— Ло, — голос моей матери доносится через темную щель у приоткрытой двери, когда я иду в свою комнату. Она сидит на кровати. Ведущий телевикторины вопит: «Наши поздра-а-а-авления, Пегги. Вы выиграли новенькую стиральную машину из нержавеющей стали. И. Суши-и-и-илку». — Трибуна визжит.

Моя мама улыбается.

— Зайди ко мне. — Ее голос необычно спокоен.

«Суммарной стоимостью более двух тысяч до-о-о-олларов!»

— Что такое, мама?

Я на дюйм приближаюсь к кровати, и она берет мою руку в свои. Они холодные. И костлявые. Она не делала этого — не хотела, чтобы кто-то прикасался к ней или она прикасалась к кому-то — с тех пор, как бросила якорь в темной затхлой гавани — своей спальне — более года тому назад.

Я помню, как она готовила обед. Всегда следила за тем, чтобы на моей тарелке все лежало симметрично, резала куриное филе на нужное количество кусочков. И овощей клала на тарелку сколько надо, иначе я бы не стала есть. Папа никогда этого не понимал, просто сердился на меня за мои ритуалы, скажем, за подсчет трещин при ходьбе, за то, что я начинала снова, если сбивалась.

«Посмотрите на эту улыбку, друзья. Пегги, из Северной Каролины! Ваши родные здесь, в студии?»

Мама смотрит на меня снизу вверх.

— Твой отец рассказал мне о том, что произошло на днях, Ло, за обедом, — она сжимает мою руку своими, разжимает их. — Он говорит, что ты очень напряженная. И что ты поздно приходишь домой.

Я стучу ладонью по бедру, шесть раз, начинаю считать волосы в ее левой брови (шестнадцать, семнадцать, восемнадцать…)

— Я… я занималась. Много времени проводила в библиотеке…

— Дело в мальчике? — прерывает она меня, прежде чем я успеваю закончить.

— Что? Мама… нет. — Такое ощущение, что у нее и Кери Рэм один и тот же мозг. — Я хочу сказать…

— Ло, это нормально, — опять она прерывает меня. — Я понимаю. У меня хватало бойфрендов до того, как я решила остановиться на твоем отце.

— Нет, — я чуть возвышаю голос и пытаюсь вырваться из ее рук. Она не отпускает.

— Тогда что? — странная полуулыбка пробегает по ее лицу. — Ты убегаешь, чтобы повидаться с ним? Ты не хочешь привести его сюда? Ты нас стесняешься?

— Дело совсем не в этом.

— Тогда в чем? — спрашивает она, голос начинает переходить в визг. — В чем-то плохом? Ты связалась с плохими людьми, Ло? В наркотиках? В чем? Ты подсела на наркотики? После всего того, что мы пережили?

Я пытаюсь говорить спокойно, успокаивающе.

— Мама, нет. Никаких наркотиков. Клянусь. И я ни с кем не связалась.

— Не лги мне, Пенелопа, — говорит она, капельки слюны летят с губ. Она ушла, покинула зону стабильности. — Я знаю, ты тайком уходила всю неделю. Я слышу тебя. Ты крадешься, крадешься… После того, что случилось в прошлом году, как ты смеешь убегать из дома, а потом лгать мне об этом? Как ты смеешь? — Она обхватывает руками живот. — Нет, — говорит она. — Нет, нет, нет, нет, нет. Я этого больше не вынесу.

— Мама, пожалуйста. — Я хочу прикоснуться к ней, сказать что-нибудь, чтобы она замолчала, но не могу.

Внезапно она рыдает, ее тело сворачивается в листок, завернувшийся вокруг веточки, голос едва прорывается сквозь всхлипы.

— Я-я не знаю. Ты веришь мне, правда? Я не знаю. Господи. Мое дитя. Мое дитя. — Она поднимает руки к лицу, впивается ногтями в щеки.

— Я принесу тебе воды, мама, — шепчу я, пячусь к двери, прижимая кулаки к бедрам, с таким ощущением, что распадаюсь на части.

На кухне наполняю стакан холодной водой из-под крана и выливаю его. Наполняю снова и выливаю. Наполняю в третий раз, уже не выливаю, заставляю себя отойти от раковины. Ритуалы такие могущественные. Они тормозят меня, но я ничего не могу с ними поделать. Я поднимаюсь на три ступеньки — спускаюсь на одну, поднимаюсь на три — спускаюсь на одну. Поднимаюсь-спускаюсь, пока не добираюсь до самого верха.

К тому времени, когда вхожу в комнату мамы, она уже не плачет. Лежит на кровати, глаза остекленели, в горле тихонько клокочет.

— Давай, мама, — я осторожно сажусь на кровать. — Выпей это, пожалуйста. Вот. Позволь мне тебе помочь…

Она податлива, словно кукла. Я приподнимаю ей голову одной рукой, второй подношу к губам стакан, чуть наклоняю его.

За моей спиной по-прежнему гремит телик. Время новостей. «Спасибо, Том. Я нахожусь рядом с „Уэствуд-Центр“, где наконец-то вновь поставили мусорные баки после того, как их убрали чуть ли не четырьмя месяцами раньше из-за угрозы взрыва бомбы в конце прошлого декабря».

Я ставлю пустой стакан на прикроватную тумбочку и разворачиваюсь к изображению радостно-сверкающего репортера, который стоит на продуваемой ветром автостоянке перед торговым центром. «Уэствуд-Центр»: помнится, я что-то слышала об «Уэствуд-Центр»… что-то важное…

«Вскоре после получения известия о заложенной бомбе полиция выяснила, что угроза ложная, но решила все равно убрать мусорные баки в качестве меры предосторожности. Прошлые четыре месяца муниципалитету пришлось привлекать частные компании по уборке и утилизации мусора, подняв чуть ли не на двадцать процентов ставку аренды, чтобы оплатить увеличение расходов. Арендаторы Гленн, Донг и Джо Уайнберг протестовали, говоря, что с них берут дополнительные деньги за услуги, которые по всем стандартам должны входить в арендную плату, и остальные арендаторы с ними согласились. После пятничной демонстрации протеста перед полицейским участком на Двадцать третьей улице полиция согласилась с возвращением мусорных баков на прежнее место».

Частота дыхания мамы замедляется, веки падают на глаза. У меня перехватывает горло, голова напоминает раздутый воздушный шарик, готовый лопнуть.

«Почему я не могу вспомнить?»

Я тихонько выскальзываю из маминой комнаты. Чтобы не разбудить ее.

В своей комнате я смотрю на свои вещи, а мои вещи смотрят на меня.

Внезапно — трезвон из моего рюкзака. Мне требуется несколько секунд, чтобы осознать, что звонит мобильник.