Монтрёй. Зима 1940–1941 годов

Первая зима в оккупированном городе вступила в свои законные права. Пронизывающий ветер со стороны Ла-Манша задувал во все щели, и нехватка угля ощущалась особо остро. Долгие темные вечера и одинокие фигуры женщин у дребезжащих окон. Изредка слышался лай собаки и хлопанье ставен. Монтрёй погрузился в меланхолию. Оставшиеся мужчины собирались в кафе, играли в домино, попивали бренди и обсуждали последние новости, касающиеся в основном нехватки продуктов и проблем местной экономики.

С наступлением зимы заведенный порядок в доме Анси слегка изменился. Бернадетт каждый день в четыре часа отправлялась на ферму к своим родителям. Три километра туда и обратно ей приходилось проделывать пешком, если не удавалось взять старый велосипед брата. Она оставляла огонь в камине, задергивала шторы и закрывала обе двери, чтобы сохранить такое ценное тепло.

Мари-Луиз возвращалась около половины пятого, сбрасывала пальто, которое не могла снять в сырой промерзшей школе, и садилась к столу проверять домашние работы учеников.

Постоялец начинал собираться около пяти часов вечера. Мари-Луиз слышала, как он торопливо шел в ванную в конце коридора, постукивал бритвенным лезвием о фарфоровую чашу, возвращался в спальню и надевал армейские ботинки, в которых тяжело ступал по комнате. Затем Адам закрывал дверь и спускался вниз по скрипучим ступенькам.

Улыбка, трансформировавшаяся в хмурый взгляд, появлялась на лице Мари-Луиз, когда он открывал дверь гостиной. Поначалу она испытывала шок. Ведь он немец, враг. Но проходили дни, и вместо человека в военной форме она начинала видеть мужчину. Через несколько недель они обменивались репликами с такой регулярностью, что постороннему наблюдателю могло бы показаться: перед ним супружеская пара, давно живущая вместе. Мари-Луиз, например, могла сказать, что Адам не их тех, кто легко и быстро просыпается, и даже умывание холодной водой и переодевание в промерзшей комнате не могли прояснить его сонный взгляд.

Лейтенант шел в кухню и наливал чашечку кофе, заранее приготовленного Бернадетт, возвращался в гостиную и усаживался за стол, стараясь не смотреть на Мари-Луиз. Она краем глаза наблюдала за тем, как он ест и пьет, притворяясь, что проверяет работы, и одновременно наслаждаясь этими минутами тишины.

Закончив есть, немец поворачивался к ней. Мари-Луиз резко опускала голову, и ему приходилось иногда покашлять, чтобы привлечь ее внимание. На ее вежливый вопрос он отвечал, что хотел бы закурить, и тут же предлагал ей сигарету.

В окутанной дымом комнате слышалось потрескивание угля в камине, тиканье часов и завывание ветра. Это стало своеобразным ритуалом, который практически никогда не менялся. Иногда они читали или разговаривали, еще реже лейтенант садился за пианино, которое сумел настроить, и наигрывал пару-тройку веселых мелодий, которые уносили их за тысячи километров, в мир иллюзорных воспоминаний.

Однажды вечером Мишель Анси пришел раньше обычного. Они услышали, как открывается входная дверь, в тот момент, когда правая рука Адама выписывала невероятные пируэты среди диезов и бемолей старого инструмента. Он взглядом попросил Мари-Луиз выйти в кухню, куда она отправилась с озабоченным выражением лица. Она прикрыла за собой дверь и тут же принялась за работу, с громким стуком переставляя тарелки и чашки.

