— Рейчел Штерн и Майки К. занимались этим на вечеринке у Сары.

— Никогда. Зах это выдумал. Или ты думаешь, что Заху можно верить?

— Он, может, и торчок, но абсолютно надежен. Они трахнулись. Рейчел рассказала мне подробности.

— Правда? Какие же?

Я кладу голову на руки, с губ срывается стон.

Обычно подслушанные сплетни Кери Рэм и Лауры Питерс разжигают мое любопытство — чуть приоткрытое окно в мир друзей и случайных связей, о котором я ничего не знаю, — но сегодня это слишком болезненно. Невыносимо. И весь школьный день такой. Каждый скрип металлической ножки стула по линолеуму напоминает мне вчерашний выстрел. Я — комок оголенных, натянутых нервов.

Я краду карандаш — нам их раздали для бессмысленной пробной сдачи школьного оценочного теста, — чтобы хоть как-то успокоиться. Крепко сжимаю его в здоровой руке до конца урока. Потом — до конца дня, надеясь, что успокоюсь. Карандаш особо не помогает.

Все представляется мне более невероятным, чем обычно, в любой школе (за исключением Карверовской старшей), в которой я училась (училась я в двенадцати), в любом городе, где я жила (в одиннадцати). Каждое занятие призвано подготовить нас к сдаче тестов, которые дают информацию только об одном: насколько хорошо ты способен запомнить бесполезные, бессмысленные факты. Каждый день — новый шанс вспомнить, какой ты маленький, какой никчемный, сколь мало ты значишь для других людей. Каждая школа — новое напоминание: никто не хочет знакомиться с новичком, особенно если новичок со странностями и каждую секунду каждого дня прилагает все силы к тому, чтобы не выглядеть полной идиоткой в глазах учителей и одноклассников. Каждое подавленное желание поднять руку, каждое постукивание по ноге — мое стремление казаться нормальной. И ничего не получается.

После последнего урока я иду к своему шкафчику с номером девяносто девять — слишком хорошим, чтобы его поменять, пусть даже замок сломан и шкафчик никогда не закрывается, — кладу учебники истории и алгебры поверх свитеров из букле и листков бумаги. Потом замечаю карандаш, приклеенный скотчем с обратной стороны дверцы шкафчика, а под ним — записку:

«Чтобы тебе не пришлось красть его в следующий раз.

Джереми.

P.S. Тебе нужен прилежный напарник?»

И номер мобильника в самом низу черными чернилами.

Должно быть, записка от Джереми Теру, который вместе со мной писал пробный ШОТ. Он практически каждый день приходит в школу в зеленой линялой футболке с Нилом Янгом на груди и серых обтягивающих джинсах. О Джереми Теру я мало что знаю. Он в легкоатлетической команде, но больше общается с музыкантами, чем со спортсменами. Волосы у него чумовые, цвета лесного пожара.

Я оглядываю коридор. Все разгружают и загружают сумки и портфели, берут с собой домашнее задание, строят планы. Я не подозревала, что он заметил, как я умыкнула карандаш. Не думала, что кто-то мог обратить внимание на то, что я делала, если не считать совсем уж вопиющие случаи: однажды после урока физкультуры я надела футболку наизнанку и остаток дня проходила с полосками от дезодоранта на сиськах.

Я оставляю карандаш приклеенным к дверце, но осторожно вытаскиваю записку. Складываю шесть раз, пока она не становится совсем маленькой, прежде чем сунуть в карман. Каждые несколько секунд ощупываю ее по пути из школы, по неприятным зеленым коридорам, обхожу по широкой дуге стоящих кучкой нескольких футболистов. Кевин Диджулио как раз снимает свитер, стоя у своего шкафчика. Пока он стягивает его через голову, я вижу его голый торс. У него островок темных волос на груди и тонкая полоска, начинающаяся ниже пупка и ныряющая в джинсы.

Я задаюсь вопросом, а есть ли волосы на груди Джереми, представляю себе, как они выглядят — густые, жесткие, рыжие, — и мне становится дурно. Я тут же заставляю себя подумать о ровной глади океана. Именно такой совет дала мне миссис Фрид, школьный психолог. Подумать о ровной глади океана, если я вдруг теряюсь во время контрольной или на уроке. Правда, иногда становится только хуже, потому что мое воображение начинает рисовать что-то покачивающееся на волнах — то тело Орена, то его отрубленную голову.

Наконец я трижды стучу по бедру (тук тук тук), ку-ку, понятное дело, открываю тяжелую темно-синюю дверь старшей школы имени Джорджа Вашингтона Карвера и хватаю ртом морозный воздух. Он колет мои легкие, но мне это нравится: в меня одновременно впиваются тысячи крохотных иголок. По дороге домой я несколько раз нащупываю пальцами сложенную в крошечный квадратик записку Джереми, чтобы убедиться, что она не вывалилась из кармана.

