Я думаю о маме, когда быстрым шагом, а где и бегом, увеличиваю расстояние до Города призраков, направляясь к дому. Думаю о том, как все началось для нее: когда у нее в голове начало все перемешиваться и она уже видела и слышала то, чего нет.
Все эти люди, хорошие люди с добрыми намерениями, пытающиеся уберечь меня; логически я понимаю, что они стремятся именно к этому. Тогда почему я испытываю такое негодование? Почему каждая новая открывшаяся истина – словно нож в сердце? Почему никто, кроме меня, не понимает, что творится в моей душе?
Черт. Остин. Я же собиралась только использовать его. Как отвлечение. Как не-Штерна… как кого угодно, но не Штерна. Я же не собиралась заходить так далеко. Не собиралась допускать, что на каком-то уровне Остин начнет мне нравиться.
Но он мне нравится. Нравился. Мне нравилось находиться с ним рядом. Я думала, он повзрослел, стал другим, у нас может… Господи. Я подумала, что этот Остин-гребаный-Морс действительно мной увлекся, по собственной инициативе. И угодила в расставленные им сети. Остин Морс встречался со мной, чтобы заполучить новый автомобиль. Автомобиль. Господи.
Я такая глупая. Такая, такая глупая. Такая слепая. Подумать только, потратила на него даже столько времени, хотя его у меня катастрофически мало.
Четыре дня. И это все, что у меня есть.
Штерн, Штерн, ну почему тебе пришлось умереть? Почему ты не смог остаться?
Я включаю мобильник. От папы только одна новая эсэмэска: «Береги себе, дорогая. Возвращайся не слишком поздно. Люблю. Папа». Теперь он спокоен, лишь когда рядом с ним Хитер. И меня это только радует. Если бы не она, он бы выпрыгивал из штанов: посылал по сорок тысяч сообщений в час, не получая ответных от меня. Более того, возможно, запретил бы мне выходить из дома.
Чайки кричат над песком, трясут клювами, машут крыльями. Их крики совершенно не похожи на услышанные мной в Городе призраков.
Не могу представить себе, что делает сейчас Остин, да мне и без разницы. Может, все еще стоит, разинув рот, в дверях, ожидая моего возвращения, рассчитывая, что я упаду ему на грудь, признаюсь в своих слабостях и слезно попрошу спасти от самой себя.
И тут тепло растекается по телу, на одно лишь мгновение: его руки на моей талии, груди, его губы на шее… А-ах. Я же позволила ему снять с себя трусики.
Я сую руки в карманы шортов и отбрасываю с пути какой-то мусор. Небо уже темное. Я гадаю, действительно ли Остин думает, что я красивая, сексуальная, удивительная… или Тед велел ему так говорить. Может, Тед проинструктировал его и по части поведения: «Сначала расслабляющий массаж. Потом комплименты. И раздевай ее, сынок. Снова комплименты, притворись, что тебе без разницы, даже если на ней окажутся бабушкины трусы».
«Но па-апа…»
«Не папкай, Остин. Сейчас Оливия нуждается в нашей поддержке. Если ты не скажешь ей, как тебе нравятся ее буфера, она может просто покончить с собой».
Я уже на полпути к дому, когда в сумочке звонит мобильник. Вероятно, Остин, с новыми извинениями. Я достаю мобильник, смотрю на высветившийся номер.
Незнакомый.
Я огибаю группу малолеток, чуть ли не полностью перегородивших променад, нахожу пустую скамейку, прежде чем ответить.
– Алло? – мой голос нервно-напряженный.
– Оливия? – женский голос. Немолодой женщины.
– Да?.. – Я жду.
Женщина вздыхает.
– Как хорошо, я уже боялась, что неправильно записала номер. – Она смеется, откашливается. – Я Деб Килмюррей… соседка Грега Фостера. Мы виделись в субботу.
Напряжение чуть отпускает.
– Да, конечно. – Я пытаюсь изгнать из голоса недоумение, но не имею ни малейшего понятия, почему она позвонила. Я ожидала увидеть номер папы, или Остина, или Райны. Но не ее.
– Как ты, милая?
– Все хорошо, – осторожно отвечаю я. – А вы?
– Отлично, отлично. Я обещала позвонить, если появится новая информация о твоем дяде. – Она вновь откашливается.
– Моем?.. – На мгновение я забыла, что, по моим же словам, Грег Фостер приходится мне дядей, пусть мы много лет и не виделись. – Да. Конечно. – Я ставлю сандалии на край скамьи, вжимаюсь спиной в спинку, с нетерпением жду продолжения.