Дверь в гостиную открылась, и звуки пианино мгновенно затихли. В своем воображении Мари-Луиз сопоставила кивок головы со стуком каблуков, донесшимся до нее из-за закрытой двери. Девушка знала, что уловки и отговорки не являются ее сильной стороной, и почувствовала, как наливается краской, все сильнее сжимая трясущиеся руки. Она боролась с желанием войти и заговорить, попытаться внушить отцу, что не стоит вмешиваться в домашние дела, но, вспомнив о пальто, висящем на крючке, и о тетрадях, лежащих на столе в гостиной, постаралась взять себя в руки. Мари-Луиз толкнула дверь спиной и вошла, неся поднос с кофе. Ее отец все еще был в пальто. Он стоял у противоположной двери. Мари-Луиз попыталась улыбнуться, но пылающие щеки выдавали ее волнение.

— Папа, добрый вечер! Ты сегодня рано. Я приготовила кофе лейтенанту, он недавно встал. Может, ты тоже хочешь кофе или рюмку коньяку? — Мари-Луиз чувствовала, как в душе ее отца борются удивление и раздражение. — Я выпила немного горячего молока и собиралась подняться к себе. Может, ты тоже выпьешь чашечку горячего кофе и погреешься у камина, прежде чем пойдешь наверх?

— Мадам, позвольте мне.

Лейтенант подошел к Мари-Луиз и взял поднос, стараясь не смотреть ей в глаза. На мгновение ей показалось, что сквозь металл она чувствует теплоту его рук. В полной тишине немец поставил поднос на стол. Мари-Луиз чувствовала, что отец никак не может принять решение.

— Папа?

— Коньяк? Да, это было бы неплохо. В такой промозглый вечер хочется согреться.

Жестом он указал на один из высоких стульев, и немец одобрительно кивнул. Мари-Луиз отвернулась к буфету, кровь пульсировала у нее в висках. Она с трудом открыла замок и от волнения налила больше, чем полагалось. Отец сидел на стуле, сложив на коленях пальто и шляпу. Все ждали, пока он заговорит. Было слышно лишь тиканье часов, потрескивание угля и завывание ветра.

— Вы сегодня улетаете, лейтенант?

— Нет, месье. Этого не позволяют погодные условия, чему я даже рад.

— На чем вы летаете?

— На «хейнкеле», три члена экипажа.

— Вы должны хорошо понимать друг друга. У меня были такие отношения с моими боевыми товарищами, особые отношения. Я был в Вердене. Ваш отец воевал?

— Да, он тоже участвовал в боях под Верденом и в России. Он рассказывал мне о фронтовой дружбе. Похоже, кое-что остается неизменным, с кем бы и где бы ты ни воевал.

— Да. К сожалению, мы не учимся на собственных ошибках. Прошло двадцать лет с тех пор, как я пытался убить вашего отца, а теперь наши дети делают то же самое.

Прозвучавшее утверждение явно не требовало ответа, но Мари-Луиз почувствовала непреодолимое желание нарушить наступившую тишину.

— Лейтенант Коль родом из Рейнской области, поэтому он так хорошо знает французский.

— Да, прекрасный французский. Похоже, что вы тут о чем-то беседовали.

Мари-Луиз показалось, что в голосе отца прозвучал упрек. Но, может быть, нет? Она посмотрела на Мишеля Анси, который перевел взгляд на часы. Возможно, нет. Лейтенант встал.

— Нет, просто я шел за подносом в кухню и столкнулся с вашей дочерью. Я уже говорил, что хорошо понимаю деликатность сложившейся ситуации и постараюсь сделать свое вынужденное пребывание в вашем доме как можно менее назойливым.

Отец посмотрел на немца.

— Лейтенант, позвольте, я выскажу свою точку зрения. Я с ненавистью отношусь к вашей стране, к вашим руководителям и к вашему присутствию здесь. Меня раздражает вид военной формы, но это не значит, что я ненавижу вас лично. Вы образованный и вежливый молодой человек. Не вижу в этом каких-либо противоречий. Давайте попытаемся отделить зерна от плевел. Нам приходится жить под одной крышей, и мы можем сделать наше совместное пребывание сносным, чего мы не можем достичь на национальном уровне. — Он сделал глоток. — Я должен идти, мои партнеры по висту уже заждались меня, а мне нужно найти свои очки. И еще… Лейтенант, моя дочь должна заботиться о своей репутации, поэтому прошу вас не допускать каких-либо вольностей, которые могли бы ее скомпрометировать. Я уверен, что вы — настоящий джентльмен, но, знаете, злым языкам только дай повод. О чем бы мы ни говорили, мы должны придерживаться официального стиля общения, особенно на людях. Я понятно выражаюсь?

