Той ночью в «Погребке» гремела pachanga. Три забойные группы разом заводили народ. В каждой — по жирной телке, что трясли потным мясом и визжали vaya-vaya. Звук казался чем-то зримым — бешеная атака серебристых тканей и ревущего гудка. Звук был плотным, будто дымовая завеса, и ароматным, как шмон тысячи косяков, забитых отборной травкой — никаких стеблей и семян. Тут и там в темноте мелькали ртутные вспышки открытых ртов, что щеголяли жуткой бранью и золотыми коронками. Шатаясь, Эдди Бурма вошел и привалился к стене. В горле неотвязная, как вата, стояла блевотина.

А на правом боку медленно кровоточила глубокая резаная рана очаг жуткой боли. Кровь уже начала запекаться, рубашка прилипла к коже, и Бурма почуял — больше не кровит. Но все равно дела совсем плохи — вот истинная правда. Порезали его нешуточно.

И где-то там, в ночи, они приближались к нему. Шли за ним. Надо было обязательно добраться… но до кого? До кого угодно.

До того, кто смог бы ему помочь, — ибо только теперь, после пятнадцати лет сплошного мрака, Эдди Бурма наконец понял, через что ему пришлось пройти… что с ним постоянно проделывали… что с ним сделали… и что с ним в конце концов неизбежно сделают…

Проковыляв по короткому ряду ступенек в сам «Погребок», он тотчас растворился в дыму и мечущихся тенях. Языческий дым, пуэрториканский запах, буйные тени другой страны. Он впитывал все, пусть силы его и оставляли он все это в себя впитывал.

Тут-то и крылась беда Эдди Бурмы. Он был эмпатом. Он сопереживал. Глубоко внутри себя — на том уровне, о существовании которого большинство людей даже не подозревает, — он сопереживал миру. Вовлеченность — вот что им двигало. Даже здесь, на этой заштатной танцульке, где глубину подлинного наслаждения подменяли дешевый шик и безвкусица пригородных дискотек, здесь, где никто его не знал, а значит, не мог принести вреда, Эдди Бурма почуял, как пульс целого мира забился в нем. И кровь снова потекла.

Тогда он стал протискиваться обратно сквозь толпу, высматривая телефонную будку, высматривая туалет, высматривая хоть какую-нибудь пустую кабинку. Высматривая хоть кого-нибудь незнакомого или незнакомых, кто спас бы его от мрачных сумерек души, что неотступно и неумолимо за ним скользили.

И наткнулся на официанта. Усы под Панчо Вилью, грязно-белый передник, кружки разливного пива на подносе…

— Простите… где тут gabinetto? — вопросительно протянул Эдди Бурма. Даже слова скользили в крови.

Официант-пуэрториканец недоуменно на него воззрился.

— Perdon?

— Туалет… pissoire… уборная… сортир… очко… Я до смерти истекаю кровью… где тут гальюн?

— А-а! — дошло наконец до официанта. — Excusado… atavio! — Он ткнул пальцем. Эдди Бурма хлопнул парня по плечу и поплелся дальше, по пути чуть не ввалившись в кабинку, где две женщины втихомолку тискались с мужчиной.

Найдя дверь в туалет, он пинком ее распахнул. Типичное отребье из фильма про Кубинского Супермена стояло перед мутным зеркалом и старательно укладывало длинные сальные волосы в замысловатую прическу. Отребье лишь мельком взглянуло на Эдди Бурму и вновь обратилось к топографии своего черепа. Бурма с трудом пробрался по тесной комнатке и скользнул в первую же кабинку.

Оказавшись внутри, он сразу же запер дверцу на шпингалет и тяжело осел на унитаз без крышки. Потом вытащил рубашку из брюк и кое-как ее расстегнул. На правом боку она крепко прилипла к коже. Тогда Бурма осторожно потянул — и рубашка с мерзким хлюпаньем отошла. Ножевая рана шла почти от самого правого соска вниз, к поясу.

Глубокая. Дела плохи.

Эдди Бурма привстал, повесил рубашку на крючок у двери и отмотал кусок туалетной бумаги от серого хрустящего рулона. Потом, макнув комок бумаги в унитаз, обтер рану. Господи, и впрямь глубокая!

Тут подкатила тошнота. Пришлось сесть обратно на унитаз. Странные мысли посетили Эдди Бурму — и он дал им себя заполнить.

