Но мама не приезжает домой.

Полиции требуется неделя, чтобы подтвердить, что в Городе призраков найдены останки Тани Лайвин, и арестовать Теда.

На маминых слушаниях, восемь дней спустя, скорее формальных, чем необходимых, с губ прокурора слетает самое лучшее из когда-либо придуманных человеком слов: «Невиновна». И еще три, невероятных и удивительных: «Все обвинения сняты».

Мы все плачем. Папа, и Хитер, и Райна, которая пришла и сидит рядом со мной, и держит мою руку на своих коленях, а скамья очень похожа на церковную. И мы все обнимаемся и не отпускаем друг друга чуть ли не часы.

Невиновна.

Все обвинения сняты.

Свободна.

Но при этом домой она не едет.

Она не может прокрутить время назад и стереть все, что случилось, через что ей пришлось пройти.

Тед Оукли, сначала арестованный за поджог и отпущенный под невероятно высокий залог (разумеется, такие деньги для него не проблема), арестован вновь – не только за убийство, но и за распространение наркотиков. Кокаина. После первого ареста прокурор Майами получил ордер на обыск дома Теда, и его подчиненные нашли много любопытного: гору спрятанных документов, свидетельствующих о финансировании строительства Города призраков на деньги, заработанные Тедом на кокаине.

Прокурор Майами получил роскошное дело: с причиной знакомства Теда с Таней. Причина ее смерти состояла в том, что она решила таким способом оплатить свое обучение в колледже, восемьдесят тысяч долларов. Тед взял ее не только в любовницы, но и в сбытчицы: из кампуса Майамского университета деньги текли устойчивым потоком. Но в какой-то момент она стала требовать от Теда больше денег и больше внимания. Начала угрожать, он пришел в отчаяние, вот и похоронил ее под новым многоквартирным комплексом, тогда еще недостроенном. А Штерн умер, оказавшись нежелательным свидетелем.

Эффект домино.

Увязнув слишком глубоко, Тед рехнулся. Вся его жизнь могла пойти под откос: чтобы этого не случилось, он предпочитал обрывать жизни других. Сомневаюсь, что он видел себя убийцей, и уж точно ни в чем не раскаивался, находя себе все новые оправдания.

Тед Оукли считал, что ему дозволено больше других. Естественно, он богатый, влиятельный, щедрый. А мама больна, разводится и живет на жалованье учителя музыки и – иногда – на гонорары от исполнения ее музыкальных произведений. Всем проще следовать такой логике. Всем проще верить, что она могла убить в момент помутнения сознания.

И я знаю, что сознание может помутиться у любого.

Нет среди нас защищенных или невосприимчивых к хаосу, из которого родилась Вселенная. Мы созданы из хаоса и будем возвращаться в него снова, и снова, и снова. Наши сердца будут биться ради него, тогда как разумом мы будем искать порядок и находить, почти всегда, что его нет.

– Здесь направо, – говорю я Райне. – Конец Коллинс-стрит… там будет указатель. – Я смотрю в окно, ищу его: «Кейлиер-Хаус». Солнечный свет вливается в ветровое стекло, кожа Райны сверкает, заплетенные в косу длинные темные волосы напоминают обсидиане.

– Смотри. Видишь? – Я указываю на дом по левую сторону улицы… не просто дом, а старинный викторианский особняк с крашеными ставнями. Большая просторная лужайка. Пальмовые рощицы, цветы, японский садик справа, просторная веранда. Скорее курорт, а не психиатрическая клиника. Мамина награда: покинуть тюрьму, чтобы попасть в другое заточение, для тех, у кого плохо с головой.

Райна резко поворачивает, заезжая на автомобильную стоянку. Меня бросает вперед, я хватаюсь за живот.

– Ты в порядке, девочка? – Райна ставит ручку коробки передач на парковку, смотрит на меня. Я глубоко вдыхаю, отвечаю кивком. – Закрой на секунду глаза, – требует она. Я закрываю, а потом чувствую, как ее большие пальцы нажимают на мой лоб. – Это твой третий глаз, – говорит она мне. – Мамин новый бойфренд, учитель йоги, только что научил меня этому. Пробуждает твою интуицию или что-то такое.

Ее руки пахнут табаком «Драм», который она держит в маленькой нише под радиоприемником и жасминовым лосьоном для рук.