Лейтенант кивнул.

— Конечно.

— Приятного вам вечера. Я бы тоже с удовольствием остался здесь, в тепле, но меня ждут в доме месье Дюшампа.

Мишель Анси поцеловал дочь и вышел. Они еще долго стояли молча, вслушиваясь в удаляющиеся шаги.

— Немного коньяка?

— Да, с удовольствием.

Мари-Луиз поставила перед немцем бокал и налила себе горячего молока.

— Он — настоящий джентльмен, ваш отец.

— Да. Правда, у него тяжелый характер и жить с ним не так уж легко. Он быстро принимает решения и потом их не меняет. Вы ему, очевидно, нравитесь, с моим мужем он вел себя иначе.

— Почему?

Мари-Луиз взглянула на Адама, в глазах которого читался искренний интерес.

— Действительно, почему? Жером много работал, он был редактором местной газеты. Он любит книги и музыку. Однако собственное дело не для него, он не бизнесмен. За это мой отец ненавидел его. Хотя, с другой стороны, они в чем-то похожи. Оба имеют определенные убеждения, оба не приемлют мнения других. В политическом отношении они особенно непримиримы. Мой отец — консерватор, а муж тяготеет к левым взглядам, и поэтому его считают коммунистом.

— А он коммунист?

— Нет. Он — социалист, но у него много друзей-коммунистов. Он слишком любит свободу и не будет действовать по указке Москвы. Мой отец во всем винит коммунистов. Трудно что-то ему возразить, особенно после пресловутого пакта Молотова-Риббентропа, правда? Русские и немцы пребывают в тесном сотрудничестве, а коммунисты во Франции получают приказы не сопротивляться немцам. Так что же важнее? Франция или партия? Я рада, что мне не приходится делать такой выбор.

Некоторое время они смотрели на огонь в камине.

— Где вы жили, вы и ваш муж?

— Здесь, в этом доме, вместе с моим отцом. У нас не было денег на собственный дом. Нет, неправда. Мы могли бы снять квартиру, но после смерти мамы прошло мало времени и я не решилась оставить отца одного. Мы с мужем переехали сюда, что было ошибкой. Ненависть отца к Жерому привела к тому, что они превратились в двух постоянно лающих собак, готовых в любую минуту наброситься друг на друга. Никто не хотел идти на компромисс. Это моя вина, я не умею предугадывать, как сложатся обстоятельства. Мне всегда кажется, что люди должны поступать разумно.

И снова ее слова прозвучали как аксиома.

— А каковы ваши политические взгляды?

— Не знаю. Скорее, я поддерживаю левых. В этом, наверное, и заключается проблема. Удержаться в центре невозможно. Мир стал полярным. Фашизм или коммунизм, католичество или атеизм. Почему нельзя быть просто агностиком или кем-то, кто не считает, что знает ответы на все вопросы? Мое отношение к жизни приводит в неистовство моего отца, моего мужа, мою лучшую подругу Жислен. Они всегда уверены в себе, а я вижу тени, вижу серый цвет, а не только белый или черный. Я вижу человека, а не супергероя. Взять хотя бы Петена. Мой отец боготворит его, считает, что маршал — единственный человек, который может спасти Францию. А Жислен? Она называет Петена фашистом.

— Ну, это, по крайней мере, свобода взглядов.

Мари-Луиз удивленно посмотрела на Адама.

— Что вы имеете в виду?

