Их брак был неизбежен. С ее родинкой на правой щеке, с его куриной слепотой… Как вообще их можно было терпеть на Топазе?

В мире, посвященном красоте, недопустимо любое несовершенство. Тем не менее, всеми избегаемые, они там остались. И поженились. Вполне естественно. Красота ищет равное себе — как и безобразие.

Итак, они поженились, худо-бедно устроили свою жизнь — и вскоре она уже носила ребенка.

Кошмар начался.

Город Света на планете Топаз вздымался на два километра в жемчужное небо. Башни его окружала аура, заключенная в самом веществе. Все пастельные тона — голубой, розовый, салатный — сливались, создавая единое восхитительное зрелище потока и круговорота. Башни — трех разных высот. Величественные гиганты высотой в два километра с точностью до микрона, башни средних размеров, что доходили лишь до семисот метров, после чего над ними возносились гиганты, и миниатюрные башенки тридцати метров, изящные и трогательные.

Ослепительно головоломные, выгибающиеся от башни к башне висячие мосты и автострады были подлинными чудесами строительства. На разных уровнях из пластин чистейшего вещества устроены подъемники и разделители, что придавало городу вид сказочного, отделенного от безобразного мира царства, купающегося в собственной красоте.

И, конечно же, люди…

Каждый мужчина, каждая женщина и каждый ребенок являл отдельную ноту величественной симфонии совершенства. Прослеживались и простота, и вычурность — но столь искусно совмещенные и смешанные, что ничего грубого или чрезмерного просто не встречалось. Ни вялых лиц, ни бессмысленных. Люди Топаза хранили красоту в глазах, в ясности лиц и в ритме шагов.

На Топазе существовала только красота. В Городе Света шло бесконечное восхитительное представление, исполненное изящества и совершенства. Никаких признаков расового вырождения, никакой самоуспокоенности, никакого застоя. Цивилизация Топаза была вполне жизнеспособна, богата по мысли, сложна по содержанию — посвящена красоте жизни и воплощению этой красоты во всем материальном.

Слепец и его жена с родинкой жили в небольшом секторе вне города там, где фермеры возделывали правильной формы поля, используя превосходное по конструкции и эффективное в работе оборудование.

Жили они в двухъярусном доме, который мог похвалиться всеми новейшими роботизированными удобствами. Свет ламп усиливался или приглушался по мановению руки, стены при нажатии кнопки излучали тепло, еду готовили изобретательно сконструированные роботы-повара, из отверстий в стенах гудели вжики, что немедленно убирали появляющуюся грязь.

А в машинном подвале, где размещались сервомеханизмы — нервный центр всего дома, — слепец и его жена с родинкой оборудовали дополнительную темную комнату особого назначения. Мягкие стены комнаты полностью поглощали звук, защищая обитателей от любых внешних воздействий. Туда не проникал свет, а постелью служил пуховый тюфяк.

Обитателем этой комнаты был Человек.

Просто Человек. Ибо никакого другого имени у него никогда не было. В отличие от слепца, которого звали Метларь, или от его жены с родинкой, чье имя было Ордак. У них были имена, так как время от времени им приходилось появляться в городе и общаться с окружающими. Но Человек ни с кем не общался. Он никогда не видел света, ни разу не прогуливался. Комната стала его постоянным обиталищем, а его родители позаботились, чтобы он никогда ее не покинул.

В машинном подвале двухъярусного дома неподалеку от Города Света Человек сидел в глубоком молчании.

Сидел, аккуратно сложив руки на коленях, подогнув под себя ноги — и сохранял безмятежность.

Сидел, устремив в пустоту глаза из серой клубящейся пыли. Присутствие Человека на Топазе никакого оправдания не имело и иметь не могло. В мире красоты и изящества уродство презиралось. Метларь и Ордак были неполноценны — его слепота и ее родинка, — но они уже давно жили в сообществе и имели достаточно благоразумия, чтобы не слишком высовываться. Совсем иное дело их отпрыск. Глаза из пыли — кто мог такое допустить?

Коснувшись ладонью замка, Метларь отомкнул дверь и вошел.

— Отец… — прошептал Человек. Речь — свежая, будто родниковая вода, а интонации порхают как бабочки.