– И что это должно означать? – спрашиваю я.

– Не знаю, – признает она. – Чувак делает это всякий раз, когда я его вижу. – Я открываю глаза, и мы обе смеемся. Узел в моем животе начинает развязываться. – Черт, – мягко добавляет она. – Так хочется, чтобы Штерн был здесь.

Он возникает перед моим мысленным взором будто живой, и я осознаю: она столь многого не знает… я должна так много рассказать ей.

– Я… я любила его. – Я смотрю на мои руки, лежащие на коленях. – Я никогда тебе не говорила. Мы поцеловались за неделю до его смерти. Мы любили друг друга. – Я встречаюсь с ней взглядом и чувствую, что в моих глазах слезы.

– Ну… да. – Райна вытирает влагу с моих щек. – Это же было очевидно, с первого дня. Он всегда так тебя любил. – Она вжимается спиной в спинку сиденья и поворачивает голову, чтобы посмотреть на меня. – Я даже ревновала, потому что вы, казалось, видели только друг друга. – Ее миндалевидные глаза блестят, голос мягкий. – Я рада, что ты до этого дошла. И рада, что ты наконец-то сказала мне.

Я киваю, проглатываю комок в горле. Какое-то время мы сидим молча.

– А что… – нарушает она жаркую тишину, – …у тебя с Морсом? У вас уже все на мази или как? – Она вскидывает брови, улыбается.

Я шлепаю ее по бедру ладонью.

– Ну?.. – настаивает она.

– Я не знаю, Райн. Он действительно… очень клевый, и мне нравится быть с ним, но после того, что случилось… – Я замолкаю. – Чувствую, что буду идиоткой, если кому-нибудь доверюсь. – Я провожу пальцем по приборному щитку, оставляя на нем свободную от пыли полоску. – Со Штерном я никогда такого не чувствовала. Никогда. Даже не задавалась вопросом, хороший он парень или нет, – просто знала, что хороший. И сравняться с ним никто не может. Лучше Штерна никого нет.

Райна тянется к моей руке, зажимает между своих у себя на коленях.

– Лив, речь не о том, чтобы найти другого парня, который заменит тебе Штерна. Ты права, второго такого, скорее всего, нет. – Руки у нее теплые. Между нашими пальцами образуется холодная пленка пота. – Может, ты просто должна позволить людям любить тебя. Должна дать им шанс.

– Сейчас мне трудно пойти на это.

– Я знаю, детка.

Мы сидим в жарком автомобиле еще несколько секунд, молча, с переплетенными пальцами.

– Наверное, мне пора идти, – говорю я.

Райна обнимает меня, и я ощущаю на себе ее руки, даже когда вылезаю из автомобиля.

– Оставайся с мамой сколько захочешь, – говорит она мне. – Я подожду.

* * *

– Она в конце коридора. Комната тридцать шесть, – говорит медсестра, указывая, где мамина комната. Отдельная комната. И никакой тебе охраны.

Я прижимаю к груди глиняный горшок с денежным деревом, которое принесла маме, благодарю медсестру и иду по коридору с большими окнами, в которые вливается свет. На подоконниках много комнатных растений, которые пьют этот свет, становясь зеленее и зеленее. Лоб у меня в поту, руки дрожат.

Тридцать шесть. Серебряные цифры блестят на двери. Я тихонько стучу. Изнутри доносятся какие-то звуки, словно ножки стула скребут по полу. Я наклоняюсь к денежному дереву, вдыхаю его запах. Хочу на чем-то сосредоточиться, на чем-то конкретном.

Открывается дверь. Лицо мамы, подсвеченное солнцем. Моя мама… она сияет.

– Ливи!

Она прижимает меня к себе, крепко обнимает. Я держу денежное дерево у нее за спиной. Я ожидала увидеть грязный спортивный костюм, в котором видела ее в Броудвейте, но на ней красивые черные слаксы и белая шелковая блузка с круглыми перламутровыми пуговицами, которую она всегда надевала на репетиции.

Прижавшись лицом к ее шее, я ощущаю безмерное облегчение: пахнет она, как и всегда, плюмерией, хотя рядом этих растений не видно, и самую малость океаном. Эти запахи вернулись к ней словно по мановению волшебной палочки.