* * *

Дело в том, что я беру вещи не по своей воле. Должна брать. Мне всегда приходилось совершать некие поступки, с того дня, как мне исполнилось семь лет, но я настаивала, что мне все еще шесть. Не знаю почему, но быть семилетней мне совершенно не нравилось, вызывало ощущение, будто мир слишком накренился в одну сторону. Поначалу все было не так плохо. Всякие мелочи: как выглядит еда на тарелке, потребность съесть зеленый горошек до курицы, потребность надеть обувь на левую ногу раньше правой. Я начала брать всякую ерунду: зубную щетку или шоколадный батончик в продуктовом магазине, использованные корешки билетов в кинотеатре, наклейки у других школьников.

Но после ухода Орена стало хуже. Гораздо хуже. И теперь, когда появляется такое желание, словно сверхчеловеческая сила хватает мое тело и не отпускает, пока вещь, которую я заприметила, не окажется у меня. Вещь, которая мне необходима. И я стремлюсь не взять или украсть, главное для меня иметь и хранить. На веки вечные. Со мной эти вещи в безопасности.

Как я понимаю, если ты всю жизнь переезжаешь из одного мерзкого города в другой, естественно, возникает тяга к прекрасным вещам. Если мы переезжаем, так только туда, где что-то треснуло посередине, где депрессия и разруха вышли на такой уровень, что для борьбы с этим требуются услуги моего отца. В вопросах управления городским хозяйством и помощи попавшим в сложное положение компаниям, говорит он, его услуги более всего требуются забытым городам: Детройту, Балтимору, Кливленду, далее везде.

Когда мы переехали в Кливленд, речь шла о шести месяцах, максимум годе. Но мы живем здесь уже три года, и мои сокровища требуются мне даже больше, чем прежде, хотя бы для того, чтобы проснуться утром. Я должна знать, что красота существует, обладать и окружать ею себя, согреваться ее теплом.

Иногда она нужна мне для того, чтобы дышать. И точно для того, чтобы пережить долгий, полный одиночества день в старшей школе.

* * *

Мама стоит в дверях своей спальни, когда я возвращаюсь домой и босиком поднимаюсь по бежевой ковровой дорожке на лестнице. Ее почти черные волосы, как и мои, обрамляют бледное лицо; в них выделяются нити седины, которую я раньше не замечала, серебряные и дикие. Большая, в раме, картина, которая висит на стене у двери — океан, красное небо, кусочек пыльного берега, — цветными отсветами раскрашивает бледность лица мамы. Дальше тянется коридор, пустой, слегка потертый, до комнаты Орена. На ней синие велюровые шаровары, которые стали ей так велики — она очень похудела, — что едва не сваливаются с бедер, и розовая безрукавка с кофейными пятнами на груди. Глаза, как обычно, наполовину закрыты, словно она спит на ходу. Несколькими неделями раньше я приносила ей стакан воды и увидела, что ящик ее прикроватного столика открыт, а в нем — полупустые пузырьки с таблетками: «Анафранил», «Элавил», «Паксил», «Золофт», «Лунеста», «Амбиен». Я задаюсь вопросом, отличает ли она одно лекарство от другого или просто высыпает на ладонь и ест, как попкорн.

— Мама, — я прикасаюсь губами к холодной щеке, — ты встала. Это хорошо. — Она пахнет кофе и лекарствами, а также чем-то еще. Чем-то знакомым и маминым — это запах ее лавандового мыла, но он слабый, давний.

— Ты слышала о девушке, которую убили? — резко спрашивает она. Ее губы подергиваются. — Прошлой ночью. В доме на Лоррейн-стрит. В восточной части города. Ее застрелили, Ло. — Мама приваливается к стене. Ее глаза мутные, в них зимний холодный туман. До ухода Орена они были солнечными, синими небесами, как в теплый весенний день. — Кто-то просто вошел, приставил пистолет к голове девушки, — она щелкает языком, потом монотонно продолжает: — Все репортеры говорят, что уровень преступности самый высокий за двадцать лет. По их мнению, виноваты наркотики. Это ужас. И они говорят, что будет только хуже.

Лоррейн-стрит — вчера именно там я и была. Сердце ускоряет бег: я представляю себе, что мама слышит, как оно бухает под моей футболкой. Я застегиваю серую куртку с капюшоном до подбородка, на всякий случай, сую порезанную руку в карман и постукиваю по ноге. Девять, девять, шесть.

— Ты знаешь тот район, Ло? — напирает она. — Они называют его Гдетотамом. Городом сбежавших и потерявшихся детей. Множество их живет в пустующих домах, как дикари. — Рукой она приподнимает мой подбородок, ее глаза сверкают. — Ты туда не забредаешь, Пенелопа? С друзьями из школы? — Ее дыхание пахнет сигаретами. Она начала курить несколькими месяцами раньше, у открытого окна своей спальни.

Я отшатываюсь от нее. Она выглядит очень, очень старой.

— Мама, — мягко говорю я, горло горит, — я не хожу в Гдетотам, понимаешь? Никогда не слышала об этом районе.

— Что ж, хорошо. Это все, что я хотела знать. — И тут же ее глаза вновь становятся пустыми. Она возвращается в свою комнату и закрывает дверь.