«Сегодня утром, когда я вышел из дома, кусты желтых роз были сплошь усеяны цветами. Это меня удивило. Прошлой осенью я поленился их обрезать и теперь был уверен, что жалкие ссохшиеся головки так и торчат на концах стеблей, не давая проклюнуться пышному великолепию, будто горький укор за мою небрежность. Но когда я вышел за газетой, они цвели. Роскошные. Светло-желтые — едва ли не канареечные. Дышали влагой и нежностью. Я улыбнулся и спустился к нижней площадке, чтобы вынуть из ящика газету. Автостоянку снова засыпал листвой эвкалипт, но странно… сегодня утром даже это придавало небольшому участочку вокруг моего уединенного дома среди холмов больше уюта и нарядности. И неожиданно для себя я уже во второй раз без видимой причины улыбнулся. Денек ожидался чудный. Мне вдруг показалось, что все проблемы, которые я на себя взвалил… все эти социальные пациенты, в чьих судьбах я принял участие, — и Алиса, и Берт, и Линда с подножия холма… все эти душевные калеки, обратившиеся ко мне за помощью… что все это как-то наладится и к вечеру все мы будем улыбаться. А если уж не сегодня, то непременно к понедельнику Ну, в самом крайнем случае — к пятнице.

Потом я вынул газету и сдернул с нее резинку. Бросил резинку в большую металлическую корзину у подножия лестницы и стал подниматься обратно к дому, с наслаждением вдыхая прохладный утренний воздух с ароматом цветущих апельсиновых деревьев. На ходу раскрыл газету — и тут со всей внезапностью автокатастрофы окружавший меня утренний покой развеялся. Я замер на полувздохе, занеся ногу над очередной ступенькой. Глаза вдруг засыпало песком — словно я не выспался за ночь. Но я замечательно выспался.

Заголовок гласил: „ЭДДИ БУРМА НАЙДЕН УБИТЫМ”.

Но ведь… Эдди Бурма — это я!»

От воспоминаний о желтых розах и перекореженном металле на автострадах он снова очнулся в туалетной кабинке и выяснил, что сполз с унитаза к одной из стенок. Голова упиралась в деревянную перегородку, руки висели как плети, а в брюки натекла кровь. Вся голова пульсировала, а в правом боку боль била, стучала, колотила с таким зверским постоянством, что Эдди Бурма совсем скорчился от страха. Нельзя больше торчать тут и ждать. Ждать, что он сдохнет или что они его найдут.

Он знал, что они его найдут. Знал.

Телефон… быть может, позвонить?..

Эдди Бурма не знал, кому позвонить. Но должен же найтись хоть кто-то. Хоть кто-нибудь, кто поймет. Кто сразу придет и спасет его. Кто не возьмет как те, другие, то, что от него осталось.

Те, другие. Они не нуждались в ножах.

Странно, что этого не знала та миловидная блондиночка с глазками-пуговками. А может, и знала. Просто в тот миг голодное бешенство одолело ее, и она уже не смогла насытиться без спешки, как остальные. Она вонзила нож. Сделала то же, что и все, — но откровенно, без лишних уловок.

Острый нож. Другие пользовались куда более изощренным, куда более хитроумным оружием. Ему даже захотелось подсказать ей: «Попробуй тупым ножом». Но она слишком жаждала, слишком нуждалась. Она бы его и не услышала.

Эдди Бурма с трудом поднялся и напялил рубашку.

От дикой боли потемнело в глазах. Кровь разукрасила рубашку бурыми пятнами. Ноги едва держали.

Обтирая стены, он выволокся из туалета и опять забрел в танцевальный зал «Погребка». Грохот «Мама-ситы Лизы» барабанил по ушам, как руки в черных перчатках по оконному стеклу. Бурма привалился к стене и видел лишь призраки — мечущиеся, мечущиеся, мечущиеся во мраке. Интересно, те, другие, уже здесь? Наверняка еще нет. Так скоро они бы сюда не заглянули. Никто здесь его не знал. И существо его уже так ослабло по дороге к смерти, что никто из этой толпы не подошел бы к нему с трепетной жаждой. Никому и в голову бы не пришло отхлебнуть от этого подпирающего стену, вконец обессилевшего мужчины.