– Моя милая девочка, – говорит она моим волосам, и я утыкаюсь носом в плечо мамы, чтобы и дальше наслаждаться ее ароматом. – Мне нравится твое зеленое платье. – Отступает на шаг, оглядывает меня. – Ты слишком худая, Лив, но платье очень красивое. Подходит к твоим рыжим волосам. – Легонько касается моего перевязанного плеча, царапины над глазом. – Эти повязки, правда, с твоим нарядом не сочетаются, – шутит она, вновь прижимает к себе, чтобы поцеловать в лоб.

– Я принесла это тебе. – Теперь я отступаю на шаг и протягиваю ей денежное дерево. – Я подумала… подумала, что оно напомнит тебе о доме.

Она улыбается, широко. Берет горшок и ставит на подоконник.

– Посмотри на него. – Глаза у нее ясные, голос четкий; она выглядит нормальной, выглядит сама собой. – Совсем как в моей старой студии, Лив. Мне нравится. Мне очень нравится.

Комната небольшая, обставлена скромно, но это ее комната. Кровать в углу, около нее вязаный ковер, мягкие занавески с маленькими цветочками, подвязанные с обеих сторон огромного окна – никаких тебе решеток, – которое выходит в сад, маленький деревянный письменный стол и…

– Твой кабинетный рояль! Мама! Как он здесь оказался?

Я подхожу к нему – всего несколько шагов, – пробегаю пальцами по скамье, крышке, гладкому верху.

– Твой отец. – Мама улыбается. – Он попросил Мередит Кейлиер – она здесь хозяйка – подобрать мне комнату, в которую можно поставить рояль. И она подобрала. – Мама похлопывает рукой по роялю.

Мое сердце начинает биться сильнее – от надежды.

– Папа это сделал?

– Конечно.

Я пытаюсь прочитать ее взгляд, найти в нем вывод, совпадающий с моим: они по-прежнему любят друг друга. Собираются вновь сойтись. Оба это знают – больше, чем когда бы то ни было, – но слишком боятся, чтобы озвучить эти мысли.

– Мама… ты не думаешь… может…

Я не договариваю – боюсь, что слишком разволную ее; пусть она сейчас принимает другие лекарства, и они вроде бы работают, никогда не знаешь, что произойдет, когда она сломается. «Она не убийца, но это не значит, что она здорова», – так сказала мне Норма, ее лечащий врач, на прошлой неделе, когда я плакала в трубку, умоляя отпустить маму к нам, к обычной жизни.

«Она не готова, – заявила Норма. – Ей нужно время, чтобы поправиться, чтобы стать такой же, как прежде, а пока необходимо наблюдение специалистов. Просто навещайте ее. Она хочет видеть вас здесь. Хочет, чтобы вы видели, как она поправляется».

Я хочу сказать ей прямо сейчас, когда она берет обе мои руки в свои: «Пошли домой». Ее тонкие пальцы обнимают мои, и кожа у нее мягкая. Кожа моей мамы.

– Мы не собираемся опять сходиться, Ливи, – говорит она, и мое сердце проваливается в самый низ живота. – Твой отец и я будем всегда любить друг друга, но под нашей семейной жизнью подведена черта.

– Но… если вы любите друг друга, тогда почему? Почему нет? – Я понимаю, это отчаянная, детская логика, но ничего не могу с собой по-делать.

– Потому что… – она вздыхает, убирает за ухо прядь волос, – …этого недостаточно. В конце концов. Мы… мы двигались каждый в своем направлении, отдаляясь друг от друга, долгое время. Мы оба хотели этого, пусть это и болезненно. Мы поступили правильно – и твой отец, и я. Я действительно так думаю, Лив. Можешь мне по-верить.

Я смотрю на нее.

– Я просто не понимаю, когда все изменилось, мама. Я хочу сказать… мне казалось, что вы идеальная пара. Во всем подходили друг другу. Почему вы разошлись?