Я едва сдерживаюсь, чтобы не крикнуть вслед: «Между прочим, мама, у меня действительно есть друзья, с которыми я могу пойти куда угодно». Она ничего не знает о моей жизни. Одиночество — это константа, но я сумела найти решение этой проблемы, научилась жить без мамы.

Научилась жить сама по себе.

* * *

Мне не требуется много времени, чтобы найти в Сети статью об убитой девушке.

Статья иллюстрирована рядом фотографий. Лоррейн-стрит. Уродливый желтый дом с маргаритками. Дом, в котором жила убитая девушка.

У меня перехватывает дыхание; все тело холодеет. Шум, который я слышала, — удары — пуля. Я там была. В пятнадцати футах. Может, ближе. Я там была, когда застрелили девушку. Выстрел, который оборвал ее жизнь, почти оборвал и мою.

Я шумно сглатываю.

Господи, я находилась в нескольких шагах от киллера. Я безостановочно проигрываю в голове события: удар, грохот, кусочек металла, вонзившийся в стену рядом со мной, поблескивающий в свете уличного фонаря. Я могла что-то сделать. Могла помочь. Но не сделала и не помогла.

Девушку звали Сапфир. Просто Сапфир. Это все, что о ней узнали. Девятнадцати лет и стриптизерша. Танцевала в расположенном в Гдетотаме клубе, который называется «Десятый номер». На каждой фотографии она сильно накрашена — серая тушь для ресниц и излишне много румян. У нее сердитые глаза, а губы сине-лиловые, и помада этого цвета ей каким-то образом очень к лицу. Выглядит она старше девятнадцати — наверное, из-за всей этой косметики.

Журналист описывает убийство в подробностях. На нее набросились, изнасиловали, потом застрелили: ковер пропитан кровью, череп пробит, голые конечности вывернуты. Другая стриптизерша, ее подруга из «Десятого номера», перечисляет, что украдено. Маленькие вещи. Дешевые вещи. Старые деревянные часы, коллекция медных браслетов, потускневшая от времени серебряная цепочка с подвеской в форме лошади, статуэтка-бабочка, три маленькие картины с воронами.

Все, у кого брали интервью, грустили, но не удивлялись. Короче, еще одна девушка умирает, еще одна подсевшая на наркотики стриптизерша. Так устроен мир.

Но этого недостаточно — для меня. Я хочу большего. Я нуждаюсь в большем.

Новый поиск: Гдетотам — Сапфир — убийство. Страницы результатов, большинство из них отсылают к статье, которую я только что прочитала в «Плейн дилер». Наконец кое-что новое — жирный шрифт и заглавные буквы — привлекает мое внимание: «ПРЕСТУПЛЕНИЯ В ГДЕТОТАМЕ. БЛОГ Б. ХОРНЕТА». Горло перехватывает.

Клик.

Страница загружается и выглядит так, словно Марта Стюарт создала ее для рекламы новой линии обоев: пастельные пурпурные и синие тона, по бокам цветущие гиацинты, одуванчики, колокольчики. И на каждом цветке улыбающийся мультяшный шершень с огромным жалом. Сливочно-розовый заголовок гласит: «Все, что вы когда-либо хотели узнать об убийстве, самоубийстве и прочем насилии, достойном выпуска новостей, но боялись спросить». Оглядывая экран, вижу нужный мне раздел в левом верхнем углу: «Убийства в Гдетотаме». Гудение между ушей, дикий жар.

Клик.

Появляется новая страница, окаймленная теми же цветами, от которых по коже бегут мурашки, но на этот раз страница испещрена крошечными фото. Список имен, набранных жирным шрифтом, рассекает страницу, как позвоночник. «Сапфир, 19 лет, убита дома, Лоррейн-стрит» — верхняя надпись. Сердце подпрыгивает. Все равно только Сапфир. Без фамилии. Мигающий баннер рядом: «НОВЫЕ СВЕДЕНИЯ!!!» — словно реклама пылесоса или стирального порошка.

Клик.

Первое: нарисованная от руки карта Гдетотама и окрестностей. Ниже новые фотографии, очевидно сделанные снаружи и отчасти нечеткие из-за падающего на окно света: разгромленная квартира, сброшенные на пол вещи, брызги крови на стене спальни. Зернистость большая. Похоже, фотографировали мобильником.

Я представляю себе Сапфир сидящей перед зеркалом. Она слой за слоем накладывает косметику в этой светло-синей комнате, словно глазирует свадебный торт. Я представляю себе, как волна крови поднимается от ее лодыжек к коленям, к шее — все в этой комнате плещется на крови, как буи при приливе.

* * *

Пытаясь расслабиться перед тем, как лечь в постель, я передвигаю медных слонов поближе к набивным клоунам, а набивных клоунов — поближе к деревянным креслам-качалкам из кукольного домика. От их нового местоположения у меня начинает нервно бултыхаться желудок, и я все возвращаю на прежние места.

Обычно такие перемещения меня успокаивают, но по какой-то причине сегодня я не могу сосредоточиться и поднять себе настроение. Что-то не так, все в комнате стоит неправильно, не на своих местах. Перепутано.

Женский лобок. Голый.

Я не могу сделать все, как надо.