Я все-таки успеваю добраться до ограждения, поэтому блюю за белый деревянный поручень. Плюхаюсь на пол, меня трясет, горло жжет, потом тук тук тук, ку-ку, и я захожу в дом, вытаскивая мобильник из кармана куртки. «Девять-один-один», — произношу я вслух, потом еще дважды, набирая номер. Звонки, тяжелые секунды ожидания: девять-один-один, девять-один-один.

Щелчок. Мужской голос, низкий, с хрипотцой: «Девять-один-один. Что у вас стряслось?»

Слова рвутся потоком, душат.

— Я… кто-то… кто-то… — я икаю, пытаюсь четко выговаривать каждое слово, — …убил кошку. Она мертва. Мертвая кошка у меня на крыльце.

Вздох на другом конце провода. Гудение.

— Мертвая кошка, мисс? И где вы сейчас?

— В Лейквуде. Мое крыльцо… она на моем крыльце, здесь, в Лейквуде.

Пауза.

— Правильно ли я вас понимаю? Кошка умерла на вашем крыльце? Где-то в Лейквуде? Я думаю, с этим надо обращаться в общество за…

— Нет! — Я кричу, меня распирает злость. — Кошку убили на моем крыльце. Она не умерла. Ее убили. С ней оставили записку…

Дежурный меня прерывает.

— Хорошо, успокойтесь, мисс. Похоже, это чья-то злая шутка. Вы ни с кем не конфликтуете? С бывшим бойфрендом, к примеру, или с нынешним…

Я обрываю связь.

Нажимаю на клавишу второй раз. И третий. Вижу кошку через окно и сгибаюсь пополам — но до рвоты не доходит. Я иду на кухню, достаю пластиковый мешок из шкафчика под раковиной. В голове полный сумбур. «Кошка лезет из мешка. Посмотри, к чему приводит любопытство». В шкафчике под раковиной все навалено кучей. Жуть. Я тук тук тук, ку-ку, возвращаюсь на крыльцо с мешком и заворачиваю в него дохлую кошку, отношу в дальний темный угол двора, под дерево, чтобы похоронить позже. Руки ужасно дрожат, желудок готов вывернуться в любой момент. Я тук тук тук, ку-ку, возвращаюсь в дом, навожу порядок в шкафчике под раковиной, расставляю все бутылки по высоте и цвету, группами по три в каждой; две оставшиеся — квадратные, тяжелые, бело-матовые — переношу в другой шкафчик, потому что здесь им не место. Не могут они стоять рядом с цветными, прозрачными, с узким горлышком.

Я все еще дрожу, перед глазами туман, поэтому я поднимаюсь наверх и передвигаю все двенадцать старинных бронзовых часов к противоположной стене, вдыхая и выдыхая через шестисекундные промежутки. Я поднимаю первые часы с римскими цифрами (таких у меня девять, три — с арабскими), приобретенные в маленьком, торгующем утилем магазинчике в Балтиморе, и прижимаю к груди, чтобы почувствовать, как наши сердца бьются в тандеме, два метронома.

Шесть секунд — вдох, шесть секунд — выдох, без вариантов. Никаких ошибок. Если ошибусь, даже на секунду, мне придется начинать весь дыхательный цикл заново. Таково правило. Нерушимое правило.

Теперь первые римские часы надо поставить на то место, где стояли длинные красные часы из Миннесоты с солнечным диском, и каждая клеточка моего тела это знает, каждый атом, и я должна это поправить — немедленно. Как же я не видела этого раньше? Почему расставляла неправильно? Я исправляю ошибку. Потом я снимаю со стены часы с кукушкой, приобретенные на кливлендском блошином рынке, чтобы стереть с них пыль. Трижды протираю их и возвращаю на стену.

Шесть секунд — вдох, шесть — выдох. Я не допускаю ошибки. Все делаю правильно. Моему желудку приятно, когда что-то делается правильно. И моим рукам тоже.

Я отступаю назад и обозреваю плоды моих трудов. Двенадцать часов. Число кружится в моей голове. Двенадцать часов. Это число начинает меня успокаивать, и все хорошо, пока мысли не возвращаются к дохлой кошке. Записка внезапно возникает перед моими глазами, буквы написаны в воздухе: «Теперь ты знаешь, к чему приводит любопытство». Я вижу свалявшую шерсть и кровь, половицы крыльца, пропитанные убийством, смертью.

Я слышала выстрел. Я убежала. Мог убийца видеть меня? Мог опознать? Должно быть, увидел меня, незаметно последовал за мной. И теперь предупреждает меня. Нет — угрожает мне. Я подхожу к окну и оглядываю улицу внизу: тот, кто это сделал, может отираться неподалеку, наблюдать за домом, наблюдать за мной.

