«…в мою берлогу, в подвал под парикмахерской на углу Гроувер и Майлс-стрит», — вчерашние слова Флинта крутятся в моей голове, когда я бреду по улицам Гдетотама в полной уверенности, что не найду этого места, что не выберусь из Гдетотама живой. Моя одежда висит на мне тяжелой кожей, волосы торчат по все стороны, падают на глаза.
Тут я огибаю угол, выхожу на Гроувер-стрит, и вот она. На старой вывеске читаю: «МЕРОНИ, БРАДОБРЕЙ».
Я стучу в дверь три раза. Через пятнадцать секунд — не самое плохое число, но не из лучших — ее открывает Флинт. При виде меня глаза широко раскрываются, челюсть отваливается.
— Ло… срань господня!
Я не могу говорить. Шесть раз дергаю себя за волосы.
— Что ж, заходи, — он берет меня за руку и мягко тянет к себе; кожа теплая, мягкая, руки большие, пальцы длинные, правая ладонь вымазана желтой краской. Я тук тук тук, икаю по ходу ку-ку и захожу в просторную холодную комнату, заполненную зеркалами и старыми вращающимися стульями. Пол — керамические плитки двух цветов, на столешницах несколько банок из-под «барбисайда», в углу старый радиатор. Я позволяю ему свести меня вниз по ступенькам. Руки у него такие теплые.
Тощий оранжевый кот мяукает, когда мы спускаемся в подвал, трется головой о мои ноги, мурлычет.
— Моби, — представляет его Флинт, цокает языком. Открывает дверь в дальнем конце подвала: там стоит невключенный холодильник, стены наполовину оштукатурены, видны трубы и изоляция. — Мой гардероб, — поясняет Флинт, открывает дверцу холодильника, берет футболку из груды одежды, возвращается ко мне. На полу лежат обрезки ковров, я едва слышу его шаги. Он протягивает мне футболку. — Ты вся взмокла. Переоденься.
Он отворачивается к дивану цвета горчицы, очищает часть сиденья от тюбиков с краской и одежды. Картины стоят у каждой стены — голые женщины, некоторые со звериными телами, из веток дерева, листьев, цветочных лепестков, гипса, дегтя.
Я снимаю холодную, мокрую блузку и бюстье под ней, надеваю футболку. Она большая. И теплая. Пахнет, как он: сосной, и травой, и снегом, и клевером. На правом рукаве три маленькие дырочки — хорошо. Хороший знак.
— Ло, — мягко обращается ко мне Флинт. — Поговори со мной. Что случилось?
Ноги несут меня к дивану, и Моби прыгает мне на колени, и я глажу его, и начинаю говорить. О Марио, о «Десятом номере», о том, как меня затащили в чернильно-черную комнату и едва не задушили.
Флинт наклоняется к дивану, таращится на меня, его глаза горят.
— Подожди, — голос такой напряженный. — Ты видела, кто это был? Сможешь описать его?
Я обхватываю руками колени, натянув на них его большую мягкую футболку.
— Нет, там было темно. — Я сглатываю слюну, смотрю на дырочки на рукаве. — Но кем бы он ни был, я думаю, он на кого-то работает. Сапфир… она писала о Птице, своем бывшем бойфренде. Я думаю… я думаю, может, он ее и убил. — Флинт открывает рот, но я торопливо продолжаю, не давая ему произнести и слова: — Я не могу его найти. Я ничего о нем не знаю. Никто ничего о нем не знает. Но я знаю, он как-то в этом завязан. Я это чувствую.
— Господи, — он встает с дивана, обходит его кругом, возвращаясь к прежнему месту, вновь садится. Потирает бедра руками. — Господи, Ло. Это серьезно. — Его брови сходятся у переносицы, лицо сереет. — Ты это знаешь, да? Ты понимаешь, насколько все серьезно?
— Я знаю, это серьезно, — отвечаю я. Встречаюсь с ним взглядом, а потом вновь отвожу глаза, крепче обнимаю колени. — Вот почему я пошла в полицию.
— Ты пошла? — Флинт застывает. — И что ты им рассказала?
— Все. Я рассказала им все, с самого начала. — Меня охватывает злость. Я вонзаю ногти в колени. Меня трясет. Голову, руки. — Они подумали, что я наркоманка. Они совали мне брошюры. Плевать они хотели. Их никогда ничего не волновало.
— Что значит «никогда»?
Я очерчиваю пальцем белый кружок на лбу Моби. Девять раз, еще девять, шесть, девять, девять, шесть, девять, девять, шесть. Мой рот словно залит цементом.
— Ты можешь сказать мне, Ло. — Он наклоняется ко мне, касается моего правого колена, потом левого. Идеально. Симметрия. — Пожалуйста, скажи мне.
Я жду знака, какого-то намека на то, что сказать ему — это правильно. Ничего. Меня окружает великая пустота и полная тишина. Все вокруг застыло и ждет.
— Мой брат, — выдавливаю из себя я. — Орен. — От звука его имени в меня впивается тысяча иголок. Девять, девять, шесть: еще столько раз я обвожу белое пятнышко на лбу Моби. — Он умер в прошлом году.
Я бросаю короткий взгляд на Флинта. Вновь смотрю в пол.
— Он учился в выпускном классе старшей школы. Он… подсел на наркотики. Тяжелые наркотики. Может, употреблял и раньше… я не знаю. Он просто начал уходить, на недели. Когда мама с папой пытались задавать ему вопросы, он злился. Начинал кричать. И… не возвращался долгое время, и всякий раз приходил более худым и злобным. Он… он переставал быть собой. Понимаешь?
