Неделей позже. Через семь дней. Грубое, ужасное число. Число, которое бурлит и стонет. Я практически не вставала с постели. Пропустила пять дней занятий. Теперь даже не знаю, вернусь ли в школу. Отец уехал по делам. Я сказала маме, что заболела. Это правда. Я больна. И голодна.
В универсаме. Я оглядываю девятый проход. Хозяйственные товары. Стеллажи туалетной бумаги, и бумажных полотенец, и чистящих средств, и резиновых перчаток, и губок. Цвета, которые не сочетаются.
Контейнер передо мной, наполненный розовыми и желтыми губками. Маленькая неоновая вывеска: «СКИДКА 50 %». Покалывание начинается в ногах и распространяется по всему телу. Мои глаза плавают в голове. Какая-то старушка берет упаковку с двадцатью четырьмя рулонами туалетной бумаги «Воздушная мечта» и кладет в свою тележку. Голос в голове отдает приказ: «СЕЙЧАС».
Я сую руку в контейнер. Вытаскиваю три губки. Рассовываю по карманам — грудь больше не сжимает, — иду к кассе и расплачиваюсь за продукты. Обычно продукты покупает отец, но он уехал по делам в Сан-Франциско. И за время его отсутствия в доме не осталось съестного.
Батон хлеба из нескольких злаков. Яблочный сок без торговой марки. Банка арахисового масла «Нэллис натти». Пакет леденцов. Должно хватить еще недели на две.
Прошла неделя с того момента, как я увидела татуировку. С тех пор, как я поняла, что Флинт — это Птица. Всякий раз, пытаясь на этой неделе выйти из комнаты, я осознавала, что все стоит не на своих местах, и мне приходилось все переставлять, и долгие часы тратились впустую, до самой темноты.
Сегодня я переставила только миниатюрные деревянные кресла-качалки, из юго-западного угла в северо-восточный: времени на это ушло немного. А потом, поскольку голодные боли в животе не отпускали, я осознала, что могу уже никогда не поесть, если обязательно не поем сегодня. Выбора у меня не было. Оставалось только одно: выйти из дома и купить продукты.
Возвращаясь домой, я заметила, что и на осинах, и на конских каштанах, и на катальпах пробиваются листочки. На тротуаре трещин заметно больше. Я должна соблюдать осторожность, когда смотрю на деревья: если пропущу хоть одну, мне придется вернуться к универсаму, и я уверена, что грохнусь в обморок, если не поем в самое ближайшее время.
Трещины в тротуаре: двадцать шесть, двадцать семь, двадцать восемь. Я пинаю веточки, сбрасываю с тротуара, чтобы расчистить его и все видеть. Двадцать девять, тридцать, тридцать одна. Не могу ходить по веточкам. Веточки в моих ногах. Веточки в моих глазах. Веточки в моих волосах. Заполняют все пространство вселенной. Почему внезапно вокруг так много всего?
Вот почему выходить из дома — идея не из лучших. Человек может задохнуться.
Флинт лжец. Я это знала. Я это знала с самого начала, но отказывалась в это верить. Лжец лжец лжец. Не могу поверить, что я запала на него, и на его рисунки, и на дурацкую шапку с «медвежьими ушками», и на мальчишеские штучки-дрючки.
Я тук тук тук, ку-ку, пока запястья и язык не начинают болеть, но я уже подхожу к остановке автобуса номер 48 на Ютоу-стрит.
Появляется автобус, сверкает в солнечном свете. Тук тук тук, ку-ку, по каждому бедру. Женщина-водитель с отвращением смотрит на меня.
— Просто считаю мелочь, — объявляю я ей излишне громко. — Чтобы убедиться, что хватит на проезд.
Она ничего не отвечает, только закатывает глаза.
— Сядь, чтобы мы могли ехать дальше.
