Ночью мне снятся сине-черные снежинки, которые падают с неба, садятся на все, как сажа. Я с Ореном. Теперь в снах я всегда с Ореном. Мы гуляем по берегу большого холодного озера. Деревья стоят без единого листочка. Потом, когда я собираюсь что-то сказать, сформулировать какой-то важный вывод, я поворачиваюсь к нему, а его нет, и я понимаю, что его проглотило озеро.
И в этом сне случившееся не приводит меня в замешательство, я только злюсь на себя за то, что не держала его за руку чуть крепче.
Сажа падает мне на голову и руки, покрывает их. Озеро-из-сна, поглотившее моего брата-из-сна, наполнено сажей, и он тоже наполняется ею. Его глаза-из-сна, его рот-из-сна, его горло-из-сна.
* * *
Статуэточная бабочка Сапфир сидит на моем прикроватном столике. Я ношу ее с собой, когда одеваюсь, пытаясь прикрыть неуклюжие формы и углы своего тела: темные джинсы с манжетами, серебряная цепочка с лошадью под огромным толстым свитером из синей шерсти, который раньше носила мать (ныне сильно похудела, и он ей велик), синяя вязаная шапочка, натянутая на уши. Я засовываю кудряшки под нее. Но теперь на виду шрам, белый, как мел. Я высвобождаю кудряшки из-под шапочки. Волосы у меня темные и посеченные на концах. Они давно жаждут стрижки, но я им в этом отказываю. Наверное, потому, что не люблю с чем-либо расставаться.
Мне бы делать домашнее задание по «Введению в экономику», дисциплины, которую настоятельно порекомендовал мне отец. Мне бы проводить базовый статистический анализ по инфляции и безработице, — но в моей голове места для этого сейчас нет. Все мои мысли сейчас сосредоточены исключительно на Сапфир и ее смерти. Я не думаю, что она случайная, не думаю, что Сапфир «всего лишь чертовски не повезло», как сказал бы Марио.
Я собираюсь вернуться в Гдетотам, к блевотно-желтому дому с маргаритками. Не знаю наверняка, что собираюсь сделать, придя туда, но прийти я должна. Должна поближе узнать ее, какой бы она ни была.
* * *
Мне требуется немалое время, чтобы найти это место. При дневном свете нарисованные маргаритки сверкают еще сильнее. Никого нет — никаких полицейских, никто ничего не вынюхивает, пытаясь содействовать торжеству правосудия.
Я осторожно подхожу к парадной двери. Она перекрещена полицейской лентой. Я тук тук тук, ку-ку, понятное дело, легонько прикусываю язык девять раз, прежде чем пытаюсь повернуть ручку… Заперто. Не знаю, чего еще я ожидала. Удары сердца едва не крушат ребра, когда я крадусь по проулку, к двери черного хода. Прохожу мимо разбитого окна, тоже перекрещенного полицейской лентой, и замечаю, что пулю из стены вытащили. Новый, тошнотворный страх облепляет меня, вызывая желание дать задний ход. Я не поддаюсь.
Добираюсь до двери черного хода. Выглядит она хлипкой. Похоже, открыть ее никому не составит труда. Около ручки в дереве трещина. Начинаю работать с отколовшейся щепкой. Скоро отламываю ее.
Внезапно пара сильных рук хватает меня за плечи.
Я непроизвольно вскрикиваю и разворачиваюсь, готовая ударить, готовая убежать. Я очень испугана, и в первое мгновение не могу понять, что вижу перед собой: какая-то безумная смесь из медведя, и зубов, и парня.
Потом соображаю, что руки на моих плечах принадлежат парню в шапке «медвежьи ушки». Это тот самый парень с блошиного рынка, который, пробегая мимо, толкнул меня на стол Марио. Его глаза на мгновения превращаются в щелочки, потом широко раскрываются. Должно быть, по моим глазам он заметил, что я его узнала.
— Что ты тут делаешь? — спрашивает он, когда я стряхиваю его руки со своих плеч.
— Я… я ничего не делаю. А что делаешь ты? — выплевываю я. — Ты тот, кто… почему ты… — слова срываются с губ, не складываясь в связные фразы. — Почему ты так подходишь сзади… ты мог быть… — «Ты мог быть убийцей», — едва не говорю я, но не могу договорить до конца, не могу сказать это парню в дурацкой шапке с «медвежьими ушками», за кого я его едва не приняла, о том, что он, по моему разумению, собирался сделать.
Он пристально смотрит на меня, похоже, оценивает. Потом, внезапно, разом меняется, лицо расплывается в широкой улыбке.
