– Я позвоню вам, если вспомню что-нибудь еще, – обещает Дебра Килмюррей, прежде чем я ухожу, ошарашенная, к своему автомобилю. Я написала ей свой телефонный номер, как только ко мне вернулся дар речи, настояла на том, чтобы она его взяла… на всякий случай. Сумерки уже сменились темнотой, и у меня такое ощущение, будто я плыву сквозь нее.
Колеса моего «Капри» несут меня вперед, по улицам с гладким асфальтом, словно это не автомобиль, а субмарина. Деревья над головой колышутся, как водоросли, как коралловый риф, прячущий неведомых существ, которые наблюдают за мной.
Я еду, а меня со всех сторон атакуют вопросы, сужают кольцо окружения. Что значит смерть Грега Фостера? И значит ли что-нибудь? Почему никто ничего мне не сказал?
Грег Фостер начинал мамино дело. Вроде бы добился существенного прогресса. Говорил отцу, что с оптимизмом смотрит на исход процесса, говорил мне, что волноваться не о чем. Сказал мне, что вытащит ее из Броудвейта, и очень скоро, и у нас очень сильная позиция. А потом бросил ее. Бросил, вселив в нас радужные надежды, и, согласно Дебре Килмюррей, повесился в своей спальне. Кэрол Коль встала у руля, и внезапно все стало безнадежным, и перспектива признания мамы невменяемой превратилась в единственный выход. Все обернулось так, будто Выхода Нет И Остается Только Сдаться.
И теперь мне хочется вернуться домой, броситься в объятья отцу, прижаться к его белой футболке, пахнущей песком, и солью, акациями, которые росли в саду нашего старого дома, и высказать ему все, что я чувствую. И он скажет: «Ты просто ложись и закрой глаза, а я посижу рядом с тобой, пока ты будешь спать, и не позволю ни одному кошмару пробраться в твою голову».
Но у меня не выходит. «Приус» Хитер стоит на подъездной дорожке. Это означает, что она дома. Это означает войти в дом и увидеть их вместе, обнимающимися или сидящими у телевизора в гостиной, а может, готовящимися к какой-нибудь глупой настольной игре, чтобы мы втроем поиграли в нее перед сном. Я предпочту слететь с дороги, чем войти в дом и выражать радость от «Скрабла» или «Богла». В итоге я сижу в автомобиле на подъездной дорожке, наблюдая за отсветами телевизора. Достаю из сумочки мобильник, чтобы узнать, что поделывает Райна, но прежде чем успеваю набрать номер, мобильник начинает звонить. Номер мне не знакомый. Только после третьего звонка я отвечаю:
– Алло?
– Оливия Тайт?
Мне требуется секунда, чтобы понять, чей это голос.
– Остин, – говорю я, пытаясь скрыть нервозность, которую вызывает его голос. Перед мысленным взором возникает наш почти поцелуй. А потом – более стертый образ лица Штерна, которое в последнее мгновение заменило собой лицо Остина. – Разве я… давала тебе номер моего телефона?
– Нет. Но он есть на твоей страничке «Фейсбука». У тебя всё в порядке?
– Я собиралась поехать на ту вечеринку в Лодердейле с Райной, – лгу я. – Но не знаю… а что? – Я проверяю, как выглядят мои волосы в зеркале заднего обзора, трясу ими, освободив от резинки, которая удерживала их в конском хвосте.
– Как я понимаю, планов на вечер у тебя нет. Давай встретимся в гавани. Будет тебе сюрприз.
– Сюрприз?
– Намекну какой: не столь веселый, как ночное купание полуголыми, но зато нас за него не арестуют. Ну… скорее всего, не арестуют. – По голосу я чувствую, как он улыбается.
Трудно поверить, что Остин Морс не счел за труд найти номер моего мобильника. И позвонил по нему. Чудеса. Я легко могу представить себе полтора миллиона девушек из частных школ, которые красиво одеваются и ездят на сверкающих «БМВ», бросающихся к его ногам.
