Избранное

Элсхот Виллем

Силки

(роман)

 

 

 

Часть первая. Силки

ВСТРЕЧА

Я уже несколько раз поглядывал на человека, сидевшего за соседним столом, потому что он мне кого-то напоминал, хотя я был убежден, что он никак не мог принадлежать к числу моих знакомых. У него был вид процветающего буржуа, преуспевающего дельца, но почему-то, глядя на него, я вспоминал знамена с фламандским львом, средневековую битву «Золотых Шпор» и бородатых молодых людей в фетровых шляпах. В петлице у него красовалась розетка, а на столе перед ним лежала пара изящных перчаток. Нет, я никогда не водил компании с такими людьми и все же никак не мог отвести глаз от этого человека. Где-то я видел его, но где, где, где?..

— Кельнер, — спросил он вдруг, — есть у вас настоящее пиво «Гиннес»?

— Конечно, есть, — раздался невозмутимый ответ.

— Дублинского розлива? Без дураков?

Оставив этот вопрос без внимания, кельнер повернулся к клиенту спиной и зычно рявкнул:

— Одну бутылку «Гиннеса»!

Как только незнакомец произнес «без дураков», я понял, что это Лаарманс, потому что голос его нисколько не изменился: десять лет назад он произносил эти слова точно так же.

— Как дела, Лаарманс? — спросил я, когда он принялся смаковать свое пиво.

Поставив кружку на стол, он взглянул на меня и сразу же узнал:

— Вот это встреча!

Еще мгновение, и он уже сидел за моим столиком и, даже не спросив меня, хочу ли я выпить, заказал вторую бутылку пива. Зная мое прошлое, он, видимо, решил, что это само собой разумеется. Когда же я с сомнением взглянул на бутылку, подумав, что и его придется угощать, хотя «Гиннес» мне совсем не по карману, он сразу же спросил, не предпочту ли я стакан вина «или что-нибудь в этом роде».

Как Лаарманс изменился! Я знал его в те времена, когда он был ободранцем-идеалистом с длинными волосами, от которых засаливался воротник его пиджака, курил большую трубку с головкой в виде черепа и не расставался с массивной тростью, угрожающе размахивая ею всякий раз, когда ему случалось выпить лишнее или когда он шествовал в рядах демонстрантов.

В те времена никто не умел громче его бросать клич фламандских националистов: «Летит буревестник! На море шторм!», и, насколько я знаю, полиция дважды сажала его в тюрьму за поступки, которых он не совершал, только потому, что он был столь грозен на вид.

Он достал из кармана серебряный портсигар и предложил мне сигарету с золотым ободком, кажется «Абдуллу»; во всяком случае, самой дорогой марки.

— Чем ты сейчас занимаешься, Лаарманс? — решился я наконец его спросить. Немного подумав, он рассмеялся.

— Чем занимаюсь? — переспросил он. — Как тебе объяснить? Рассказать об этом не так просто, а понять с лету еще трудней. Такой же вопрос я задал Боорману десять лет назад, и он попытался растолковать мне что к чему. Но потребовались месяцы практики, чтобы я понял суть дела. Еще пивка?

И он в самом деле заказал еще две бутылки.

— Я плачу за все, — успокоил он меня.

— Это у тебя орден? — спросил я.

Он мельком взглянул на яркую розетку, которая придавала его облику еще больше импозантности.

— Нет, — равнодушно ответил он громким голосом.

Я покосился влево, опасаясь, как бы два господина, сидевшие неподалеку, не услышали наших слов.

— Неважно! — сказал Лаарманс, смерив этих людей спокойным взглядом. — Это не орден, я же тебе сказал. Вот если бы я и впрямь приколол орден, тогда… Нет, я такими вещами не занимаюсь, потому что из-за них рано или поздно напарываешься на неприятность. Впрочем, может быть, это все-таки орден — ведь их сейчас развелось столько, что почти невозможно пришпилить ленточку, не впав в плагиат, даже если ты выбираешь самые невероятные сочетания цветов.