— В Германии нет свободы взглядов, свободы выбора.

Она пристально вглядывалась в его глаза, но не находила ни тени веселости.

— В Германии или, скажем, в России я не мог бы говорить на такие темы. Это очень опасно. В моей стране есть только одно правильное мнение — нацистское. Мы превратились в инфантильную нацию, которая передала бразды правления в руки одного человека, а он считает себя гением, который вправе вершить судьбы людей. Мы попали в ловушку. Знаете, иногда идешь куда-то, и кажется, что сможешь вернуться, но дверь захлопывается. Ты получаешь рычаги власти, но в то же время заключаешь сделку с дьяволом. Мои родители не могут или не хотят этого видеть. Они признают только «чудо», которое сотворил для них Гитлер, но не желают знать цену этому. До недавнего времени цена была не слишком высока — несколько евреев и коммунистов. «Небольшая чистка», — сказал мой отец. Никакого голосования. Да и кому оно нужно, если все сыты и имеют работу? Война? Но мы ведь побеждаем. Вот вы, французы, вините себя, стыдитесь, а стыдно должно быть нам. Это мы — трусы, настоящие моральные уроды.

Мари-Луиз смотрела на Адама в полном изумлении, а он смотрел на огонь. Видение врага было для нее очевидным и понятным, но вдруг она почувствовала, что есть что-то совершенно необъяснимое в глубине каждого человека вне зависимости от его национальности.

— Вы кому-нибудь об этом говорили?

— Как я сказал ранее, я не мог обсуждать подобные темы в Германии, разве только со своим лучшим университетским другом. Мои родители, моя сестра не видят ничего страшного в том, что происходит. Страшно жить в стране, где ты ненавидишь так много людей по причинам, которые они даже не могут понять. Поэтому я восхищаюсь вашими соотечественниками, которые умеют ненавидеть что-то в себе. Ну, теперь вы понимаете, почему я не смогу сделать блестящую военную карьеру. — Лейтенант горько усмехнулся и провел рукой по волосам. — Как гласит древнее китайское проклятие: «Чтобы ты жил в интересные времена». Согласитесь, интересно рисковать своей жизнью ради кого-то или чего-то, что ты сам в глубине души ненавидишь.

— Я… я не могу этого представить. Я не могла даже подумать об этом. Мы ведь видим только военную форму, а она всех делает одинаковыми. Я всегда считала, что армия — это нечто цельное, нерушимое, но оказывается, это люди с различными мыслями и мотивами. Как и в нашей армии. Например, Робер и Жером. Они просто счастливчики, хотя и находятся сейчас в лагере. У них разные взгляды на многие проблемы, но оба они едины в отношении к Франции и к войне. Пожалуй, коммунисты тоже так считают в глубине души.

— Вы так думаете? Люди склонны к самообману, и это всегда меня поражает. Они могут доказывать, что черное — это белое, хотя глаза и разум утверждают обратное. Поверьте мне, я знаю, о чем говорю. Это мои многолетние наблюдения. Более того, работая над докторской диссертацией, я пришел к выводу, что византийские теологи могли дать фору марксистам в их погоне за деньгами и способностью втиснуть любой человеческий опыт в рамки ортодоксальной теории. Это довольно впечатляюще.

— Я бы сказала «удручающе».

Адам смотрел на ее профиль. В одной руке Мари-Луиз держала совок и помешивала угли в камине, а второй накручивала волосы на длинные красивые пальцы. В отблеске пламени и одной горевшей лампы она опять напомнила ему мадонну с полотен эпохи Возрождения. Бархатистая кожа придавала ей какое-то необыкновенное сияние, но в то же время поражал контраст между внешним спокойствием и странными движениями губ, словно проговаривающими потоки мыслей, которые в это мгновение проносились в ее голове.

— Давно вы замужем?

— Четыре года. А вы женаты?