— Да, сынок, это я. Как ты сегодня? У тебя опять было видение?

Человек кивнул, обратив на слепца серые глазницы.

— Только что, Отец. Черное-черное, с ярко-красными ростками, что проталкивались наверх. Похоже на жерло вулкана.

Слепец ощупью приблизился к тюфяку, присел на него и медленно покачал головой.

— Но ведь ты никогда не видел вулкана, сынок.

Человек отступил на шаг от стены, и его огромные руки расслабленно свесились ниже колен.

— Я знаю.

— Но тогда как…

— Так же, как я видел чаек, что опускались на зеленый клочок травы. Так же, как пидел глубокую, оранжевую от грязи реку, что пузырилась на пути к болоту. Точно так же, Отец. Я вижу.

Слепец недоуменно покачал головой. Вот еще и ответы на вопросы, которых он не задавал.

— А где Мать? Она уже который раз не приходит со мной повидаться.

Слепец вздохнул.

— Ей надо работать, сынок, если мы хотим наполнить наши пищехраны. У нее трудная работа в центре дуновения.

— Ага. — Человек вызвал в воображении образ центров ощущения, откуда в воздух Топаза поступали приятные для обитателей планеты запахи, звуки и вибрации красоты. Там ей, наверное, хорошо. Совсем рядом с орхидеями.

— Она говорит, это работа.

Человек кивнул. Огромная голова слегка наклонилась, и пятна теней обозначили пепельные глаза

— Тебе что-нибудь нужно?

Человек скользнул вниз по стене в прохладный сумрак и негромко ответил, зная, что его отец лишен зрения даже того, которым обладал он сам:

— Нет, Отец. Я ни в чем не нуждаюсь. Для еды у меня есть кексы и пиво. У меня есть мои тени и цвета. И еще запах проходящего времени. Больше мне ничего не нужно.

— Какой ты странный, сынок, — будто бы интригующим голосом произнес отец, хотя никакого секрета тут не было.

Человек негромко засмеялся от удовольствия.

— И правда — какой я странный, Отец.

Слегка щелкнув суставами, слепец неспешно поднялся.

— До скорого, сынок, — сказал он наконец.

— Свежей дороги, Отец, — попрощался Человек, пользуясь выражением жителей Топаза.

— Нежного покоя, — по традиции ответил отец.

И вышел, тщательно придавив запор и настроив его на новую комбинациюТакая осторожность не была излишней. И двадцать прошедших лет это показали. Двадцать лет, в течение которых их сын оставался жив, чтобы свободно блуждать в своем странном мире слепого зрения.

Поднявшись по лестнице в жилой ярус, слепец уселся, скрестив ноги, на низенькую скамейку и принялся извлекать негромкие трели из витой флейты.

Так он и играл без перерыва, пока указатель не засветился розовым и в дверной чаше не появилась Ордак.

— Уфф! — Женщина вышла из чаши и тут же утонула в губчатом гнездышке. — Ну и денек. Если не вдохну еще орхидею, мне конец. Добрый вечер, дорогой. Как он сегодня?

Слепец отложил флейту и потянулся к жене. Обнял ее, поворошил густые темные волосы. Потом что-то проворчал в ответ. Ордак поняла.

— Что же будет, Метларь? Скажи мне! — жалобно спросило она.

Слепец мягко отстранился и в глубоком раздумьи вздохнул.

— Хотел бы я, Ордак, сказать тебе, что все будет хорошо. Но как я могу? Ведь с каждым днем все хуже и хуже. Ты же сама знаешь, что наружу ему не выйти и что нам придется жить здесь. Его ни за что не пропустят наружу даже в космопорт, чтобы улететь. Мы здесь как в ловушке, любимая.

Поднявшись, женщина огладила свой рабочий комбинезон. Волосы ее были причесаны так, чтобы скрыть родинку на правой щеке. Все, разумеется, знали о ее уродстве. И все же лучше им было этого не видеть.

Ордак стояла, гадая, что же принесет им будущее, а ее слепой муж молча сидел рядом, когда это будущее само свалилось с неба. Именно так все и вышло! Плохо ли, хорошо ли — но так и вышло. Жизнь вновь восторжествовала над своими частицами. Ибо таков ее путь, ее истина.