Лаарманс и прежде никогда за словом в карман не лез, но теперь его велеречивость была просто поразительной — равно как и проницательность, с которой он отвечал на вопросы, вертевшиеся у меня на языке, но еще не высказанные.

— Где же твои длинные волосы, Лаарманс? — снова спросил я. — И твои стихи? Ты больше не пишешь стихов?

— А моя трубка? — продолжал он. — Помнишь? Какая трубка, милостивый государь! Какая великолепная трубка! И фетровая шляпа! А моя трость! О боже, какая трость! И то, чего ты ни разу не видел, — например моя нижняя рубашка!

Он смотрел прямо перед собой, словно устремив взор в былое.

— Все в прошлом, все! — пробормотал он.

Немного помолчав, он спросил:

— А как обстоят дела с фламандским движением, да и вообще с политикой?

Я подумал, что, наверно, он все эти годы провел за границей, и ответил, что, насколько мне известно, в стране мало что изменилось: банкиры и дельцы по-прежнему говорят по-французски, так же как, впрочем, и большинство участников фламандского движения, когда они не работают на публику; либералы по-прежнему занимают все муниципальные должности, а католики — министерские.

Но оказалось, что он знает все это не хуже меня — ведь он тоже живет в Брюсселе.

— А как все же обстоит дело с фламандским движением? — продолжал он допытываться. — Ты знаешь, что я имею в виду… Демонстрантов с палками, в фетровых шляпах, черт подери! Они еще устраивают потасовки или по крайней мере сутолоку, как на ярмарке? Хотя, может быть, ты уже в этом не участвуешь?

Я ответил ему уклончиво и снова спросил, чем же он, собственно говоря, занимается.

— Расставляю силки, — сказал он.

Он заметил, что я ничего не понял из его ответа.

— Да-да, расставляю силки. Обхаживаю разных людей и выуживаю у них подпись, А подписавшись, они и в самом деле получают все с доставкой на дом!

— Что они получают с доставкой на дом, Лаарманс? — спросил я, потому что меня разбирало любопытство.

— Свои экземпляры.

И снова рассмеялся.

— Экземпляры «Всемирного Обозрения», — тут же пояснил он.

Показав на бутылку, он добавил:

— Отменное пиво!

— Послушай, — продолжал он. — Завтра воскресенье, а свою статейку я вполне успею состряпать в понедельник. Если ты действительно интересуешься моими делами, я охотно расскажу тебе все — ведь в прежние времена мы с тобой хорошо ладили. Приходи завтра ко мне в гости, и я выставлю тебе бутылочку. Согласен, старина? Бульвар Жапон, дом 60. И не робей при виде дощечки с фамилией. С трех часов дня я буду ждать тебя с нетерпением.

БООРМАН

С Боорманом, начал рассказывать Лаарманс, я встретился точно так же, как вчера с тобой. Иными словами, в кафе, совершенно случайно, но только в более поздний час.

В тот день я от нечего делать примкнул к какой-то манифестации, теперь уже не припомню к какой. То ли в честь политического деятеля либерального толка, то ли еще кого-то из этой компании. Так или иначе, мы ему каждые десять минут аплодировали, и он всякий раз с фальшивой ухмылкой раздавал направо и налево всевозможные обещания.

И вот наступил момент, когда я остался на улице в полном одиночестве — с тростью в руке и трубкой во рту. И тут я впервые увидел себя таким, каким я был, — заблудшей овцой. Моросил мелкий дождь, и моя уродливая шляпа неприятно липла ко лбу. Машинально я еще покрутил в воздухе тростью, но никто не обратил на это внимания, потому что никого поблизости не было.

«Лаарманс, — сказал я сам себе, — ты осел!»