Тут у входа на кухню он заметил телефон-автомат и потащился туда. Длинноволосая брюнетка с затравленными глазами призывно взглянула на него и открыла было рот — но Бурма напряг последние силы, чтобы оказаться подальше, пока девушка не начала ему жаловаться, что у нее эмфизема легких, что она беременна неизвестно от кого и очень скучает по мамочке, доживающей свой век в Сан-Хуане. Эдди Бурма не мог вынести еще чью-то боль, не мог впитать еще чью-то муку, не мог позволить еще кому-то отхлебнуть от себя. Сил уже не оставалось.

«Кончики моих пальцев (думал он, ковыляя) сплошь покрыты шрамами от тех, кого я касался. Плоть все это помнит. Порой мне кажется, что на руках у меня толстые шерстяные перчатки, — так прочна память об этих касаниях. И это, похоже, изолирует меня, отделяет от человечества. Не человечество от меня — видит Бог, они-то добираются быстро и без проблем, — а меня от человечества. Частенько я сутками стараюсь не мыть руки — только бы сохранить те слои от касаний, что смываются мылом.

И лица, и голоса, и запахи множества моих знакомых давно пропали — а руки до сих пор хранят на себе их память. Слой за слоем многих наслоений у меня на руках. Я еще не свихнулся? Не знаю. Долго же придется об этом думать. Когда будет время.

Если оно когда-нибудь у меня будет».

Бурма добрался до телефона-автомата и после бесконечно долгих поисков смог наконец выудить из кармана монетку. Четвертак. А нужен был всего дайм. Начинать поиски заново он не мог — сильно сомневался, что справится. Тогда он бросил в автомат четвертак и набрал номер человека, которому мог довериться, человека, способного помочь. Бурма только теперь про него вспомнил и тут же понял, что этот человек — его единственное спасение.

Вспомнил он, как видел его на собрании «возрожденцев» в Джорджии. Вспомнил сельскую культовую площадку с импровизированной трибуной, полную воплей и восклицаний, что гремели как А!Л!Л!И!Л!У!Й!Я1 Вспомнил бурые шеи и темнокожие лица, что в едином порыве устремлялись к «Божьему месту» на трибуне. Вспомнил того человека в белой рубашке без пиджака, взывающего к толпе, и вновь услышал его духовную проповедь:

— Воздайте должное Господу, пока Он не воздал должное вам! Не сносите долее ваших безмолвных грехов! Извлекайте на свет Божий правду, несите ее в руках, вручайте ее мне — все безобразие, всю гнусную скверну ваших душ! Я омою вас в крови Агнца, в крови Господа, в крови Слова Истинного! Иного пути нет! Великий день не придет, если вы сами себя не избавите, если не очистите своего духа! Я, я могу справиться со всей той болью, что кипит и кипит в черных провалах ваших душ! Услышь меня, Господь милосердный, услышь меня… Я есмь уста ваши, язык ваш и ваше горло — тот рупор, что возгласит о вашем избавлении Всевышним Небесам! Добро и зло, труды и печали — все это мое! Мое! Я могу с этим справиться, могу это вынести — могу рассеять скверну в ваших умах, ваших душах и ваших телах! Место этому здесь! Я есмь это место — вручите же мне ваши горести! Это ведал Христос, Бог это ведает, я это ведаю — а теперь и вы должны это узнать! Известь и камень, кирпич и бетон воздвигают стену вашей нужды! Дайте же мне снести эту стену! Дайте мне войти в ваши умы и взять на себя ваше бремя! Я есмь сила, я есмь водопой придите же испить от моей силы!

И люди бросились к нему. Облепили его, как муравьи, кормящиеся от мертвечины. А дальше воспоминание рассеивалось. Картину религиозного собрания сменили образы диких зверей, грызущих мясо, стай грифов, опускающихся на падаль, острозубых рыбок, кидающихся на беспомощную плоть, рук, рук, зубов — и еще рук и зубов, рвущих кровавое мясо.

Номер был занят. И опять занят.