Народу в автобусе много. Мне приходится сесть рядом со старухой, от которой пахнет капустой. Она сдвигается на дюйм или два. «В школе занятий сегодня нет?» — спрашивает она, когда я сажусь. У нее складной зонтик с торчащей из сумки полированной деревянной ручкой. Она взяла его с собой, хотя небо синее-синее, без единого облачка. Ее руки лежат на коленях, словно шары теста для пиццы.
— Не знаю, — отвечаю я, глядя на ее пухлые морщинистые маленькие руки.
«Как я могла быть такой дурой?» Он даже не назвал мне своего настоящего имени. Я смотрю в окно мимо благоухающей капустой старушки, деревья бесконечной чередой сменяют друг друга. Представляю себе, как Орен, будто обезьяна, перепрыгивает с одного на другое.
Вспышка: мужской кулак в моем рту, мое горло обжимает его, старается вышибить криком в эту очень темную комнату; желание пульсирует во мне как огонь… как кислота.
Старуха двигается рядом со мной, на мгновение поворачивается ко мне. Она продолжает хмуриться, жалость лучится из ее глаз. Я резко отворачиваюсь.
Вспышка: теплая кожа Флинта, его пальцы, касающиеся моих ключиц, моих губ. Его губы. Тяжесть его тела. Наши переплетенные пальцы. Жар в животе. Наши переплетенные ноги на диване.
Я никогда ничего для него не значила. Никогда и ничего.
Вспышка: последний раз, когда я видела Орена. Такой худой — он стал таким худым. Глаза в лиловых кругах, трясущиеся руки. Он пытался спрятать их в карманах. «Застал тебя не в настроении, Лоуп». Последние его слова, которые я слышала. «Не в настроении». Он уже знал? Знал, что покидает меня навсегда?
Застал тебя не в настроении. Извините, но мы с плохой вестью.
Уф.
Я вновь чувствую, что меня трясет от желания: к складному зонтику с полированной ручкой. Она торчит из сумки старухи, призывно поблескивает: возьми меня, возьми. Старуха вновь смотрит в окно. Я протягиваю руку, касаясь гладкой, полированной ручки, она говорит мне: «Сейчас!» — и у меня нет выбора.
Я хватаю зонтик, засовываю под куртку. Голова старухи поворачивается, руки тут же прыгают к сумке.
— Что все это?.. — ее губы складываются в ошеломленное «О», когда она пытается говорить. — Это мой зонтик. Что ты такое?.. — Ее рука поднимается к груди, трепещет чуть выше сердца.
Я вскакиваю, сильно дергаю за шнур, за две остановки до той, где мне надо выходить — это плохо. Она тоже поднимается, протягивает руку, чтобы схватить меня, но она медлительная, у нее артрит. Стыд бьется у меня в груди, жаркий и ядовитый. Я добираюсь до передней части автобуса, когда он с шипением останавливается, а двери распахиваются.
Тук тук тук, ку-ку. И я уже на улице, а водитель закрывает двери. Лицо старухи прилипает к окну — огромное, увеличенное. Она качает головой. Губы — узкая полоска. Я прижимаю зонт к грудной клетке, наблюдаю, как под солнечными лучами блестят стекла автобуса, которые уезжает по Грэшем-стрит. Живот скручивает.
Дома я сую в рот кусок хлеба с арахисовым маслом, убираю в холодильник скоропортящиеся продукты, раскладываю по размеру и форме.
Как только поднимаюсь на чердак, осознаю, что не следовало мне уходить. Моя комната выглядит пришибленной, больной. Все антикварные настенные бронзовые часы надо перевесить. Далее: низкие проволочные деревья, которые сейчас стоят рядом с торшером у окна, надо поставить у ящика с наперстками, а сами наперстки разложить тремя рядами на столе перед сине-зеленой пишущей машинкой «Оливетти», но не слишком близко к тронутой ржавчиной темно-бордовой пишущей машинке «Смит Корона».
Я ставлю первый наперсток перед «Оливетти», когда раздается дверной звонок. Я роняю наперсток, он укатывается под мой письменный стол, между пачками газет.