— Нет. Был помолвлен, однако через месяц мы расстались. Она — прекрасная девушка, но началась война. Я предчувствовал неизбежность войны, знал, что меня призовут и, возможно, убьют, поэтому предпочел разорвать отношения, а не оставлять ее вдовой, да еще и с ребенком. Слышал, что она вышла замуж за другого.

— Жаль.

— Перестаньте. Я не жалею. Я не жалею, что принял такое решение, ведь оно было единственно верным. Вот по нашей дружбе я скучаю. Между нами была, как вы, французы, говорите, une amitié amoureuse. Возможно, это не совсем подходящее определение, ибо оно подразумевает дружбу, к которой приходят любовники. А мы были скорее как брат и сестра. Может, это и к лучшему, что мы не поженились. В таком браке есть что-то от инцеста.

— Вы продолжали видеться?

— Нет. Это было бы неправильно. Судя по всему, ее муж очень ревнив. Хотя я понятия не имею, почему он ревнует ко мне. Учитывая то, в каком положении я оказался, меня следовало бы опасаться в последнюю очередь, не находите?

— Но… вы можете передумать.

— Нет, вряд ли. По-моему, все дело в чувстве собственника. Вам так не кажется? Он может не говорить этого вслух, но, скорее всего, чувствует, что она ему принадлежит — а он ей, насколько я могу судить. В конечном счете, ревность — это всего лишь страх потерять свое имущество. Разве не так?

Мари-Луиз замялась, а затем ответила, осторожно подбирая слова:

— Но если бы вы встретились и чувство — то, которое между вами было, — вспыхнуло с новой силой, почему бы ему не приревновать? Я ревную. И Жером тоже. Со всеми такое бывает, верно? Это ведь нормально?

— Если бы что-то произошло и жена ушла от него ко мне, тогда да, он имел бы полное право ревновать. Но мы говорим не об этом, не так ли? Это просто подозрение. Наверное, нужно добавить еще одно слово — безосновательное подозрение.

— Но разве не естественно, что человеку хочется чувствовать себя единственным, особенным?

— Безусловно. Но я не вижу противоречия — если только человеку не кажется, что он владеет этим кем-то. Как я уже говорил, мы были друзьями. Так почему друг не может завести еще одного друга?

— Это разные вещи.

— Почему?

— Потому что мы говорим о любви.

— А любить одновременно нескольких человек нельзя?

— Нет. По крайней мере, без ревности тут не обойдется. Это слишком сложно.

— А я-то думал, что вы, французы, хорошо с этим справляетесь. В Германии мы даже называем это «любовь по-французски».

Мари-Луиз с раздражением посмотрела на лейтенанта, но тот лишь улыбался, дразня ее лукавым взглядом. В ее голосе прозвучала легкая досада, когда она ответила:

— Знаю. Все думают, что француженки распущенны. Возможно, в Париже так и есть, но только не здесь, поверьте. Стоит только тебе заговорить с другим мужчиной, и по всему городу возмущенно зацокают языками.

Адам приложил палец к губам.

— Я ни на что не намекаю и уж точно не хочу вас оскорбить. Скорее наоборот. Я пытался сказать, что у ваших соотечественников более разумный — возможно, более зрелый, — взгляд на вещи. Моя мысль заключается в том, что любимого человека не обязательно рассматривать как собственность. Если не тянуть к себе, а отпускать, если быть для возлюбленного щитом, а не смирительной рубашкой, не возникнет нужды ревновать, потому что каждый будет находить, а не терять.

— Значит, вы не верите в брак, в обеты; в то, что, давая их, вы «отрекаетесь от всех остальных»?

— Просто я не думаю, что стоит опошлять эти слова до банального запрета симпатизировать другим людям, водить с ними дружбу — или нечто большее, — если такой опыт обогащает и дарит радость.

— Стало быть, вы за свободную любовь?