– Знаешь, это даже не новая информация. Просто я все перепутала. И не знаю, так ли это важно… – Я слышу шуршание. Они ищет нужную газетную страницу? – Ох, дорогая, извини, что задерживаю. Но я подумала, что ты захочешь узнать. Я ошиблась, называя благотворительную организацию, которой Грег… извини, мистер Фостер… оставил свои деньги. Я сказала тебе, что это какой-то заповедник, но…
– Сказали. Он любил наблюдать за птицами и все такое. – У меня начинает сосать под ложечкой. И не хватает дыхания.
– Любил, и именно поэтому я ошиблась. Решила, что деньги пошли в национальный заповедник Каллена. Оказалось, что нет. Он оставил деньги больнице Шеферда-Каллена, которая, судя по всему, специализируется на исследовании шизофрении.
– Что вы сказали? – медленно переспрашиваю я. Мне кажется, что в руке у меня не мобильник, а кусок пластика.
– Ох. Плохая связь? – Я слышу, как она постукивает по своему мобильнику. – Я сказала, что Грег Фостер оставил все свои деньги психиатрической больнице Шеферда-Каллена. Больше четырех миллионов долларов. Для их исследовательского подразделения, которое занимается шизофренией. И знаешь что? – продолжает она более пронзительным голосом. – Он оставил их не от своего имени.
– А от чьего же имени он оставил деньги?
– От чьего? Ох, да, я записала: от имени Мириам Тейт. Это ее имя?
У меня останавливается сердце.
Мама.
– Алло? Ты здесь?
– Я… да. Здесь, – слышу я свой голос. Перед глазами все кружится. Океан, променад, группа малолеток, передающих по кругу бутылку пива в бумажном пакете. Мама.
– Я нахожу это очень странным, – миссис Килмюррей говорит и говорит. – Он был таким дружелюбным… мы частенько болтали… но он никогда не упоминал ее…
«Он вышел из процесса, покончил с собой и оставил все свои деньги от имени матери. Почему?»
– Я… извините, миссис Килмюррей, я должна идти, – бормочу я.
– Ох! Конечно, милая. Дай мне знать, если я смогу…
Клик.
Домой я добираюсь к десяти часам. Слышу работающий телевизор в спальне папы и Хитер. Они смотрят сериал «Место преступления: Майами». Уинн уже наверняка спит. Но кто-то оставил включенной маленькую лампочку над раковиной на кухне, а на столе залитое шоколадной глазурью печенье с предсказанием, перевязанное ленточкой. На целлофановой обертке написано «Дэвид и Хитер», в окружении белых сердечек: готова спорить, образец того, что получат все гости на свадьбе.
Мне интересно, как папа устраивал свою свадьбу с мамой.
Я беру печенье и несу его в свою комнату наверху, сажусь, приваливаясь спиной к кровати, пытаясь найти логическое объяснение. Четыре дня. Грег Фостер. Четыре. Какое абсурдное число. Чувствую, что мне подбрасывают все новые элементы пазла, медленно, чтобы я окончательно запуталась. Штерн.
Я ставлю ноутбук на колени, вытаскиваю все статьи, которые нашла за последний год после смерти Штерна. Почти шестьдесят. В каждой может содержаться информация, которую я проглядела, что-то запрятанное между слов, не уловленное мною.
Я сосредотачиваюсь на моем любимом фотоснимке: Штерн в костюме и при галстуке, прислонившийся к маминому кабинетному роялю. На фотоснимке его глаза темные и серьезные, и я представляю себе, что в них отражается вся мамина студия: турецкие ковры, и стопки книг и папок с нотами, и старинная лампа с керамическим абажуром на рояле, и маленький, в рамке рисунок, который я сделала для нее, с дальнего угла фотоснимка.
Я гадаю, вглядываясь в его глаза на фотоснимке: сможет ли он увидеть меня, если все каким-то чудом станет таким же, как прежде?
Но что я действительно хочу, так это вернуться в прошлое и все изменить. Я больше не стала бы отключать мобильник, прерывая разговор с мамой, если она раздражала меня. Я больше не упускала бы ни единой возможности крепко обнять ее, или прогуляться с ней по лесу за нашим домом, или пройти вдоль прибоя, или глубокой ночью расстелить одеяло для пикника и посидеть рядом с ней, вслушиваясь в грохот волн, огромных, и ужасных, и холодных, набрасывающихся на берег.
Всякий раз, когда я не помогала ей готовить обед, чтобы поболтаться в торговом центре в ожидании Хосе Руиса, или Риса Зайдена, или Марка Лунера, которые если и показывались, по большей части игнорировали меня; всякий раз, когда я не говорила ей, как сильно ее люблю… каждая клеточка моего тела, каждый вдох, каждое движение пальцев хотят прокрутить время вспять и все исправить.