Это старуха — она выследила меня. Ди-и-и-и-инь — до-о-о-о-онг.
Я слышу мамин голос, она кричит из своей комнаты: «Ло-о-о-о!»
Спустившись вниз, я вижу: не старуха. Это Джереми. Он машет мне из-за стеклянной панели входной двери. В другой руке — обе в перчатках — держит папку. Я открываю дверь, тук тук тук, ку-ку, быстро, очень спокойно, выхожу на крыльцо.
— Я принес тебе домашнее задание, — говорит он. Протягивает мне папку. Его нос и щеки красные, почти такие же, как волосы. Папка повисает между нами. Сейчас я не хочу думать о школе. Через несколько секунд его рука с папкой опускается. — Так что происходит? Ты умираешь от гриппа? — Он склоняет голову набок и пожимает плечами. — Больной ты не выглядишь.
Я протягиваю руку и выхватываю у него папку.
— Спасибо, — бормочу и начинаю поворачиваться, чтобы вернуться в дом, но он продолжает говорить:
— По литературе жутко сложная тема, возможно, мне лучше объяснить тебе, что к чему. — Он следом за мной одной ногой переступает порог. — Я восемь раз переспрашивал Мэннинг.
Восемь. Меня корежит. Я стучу по каждому бедру шесть раз, чтобы нейтрализовать это число, уши горят, я на него не смотрю, хочу, чтобы он ушел.
— Опять же, — он все говорит и говорит, — я хотел зайти и убедиться, что с тобой все в порядке, раз уж ты всю неделю не приходила на наши совместные занятия. Я волновался, вот и зашел. — Я уже открываю рот, но он не дает мне вставить и слова. — Я так рад, что ты жива и здорова, потому что вся еда, которую мы съели бы за занятиями, у меня в целости и сохранности. Поэтому, как только тебе станет лучше… — Короткая пауза. — Я думаю, мы назначим новую дату. — Он улыбается. В его синих глазах прибавляется синевы. — Ты понимаешь, чтобы еда не испортилась и все…
— Ло, — голос матери прерывает его, доносится с верхней лестничной площадки. Я поворачиваюсь. Она стоит там, смотрит на нас, уперев руки в уже несуществующие бедра. — Что у вас там внизу? Кто это? — Она кашляет, все ее тело сотрясается.
— Это из школы, мама, — отвечаю я. — Не волнуйся.
Она спускается на пару ступенек, щурит затуманенные глаза, пытаясь получше разглядеть Джереми, который по-прежнему только одной ногой в доме, дрожит от холода в дверном проеме.
— Пенелопа, — она резко втягивает воздух. — Нехорошо держать твоего друга на пороге. Сегодня холодно.
Я отворачиваюсь от нее, смотрю на Джереми, в груди закипает злость. Я тук тук тук, ку-ку, бормочу под нос, маскирую ку-ку кашлем, а уж потом приглашаю Джереми в дом, закрываю за ним дверь, постукиваю зубами — девять, девять, шесть, — пока не начинаю чувствовать тупую боль в деснах. Мама все стоит на лестнице, разглядывает нас.
Джереми смотрит на мою мать снизу вверх.
— Добрый день, миссис Марин. Я Джереми. Напарник Ло по… занятиям, — он указывает на папку. — Я принес ей домашнее задание.
— Гм-м-м. — Ее глаза — узкие щелочки. — Поднимись сюда, — говорит она мне, ее рот дергается.
Я поднимаюсь по лестнице, помня о губках, которые лежат в кармане куртки, о складном зонтике с деревянной ручкой, оставленном на полу моей спальни: для них еще не подобрано место. Вот почему все не так, выходит из-под контроля? Я потрясена до глубины души, едва замечаю Джереми, который тоже подходит к лестнице.