Бурма уже битый час набирал один и тот же номер — и номер этот неизменно был занят. Взмокшие танцоры тоже хотели воспользоваться телефоном, но Эдди Бурма рычал им, что речь идет о жизни и смерти, — и танцоры возвращались к своим партнерам и партнершам с глухими проклятиями в его адрес. Но линия все время была занята. Только тут он пригляделся к номеру, что высвечивался на телефоне-автомате, и понял, что все это время звонил самому себе. Бурма понял, что эта линия всегда, всегда будет занята. И что бешеная ненависть к тому, до кого никак не удавалось дозвониться, обернулась самоненавистничеством. Он понял, что звонил самому себе, — и тут же вспомнил, кто был тем проповедником на собрании «возрожденцев». Вспомнил, как выпрыгивал из толпы на трибуну, чтобы просить тех убогих и страждущих утолить свою боль, отпив от его существа. Бурма вспомнил — и страх его перешел все пределы. Снова укрывшись в туалете, он стал ждать, когда его найдут.

Эдди Бурма таился в самом темном углу мусорной корзины беспросветного ада этой Вселенной — того мира, что именно ему даровал подлинную сущность. Эдди Бурма был личностью. Личностью, полной и материального, и духовного содержания. В мире ходячих теней, мерного дыхания зомби и глаз, недвижных, как мертвая плоть Луны, Эдди Бурма был подлинной личностью. Ему от рождения была дарована способность принадлежать своему времени — та особая наэлектризованность натуры, которую одни называют харизмой, а другие — просто сердечностью. Чувства его были глубоки. Он двигался в этом мире и осязал его — и его осязали.

Судьба его оказалась предрешена, ибо он был не просто экстравертом, человеком, созданным для общения, — он был действительно умен, невероятно находчив, всегда полон юмора и наделен истинным талантом слушателя.

Именно поэтому, миновав стадии эксгибиционизма и погони за дешевой похвалой, он пришел к тому состоянию, когда подлинность его сущности стала фирменным знаком Эдди Бурмы. Когда он куда-то входил, его сразу же замечали. Эдди Бурма обладал собственным лицом. Не каким-нибудь имиджем или иным суррогатом личности вроде маски, которую можно натянуть на себя при общении, а истинной индивидуальностью. Он был Эдди Бурма и только Эдди Бурма. Его ни с кем нельзя было спутать. Он шел своей дорогой и каждым встреченным им на этой дороге опознавался именно как Эдди Бурма — редкая, запоминающаяся личность. Из тех людей, о которых обычно болтают другие, лишенные собственного лица. Тут и там он ловил обрывки разговоров: «…знаете, что сказал Эдди?..» или «…слышали, что Эдди отмочил?..» И никаких сомнений насчет того, о ком идет речь, никогда не возникало.

Эдди Бурма не был фигурой колоссальной жизненной важности, ибо жизнь сама по себе достаточно важна в том мире, где большинство твоих попутчиков не обладают ни личностью, ни индивидуальностью, ни подлинной сущностью, ни собственным лицом.

Но цена, им заплаченная, оказалась поистине роковой. Ибо те, что не обладали ничем, приходили и, будто гнусные порождения тьмы, беспардонно кормились им. Выхлебывали его — настоящие суккубы, тянувшие его душевные силы. И у Эдди Бурмы всегда находилось что отдавать. Он казался бездонным колодцем — но вот в конце концов дно было достигнуто. И теперь все те, чьи горести он утолял, все те неудачники, чьи жизни он пытался наладить, все те хищные рептилии, что выскальзывали из праха своего несуществования, чтобы урвать с его щедрого стола, утолить жажду своей пустой натуры, — все они взяли свое.

Теперь Эдди Бурма нога за ногу добредал последние мгновения своей реальности. Источники его жизни почти иссякли. Он дожидался, когда они — все его социальные пациенты, все его трудные дети — придут и покончат с ним.

«В каком голодном мире я живу», — подумал вдруг Эдди Бурма.

— Эй, парень! А ну давай слазь с очка! — Гулкий бас и стук по дверце кабинки слились в одно.

Эдди вздрогнул, натужно приподнялся и отдернул шпингалет, ожидая увидеть кого-то из знакомых. Но там оказался всего-навсего танцор из «Погребка», желавший избавиться от излишков дешевого портвейна и пива. Эдди выполз из кабинки и едва не рухнул на руки мужчине. Стоило крепкому пуэрториканцу увидеть кровь и мертвенно-бледное лицо Эдди, взглянуть в его загнанные глаза, манеры парня сразу смягчились.

— Эй, кореш… ты как, ничего?