Четыре дня. Я перечитываю новые статьи, смотрю на новые фотоснимки, потому что не могу остановиться. И когда добираюсь до фотографий Тани Лайвин, девушки, которая исчезла одновременно со Штерном, а выглядит как Райна, я не могу игнорировать сосущего чувства, поднимающегося из живота. Я ничего не добилась, зато испортила отношения со всеми, кому я небезразлична.
Я опускаю компьютер на пол. Но мне надо что-то делать, надо как-то отвлечься. Из стенного шкафа я вытаскиваю коробку со старыми рисовальными принадлежностями, которую привезла из художественной школы. Не прикасалась к ней после приезда. А тут срываю клейкую ленту, замираю на несколько секунд, а потом решительно открываю клапаны, чтобы заглянуть внутрь.
Первым, конечно, до меня добирается запах тюбиков с масляными красками, картонка с которыми стоит поверх моих альбомов для рисования красками и углем, олифы, гуаши, акварельных красок, запачканной замши, тряпок для протирки кистей и деревянного пенала, в котором лежали кисти и камышовые перья, с черными от туши остриями. Этот запах разом переносит меня в комнаты с занавешенными окнами, с множеством мольбертов, с кистями, с заляпанным краской полом, к подрамникам, к полотнам, которые мне не терпелось натянуть на них; он переносит меня в мою прежнюю жизнь, когда раздельное проживание родителей представлялось мне самым худшим из того, что могло случиться, да и то я думала, что это явление временное. Когда я могла показывать Штерну снег по скайпу.
Мои пальцы роются в картонке из-под обуви, один за другим поднимают тюбики с краской, аркой – как рисуют лучи солнечного света – выкладывают на полу. Теперь я не могу различать цвета без сверхъестественных усилий или не посмотрев на наклейку. У горлышка одно из тюбиков еще влажная липкость. Краска остается на пальцах, красная, как я понимаю. Чуть темнее знака «Стоп», но определенно красная. Красные краски сохнут целую вечность, дольше, чем любой другой цвет.
Чуть ли не на самом дне мои пальцы нащупывают что-то совершенно не похожее на тюбик. Вытаскиваю сей странный предмет. Компакт-диск.
Я кручу его в руке. Надпись темным маркером по центру «Л. ШТЕРН, ФОРТЕПЬЯННЫЙ БОГ», ниже маленькими буквами: «Лукас Штерн против Джульярда: практические занятия величайшего музыкального гения нашей страны».
Сердце прыгает в груди, я потрясена тем, что напрочь забыла об этом компакт-диске. А ведь Штерн дал мне его в память о себе. Так он сказал в тот день… в день, когда мы поцеловались, как туманом окутанные пылью и жарой. В день, когда что-то произошло с моими глазами. В день, когда я в последний раз видела его живым. И я ни разу не прослушала этот диск.
Я долго смотрю на него, прежде чем достать из стенного шкафа еще один реликт – проигрыватель компакт-дисков, который появился у меня в первых классах средней школы. Вставляю штепсель в розетку у моей кровати. Руки дрожат. В горле комок. Я вставляю диск в проигрыватель и запускаю нажатием клавиши.
Несколько секунд полной тишины, и я уже думаю, что он забыл нажать на клавишу «Запись» перед тем, как начать играть, но потом я слышу голос, его голос. Меня начинает трясти. Его живой голос.
«Привет, Лайвер. Это я, Лукас Штерн. (Подтверждение на лицевой стороне си-ди). Я записал для тебя этот диск в память о себе, в период времени, предшествующий началу моей международной известности и, естественно, поступлению в Джульярд. Duh. Поэтому… – он насвистывает, нежно, мелодию «О, Сюзанна». – И вот что еще, спасибо, что собралась прослушать. И ты знаешь… за то, что ты моя лучшая подруга. Ладно. Достаточно сентиментального трепа».
Я валюсь на кровать, и закрываю глаза, и слушаю, потому что больше ничего не могу. Каждая сыгранная им нота проглатывает меня, возрождает. Проглатывает вновь. Я вижу его лицо, когда он играет: такое серьезное. И глаза такие сверхъ-естественно ясные, словно в такие моменты он понимает что-то важное, более важное, чем все знания, что хранятся в наших головах.
Потом фальшивая нота в записи выдергивает меня из транса; нота, отличающая запись от исполнения того же произведения в студии моей мамы. «Странно. Штерн никогда не фальшивил». Мелодия повторяется, или более точно, Штерн вновь играет эту мелодию, снова и снова, и всякий раз я слышу фальшивую ноту. Определенно фальшивую. Я, не трогая диск, охваченная ностальгией, вдруг вытаскиваю альбом с рисунками из большой коробки и начинаю его пролистывать.