Я не хочу, чтобы он видел маму, ее пижаму с вечными пятнами кофе, с запахом болезни, ее торчащие во все стороны сальные волосы. Я не хочу, чтобы он знал, как мы все позволяем себе здесь умирать, как хороним себя заживо.
— Мама, это Джереми. Джереми, это мама, — я повторяю это снова, дважды, уже себе под нос: «Мама-это-Джереми-Джереми-это-мама». Я в ужасе, что он может услышать, но довольна симметрией.
— Твой друг знает о твоих маленьких причудах, Ло? — спрашивает мама. Я отворачиваюсь, чувствуя, что вся горю, а в горле растет огромный комок. — Что ж, такая уж ты, милая, и я не думаю, чтобы кто-то мог этого не заметить, так? — С ее губ слетает смешок, иногда она кажется себе забавной.
Я бросаю короткий взгляд на Джереми. Его лицо горит, как и мое.
Она улыбается.
— Так вот, значит, к кому ты убегаешь из дому, Ло? — Тон игривый, легкомысленный.
Голова у меня пылает так жарко, что я боюсь, как бы не вспыхнули волосы.
— Нет, мама, — отвечаю я, когда ее брови — внезапно — опускаются, глаза заволакивает туманом, и я знаю, что произошло: она ушла в себя, разом потеряв интерес к окружающему миру.
— Знаешь, тебе не обязательно лгать насчет этого. Хуже лжи ничего быть не может, Ло. Не забывай об этом. — Она убирает за ухо торчащую прядь волос и резко разворачивается, уходит в свою комнату. Включается телик: «Сто процентов матерей с этим согласны. „Плесень-Вон“ лучше любого другого средства для борьбы с плесенью».
Я щелкаю языком, девять раз, девять раз, шесть раз.
— Ты уж извини. — Я удерживаю руки от постукиваний. — Спасибо за домашнюю работу. Очень мило с твоей стороны, Джереми. Я не думала, что кто-то замечает мое отсутствие в школе…
Вскинув на него глаза, я изучаю его лицо: вроде бы мама не напугала его. Лицо серьезное, решительное, доброе. Я думаю, что оно так выглядит во время забега, который он уверенно выигрывает. Я задаюсь вопросом, как часто Кери наблюдает за его бегом. Спрашиваю себя, замечал ли он ее в толпе, когда перед ним тянулась дорожка, гладкая, темная, бесконечная.
— Ло, — хрипло говорит он, прерывая мою мысль, — я… я всегда замечаю, что тебя нет в школе. В прошлом году ты отсутствовала почти месяц. Я боялся, что ты уже не вернешься. — Его большие синие туфли на толстой подошве стукаются друг о друга. Он откашливается. — И, честно говоря, домашнее задание всего лишь предлог. Я пришел, чтобы повидаться с тобой, — он наклоняется вперед, приподнимаясь на мысках, ловит мой взгляд. Его широко раскрытые глаза кристально-синие. — Я думаю, ты уже в курсе, но я… я не знаю другой такой, как ты.
— Джереми, — я отступаю на шаг, дергаю за болтающуюся нитку на левом рукаве, ищу такую же на правом. — Я думаю, ты хороший парень. Я думаю, ты действительно, действительно хороший.
— Я думаю, что лучше тебя нет. Я в этом уверен с…
Я прерываю его:
— Но, Джереми… ты клевый. А я… я… не подхожу тебе.
Я нахожу еще одну нитку на левом рукаве, дергаю за нее. Ищу такую же на правом. И еще по одной, на левом и на правом, чтобы получилось по три на каждом. Так лучше. Джереми хмурится, сует руки в карманы серых обтягивающих джинсов, перекатывается на каблуки.
— Я думаю… тебе надо встречаться с кем-то еще… — Я откашливаюсь. — С кем-то вроде Кери Рэм. Такого типа. С хорошей девушкой, и красивой и, ты понимаешь, нормальной.
Он смотрит на меня, в полном недоумении.