Но может, он устал от таких девушек? Может, на самом деле ему нравились чудаковатые девицы вроде меня?
– Отлично. – Так нужный мне повод не идти домой. – Когда?
– Сейчас, Оливия Тайт. Я буду там в десять. – Конец связи.
С подъездной дорожки я отправляю эсэмэску папе: «Вернусь поздно. Люблю. Лив».
Он отвечает, буквально через несколько секунд: «Только не очень поздно!! Развлекайся. Я тебя люблю».
Я заплетаю волосы в свободную косу, накладываю на губы блеск с вишневым ароматом, брызгаюсь жасминовой туалетной водой, которую давным-давно оставила в бардачке Райна, и нажимаю на педаль газа.
Остин Морс. Папа всегда говорил, что удивить, да еще как, может любой. Такое точно случилось с ним, со всеми нами: такой сюрприз, что мало не покажется.
«Сюприз» Остина, за который нас не арестуют, на поверку оказывается яхтой.
Когда я вижу ее, сразу возникает ассоциация с гигантским белым бананом со скамьями для сидения, веревками, чтобы тянуть, мачтой, слишком высокой для такой маленького корпуса, огромным раздутым гротом с тремя полосами по центру и парусом поменьше, который Остин называет стакселем.
– Не упади. – Остин ловит меня за талию, когда яхта внезапно поднимается на гребне волны. Теперь, когда мы вышли из гавани, ветер набирает силу и волны побольше. Грот раздувается еще сильнее, подстраивается под ветер. Полосы поднимаются и опускаются, словно танцуют.
– И не подумаю, – отвечаю я. Но не сразу освобождаюсь от его руки. – Я уже ходила под парусом, Остин Морс. Яхты не только для сверхпривилегированных. – Кончики его пальцев задерживаются на моей талии. Тепло пронизывает живот.
– Как, ты не слышала? Мэр издал несколько новых указов после твоего отъезда. Необходимо показывать квитки о жалованье отца, если ты хочешь выйти из гавани под парусом.
Ничего забавного, но как он это сказал – с каким серьезным лицом, – вот что заставило меня рассмеяться. Это приятно – находиться рядом с ним, ощущать, что на тебя обращают внимание, и это никак не связано ни с мамой, ни со Штерном, не вызывает боли. Я думала, моя скорбь по Штерну не оставит места для другого человека.
Но возможно, сердце – орган, пребывающий в постоянной готовности, открытый для любых изменений к лучшему.
Оба паруса хлопают, грот раздут, как чья-то большая щека, если при выдохе сомкнуть губы; стаксель не отстает. Меня стаскивает вдоль деревянной скамьи, когда Остин подтягивает грот и яхту качает вправо, прежде чем она вновь выпрямляется. Его лицо застыло от напряжения. Он выбирает все складки, чтобы паруса стали ровными, как целлофан, которым обтягивают крышку сервировочного блюда.
– Ты действительно научился этому в Финнегане?
– Да, – отвечает он. – Но я и хотел этому научиться. Эта яхта принадлежала отцу. Он оставил ее мне. – Я смотрю на его губы, на мышцы, которыми бугрятся руки.
– Ты много о нем помнишь? – Я вдыхаю запахи соленой воды, водорослей, холода океанских глубин, думаю о маме, о ее историях про русалок, которые теперь возвращаются ко мне во сне.
– Скорее нет, чем да. Вроде бы он кормил меня хот-догом на игре «Марлинов». Но, возможно, это фантазия. Мне было только три года, когда он умер. Рак у него нашли вскоре после моего рождения, и мама говорит, что большую часть времени он провел в больницах, но я ничего этого не помню. – Остин достает зажигалку из кармана клетчатых шорт, несколько раз зажигает, возвращает обратно в карман.