— Эй, чел, не стреляй! — Вскидывает руки в воздух, будто мы играем в полицейского и вора и я нацелила пистолет ему в сердце. — Всего лишь простой вопрос. Разве ты не помнишь меня? Вчера… Le Market du Flea? — Он отставляет назад левую ногу и кланяется, притворяясь, что снимает с головы невидимую шляпу, принося извинения, но реальная шапка с «медвежьими ушками» остается на голове.
«Чудик», — думаю я, но не говорю.
— Я тебя помню. — В голосе по-прежнему сердитые нотки. — Ты врезался в меня. Какого черта ты бежал так быстро?
— Так вышло. Разминал ноги. Сожалею об этом. Но что может быть лучше быстрого бега по запруженному людьми рынку? — Хотя слова легко слетают с губ, он постоянно переминается с ноги на ногу, даже чуть подпрыгивает. То ли ему очень хочется отлить, то ли он из-за чего-то нервничает. — Я увидел тебя в проулке, подумал, что подойду и поздороваюсь.
Его длинные дреды в некоторых местах осветлены, в остальном волосы темно-каштановые, но я вижу, что глаза его и голубые, и зеленоватые, и золотистые одновременно, совсем как стеклянные шарики, которые папа давал поиграть мне и Орену, когда мы были маленькими. На нем грязные черные брюки и крепкие коричневые ботинки без шнурков, с болтающимися язычками.
Мои глаза превращаются в щелочки, а он продолжает тараторить.
— Я был там, — он указывает на другую сторону проулка. — Рылся в мусорных баках в поисках сокровища и подумал, — он нацеливает палец в висок, — а ведь это та хорошенькая девушка, которая приходит на блошиный рынок и любит старые вещи. Готов поспорить, она оценит хороший испуг, а потом у меня появится уникальный и практически единственный шанс показать ей мои последние находки. Итак, с испугом мы покончили, так что теперь переходим ко второй части нашей программы.
Хорошенькая девушка. Он только что назвал меня хорошенькой девушкой. Эти слова ударили меня как электрическим током.
А может, я его не расслышала. Может, он произнес совсем другое слово, которое лишь звучало как «хорошенькая».
Он хватает меня за здоровую руку и ведет к мусорным бакам. Я не возражаю. Этот парень излучает что-то яркое, и большое, и открытое, что-то такое, к чему я не привыкла… и меня тянет к нему, не знаю почему.
Нет. Знаю. Он назвал меня хорошенькой девушкой.
Хорошенькие — это девушки в школе, с длинными волосами и сердечками на серебряных цепочках. Хорошенькая значит нормальная.
Он останавливается у мусорного бака, наклоняется, чтобы что-то достать. Поворачивается лицом ко мне, большим и указательным пальцами обеих рук держит спущенную автомобильную камеру.
— Ты… э… нашел спущенную камеру, — говорю я. Не знаю, какой реакции ожидает он от меня на этот кусок резины, который он достал из грязного, вонючего мусорного бака в том самом проулке, где меня чуть не застрелили тремя днями раньше. Впрочем, об этом он знать не может.
— Да, безусловно, — отвечает он, без малейшего намека на иронию. — Вот, просто подойди чуть ближе. Пока смотреть особо не на что, но… — Он убирает одну руку с шины, как это мог бы сделать фокусник, и машет ею в воздухе. — …подожди, пока ты поймешь, отчего она сдулась.
Не знаю, почему я решаю подойти к совершеннейшему незнакомцу, но подхожу. Он протягивает мне камеру и вертит. Одна сторона утыкана осколками зеркального стекла, которые торчат из иссиня-черной камеры, как звезды.
— Вау. Это… это действительно прекрасно, — я говорю, что думаю, протягиваю пальцы к осколкам. Я должна прикоснуться к этим звездам, притянутым к земле. Пока они не исчезли.
— Эй… не делай этого! — он отталкивает мои пальцы. Рука у него большая и холодная. Я засовываю руки в карманы, рассерженная.
— Видишь? — Он показывает мне ладонь левой руки, в маленьких красных порезах. — Я уже успел порезаться. Раны на ладони — совсем не смешно, поверишь ты мне или нет. Но жизнь художника полна трудностей! И, полагаю, я могу расценивать их как боевые ранения.
Моя порезанная ладонь пульсирует болью в кармане. По ощущениям, порезано и предплечье, чуть ли не до локтя. Он не понимает, что я страдаю от собственных боевых ран — тех боевых ран, которые получаешь на передовой, пусть и благодаря случаю. Мысль о пуле, грохоте выстрела, летящих во все стороны осколках стекла вновь заставляет меня содрогнуться.
— Боевыми ранениями, да? — повторяю я. — И с кем ты воюешь?
Он мнется с ответом. Потом его глаза вспыхивают.
— Моя благородная битва — борьба за право рыться в мусорных баках, — он протягивает мне здоровую руку. — Между прочим, я Флинт.