И тут мною овладело чувство, которого я прежде никогда не испытывал, — меня обуяла тоска, непроницаемая, как туман. С мягким укором в голосе я раз десять окликнул самого себя по имени, но, разумеется, не услышал никакого ответа. А перед глазами у меня все стоял человек с засаленным воротником, в фетровой шляпе, с трубкой и тростью. Мне показалось, будто недалеки доносится помпе манифестантов, с которыми я слонялся по городу; не желая снова встречаться с ними, я свернул на боковую улицу и тут увидел кафе, которое еще было освещено. Ты знаешь, что я всегда был неравнодушен к пиву — вот я и зашел туда, заказал пол-литровую кружку и, положив трость и шляпу на скамейку, задумался над своей участью. Я зарабатывал перепиской на машинке сто двадцать пять франков в месяц, и мне к тому времени уже перевалило за тридцать. Если я и впредь буду делать то же самое, то через десять лет я стану, может быть, зарабатывать двести франков, через двадцать лет — сто пятьдесят, через тридцать — опять сто двадцать пять, а там…

И все эти годы мне придется писать письма, которые будут начинаться словами: «Nous vous accusons réception de votre honorée», «We duly received your favour» и «Wir hestätigen deu Empfang», а закапчиваться заверениями: «Recevez, Messieurs, nos salutations distinguées», «Yours faithfully» и «Hochachtungevoll».

Мысленно дойдя до «заверений в совершенном почтении», которые мне придется печатать через тридцать лет, я невольно оглянулся по сторонам, опасаясь, что кто-нибудь заметит страх, проступивший на моем лице.

Кроме меня, в кафе находился только один посетитель: сидя у противоположной стены, он и в самом деле, как я опасался, смотрел в мою сторону. Это был невысокий кряжистый мужчина лет пятидесяти, похожий на Бетховена — по крайней мере на его гипсовую маску, которая висит чуть ли не в каждом доме над пианино. При таком невысоком росте у него была несоразмерно большая голова с на редкость подвижным лбом, казавшимся неправдоподобно высоким прежде всего потому, что издали он почти сливался с его голым черепом, который разве что был чуть светлее по тону. Человек этот, подобно мне, держал в руке кружку пива, и, судя по тому, как он к ней прикладывался, желудок его ни в чем не уступал моему. Всякий раз, опуская на столик кружку, он окидывал меня взглядом. И какой это был взгляд, старина! Да из-за одного этого взгляда мне жаль, что я не смогу тебя с ним познакомить. Он, видимо, сам хорошо знал силу своего взгляда, потому что он смотрел не столько на меня, сколько сквозь меня, опасаясь, что может сразить меня наповал. Но все равно кровь так и бросилась мне в голову. Не то чтобы этот человек внушал мне ужас — совсем напротив, — но у меня было такое чувство, словно он видит мою нижнюю рубашку и мои немытые ноги… Какое-то время я еще прикидывался, будто мне все нипочем, но затем, допив пиво, взял в руки трость, надел шляпу и покинул кафе; часы как раз пробили полвторого. Едва я вышел на улицу, как порыв ветра чуть было не загнал меня обратно; я пошатнулся, и ветер, сорвав с меня шляпу, подбросил ее до второго этажа и затем швырнул в грязь. Дважды я тщетно пытался поймать свою шляпу, которая продолжала нестись по улице; когда же мне наконец удалось ее схватить, изо рта у меня выпала трубка, но, по счастью, не разбилась. И тут я почувствовал, что должен сорвать на ком-то злобу, и притом немедленно. Хорошо, что Боормана в это мгновение не было рядом, не то я размозжил бы его бетховенскую голову, да так и сидел бы по сей день и отстукивал на машинке чужие письма «с глубочайшим уваженном». Но зато поблизости стояла железная подставка дли велосипедов, и, изрыгнув затейливое проклятие, я разбил о нее в щепы трость, символизировавшую мое политическое кредо, после чего достал носовой платок и принялся вытирать шляпу.

— Ловко вы ее, молодой человек! — раздался чей-то голос, и ко мне подошел незнакомец, которого я видел в кафе.

И тут же он добавил:

— А теперь — бороду долой!..

— Мне не до шуток, сударь, совсем не до шуток, — печально ответил я. От моего гнева, как и от трости, почти ничего не осталось.

— А я и не думаю шутить, — сказал незнакомец. — Взгляните на меня!

Как ни странно прозвучали эти слова, я должен был признать, что и впрямь не увидел на его лице и намека на улыбку. Напротив, вид у незнакомца был чрезвычайно серьезный.