Пролистываю мои старые рисунки, пока не нахожу лица Штерна. Он поднялся в мою комнату – я вижу его как живого, – сел на пол, привалившись к моей кровати. Хотел, чтобы я нарисовала его строгим, со сжатыми в узкую полоску губами. Я начала. «Не улыбайся, – требовала я снова и снова, но он, похоже, просто не мог оставаться серьезным. – Штерн, я не могу тебя рисовать, если ты постоянно шевелишься. Ты получишься уродом: все черты сместятся с положенных мест». Но он уже хохотал, как гиена, даже не считая нужным прикрывать зазор между верхними передними зубами. И таким я его и «сфотографировала», увеличив зазор между зубами до такой степени, что создавалось ощущение, будто у него нет одного зуба.
«Ты выглядишь здесь как настоящий бродяга, Штернум», – сказала я ему. А он оскалился и принялся играть на воображаемом банджо: «О, Сюзанна, не плачь ты обо мне. Из Алабамы еду я, и банджо на спине». Под его записанную музыку я начала петь, глядя на мой рисунок углем, и из глаз вновь покатились слезы: «Из Алабамы ехал я и банджо прихватил, в Луизиану ехал я – любовь мою найти…»
– …Погода ясная была, а дождик лил и лил. Так солнце жгло, что я замёрз – мне белый свет не мил. О Ливер, не плачь ты обо мне.
Он здесь. Настоящий или призрачный. Мне без разницы. Он здесь.
– Штерн! – кричу я.
Под глазами большие круги, и лицо словно мерцает. Появляясь и исчезая, совсем не как у живых людей, и за губами черная дыра веч-ности.
– Лив. – Он смотрит на меня, глаза темные и серьезные. – Прийти к тебе все труднее. Гораздо труднее. Но я это сделал.
Пауза. Я вижу, как поднимается его грудь, я вижу, как тело дрожит под рождественской фланелевой рубашкой, я вижу. Какая серая у него кожа… Мне его недостает. Даже когда он здесь, рядом со мной. Здравая часть рассудка подсказывает, что это не так. Его нет, он ненастоящий. И мне недостает его, недостает его живого. Его глаза широко раскрываются.
– Эй… почему мелодия такая знакомая?
– Потому что ты ее играешь. Репетируешь, – напоминаю я ему с мольбой в голосе, надеясь, что под эту музыку он что-то да вспомнит. – Та самая, которую мы сыграли на мамином кабинетном рояле.
Какое-то время мы молча слушаем.
– Ты ее записала?
Я медленно качаю головой.
– Ты сделал для меня компакт-диск. Я только что его нашла.
– Когда я это сделал? Откуда он у тебя?
– Ты отдал его мне при нашей последней встрече, перед тем, как я вернулась в художественную школу. – Я проглатываю очередной комок, возникший в горле. Пытаюсь улыбнуться, и мне удается. – Но ты фальшивил.
– Фальшивил? – Он улыбается, бледный, идеальный. – Невозможно.
– Послушай.
Я прокручиваю запись назад, и мы слушаем. Фальшивая нота, и я наблюдаю, как он склоняет голову и морщится.
– Видишь? Эта нота!
– Ты права. Но это не я. Что-то там с клавиатурой… – Он закрывает глаза, кусает губу, начинает играть на воображаемых клавишах. – Это рояль.
– С маминым такого быть не могло, – указываю я. – Он всегда был идеально настроен, за этим она следила неукоснительно. На каком рояле ты играл?
И едва я задаю этот вопрос, ответ слетает с моих губ: «Город призраков».
Мы смотрим друг на друга.
– Но подожди… Строительство Города призраков не закончили до… – я не могу заставить себя произнести последние слова. Это так глупо.
– До моей смерти, – заканчивает он до меня. Его тело дрожит, кожа то становится прозрачной, то в ней добавляется серости.
– Но вестибюль уже построили, – медленно говорю я. По спине бежит холодок. – Его полностью обставили, чтобы показывать перспективным клиентам. В любом случае, кабинетный рояль в вестибюле стоял. Наверное, ты ходил туда, Штерн. Иногда играл там.
Штерн закрывает глаза. Долго молчит. Потом говорит:
– Наверное, я нашел способ тайком проникать в вестибюль… и мог репетировать там по ночам. – Он хмурится, прошлое возвращается к нему. – Я помню, как иду по дюнам… вокруг меч-трава. Пахнет болотом.
