на камнях птенца. Крошечный позвоночник хрустнул, лапки судорожно вытянулись, и из-под туфли брызнула кровь. Когда мужчина вернулся за столик, останки последний раз дернулись и замерли, превратившись в еще одну кучку отходов на парижской мостовой.

Мари-Луиз обнаружила, что ее лицо стало мокрым от слез. Адам пододвинул кресло, чтобы сидеть к ней лицом и прикасаться коленями к ее коленям. Он обхватил ее за щеки и поцеловал в лоб, пытаясь утешить. Мари-Луиз взяла предложенный платок, но слезы продолжали стекать по ее лицу. Адам шептал слова утешения, пока она не откинулась на спинку кресла и не встретила его взгляд. Глаза Мари-Луиз покраснели, губы задрожали. Она пыталась взять себя в руки. Когда она заговорила, ее слова были полны страдания и боли:

— Тебя убьют, да?

Адам отвел глаза и посмотрел на улицу, бурлившую кровью Парижа — собаками, уличными торговцами и официантами.

— Да. Наверное.