— Нет, вовсе нет. Свободная любовь подразумевает отсутствие всяких границ: ни преданности, ни ответственности. В таких отношениях нет места детям. Я всего лишь говорю, что два взрослых человека могут любить друг друга, дорожить друг другом и держаться друг друга до самой смерти, но при этом не вычеркивать из своей жизни остальных. Для того, кто перестал быть собственником в любви, нет ничего невозможного. Разве нет?

— Но это опасно, очень опасно.

— Опаснее, чем обещать невозможное — или, по меньшей мере, трудновыполнимое? Разве не обрекает себя на неудачу тот, кто слишком высоко устанавливает планку? По-моему, никакими изменами нельзя оправдать все то зло, которое приносят парам взаимные подозрения и упреки. Но если двое несчастливы в браке, согласен, появление третьего приведет к катастрофе. Парадокс.

— Не верю. Такого не бывает. Люди так себя не ведут. Они ревнуют. Это заложено природой.

— Неужели? А может, привито культурой? Сомневаюсь, что в Средние века мужчины и женщины воспринимали женитьбу подобно нам: как некое слияние душ, когда «двое становятся единым целым». Брак был имущественным соглашением, причем патриархальным. В женщинах видели собственность, которую использовали для деторождения. Любовь — романтическая любовь — жила вне брака. Мы, похоже, ударились в другую крайность, вот и все; или пришли к некой смеси, стараясь взять лучшее от обоих полюсов, но, как правило, получая худшее.

— Почему худшее? Я вовсе не чувствую себя обделенной.

— Умоляю, не принимайте мои слова на свой счет. Мы едва знакомы, а вашего мужа я вообще никогда не видел — так могу ли я рассуждать о вашей личной жизни? Просто интересно, как меняется наш мир. Раньше во главе угла была собственность. В восемнадцатом веке что-то изменилось — романтики постарались, кто же еще, — и родилась идея, что у каждого есть своя половинка, с которой можно слиться воедино. Идея пришлась по вкусу, но от собственности мы тоже не отказались; попытались объединить восторг романтической любви с более прозаическими потребностями продолжения рода и сохранения имущества. Не каждому удается провернуть такую сложную комбинацию, вот и все.

Мари-Луиз задумчиво ворошила совком угли в камине.

— Но не лучше ли выходить замуж по любви, оставляя себе хоть какой-то шанс на счастье, вместо того чтобы позволять родителям распоряжаться собой как собственностью? По-моему, это прогресс. А вы хотели бы вернуться к тем дням? Тогда было лучше, чем теперь? Я знаю, каким был бы мой выбор, по крайней мере, с точки зрения женщины.

— Романтическая любовь? Шампанское! Как можно не отдать ей предпочтения? Особенно когда вы в ее власти. Моя проблема в том, что я вижу, как она недолговечна. Подобно шампанскому, пузырьки любовной эйфории улетучиваются, а сам напиток зачастую становится приторным или даже кислым. В итоге два человека ума не могут приложить, как они до такого докатились. Это опьянение — чудесное, незабываемое, судьбоносное, но оно не длится вечно. Возможно, есть другой, лучший путь, когда два человека, прожившие вместе всю жизнь, не спрашивают друг у друга: «Ты все еще без ума от меня?» — а задаются вопросами: «По-прежнему ли я тебе интересен?» и «Делаем ли мы друг друга сильнее и лучше?» Если бы я дожил до такого, то был бы самым счастливым человеком на свете.

Отложив совок, Мари-Луиз принялась обдумывать эту новую, задевающую за живое мысль.

— Как красиво!

Она бросила взгляд на лейтенанта, и он заметил блеск в ее глазах. Мари-Луиз смущенно отвернулась. Они молчали и смотрели на огонь, насыщаясь теплом. Тишина не тяготила их, но укутывала ватным одеялом, и каждый был доволен уже тем, что просто делит это пространство с другим.

Им не хотелось покидать этот завороженный мир, не хотелось нарушать волшебство.