– Но я помню тебя совсем маленькой. – Он улыбается. Зубы у него очень белые. Супербелые, как новая звезда. – Я помню вечеринку, которую устроили твои родители, нам тогда было по четыре или пять, и ты ходила голая и категорически отказывалась что-либо надеть…
– Что? Я такого не помню!
– А я помню. Моя мама не разрешала мне играть с тобой, хотя я и хотел, думаю, она боялась твоей агрессивной сексуальности четырехлетки. Боялась, как бы ты меня не развратила.
– Круто. – Я складываю руки на груди. – Не могу поверить, что ты использовал в одном предложении слова «четырехлетка» и «сексуальность».
– Что ж, по отношению к кому-то еще я их уже никогда не использую, знаешь ли. – Он вскидывает брови, и я не могу не улыбнуться.
– Ты еще более странный, чем я всегда думала, Остин.
– Я всего лишь человек на яхте своего умершего отца и ищу ответы на самые сложные вопросы, которые ставит жизнь. Так?
Я не знаю, как реагировать. В голове вертится только одна мысль: «Может, его отец в Сером пространстве, вместе со Штерном».
– Здесь здорово, – наконец изрекаю я.
Остин бросает на меня взгляд, который я не могу истолковать.
– Гораздо лучше, чем болтаться в доме, где мама постоянно занимается самоусовершенствованием, а Тед долгие часы проводит в кондоминиуме. Или где он их там проводит.
– Что значит «где он их там проводит»?
Остин отвечает не сразу. Сначала только смотрит на черную простыню неба. Я вместе с ним смотрю на ту же черноту, и меня в голове роятся разные мысли, в том числе и самые банальные, о том, какие мы маленькие и как огромен океан; ощущение, что эта бескрайность может нас поглотить, пугает, но при этом и греет.
Яхта скользит по волнам. Паруса хлопают под ветром.
– Он просто постоянно занят, – наконец нарушает паузу Остин. – Мама часто кричит на него, если он приходит домой глубокой ночью. – Он наклоняется ко мне, одна рука по-прежнему на руле, ведет нас в выбранном направлении. – Я думаю, он может бегать по бабам, за ее спиной. А может, она знает. И я знаю, что моя мать иной раз может быть такой сукой, что мне хочется ее убить. Он мой отец. Понимаешь? Воспитал меня и делает все, чтобы осчастливить мою мать… или делал. Но он также научил меня никому не доверять. – Остин качает головой. На лице изумление, словно он не ожидал, что выложит все это другому человеку. – Извини, Тайт. Не хотел вести с тобой такие серьезные разговоры. Ни с кем никогда об этом не говорил.
Я не знаю, что и ответить, удивлена тем, что Остин Морс способен на такие мысли.
Задаюсь вопросом: а так ли правильны его подозрения насчет Теда? Тед на такое способен? Хотя я знаю Теда всю свою жизнь, известно мне о нем крайне мало.
А главное, думаю я – не зная, правда, насколько это важно, – что Остин чувствует себя преданным. Словно правила каким-то образом изменились, когда он отвлекся.
– Я понимаю, – киваю я. – Хочу сказать, у меня родители. Которые оказались совсем не теми людьми, какими я их себе представляла. Разочаровали меня. Поверь мне, я понимаю. От этого больно.
– Да. – Он смотрит на воду. – А как ты, Тайт? Скажи мне что-нибудь хорошее.
Он кусает губу. Я улавливаю запах его одеколона: лимон, и инжир, и что-то темное. Деготь. Мульча. Мне приходится бороться с желанием накрыть его рот своим и прижаться к нему, крепко. Такое же возбуждение я испытывала, когда рисовала: чистый холст, ждущий моих прикосновений, краски, льняная олифа, уголь, лен.
И чувство это превращает – почти – призрак Штерна в давний, забывающийся сон.
Я ощущаю жар, идущий от тела Остина, – и одновременно холод, распространяющийся в груди всякий раз, когда я думаю о Штерне.