Пока Ордак, безмолвная и озадаченная, стояла в гостиной двухъярусного домика, в силовом управлении межконтинентального коптера нарушился контакт (как результат неточной фокусировки холодного и незаметного управляющего луча) — и тяжеловесная машина рухнула вниз со своей рабочей высоты в восемь сотен метров. Врезавшись в землю в двухстах метрах от двухъярусного домика, она разом сокрушила все его надземные части. Сровняла все здание с землей и лишь по счастливой случайности не затронула машинный подвал, оставив его для поисковиков и аналитиков, что явились позже, чтобы оценить размер ущерба и извлечь оставшихся в живых.

В надземной части в живых не осталось никого Двое последних из известных на Топазе неполноценных людей вместе ушли на покой — туда, где красота или недостаток красоты уже ничего не значит. Туда, где только мягкий сумрак и верное тепло близости друг друга.

Ибо так полагается об этом думать.

Но в подземной части…

Там и вправду начался кошмар. Нечто, двадцать лет покоившееся в ожидании, зарычало, заметалось — и бросилось в глотку топазовской красоты!

Он созерцал. Его застали созерцающим.

Поисковики проникали вниз, прорубая завал направленным потоком лучей, что превращал искореженный металл и расплавленный пластик в прочные привлекательные стены пастельных цветов, меж которыми они осторожно двигались дальше. Добравшись до потайной комнаты — ее дверь совсем не радовала глаз, — они в недоумении остановились и стали решать, что делать дальше.

Спасателей было трое- Красивые мужчины — в высшей степени. Первый светловолосый, с широко расставленными голубыми глазами и наружностью вожака. В своем кителе из позолоченной ткани он держался со спокойной уверенностью человека, прекрасно осведомленного о своей компетентности и красоте. В высшей степени. Второй был лишь на несколько сантиметров ниже первого, и темная копна его кудрявых волос нависала над снежно-белым лбом с грацией пантеры, бросающейся на овцу. Руки его казались чуть коротковаты, но и это было искусным трюком хирурга-косметолога, что спланировал это кажущееся несовершенство, и, служа совершенству, с блеском выполнил операцию. При сопоставлении рук с несколько удлиненным торсом и сравнительно короткими ногами сразу бросались в глаза пропорции Адониса.

Третий мужчина воплощал в себе классический античный идеал мужества и красоты. Глубокие серые глаза сверкали и повелительно, и милосердно. Походка легионера и речь мудреца. Облысение ему не грозило, а прекрасное лицо то и дело озаряла улыбка.

— Никогда ничего подобного не видел, — сказал кудрявый аналитик по имени Рул.

— Похоже, это не обычный машинный подвал, — предположил вожак, которого звали Прат.

Третий мужчина, по имени Холд, осведомленно покачал головой и с легким оттенком юмора заметил:

— Точно. И надо признать, сооружение малоприятное. Неароматизируемое, грубое. — Он как-то по-женски поморщился. Впрочем, это было в его натуре, и никто из спутников не обратил внимания на кажущуюся непривлекательность этого жеста.

— Ладно, давайте вскроем, — поднимая излучатель, предложил Прат.

Двое других не ответили, что было лучшим знаком согласия, — и вожак выпустил луч. Широкая дуга превосходного салатного цвета выплеснулась и омыла дверь. В считанные мгновения дверь сплавилась по всем сторонам и красиво рухнула внутрь. Трое мужчин стали вглядываться в густую тьму.

Он созерцал. Его застали созерцающим.

Когда свет просочился из-за спин поисковиков, они и предположить не могли, что перед ними человеческое существо. В самом углу неуклюже скорчилась какая-то серая груда — огромная голова свисает вниз, а длинные руки засунуты между коленей.

Затем, когда стали видны подробности, все трое по очереди издали потрясенные возгласы. Прат оказался в комнате первым — и в его возгласе послышалась едва ли не уродливая смесь изумления и гадливости.

Когда Человек полностью обрел очертания, последовавший за вожаком Рул испустил округлый… грушевидный… вытянутый… угловатый… и разлетевшийся наконец вдребезги крик ужаса.