— Ло. — Я не пожимаю ему руку. Рукопожатия — это для взрослых и психотерапевтов, когда они встречаются с тобой в первый раз и пытаются доказать, что уважают тебя как личность. Я-то знаю: за прошлые три года общалась с пятью или шестью, включая доктора Джейнис («Зови меня Джейнис») Вайсс, доктора Аарона («Здесь ты в полной безопасности, Пенелопа») Машнера и самого последнего, доктора Эллен Пич. Доктор Пич, простая в общении, перегруженная работой и, несомненно, вымотанная донельзя, уже на нашей второй встрече выписала мне «Золофт», отправив в Зомбиленд, где давно уже живет мама. После двух недель с онемевшим мозгом я решила, что канализационной системе эти таблетки нужнее, и спустила их в унитаз.
Мама и папа, разумеется, не замечают. Они никогда не замечают. Ничего.
Флинт никак не комментирует мое пренебрежение рукопожатием, просто убирает руку в карман куртки и снова кланяется, продолжая улыбаться.
— Итак, Флинт, — говорю я, — ты так и не ответил на мой вопрос. Что ты здесь делаешь? Помимо борьбы за мусорные права?
Перед тем как ответить, он несколько долгих секунд разглядывает небо.
— Я художник. Но у меня нет денег, чтобы покупать материалы и создавать произведения искусства, — он пожимает плечами. — Поэтому я нахожу материалы там, где могу, — добываю из неисчерпаемых мусорных баков Гдетотама.
Когда Флинт говорит «Гдетотам», такое ощущение, что речь он ведет о небесах.
— Взгляни. Утренняя охота удалась. — Он поворачивается, берет брезентовый мешок, ставит у моих ног. Он в постоянном движении, никогда не останавливается. — Раскрой его. Посмотри сама. Магазин открыт до трех часов. — Он покачивается взад-вперед на каблуках.
Я вытаскиваю керамическую лампу с треснувшим абажуром, пакет с осколками синего стекла, деревянный брусок, утыканный ржавыми гвоздями, большую металлическую погнутую раму для картины.
— И что ты об этом думаешь? — Он вновь улыбается, дергает себя за один из блондинистых дредов, потом ощупывает дырки в штанах. Мне нравятся маленькие изъяны его одежды, и то, что вся она мятая и одно не подходит к другому, и яркие заплаты, пришитые к рукавам на локтях. Все это хорошо смотрится на нем, на его долговязом теле. Действительно хорошо. И все у него такое мягкое. Не то что у парней в школе. Очень уж наглаженные джинсы, и намазанные гелем волосы, и одежда в тон и цвет. Все холодное, чистое, резкое.
— Они клевые, — говорю я, так и думаю. Неосознанно тянусь пальцем к ржавым гвоздям, но останавливаю себя. Флинт пристально наблюдает за мной, и я в смущении краснею. — Для чего ты их используешь?
— Пока не знаю. Сотворю что-нибудь дикое и потрясающее. А может, что-то уродливое и отвратительное, и никто этого никогда не увидит.
Мы начинаем укладывать все обратно в мешок, стоя на коленях на грязном бетоне.
— Ты живешь где-то здесь, Ло?
Я смотрю в бетон, отдавая себе отчет, что как раз здесь я и не живу.
— Нет. В другом районе.
— Каком? — спрашивает он.
— В Лейквуде. Туда идет автобус. Добраться легко, — я чувствую, как щеки горят румянцем.
— Никогда там не был. Вообще редко покидаю Гдетотам. Действительно. Это правило, которое я не нарушаю. — Я смотрю на него и вижу, что и он весь красный.
— Никогда не покидаешь? — повторяю я. — И тебе тут не… скучно? — Я-то полагала, что такой район может загнать в депрессию. Разруха, грязь, вонь.
— В общем-то нет, — он пожимает плечами. — Это дом, во всяком случае, сейчас. И Гдетотам — это что-то.
Я, должно быть, скорчила гримасу, потому что Флинт добавляет:
— Поверь мне, это правда. Тут так много всякого и разного. У тебя просто нет хорошего путеводителя. — Улыбка никогда не покидает его лица, но глаза наблюдательные и настороженные, как у зверя. — И знаешь, Лейквудская Ло, ты тоже не ответила мне, что ты здесь делаешь, почему отираешься в этих местах, дергаешь за сломанные ручки. Ты… — секундная пауза, — …бывала здесь раньше?
Я не могу сказать ему правду. Я это чувствую, как и биение собственного сердца. Я встаю, отряхиваю пыль с коленей. Флинт тоже встает, наблюдая за облаками пыли между нашими ногами.