– Лив, мы оба стремились, чтобы все у нас получилось. Хотели, чтобы получилось, и какое-то время вроде бы нам это удавалось. Мы не хотели причинять тебе страдания. – Она замолкает, насупливает брови, на лбу глубокие морщины. – Но нас относило друг от друга, пропасть между нами углублялась, и мне было очень плохо. Мне давали ужасные лекарства, ты помнишь, я не могла встать с постели, не могла сочинять, ничего не могла делать, а я, вместо того, чтобы пойти к врачу, как следовало, просто перестала их принимать, и стало только хуже. Твой отец прошел через многое. Мы оба прошли через многое. Из-за этого наши отношения начали разваливаться: в голове у меня творилось что-то ужасное. Это было плохо. Это было неправильно.

– Но он все еще любит тебя, мама.

– Я это знаю, Лив, – говорит она, берет меня за руки; ее глаза сверкают, такие ясные. – И ради той любви, которую я испытывала и испытываю к твоему отцу, я позволила ему уйти. Жить своей жизнью. Я знаю, вроде бы в этом нет особого смысла, когда я говорю об этом вслух, но это и мой единственный путь к выздоровлению.

– Но ты не думаешь, что Хитер…

– Я все знаю о Хитер, – прерывает она меня, чувствуя, что я хочу сказать какую-то гадость, – и о том, что ей пришлось пережить. Она, похоже, хорошая женщина, Лив. Такая, судя по всему, и нужна твоему отцу, так что я за него только рада. Действительно рада, потому что если бы я выбрала ненависть, это решение не было бы правильным. Честное слово, Лив. Я имела возможность выбирать и выбрала радость. Ясно? Я сосредотачиваюсь на хорошем, на том, что у меня есть. – Она сжимает мою руку. – В этом месте мне хорошо, и люди заботятся обо мне, пока я определяюсь с тем, как мне самой заботиться о себе. Я наконец-то начала выздоравливать, учиться тому, как это можно сделать, Лив. Поверь мне.

– Мама. – Я поворачиваюсь к кабинетному роялю, поднимаю крышку. – Мне нужно знать…

– Что, дорогая?

– Штерн. – Едва я произношу его фамилию, она напрягается, на лице стыд. Но я продолжаю, потому что должна, должна знать. – Мама… почему ты призналась?

Слезы текут из глаз.

– Я… я думала, что сделала это, – говорит она. – Мои руки были в крови… и я думала… я хотела… – С губ срывается крик боли. – Я слишком давно не принимала лекарства, и в голове все помутилось, Лив. – Глубокий вдох. – Я не хотела тебе этого говорить, но, и это правда, я думала о том, чтобы покончить с собой. Больше чем думала. В то время очень плохо соображала. В голове образовалась черная дыра, все у меня перепуталось… я просто подумала, что, должно быть, убила его. Я ничего не помнила… ничего. Только мои руки. Его голову на моих коленях…

– Все хорошо, мама. – Интуитивно я подхожу к ней, обнимаю.

Она винила себя все это время в смерти Штерна. Она держала всю вину в себе, не позволяла своему разуму открыть правду о той ночи.

Через несколько минут мама отступает на шаг, мы беремся за руки, окруженные белым. Белые стены. Белая кровать. Белое солнце. Мы присаживаемся на скамью у рояля.

– Как видишь, Ливи, – наконец говорит она, – здесь не такая и дыра, правда? Все простенько, я знаю… но я думаю, мне здесь неплохо. Что скажешь?

Я оглядываюсь. Белые стены. Белая кровать. Белое солнце. Белые стены. Голые стены. Какая-то мысль формируется в голове… передается пальцам. Я резко поднимаюсь со скамьи, кладу руки маме на плечи.

– Подожди минутку, мама. Хорошо?

– Куда ты идешь?

– Сейчас вернусь, мама! Одна минутка!

Я бегу по широкому, залитому солнцем коридору, мимо сестринского поста, нескольких других пациентов, которые что-то делают в общей столовой, радиоприемника, настроенного на волну НОР, кричу женщине с короткой стрижкой, которая сидит за стойкой в вестибюле, «Сейчас вернусь» – и выскакиваю на автомобильную стоянку. Райна спит, тихонько посапывая, на откинутой назад спинке переднего сиденья. Я сую руку через опущенное стекло, отпираю дверцу, беру ранец для книг, нажимаю на кнопку блокировки дверного замка, бегу назад.

Когда возвращаюсь, мама все еще за роялем.

– Подумала, что ты, возможно, свихнулась и убежала из города, – шутит она, опираясь локтями на крышку рояля.