— Какая мерзость! — И лицо аналитика сделалось при этом непривлекательным. В высшей степени.

Холд направил фонарик в угол — и тут же отвел. Луч в своем буйном движении полностью обнажил комнату. Вот тюфяк, голые стены, небольшая миска с остатками каши, коврик на полу. Затем Холд снова осветил угол, но на сей раз направил сверкающую лужицу на самый краешек спины Человека — так, чтобы свет не падал на его лицо. На это лицо!

Огромная голова с высокой нечесаной короной почти белых волос, что расползались во все стороны и торчали двумя нелепыми пучками у висков. Крупные челюсти.

Рот — отвратительная прорезь в снежно-белой плоти. Уши, плотно прижатые к голове.

И глаза…

Глаза из пыли…

Два глубоких провала, где клубился сумрак. Сумрак разлагающихся трупов. Сумрак грозовых облаков. Сумрак самых черных мыслей — и мыслей о смерти. Глаза, что, с одной стороны, видели так глубоко — и в то же время ничего не видели. Безобразные глаза.

Мужчины подняли излучатели — и пришли в полное смятение, когда Человек зашевелился и двинулся.

В начале был свет, а потом был несвет. В начале было тепло, а потом было нетепло. И: В начале была любовь. Столь глубокая, что внутри него даже образовался маленький водоворотик. Водоворотик кружился, плескался и играл, будто женщина в теплой ванне. Любовь наполняла смыслом бытие, дарила радость легкого проникновения все глубже и глубже — к гармонии мира и отсутствию боли. Несла с собой глубокие мысли о чудесном и повседневном. Даже не верилось, насколько необъятна эта любовь и как глубоко она может проникнуть в самые потаенные места. Все это было. А потом была нелюбовь. Но на место любви не пришло ее отсутствие — там не образовалась пустота, как после ухода света и тепла. Что-то другое надвигалось — стремилось занять это место. На место любви пришла…

…уходи прочь…

…должна идти…

…уходи…

.. -пришла…

…Ненависть!

Гораздо позже, когда солнца уже сели, а луны взошли, чтобы молча и скорбно взирать на мир красоты, пришли другие. Они обнаружили три трупа таких безобразных и жалких в своей смерти, перемолотых и раздавленных ею.

Потом они взяли Человека. Вытащили его, приговаривая: "Все он, все этот!" Много было ругани и много проклятий. Была и ненависть к нему, и понимание того, что он отщепенец. Изгой. Чудовище! Среди всей топазовской красоты Человек был само безобразие. А значит:

— Что мы с ним сделаем? Как казним?

Тогда один откликнулся. Поэт, чьи метры были точны, а метафоры ослепительны. Изящный молодой человек. С безукоризненными манерами. Именно ему выпало найти единственно верное решение. Создать красоту из безобразия, добро из зла.

Вкопали надежный столб, устремленный прямо к четверке лун, привязали к нему Человека и обложили вязанками хвороста. Потом подожгли хворост.

И смотрели, как Человек горит.

Но и тут вкралась ошибка.

Ибо Человек имел глаза из пыли — и глаза его видели то, чего видеть нельзя. А душа его была измученной и нежной душой мечтателя.

Сгорая, Человек имел дерзость кричать и плакать. Он причитал:

— Не убивайте меня! Прошу вас, не надо! Ведь я еще так многого не видел! Так много не знаю! — Он томился и тосковал по тем видениям, что уже никогда перед ним не предстанут.

Но его все равно жгли.

И все было красиво. Какой огонь! Все было хорошо.

(Вот бы он еще имел достаточно благоразумия, чтобы не кричать!)

А когда осел пепел, все растаяло — и на том месте, где были столб и Человек, образовалась правильная серебристая лужица.

Получилось очень красиво. И все вокруг было красиво.

Теперь никто не смог бы поспорить — весь Топаз был сама красота. Красота и мир.

Но в ночном небе звенели сдавленные удаляющиеся крики, которые уже не могли сгинуть бесследно. И когда перед двумя из четверки лун расходились облака, для того, кто находил в себе силы это признать, становилось ясно: глаза из пыли никуда не исчезли.