В груди гулко бьется сердце. Я пытаюсь представить себе, как все могло быть. «Если в тот вечер он не был в маминой студии… и он помнит, как тайком проникал в Город призраков, чтобы репетировать…»
– Ты был там в ту ночь, когда все произошло! – Слова горячим потоком вырываются из меня.
Он пожимает плечами.
– Не знаю. Не помню.
– Ладно, просто закрой глаза, – говорю я ему, – и слушай запись. Представь себе, что ты там, и этот ты играешь, и тогда, возможно… что-то вернется. – Я всматриваюсь в его лицо, пока он слушает, словно хочу пробиться взглядом в него разом и сломать те блоки, которые сдерживают воспоминания. – Что угодно. Даже вроде бы неуместное.
Взгляд Штерна смещается на рисунок, указательный палец движется вдоль линий, отделяющих черное от белого, нарисованное от пустоты.
– Я помню свет, по другую сторону окон. Внезапно вспыхнувший свет. – Его лицо напрягается, он хочет вспомнить. – Но это все. Остальное – серая тень.
– Эти окна выходят на автомобильную стоянку, – медленно говорю я. – Внезапный свет, возможно, фары. Кто-нибудь приезжал, пока ты играл? Ты что-нибудь слышал?
Он кусает губу, закрывает глаза, лицо перекашивается, как от боли.
– Крики, – наконец отвечает он.
– Крики? Какие крики? – наседаю я.
Он открывает глаза.
– Голоса. Спор.
– О чем? Ты помнишь, что они говорили?
На лице Штерна боль, борьба. Он силится остаться здесь, просто остаться со мной, тогда как нигде тянет его обратно во тьму. Он обхватывает себя руками, продолжает дрожать всем телом.
– Что происходит? Ты в порядке? – Я в ужасе, что он исчезнет до того, как удастся найти отгадку. – Пожалуйста. Пожалуйста, попытайся остаться.
– Я пытаюсь, Лив. Это трудно… – Дышит он с трудом. – Все как в тумане. Я… мне даже трудно вспомнить, почему я здесь… что делаю.
Я прикусываю губу, думаю. С минуту мы сидим молча.
– Город призраков, – объявляю я. Вскакиваю. В животе разгорается жар. – Может, есть какие-то документы о том, что происходило той ночью. Записи о том, что люди работали. Или о взломе. О чем-то таком, что произошло и случайно зацепило тебя. Хотя… – Я задумываюсь, отбрасываю волосы с глаз. – Если речь о полицейских донесениях, я, пожалуй, и так все знаю. Отец говорил мне… – Несмотря на кондиционированный воздух, мой лоб блестит от пота. – Город призраков, – повторяю я, уже в полной уверенности, что именно там все и произошло. – Мы должны ехать туда. Сейчас.
Штерну удается кивнуть.
Я надеюсь, он останется достаточно долго и доедет туда со мной. Бегаю по комнате в поисках ключа от Города призраков, который дал мне папа на прошлой неделе. Роюсь в карманах каждых шортов, ветровки, ощупываю ковер. Наконец подхожу к Штерну, который ходит взад-вперед, только не по ковру, а над ним.
– Дерьмо.
– Что? – Он перестает ходить, одна кудряшка нависает над глазом. – Что не так?
– Ключа нет. Куда-то подевался.
– Ты уверена? – Он дергает манжеты. – Так где-нибудь есть еще один.
– Да… должен быть. Папа все делает в четырех экземплярах. Но прячет их. Он такой странный. Наверное, приходил сюда в мое отсутствие и забрал ключ, который давал мне. Возможно, тревожился, что я воспользуюсь им по своему усмотрению.
– И ты бы воспользовалась, – указывает Штерн, сухо улыбается. Он едва сохраняет цельность, отдельные его части вдруг становятся прозрачными, чтобы тут же вернуться в прежнее состояние. Он непрерывно ходит, сгибает и разгибает пальцы. – Не можешь ты зайти к нему?
Если он что-то решил, остановить его невозможно. По этой причине, вероятно, он продолжает приходить ко мне, не сдается, не идет туда, где ему положено быть. По этой причине, вероятно, он был любимым учеником мамы. Никогда раньше ей не приходилось сталкиваться с таким напором и целеустремленностью.
Я качаю головой.
– Он начнет задавать слишком много вопросов. С тех пор, как я вылетела из художественной школы. Он думает, что мои намерения преступны. Если я попрошу у него ключи, он будет следить за каждым моим шагом.
Штерн все ходит.
– Ты можешь позвонить кому-то еще?
Я задумываюсь. Желудок словно наливается свинцом.
Остин.