– Нет-нет, – говорю я ей. – Просто вспомнила, что кое-что тебе привезла.

Я отодвигаю стул от стола и расстегиваю ранец.

Достаю альбом для рисования, уголь, красную ручку, чернила. Мама оживляется. Я тоже, глядя на ее лицо.

– Живопись для твоего нового места, – говорю я. – Но рисовать мне лучше под музыку.

– Ох, Лив… я не… мои руки… они еще не такие, как прежде, знаешь ли.

– Мама… как будет звучать музыка – неважно. – На мгновение мелькает мысль о том, чтобы рассказать о моих «рисовальных» проблемах, но что-то меня останавливает… возможно, страх, что она начнет винить себя. Тогда свет уйдет из ее глаз, а процесс выздоровления затормозится и в голове все опять перемешается. Поэтому о себе я ничего не рассказываю. – Просто играй.

– Что ж, – вздыхает мама, – только потом не говори, что я тебя не предупреждала.

Она медленно поднимает крышку, пальцы зависают над клавиатурой, словно она не знает, что делать дальше. Но потом руки касаются клавиш и уже двигаются сами: наполняют комнату звуками, которым действительно удается в каком-то смысле остановить время, заставить забыть обо всем плохом. И когда я рисую ее, она такая же, какой всегда и была, когда играла: молодая, и длинноволосая, и с русалочьим хвостом, и сильная, и страстная, и здоровая.

Свободная.

Я осторожно вырываю лист, когда заканчиваю, и кладу перед ней.

– Лив. – Она поворачивается ко мне, мой рисунок трясется в ее руках, когда она на него смотрит. – Ты помнишь. Историю про русалку.

– Разумеется, помню, – отвечаю я. Меня переполняет радость, я удивлена, что мое тело еще не разорвалось от нее. – Это моя любимая история.

Она кладет рисунок на скамью и подходит, чтобы обнять меня. Крупные слезы счастья катятся по нашим щекам, когда мы стоим, покачиваясь, словно танцуем. В ее белой комнате, с белыми занавесками, белым ковром, белым солнечным светом, голубым небом. Голубым небом.

– Мама! – Срань господня срань господня срань господня.

Она отстраняется, в тревоге смотрит на меня.

– Что-то не так? Что не так? Что?

– Нет… просто… небо. – Мы поворачиваемся, чтобы взглянуть на него. Надежда, которая вдруг вспыхнула во мне, не умирает: я вижу, что оно голубое.

Не серое. Голубое. Я думала, что лучшее слово в английской языке – «невиновна», но теперь меняю свое мнение.

Это «голубое».

Все мое тело расцветает: никогда в жизни не видела ничего более яркого, более сверкающего, чем это небо. Сегодня. Я уже и забыла, каково это – видеть его. Видеть цвет.

Голубое. Каждая моя клеточка восторгается им.

– Действительно, небо прекрасное, правда? – говорит она, и я открываю глаза еще шире, потому что хочу, что их полностью затопила голубизна. – Мы должны выйти из дома, чтобы насладиться им, Лив. Оно слишком хорошо, чтобы смотреть на него через окно.

Я колеблюсь. В животе трепещет страх… страх, что все это исчезнет, как только я покину ее.

– Что ты собираешься делать?

Она оглядывается на кабинетный рояль.

– Думаю, буду продолжать играть. – В ее глазах блеск, который я узнаю: полуночный озорной блеск, и щеки у нее зарумянились, я это вижу. Никогда не думала, что такая мелочь вызовет у меня щенячий восторг, от которого мурашки бегут по коже: я уже и забыла, что можно так радоваться.

– Я скоро вернусь, мама, – обещаю я и снова обнимаю ее. Она целует меня в лоб. Ее губы мягкие. И волосы хорошо пахнут. Пустячки… пустячки, значение которых не осознаешь, пока они не уходят, а потом возвращаются вновь, словно по мановению волшебной палочки. – Очень скоро.

Я выхожу из маминой комнаты, стою за дверью долгую минуту, пока до меня вновь не доносятся звуки музыки, потом иду по коридору, возвращаюсь к жизни, которая ждет меня за порогом «Кейлиер-Хаус».

К Райне, которая уже проснулась и подпевает радиоприемнику, дожидаясь меня.

К яркому лазурному небу.