— Что с вами стряслось? — спросил он. При этом он снял с моей головы шляпу, сделал в ней оригинальную вмятину, так что она и впрямь стала гораздо элегантней, и снова нахлобучил ее на меня. Незнакомец обращался с моей головой так, словно она принадлежала ему по праву, а я лишь взял ее напрокат.

— Что со мной стряслось? — переспросил я. И, храбро взглянув ему в глаза, с горечью ответил: — «Искренне Ваш… с совершенным почтением и глубоким уважением».

— Так, — сказал незнакомец, и я в самом деле уверен, что он меня понял.

— Вот что, выпьем еще по кружечке, — распорядился он. И повел меня в другое кафе, за углом, где официантка уже ставила друг на друга столы и сдвигала их в угол.

— Что для вас, господин Боорман? — спросила она, и мой спутник заказал две бутылки крепкого пива «Гиннес».

— Только настоящее, дублинского розлива, Мари! — крикнул он ей вдогонку, когда она побежала выполнять заказ.

Помнишь, вчера вечером я сказал кельнеру в точности то же самое? Не только это одно я перенял у Боормана. Нет, я взял у него все, по крайней мере все, что мне удалось усвоить за время нашего сотрудничества. И как видишь, мне это пошло на пользу. Но я, конечно, только подражаю: где уж мне охватить все, что он умел!

Когда принесли пиво, он достал из кармана вот этот портсигар — впоследствии он мне его подарил — и стал настойчиво предлагать чудесную сигарету с золотым ободком. Я был, однако, несколько смущен и потому, вытащив свою трубку, уже начал было набивать ее табаком.

— А не пора ли положить этому конец? — спросил незнакомец, взглянув на мою пыхтелку.

Бросив трубку на пол, я поставил на нее каблук и придавил головку. Она разлетелась на мелкие осколки с треском, который заставил встрепенуться сонную официантку.

Ты же знаешь, что я всегда питал слабость к трубкам, а эта — такая оригинальная — была моей любимой. Какое влияние уже тогда должен был иметь на меня этот человек, если я, не колеблясь, привел в исполнение его приговор!

— Жаль, конечно, — сказал он, поймав мой прощальный взгляд, устремленный на осколки трубки, — но иначе нельзя. А не то я, право, не стал бы настаивать.

Его слова бальзамом пролились на мою душу — они свидетельствовали о том, что Боорман был по-своему способен на сочувствие, а я — слабый человек — без сочувствия обходиться еще не мог.

— Ваша фамилия? — спросил Боорман, на что я, естественно, ответил «Лаарманс».

— Не пойдет, — сказал он. — Нет, Лаарманс — это никуда не годится, особенно в стране, где сами клиенты носят такие фамилии, как Мосселманс, Бирманс и Борреманс. Отныне вы будете зваться Тейшейра де Маттос. Вот это имя так имя! Не правда ли? Только не вздумайте заказывать визитные карточки — тут лучше соблюдать осторожность. А я вас буду называть так потому, что «Лаарманс» никуда не годится. Так вот, господин де Маттос, мне все ясно без слов. Вам лет тридцать, не так ли? Значит, еще не поздно. Будь вам сорок, я бы уже не стал с вами связываться. Предлагаю вам следующее: вы поступаете ко мне на службу в каком угодно качестве. Скажем, секретарем или главным редактором. Можете сами придумать себе титул, который придется вам по вкусу, а главное — понравится клиентам. Женаты вы или нет, мне безразлично, равно как мне безразлично, чем вы занимались до сих пор. Но вы должны будете делать то, что я вам скажу. То, что я вам скажу… И не только делать, но и вести себя так, как веду себя я, говорить так, как говорю я, и молчать так, как я молчу. Мы составим контракт, в котором укажем, что начиная с сегодняшнего дня вы будете получать тысячу франков в месяц в течение срока, не превышающего двенадцать месяцев. По истечении этого срока — или раньше — вы получите под зад коленом или же я передам вам свое дело, и в таком случае вы будете работать на меня еще двадцать лет, кладя в карман половину прибыли. Если вы проявите расторопность, эта половина может составлять до пятидесяти тысяч франков в год. Да, двадцать лет — этого хватит, а заглядывать дальше нет никакого смысла. По истечении этого времени весь капиталец — ваш, как и вся прибыль, а вам тогда будет всего-навсего пятьдесят лет.