Эдди улыбнулся танцору, тепло поблагодарил и выбрался из туалета. Танцулька все так же визжала и грохотала — и Эдди вдруг понял, что не должен позволить остальным найти это славное местечко, где милые люди и вправду жили полнокровной жизнью. Ибо для тех это был бы просто подарок — и они опорожнили бы «Погребок» точно так же, как они опорожнили его, Эдди Бурму.

Тогда он отыскал черный ход и очутился в безлунной городской ночи, столь же чужой ему, как пещера на глубине пяти миль или загадочный изгиб другого измерения. Этот проулок, этот город, эта ночь запросто могли бы быть Трансильванией, обратной стороной Луны или дном бушующего моря. Бурма потащился по проулку, размышляя…

«У них просто нет собственных жизней. Как же ясно я теперь вижу этот отравленный мир! Они живут лишь призрачными образами чужих жизней — даже не подлинными чужими жизнями, а их образами. Образами жизней экранных звезд, вымышленных героев, культурных стереотипов. Потому и занимают у меня, даже не думая отдавать. Занимают самое дорогое. Мою жизнь. Выхлебывают меня. Рвут на куски. Кто я? Ведь я — тот самый гриб, что нашла Алиса. И кроваво-красное СЪЕШЬ МЕНЯ намертво впечатано в мое подсознание. А они — настоящие суккубы, что опустошают меня, высасывают мою душу. Порой мне кажется, что я должен пойти к какому-то магическому колодцу и снова наполниться жизненной сущностью. Я устал. Как же я устал!

Пo этому городу шастают люди, движимые энергией, высосанной у Эдди Бурмы, движимые его жизненными силами. Они слоняются повсюду с моими улыбками, с заношенными мною мыслями — будто со старой одеждой, подаренной бедным родственникам. Пользуются моими жестами и мимикой, щеголяют остроумными замечаниями, что прежде были моими, а теперь, словно липкой лентой, наклеены поверх их собственных. Я как составная картинка — а они все крадут и крадут кусочки. Теперь я уже ничего из себя не представляю — я неполон, и никакой картинки из меня не составить. Они уже взяли слишком много».

Все они в тот вечер пришли к нему — все, кого он знал. И те, кого он считал друзьями, и те, кто был ему лишь едва знаком. Все, кто использовал его как своего чародея, своего гуру, своего психиатра, свою стену плача, своего отца-исповедника, свое вместилище личных невзгод, горестей и разочарований. Алиса, которая до смерти боялась мужчин и обрела в Эдди Бурме последний оплот веры в то, что не все мужчины чудовища. Заика Берт, упаковщик из универмага, что считал себя полным ничтожеством. Линда с подножия холма, в чьих глазах Эдди Бурма был истинным интеллектуалом — единственным, кому она могла излагать свои взгляды на мироздание. Сид, встретивший свое пятидесятитрехлетие законченным неудачником. Нэнси, которой без конца изменял супруг. Джон, мечтавший об адвокатском поприще, где он никогда бы не преуспел, ибо слишком много думал о своей косолапости. И все остальные. И новенькие, которых, казалось, всякий раз кто-нибудь да приводил. В особенности та очаровательная блондиночка с глазками-пуговками, что не сводила с Эдди Бурмы голодного взгляда.

И в самом начале, еще ранним вечером, он понял что-то не так. Слишком уж много их оказалось. Слишком много для него… И все слушали его захватывающую историю про то, как они с Тони мотались в 1960 году на «Корвете» до Нового Орлеана и на пару заработали воспаление легких, потому что как следует не закрепили верх, а в Иллинойсе их застигла снежная буря.

Все они буквально зависали на его словах — как сохнущее на веревке белье или гирлянды плюща. Присасывались к каждому слову и жесту, будто голодные твари, тянущие мозг из телячьей кости. Наблюдали за ним, посмеивались — и глаза их поблескивали…

Эдди Бурма явственно чувствовал, как силы понемногу оставляют его. Казалось, он с каждым словом слабеет. Так уже случалось на других вечеринках, других собраниях, когда он удерживал общее внимание, а потом возвращался домой, ощущая какую-то опустошенность. Тогда он еще не понимал, в чем тут дело.

Но этим вечером силы уходили и не возвращались. А голодные зрители все наблюдали и наблюдали — казалось, они им кормятся. Так продолжалось до бесконечности — пока он все же не сказал, что ему пора спать, а им самое время расходиться. Но они настаивали еще на одной шутке, еще одном мастерски рассказанном анекдоте. Эдди Бурма негромко запротестовал. Перед глазами плыли красные круги, а тело словно лишилось костей и мышц — осталась лишь вялая оболочка, в любой момент готовая сплющиться.