Небо затягивают облака. Может, пойдет дождь и смоет кошачью кровь — смоет все.

Бум! Гром, бьющий из сыплющего дождем неба. Меня трясет. Я оглядываю припаркованные автомобили, и высокие деревья, и уличные фонари, которые как раз загораются. Убийца Сапфир может быть где угодно.

Я сую руку в карман, где лежит статуэтка-бабочка, и плотно сжимаю ее в кулаке. Что-то горячее поднимается к горлу, когда до меня доходит, в каком я теперь положении: я должна найти его до того, как он найдет меня.

Если не найду — стану его следующей жертвой.

* * *

Я остаюсь наверху, что-то передвигаю, переставляю, пока солнце не исчезает за деревьями. В комнате темнеет. Я передвигаю итальянские стеклянные медальоны на второй полке над моим письменным столом, один за другим, когда слышу, как со стоном открываются и закрываются гаражные ворота. Потом щелкает замок двери черного хода, она открывается и закрывается. Брифкейс отца ставится на пол. К этому времени, когда все медальоны на новых местах и расстояние между соседними — ровно три дюйма, из кухни доносятся новые звуки, новые запахи: постукивание, громыхание, что-то жарится и варится. То ли мне это снится, то ли эти запахи идут из кухни соседского дома. Я не могу поверить, чтобы такую вкуснятину готовили на нашей кухне. Мои родители не готовят — ни разу не готовили после смерти Орена. Ужин у нас — блюда на вынос из какого-нибудь ресторана или холодные сэндвичи. Мама практически ничего не ест, а папа не приходит домой раньше десяти. Наверное, я галлюцинирую.

Я позволяю хорошим запахам воображаемого обеда окутывать меня, успокаивать, когда память подбрасывает слова Флинта, произнесенные тихим мягким голосом: «Если ты не клиент и не несешь коктейль, разговаривать им с тобой неинтересно». Я уверена, он просто хотел закрыть тему после того, как я спросила его о «Десятом номере», но тут я осознаю, садясь на кровати и отбрасывая плед с вытканными на нем дроздами — меня это просто осеняет, — а вдруг такое возможно? Флинт утверждает, что способ есть только один, но это означает, что я все-таки могу их разговорить.

Получается, надо только принести коктейль.

Я бегу вниз, чтобы взять косметику, которую мама держит в ванной у кухни. Когда она еще выходила из дома, в каждом доме, где мы жили, она всегда держала косметику в ванной на первом этаже, говоря, что там идеальное «вечернее» освещение, чуть более тусклое, чем в других комнатах, подчеркивающее достоинства, более киношное. Ребенком я частенько стояла у нее за спиной, наблюдая, как она накладывает розовую пудру с крошечными блестками и ее кожа начинает сверкать бриллиантами. После того, как она уходила — под руку с отцом на обед, — а Орен, оставленный при мне нянькой, усаживался перед телевизором, чтобы посмотреть бейсбол, или играл — плохо — на гитаре в подвале, я брала пудру с блестками, мазала ею лицо и руки и носилась по дому, сверкая, притворяясь, будто я фея.

Прежде чем добраться до ванной, я вижу, что на кухне горит свет и мой отец стоит у плиты, в майке, обтягивающей широкую спину и шелковых черных домашних штанах. Так что обед не воображаемый.

— Линд? Это ты? — зовет он, определенно надеясь, что это моя мама; надеясь, что обед, который он готовит, хотя бы на несколько минут вытащит ее из глубокой, черной дыры.

— Нет, папа. Это я.

Пауза.

— Ло?

«А кто еще может это быть?» — думаю я, но не говорю.

— Да. Ло.

— Обед будет готов через минуту.

У меня рвется сердце, когда я вижу отца, хлопочущего на кухне в майке, вижу ножи и овощи на столешнице (все разложено неправильно, цвета перепутаны), наблюдаю, как он вытирает бледные руки о полотенце с одуванчиками, висящее над духовкой, которое мама обычно доставала и вешала на Пасху. Раньше он готовил нам вкусные, изысканные блюда каждую пятницу. Мы все надевали парадную одежду и садились к кухонному столу, будто в модном ресторане, и мама с папой разрешали мне и Орену выпить по глоточку вина, как принято в европейских семьях. И теперь я начинаю верить, что все у нас вновь может наладиться. Хотя бы на вечер. Может, и мама спустится вниз. Может, после обеда мы разожжем камин, и я все им расскажу. А потом они все обернут к лучшему, как и положено родителям.

— Я… честно говоря, я не голодна, — и это чистая правда.

Он поворачивается ко мне, лицо убитое.

— Я приготовил лингуини с песто. Ты любишь песто, правда?