— Ло… но мне нравишься т…
Вновь я прерываю его:
— С кем-то, более подходящим для тебя. С кем-то, кто может радоваться тому же, что и ты. С кем-то, кто красиво одевается, кому делают прическу в парикмахерской. — Чем больше я думаю об этом — они двое, бок о бок, его рыжие волосы и ее золотисто-каштановые, их прямые, чуточку вздернутые носы, его спокойствие и ее сдержанность, — тем больше мне нравится эта идея, тем более здравой она выглядит. Все равно что поставить «Оливетти» рядом со «Смит Короной». Они подходят друг другу. Им суждено быть вместе.
— Прическу в парикмахерской? — Джереми качает головой. — Послушай, я даже не знаю Кери Рэм.
— Я не говорю, что это должна быть она. Это может быть кто угодно. Кто угодно… кроме меня, — мои пальцы летят к моему бедру, начинают постукивать.
— Ты хочешь сказать… — Джереми с шумом втягивает в себя воздух. — Ты отказываешься пойти со мной на выпускной бал, так? — В голосе неподдельная боль.
У меня схватывает живот.
— Я… мне надо в ванную. Подожди здесь, хорошо? — Мне нужно помыть руки. Мне нужно побыть одной.
Джереми проводит рукой по волосам, и теперь они торчат, как пики.
— Да. Да, конечно. Хорошо.
Я умываю лицо три раза. Вода урчит в сливном отверстии, бьется о фаянс раковины, эти звуки меня успокаивают. Я мою руки девять раз. По девять секунд. Я мотаю головой, перекидывая кудряшки слева направо, справа налево.
Открываю дверь уже более-менее спокойная. Джереми в коридоре нет. Я смотрю на дверь в спальню мамы: по-прежнему закрыта, до меня доносится приглушенный бубнеж телика. Предчувствие беды наполняет меня. Я резко поворачиваю голову в другую сторону. К комнате Орена. Дверь широко распахнута.
Мое тело холодеет.
Ноги несут меня вперед. Все, что выше, превратилось в камень. Джереми в комнате Орена, поворачивается ко мне, в руках держит пластинку Орена. Я замираю на пороге, меня начинает трясти, я не могу войти: никакие «тук тук тук, ку-ку» здесь не помогут. Нельзя входить. Орен не сказал, что я могу войти, и уже никогда не скажет.
Из комнаты доносится восторженный голос Джереми:
— «Ржавчина никогда не спит»! Как круто! Это комната твоего брата? Слушай, я и не знал, что у тебя был брат.
Руки Джереми. На его вещах. На вещах моего брата.
Во мне все кипит. Перед глазами темнеет. Зубы скрежещут.
Я не могу сдвинуться с места, меня трясет все сильнее.
— Вон отсюда, — наконец удается прошептать мне.
— Что? — Джереми удивлен, на лице читается смущение. Он кладет пластинку на место. Конечно же, не так и не на то место. Орен бы выдал свечу. — Что… что не так?
— Уходи. — Я чувствую, что могу упасть. Я чувствую, что могу взорваться. — Пожалуйста.
— Что… что не так? — Он осторожно приближается на шаг. — Мне не следовало сюда входить? Твой брат не любит, если кто-то прикасается к его вещам?
Нет. Нет. Нет. Он не врубается.
— Уйди, — голос сдавленный, стон. — Ты должен уйти.
Я не могу говорить, все во мне дрожит. Я проглатываю слезы, горло то перехватывает, то отпускает. Я приваливаюсь к дверному косяку, стараясь не упасть, стараясь подавить рвущийся из меня крик.
— Ох, господи. Слушай, я извиняюсь. Я… я понятия не имел… я ухожу, хорошо? — Он протискивается мимо меня в коридор. Останавливается рядом. Я не могу смотреть на него, даже не чувствую, что он рядом со мной.
— Извини, — вновь шепчет он. Потом сбегает по ступенькам, а секундой позже я слышу, как за ним захлопывается дверь.