Он попытался встать, уйти и прилечь — но они делались все настойчивей, все требовательней, все бесцеремонней. Стали наконец просто угрожать. Тогда блондинка бросилась на него и вонзила нож, а остальные отстали от нее лишь на шаг. В последовавшей свалке, когда друзья и знакомые оттаскивали друг друга, пытаясь до него добраться, Эдди Бурме неведомо как удалось улизнуть. Он сам не понял, как это получилось. Чувствовал только боль, что неотвратимо вползала в него через правый бок. Он затерялся среди деревьев небольшой лощины, что скрывала его дом. Потом бежал через лесок. Дальше по водоразделу к шоссе. Поймал машину. И в город…

«Увидьте! Пожалуйста, увидьте меня! А не только приходите и насыщайтесь! Нельзя же купаться в моей подлинности — а потом уходить обновленными! Подождите! Пусть хоть часть вашей грязи перейдет на меня! Я чувствую себя невидимкой, фонтанчиком для питья, сервантом, полным конфет… Бог мой, а что если все это только пьеса, где я невольный герой? Как мне убраться со сцены?

Когда наконец опустят занавес? Бога ради, есть тут хоть кто-нибудь, кто вытащит меня отсюда?

Я-как добросовестный знахарь — совершаю обходы.

Каждый день провожу немного времени с каждым из них. С Алисой, с Бертом, с Линдой с подножия холма. И все они от меня берут. Но ничего не оставляют взамен. Никакая это не сделка — чистое воровство. А самое скверное — что я сам всегда в этом нуждался, всегда позволял им грабить себя. Какая болезненная потребность открыла им двери моей души? Не знаю. Но ведь даже вор порой оставляет какую-нибудь мелочь. Я принял бы от них все, что угодно: ничтожнейший анекдот, самую затасканную мысль, наикоснейшее мнение, нелепейший каламбур, тошнотворнейшее из личных откровений… Все, что угодно! Но они только сидят с разинутыми ртами и пристально на меня глазеют. Слушают так, что лишают мои слова и цвета и запаха… Будто заползают ко мне вовнутрь. Больше мне не выдержать… Правда, не выдержать…»

Выход из проулка был перекрыт.

Там двигались тени.

Берт, упаковщик. Нэнси, Алиса и Линда. Сид, неудачник. Джон, с медвежьей походкой. А еще доктор, мастер по ремонту музыкальных автоматов, повар из пиццерии, торговец подержанными автомобилями, супружеская пара, менявшая партнеров, танцовщица из дискотеки — все, все они.

Пришли за ним.

И в первый раз он заметил их зубы.

А мгновением раньше они, растянувшись цепочкой, уже добрались до него — безмолвные и вечные, как та ржавчина, что разъедала его мир. Времени не оставалось даже на сожаления. Эдди Бурму не просто пожирали каждый день в году, каждый час Дня, каждую минуту каждого часа каждого дня в каждом году. В тот миг безвременья пришло грустное понимание — он сам позволил им это с собой проделать. И ничем он не лучше их. Просто другой. Они были едоками, а он — едой. Но бескорыстием не отличался никто. Ему требовалось восхищать и очаровывать. Он нуждался в любви и внимании толпы — в поклонении обезьян. Так Эдди Бурма начал путь к своей смерти. Так в нем погибли невинность и естественность. С тех самых пор он стал сознавать все то умное, что говорил и делал, на клеточном уровне — не на уровне разума. Он сознавал. Сознавал, сознавал, сознавал!

И это сознание притянуло едоков туда, где они кормились. Эдди Бурму же оно привело к неестественности, показухе, мелочным притязаниям. Все это было лишено содержания, лишено реальности. А если чем-то его подопечные и не могли питаться, так это рисующимся, фальшивым, пустым человеческим существом.

Они неизбежно должны были его опустошить.

Быстро пришел миг вневременной развязки. Тяжестью своих тел они увлекли Эдди Бурму вниз и принялись пожирать.

А когда все было кончено, бросили его в проулке и отправились рыскать дальше.

От опустевшего сосуда вампиры двинулись к другим пульсирующим артериям.