— Ладно, у меня есть давняя подруга. Точнее, у меня была давняя подруга. Ее убили несколько дней тому назад. Я увидела в газете ее фотографию и фотографию дома, в котором она жила. — Я указываю на блевотно-желтый дом позади нас. — И почувствовала, что должна прийти и, ты понимаешь, засвидетельствовать почтение или что-то в этом роде.
Адреналин сталкивает с моих губ слова, которые я говорить не собиралась. Но я, сжимая рукой подвеску-лошадь, продолжаю делиться с ним выдуманными подробностями, которые приходят мне в голову:
— В детстве мы были очень близки, но она переехала, а мои родители никогда бы не отпустили меня к ней в гости. В такой район. А теперь она… ну, теперь она ушла. — Я избегаю смотреть ему в глаза. Тяжело вздыхаю.
Флинт какое-то время молчит. Теребит какой-то дред, улыбка с лица сползла.
— Послушай, мне действительно жаль твою подругу. Я слышал об этом. И читал тоже, — он смотрит на мусорные баки. — Это ужасно. Люди безумные, особенно здесь. Поверь мне. Я знаю если не всех, то большинство.
— Да, спасибо, — говорю я и тут же тараторю: — Самое ужасное, что полиции глубоко насрать. Они уже закрыли дело. Даже не расследуют, как положено.
Флинт не откликается на мои слова. Я сержусь на себя за последнюю тираду, прикусываю губу, отворачиваюсь от него.
Тишина: секунды как кирпичи, падающие с неба, складывающиеся в стену между нами. Я плотнее запахиваю куртку.
— Пожалуй, мне пора домой, — говорю я Флинту, который кивает.
— Позволь мне проводить тебя до автобуса, — Флинт берет меня под руку, будто мы старые друзья. Я вырываюсь. Не привыкла к тому, чтобы ко мне прикасались. Во всяком случае, парни. Несколько раз такое происходило случайно — как на танцах в шестом классе, когда Джей-Эр Миллер обхватил меня за талию, перепутав с Грейс Халл, или в восьмом, когда Мика Эйзенберг обеими руками толкнул меня в поясницу, чтобы разбежаться для подачи во время волейбольного турнира. А это не в счет.
Флинт не пытается вновь прикоснуться ко мне, и он, похоже, не обиделся. Мы шагаем по Гдетотаму с его рытвинами в асфальте и замусоренными улицами.
— Тебе следует иногда бывать здесь. Я знаю одного клевого парня, у которого отменный вкус по части головных уборов; так он может показать тебе, какой же классный этот говняный город, — говорит Флинт, когда мы уже рядом с автобусной остановкой. Он дергает шапку с «медвежьими ушками».
Мое сердце подпрыгивает. Кто-то хочет тусоваться со мной. Парень хочет тусоваться со мной. Я исследую его лицо, глаза, пытаясь решить, не подшучивает ли он надо мной. Но выражение лица остается прежним: улыбка с ямочками на щеках, веселые голубовато-зелено-золотистые глаза.
На мгновение я перевожу взгляд с Флинта на небо. Вижу шесть черных дроздов, летящих рядком — словно в этот момент они специально поднялись в небо, чтобы подбодрить. Этого почти достаточно, чтобы отвлечься от моей миссии, от образов тела убитой Сапфир, которые не выходят у меня из головы, кружатся и кружатся кровавой каруселью.
Я решаю подыграть.
— Звучит неплохо, — осторожно говорю я, и улыбка Флинта становится шире. — Но… как я найду этого действительно крутого парня? У него есть мобильник? Свисток Бэтмена? Он издает условный крик какой-то птицы?
— Если бы! — восклицает Флинт. — Свистеть он, к сожалению, не умеет. Смотри. — Он старается свистнуть, но выдувает лишь облачко пара и капельки слюны, ничего больше. Мы оба смеемся. — И никаких технических штучек у него нет. Я уверен, что мне… то есть ему… хочется держаться подальше от них, понимаешь, потому что это ловушка. Так что, давай договоримся о встрече со мной, то есть с ним. В каком-нибудь месте. И я полагаю, что ты дашь ему номер своего телефона, на случай если он окажется рядом с телефонной будкой. И не бойся спросить о нем. Кто-нибудь будет знать, где его найти. — Он замолкает. Потом поправляется, на этот раз говорит серьезно, смотрит на меня. — Где меня найти.
Когда мы подходим к остановке, 96-й уже ждет. Я быстро пишу номер моего мобильника, нервно, в маленьком блокноте, который Флинт носит в кармане. Потом тук тук тук, ку-ку, как можно тише, лицо при этом горит, надеясь, что он не слышал, надеясь, что не заметил, поднимаюсь в салон автобуса, плачу за проезд. Через окно наблюдаю, как Флинт исчезает в каком-то проулке, со спущенной камерой на шее, которая напоминает свалившийся нимб.