— Мне пятьдесят, — внушительно произнес он. — Вот сейчас, в это самое мгновение.

И от него снова повеяло такой силой, что я даже чуть-чуть отодвинулся, боясь прикоснуться к нему, словно это был не человек, а Динамо-машина.

Тысяча франков в месяц! Эта сумма показалась мне такой головокружительной, что у меня тотчас же мелькнула мысль о непреодолимых трудностях — о немыслимых языках и о тригонометрии.

— А вы считаете, что я справлюсь с работой, которую вы мне поручите? — спросил я с тревогой.

Он снова взглянул на меня. Этот взгляд определил мой вес с точностью до одного фунта.

— Да, — решительно сказал он. — Если только захотите. Захотеть — это гораздо трудное, чем справиться с работой.

— Меня это устраивает, — согласился я не без достоинства и не без гнетущего ощущения, что продаю душу дьяволу.

— Перо, бумагу и чернила! — воскликнул Боорман. Официантка встрепенулась и подошла к нам.

— Господин Боорман, — сказала она, взглянув на часы, — кафе уже закрывается. Вы не могли бы отложить…

Больше она ничего не успела сказать, потому что он сунул ей в руку два франка, и она тотчас же принесла все, что он просил.

В мгновение ока Боорман составил в двух экземплярах контракт на бумаге с грифом: «Пивная „Королевский лев“». Условия его в точности соответствовали нашей устной договоренности.

— Подпишите здесь! — показал он, и и взял ручку.

— Лаарманс, разумеется, — сказал он, и я поставил свою подпись с красивой завитушкой на конце.

— Я подберу для вас новую подпись, — пообещал мой патрон, засовывая в портфель подписанный мною экземпляр, — потому что эта завитушка старомодна и недостаточно импозантна. А ваша подпись должна внушать людям не то чтобы страх, но все же почтение. Отныне вы будете подписываться жирным, волевым почерком, без всяких завитушек. И разумеется, вы всегда будете подписываться только «Лаарманс» и никогда — «Тейшейра де Маттос», но так, чтобы никто не мог это прочитать, потому что ваша фамилия слишком банальна… А теперь пошли.

«ВСЕМИРНОЕ УНИВЕРСАЛЬНОЕ ОБОЗРЕНИЕ»

На свою беду Боорман в тот вечер выпил лишнего — в ином случае обстоятельства, быть может, сложились бы благоприятнее. Выйдя из кафе, он звучно высморкался, как это делают энергичные люди, сдвинул шляпу на затылок, чтобы холодный воздух умерил действие пивных паров, а затем подошел к ограде и стал мочиться.

— Жить вы сможете у меня, — сказал Боорман, — но столоваться будете в другом месте. Завтра вашу мансарду приведут в порядок, впрочем, уже сегодня там можно переночевать. Вам придется самому постелить себе постель!

— Ты что там делаешь, красавец? — раздался грубый окрик за моей спиной.

Мой патрон ничего не ответил, потому что обращение было вопросительным лишь по форме, тогда как лающая интонация, напротив, обязывала его к молчанию.

— И долго ты намерен тут стоять, приятель? — вновь осведомился тот же голос, когда стало ясно, что Боорман уже закончил свое дело. Слегка согнув ноги в коленях, он обернулся и оказался лицом к лицу с двумя полицейскими, которые сурово буравили нас взглядом.

— Смотри-ка, а ведь мы… да, в самом деле, мы задержали господина Боормана! — сразу же сказал тот, который был выше ростом.

— Боорман или не Боорман, шагом марш! — рявкнул второй. Это был коротышка, прятавшийся под каской, словно под зонтиком.

— Ты что, спятил? — прикрикнул долговязый на своего коллегу. — Ты сперва узнай, что к чему в здешнем участке, а уж после распоряжайся.

Заговорщически улыбнувшись Боорману, он браво отдал честь.