Я глубоко вдыхаю. Говорить больно. Не говорить — еще больнее. Слова отталкиваются от горла, стремятся выбраться наружу.
— Он бросил школу. Родители отправили его в реабилитационный центр, но ничего из этого не вышло: он ушел оттуда, как только ему исполнилось восемнадцать. — Я с трудом проталкиваю воздух в легкие. — Потом он начал тайком проникать в дом и красть материнские драгоценности, чтобы их продать, но однажды она сообразила, что к чему, и спрятала все в сейф. Тогда он перестал… перестал… он вообще перестал приходить. — Лицо у меня мокрое, я вся дрожу. Начала плакать, не осознавая этого.
Моби прыгает с моих коленей на колени Флинта: наверное, я слишком сильно надавливала на белый кружок. Я вытираю лицо и нос.
— Через шесть месяцев у нашей двери появилась полиция. — Три глубоких вдоха. — Они его нашли. В пустующей квартире жилого дома. На Милл-стрит. Он пролежал там мертвым неделю. Неделю. — Перед глазами сплошной туман, но я не могу остановиться, пусть говорю шепотом, едва выдыхая слова. — Сосед позвонил и пожаловался на запах. Они смогли опознать его только по… по стоматологической карте. — Я крепко сжимаю руки в кулаки, из груди вырывается крик.
Какое-то время слышны только мои всхлипывания. Флинт молчит. Ждет.
— И… это моя вина. Это моя вина. Я могла как-то помочь, но не помогла. Не ударила пальцем о палец.
Меня трясет, я тяжело дышу. Флинт пододвигается ко мне, наклоняется, говорит тихо, успокаивающе.
— Ло… послушай меня… ты ничего не могла сделать. Ты не должна себя винить.
Я смотрю на него. Перед глазами все расплывается. Пустота во мне заставляет подняться с дивана. Как зомби я бреду к своим туфлям. Достаю из левой сложенный бумажный листок, без которого не выхожу из дома, протягиваю ему. В недоумении Флинт берет его, разворачивает.
Когда-то там были слова, написанные чернилами, но теперь разобрать их невозможно. Я так часто смотрела на него, так часто держала в руках, так много думала об этом, что слова эти горят у меня в голове.
— Я… я не понимаю, что это, — говорит Флинт.
— Это записка Орена. — Как же тяжело дышать! — Он написал ее за девятнадцать дней до смерти. Ему требовались деньги. Ему требовалась помощь. Я записку проигнорировала. — Флинт пытается что-то сказать, но я качаю головой и продолжаю. Он должен знать всю правду. — Я сказала ему, чтобы он больше не пытался связаться со мной, пока не откажется от своей привычки. Я могла что-то сделать. Я могла его спасти. Но вместо этого я… я оставила его умирать. Я убила его.
Вот он: мой секрет, мой самый ужасный секрет. Тело начинает разламываться. Я дергаю себя за волосы. Дергаю дергаю дергаю. Но это ощущение не уходит, ощущение неустойчивости. Все расплывается.
Флинт обнимает меня. Его прикосновение — огонь, но у меня нет сил вырваться.
— Ло, — говорит он, — все хорошо. Все будет хорошо.
— Нет, — хриплю я, теперь я рыдаю. В легкие вонзаются тысячи ножей, и в ребра, и в шею. — Не будет, никогда не будет.
Флинт обнимает меня еще крепче, вдавливает в себя, и я дрожу, и плачу, уткнувшись лицом ему в грудь. Мне кажется, что я зажата в темноте, стенами рушащегося тоннеля. Я не вырываюсь, его грудь теплая. Подбородок касается моей макушки, и он шепчет: «Ш-ш-ш, ш-ш-ш». Я вымачиваю его рубашку слезами, но он не возражает. Отклоняется назад, укладывает меня на свою грудь.
Его длинные теплые пальцы, отбрасывают волосы с моего лица, я глубоко дышу, уткнувшись в его грудь, как мне представляется, час за часом. Я зарылась носом в шелковисто-мягкую фланель, идущие от него запахи травы, и клевера, и снега, и сосны обволакивают меня, словно я на большом поле у леса. А потом я действительно на поле… а потом я нигде… а потом плыву куда-то, где никогда не бывала.
Сапфир сидит на моей кровати с мертвой кошкой на коленях. Она гладит кошку и говорит: «Четыре тридцать семь», — снова и снова.
Она вытягивает руку и разжимает кулак: на ладони тюбик помады. Она открывает его и начинает красить мне губы. Кошка перепачкала кровью всю мою постель, а когда кровь с ее шеи начинает капать на ковер, каждая капля становится бабочкой, со сверкающими сложенными на спине крыльями. Я наклоняюсь, пытаюсь схватить хоть одну, но все они улетают от меня, а подняв голову, я вижу, что рядом Орен, мы в подвале нашего дома в Гэри, штат Индиана.
Мы роемся в нашем шкафу с карнавальными костюмами, ищем одежду волшебников, для семейного спектакля на День благодарения. Идет снег, и завтра занятий в школе не будет. Орен улыбается — он потерял два зуба наверху и один внизу, — и вытаскивает длинное пурпурное платье с белыми звездочками, которое раньше носила мама. «Я нашел тебе наряд, Ло! Ты будешь феей рубиновой радуги!» Он спешит ко мне, и от него пахнет мылом, и грязью, и шоколадом — как всегда пахло от Орена, — и он надевает на меня платье поверх пижамы и обнимает меня. «Я это знал, ты выглядишь как настоящая фея, Ло». Он обнимает меня крепче, и падает снег, и пахнет индейкой и камином, и взрослые ходят у нас над головами, и я слышу громкий мамин смех. Мне тепло и хорошо.