– Я много рисовала обнаженных людей, – бормочу я, пытаясь избавиться от холода. Может, если я буду говорить, он уйдет. Все уйдет; останется только этот момент с Остином. – Старух. Толстяков. Они садились перед нами, снимали халаты и часа три сидели под ярким светом, но время это проходило очень быстро. Мне это нравилось. Я обожала рисовать больших голых толстых людей. Гораздо интереснее, чем худышек. С множеством морщин, складок, теней…
– Если тебя послушать, получается, что рисовать Мэттью Полса гораздо интереснее, чем меня, потому что он весит три сотни футов?
Я смеюсь, чувствуя, как растапливается лед, сковавший мою грудь.
– Именно.
– И будь у тебя выбор, этим вечером ты бы плавала под парусом с ним, а не со мной, так?
– Ты все понимаешь правильно. – Я улы-баюсь.
Остин смеется, игриво касается моего колена.
– Тогда почему ты перестала рисовать, если тебе это так нравилось? – Он поворачивает яхту налево, она кренится, полосы на гроте пляшут, расплываются.
Пауза, я думаю, что на это ответить.
– У меня не очень хорошо получалось, – наконец нахожусь я. Не могу сказать, что мир растворился в серости. Тогда он подумает, что я чокнулась. И я хочу ему нравиться, что странно. Мне кажется, для него важно, чтобы я ему нравилась.
– Правда? – Он так близко, излучает сильный юношеский дух. – Меня это удивляет. Ты многое видишь как никто. – «Если бы он только знал!» – Твоя мама тоже рисовала? Или только играла на фортепьяно?
У меня начинает гореть лицо.
– Только играла, – отвечаю я, чувствуя, как пальцы начинает покалывать: так бывает, если я заболеваю, или нервничаю, или меня что-то тревожит. Я пробегаюсь руками по волосам, пытаясь сосредоточиться на его лице, на россыпи веснушек у переносицы.
Его свободная рука уже между моих коленей. Я чувствую пульсирующий жар и напряжение, передающееся им. «О Господи!»
– Где ее держат?
Мне так жарко, что я боюсь вспыхнуть, как сухая солома. Бормочу:
– В Броудвейте. Пока.
– Да… это жестоко. – Остин смотрит на меня. Его пальцы по-прежнему у меня между колен. – Есть виды безумия, которые заложены генети-чески?
Я смотрю на него, лицо пылает, во рту пересохло.
– Я не… Почему ты спрашиваешь? – Я сдвигаю колени и подтягиваю их к груди. – Ты… ты думаешь, я чокнутая?
«Он это видит? Все это видят?»
– Нет-нет. Разумеется, нет. Извини… неудачная шутка. – Его рука ложится на мою ступню в сандалии. Я убираю ступню, внутри все горит.
– Потому что я не чокнутая. Господи, Остин. Почему ты так говоришь?
Он вновь накрывает теплой ладонью мою ступню.
– Это действительно глупая шутка, и я извиняюсь. Действительно извиняюсь. Если по правде, я думаю… ты просто безумно сексуальна. С тобой весело. Возможно, ты самая здравомыслящая из всех моих знакомых. И самая умная. – Вода бьется о борта яхты, большой парус хлопает, Остин смотрит на меня большими, подсвеченными луной глазами. – Ты мне нравишься, Оливия.
Мой желудок вздыбливается, рот заполняется горячей слюной, как бывает перед рвотой. Я проглатываю ее, крепко хватаюсь руками за скамью. Волны продолжают бить в борта, и я чувствую, что они каким-то образом уже во мне, плещутся, стараются подняться ко рту и вырваться густым потоком.
– Мне нужно на берег. – Я пододвигаюсь к любовно окрашенному борту яхты, гребни волн добираются до моих пальцев, стараются утянуть меня в темную глубину. Я отшатываюсь, поднимаю глаза к звездному небу. – Думаю, меня сейчас вырвет.
Именно это и происходит: я блюю и на дно яхты умершего отца Остина, и в глубокое темное море с пеной на гребнях волн.