Если на то пошло, соус песто я ненавижу. Не из-за вкуса — из-за консистенции. Он налипает на язык, как зеленый песок. Но я заставляю себя улыбнуться.

— Песто звучит неплохо.

— Присядь, цыпленок, — он указывает на стол. На нем уже лежат три подстилки-салфетки под тарелки, словно он по-прежнему надеется, что мама спустится вниз. Стула Орена нет. Вероятно, папа в какой-то момент забрал его и унес в подвал, чтобы мы не смотрели на него, всякий раз вспоминая, почему он пустует.

Я сажусь, а отец ставит передо мной тарелку с тонкой лапшой, залитой песто, и зеленым горошком. Потом наполняет свою тарелку. Зеленое. Все зеленое на белом фоне. Третью тарелку с едой он ставит на дальний конец стола, кладет вилки и ножи.

— Как сегодня поучилась? — спрашивает он, занимая свое место.

— Отлично, — отвечаю я. Какое-то время мы сидим в молчании, потом он начинает есть. Я таращусь. Похоже, забыла, как выглядит ужинающий отец.

Наконец он нарушает молчание.

— Я сожалею, что редко бываю дома. Мне надо понять, что делать с этой чертовой компанией, которой я занимаюсь. Пытаюсь раскрыть глаза городским властям… перевозки химических веществ. Это отвратительно, знаешь ли. Тот парень, он считает себя большой шишкой… тридцати лет от роду, а уже исполнительный директор… пытается выкрутиться с этими сомнительными сделками.

Когда он вновь начинает говорить, его голос звучит спокойно.

— В любом случае я хочу, чтобы ты знала, Ло. Я стараюсь. Ты это знаешь, так? Твоя мама и я… мы делаем все, что можем. Этим вечером я ушел с работы пораньше, чтобы побыть с тобой.

— Я знаю. Половина восьмого. Так рано, — слова застревают в горле. Горошек в беспорядке разбросан по тарелке, лапша лежит спутанной горкой.

— И я попытаюсь бывать дома гораздо больше времени, — он вновь берет вилку. — Между прочим, этим вечером я видел во дворе мешок для мусора. Ты прибиралась в своей комнате, о чем мы с тобой говорили?

Дохлая кошка. Значит, он увидел кошку до того, как я ее похоронила?

— Ты не заходил туда? В мою комнату? — ровным голосом спрашиваю я, терпеливо разделяя горошины на тарелке. Три одинаковые группы. По семь горошин в каждой. Не так хорошо, как девять, но и не ужасно. Не самое худшее. — Потому что это моя территория, папа, и я не хочу, чтобы кто-нибудь…

— Расслабься, — говорит он мне. — Я не заходил в твою комнату. Но я помню, что просил выбросить часть хлама шесть месяцев тому назад, и я просто хочу убедиться, что ты ко мне прислушалась… — Он смотрит на мою тарелку и вздыхает. — Перестань гонять еду по тарелке, просто ешь, хорошо? Ты же любила зеленый горошек, Ло.

Но я работаю, так что его голос — тихое бормотание, которое я едва могу разобрать. По центру тарелки по-прежнему отвратительная куча. Я не могу остановиться, пока каждая горошина не обретет положенное ей место у одного края тарелки. Групп три. Осталось распределить шесть горошин. Пять горошин. Четыре. Три.

Папа наблюдает за мной краем глаза, пока мы сидим в молчании. Единственные звуки — скрип вилки по его тарелке и шуршание горошин по моей.

Я сосчитываю количество горошин в каждой группе, чтобы подтвердить равенство всех. «Одна, две, три, четыре…»

Но папа вмешивается.

— Ло. Я просил тебя это прекратить. — И мне приходится начинать все сначала. Одна, две, три, четыре, пять, шесть. Одна, две, три… — Ло. Посмотри на меня. Пожалуйста. Ты принимаешь таблетки? Ло? Ответь мне. — Опять все сначала, лицо горит, тело бурлит, смесь ярости и стыда. Он не понимает: я не хочу быть такой, как мама, — оглоушенной, пустоголовой. Я предпочитаю это. Группы. Порядок. Системы. Схемы. Безопасность безопасность безопасность. Его рука выстреливает вперед в попытке схватить мою вилку. Я вскрикиваю, отдергиваю ее. Начинаю все сначала, как и должна.

Группа первая: одна, две, три, четыре, пять, шесть.

Он сверлит меня взглядом, я продолжаю начатое.

— Ешь свой чертов ужин, Пенелопа!

Я вдыхаю, глубоко. Закончила. Все готово. Три одинаковые группы, по количеству, цвету, конфигурации.

Я сжимаю руками край стола, отодвигаю стул, встаю. Папа смотрит на меня с ужасным выражением лица, с таким видом, будто я — мутант в клетке.

— Сядь, Пенелопа. Мы собираемся поужинать, как нормальные…

— Я не голодна, — повторяю я. Быстро отступаю от стола, пальцы сжимаются в кулаки. — Я ненавижу песто. Я всегда ненавидела песто. — Я иду в коридор и влетаю в ванную. Закрываю дверь и запираю ее, отчасти ожидая, что папа будет ломиться в нее и требовать, чтобы я вышла и вновь села за стол. Но он не ломится. Минутой позже я слышу, как он проходит мимо ванной. Дверь в его кабинет открывается и закрывается.

Я трижды выдыхаю, перед каждым вдохом считаю до трех.

Мамину косметичку я нахожу среди пластиковых флаконов с увлажняющими кремами и стеклянных пузырьков с лаком в корзинке, которая стоит слева от раковины. Все покрыто толстым слоем пыли. Я смахиваю пыль с косметички, с минуту держу в руках, не отрывая от нее взгляда. Уголком глаза вижу призрак матери-из-прошлого, который восседает перед зеркалом, поблескивающим в вечернем свете.

Я покидаю ванную и тихонько крадусь наверх, в свою комнату, осторожно отодвигаю кучку антикварных столовых приборов, головы, руки и ноги разобранных кукол, высокую стопку фотографий чужих семей с детьми, собаками и на отдыхе к ножке моего стола. Покончив с этим и освободив место, сажусь перед антикварным гардеробом из вишневого дерева и смотрюсь в большое овальное зеркало.

Шурш-шурш — я скольжу кисточкой взад-вперед по лицу, наблюдая, как оно становится все розовее и розовее. Поначалу блестки колются. Пудра давно не использовалась, вот они и стали жесткими. Меня опять трясет, теперь уже от волнения. Мне с трудом удается краситься, а уж как я сумела подвести глаза — просто не знаю. Руки ходят ходуном.

Теперь густо накрашенное лицо в зеркале даже не выглядит как мое. Мое отражение старше меня, я словно вижу себя в будущем, и если бы я прошла мимо себя на улице, то подумала бы, что эта девица как минимум студентка колледжа.

Меня вдруг охватывает глубокая удовлетворенность: я и представить себе не могла, что так легко стать кем-то еще. Положить себя на дальнюю полку какого-нибудь темного чулана, а потом появиться совсем другой, с кричащим макияжем, сверкающим женским призраком.

Я смотрю на кожу этой новой девушки, безупречно чистую, гладкую — конечно же, без шрамов. А потом я моргаю, и призрак тает в воздухе. В зеркале снова я. Простушка со шрамом. В голову приходит мысль, что я собираюсь солгать родителям и удрать в клуб, когда мне положено прилежно учиться, как нормальной девушке-подростку.

Ирония ситуации заставляет меня громко засмеяться, и я прижимаю руку ко рту, чтобы заглушить звук. Не хочу, чтобы папа решил, что я даже безумнее, чем он думает.

Я отступаю от зеркала на гардеробе, чтобы еще раз оглядеть свою комнату, когда дрожь пробивает меня с новой силой; дергаются даже сжатые в кулаки пальцы. Но это хорошо, что я решила оглядеться, поскольку сразу замечаю: каменных волков надо передвинуть на пять дюймов вправо, все девять. И мне надо добраться до них тремя большими шагами или двадцатью семью маленькими, чтобы этим вечером меня не поймали. Я добираюсь тремя большими, быстро переставляю волков, еще раз оглядываю свое маленькое королевство. Полный порядок. Я готова покинуть безопасность моего теплого кокона и выпорхнуть в окружающий мир, новый для меня. В каком-то смысле.

Быстро: я вынимаю скомканный клочок бумаги из «конверса» и перекладываю в одну из старых маминых туфель на высоком каблуке. Сегодня я надену их, чтобы слиться с другими посетителями клуба. Наконец я сжимаю пальцами подвеску-лошадь, которая лежит на моей груди, чувствую подошвой скомканный клочок бумаги, а статуэтка-бабочка Сапфир лежит в кармане моей куртки. Я хватаю сумку с ручки стула, который стоит у моего стола, кладу в нее кошелек. К старту все готово. Я добираюсь до двери девятью средними шагами и крадучись, с гулко бьющимся сердцем, спускаюсь вниз. Тонкая серебряная полоска видна под дверью кабинета отца, в остальном дом погружен в темноту. Я хватаю несколько крекеров из открытого пакета в кладовой, внезапно ощутив дикий голод.

Я тук тук тук, ку-ку, открываю входную дверь, на секунду замираю, стою между теплом и холодом: в темноте может затаиться киллер.

Колеблюсь еще секунду, прежде чем выскользнуть в морозный воздух, тихонько затворяю за собой дверь.