— Если вам будет угодно начать все сначала, господин директор, милости просим! Мы тем временем постоим на страже. А ты свои когти не выпускай, ясно, Лауверс?

— Дорогой мой друг номер 116, — сказал Боорман, — ты образцовый служака, пойдем ко мне, и я угощу тебя рюмкой отличного вина.

— И этот Опенок тоже пусть приложится, — продолжал он, указав на маленького полицейского, который хотел было его задержать.

Тот по дороге пробормотал еще что-то про ночное дежурство и чувство долга, но признал, что долговязый прав, ругая полицейского комиссара и заодно все «проклятое муниципальное управление».

— Думаешь, дождешься от них благодарности? — презрительно спросил долговязый.

— Нет, конечно, нет, — Лауверс это понимал, — но все-таки полицейский есть полицейский.

— Так-то оно так! — сказал долговязый.

У парадного подъезда дома Боормана висел большой медный щит, на котором при свете фонаря можно было прочесть:

            ВСЕМИРНОЕ УНИВЕРСАЛЬНОЕ ОБОЗРЕНИЕ               Финансов, Торговли, Промышленности,                                Искусств и Наук Основано в 1864 году. Генеральный директор К. А. Боорман

— Черт подери! — воскликнул Опенок, на которого это явно произвело впечатление.

— Только, пожалуйста, потише, господа! — попросил Боорман. — У меня капризная служанка, и я не хочу, чтобы она проснулась… Жена уехала в Гент, — продолжал он. — К своей больной сестре.

Отперев дверь, он впустил нас в дом и затем повернул выключатель, осветив широкий коридор, где с левой стороны было пять дверей подряд.

— Дирекция, — пояснил он у первой двери.

— Администрация, — продолжал он, когда мы подошли ко второй.

— Редакция.

— Касса.

Большие медные дощечки на дверях подтверждали все эти названия.

Наконец мы добрались до двери номер пять.

— Музей Отечественных и Импортных Изделий, — сказал Боорман, указывая на сверкающую дощечку, которая снова подтвердила его слова.

Он подождал, пока все мы прониклись смыслом этих слов, а затем ввел нас внутрь.

Это была просторная комната, оборудованная, как магазин, с несколькими прилавками и многочисленными застекленными шкафами. Сверху донизу она была разукрашена флажками, словно большой зал ежегодной ярмарки в день ее открытия. В середине красовался бюст человека с длинной бородой, а под ним была медная табличка с надписью:

                        Леопольд II                      Король Бельгии Покровитель Торговли и Промышленности

— Каррарский мрамор. — И Боорман указал на Леопольда.

Когда мы, по его мнению, достаточно насладились этим зрелищем, он повернулся влево и коснулся рукой рояля, стоявшего рядом с королем.

— «Стейнвей». Черное дерево.

На полу перед роялем лежала шкура зверя с разинутой пастью, таращившего на нас свои стеклянные глаза.

— Королевский тигр. Импортный, — пояснил Боорман.

Немного помолчав, он подошел к какой-то машине:

— Дизельный мотор мощностью в десять лошадиных сил.

— Будь осторожен, а не то тебя убьет током на месте, — сказал номер 116 Лауверсу.

Тот презрительно повернулся к машине спиной.

— Похоже, он забыл о выпивке, — сказал коротышка.

Вслед за мотором нам были продемонстрированы три английские кровати, два велосипеда, полдюжины механических косилок, четыре кресла, две американские конторки, три газовые плитки, стиральная машина, каток для белья, пианола, целый набор фотоаппаратов, груда посуды, две швейные машины, горы тканей, корсетов и зонтов, полное оборудование ванной, не менее тридцати пар туфель, чемоданы и саквояжи разных размеров, охотничьи ружья, овощные и мясные консервы, шесть пишущих машинок, а также различные предметы, назначение которых пока еще оставалось для меня неясным. На каждом из этих предметов была визитная карточка фабриканта или владельца магазина, который ими торгует.

— Все продается, кроме бюста нашего возлюбленного короля, — сказал Боорман, обводя комнату взглядом.

Вопреки тому, что обещала табличка на двери Музея, отечественные изделия заметно преобладали над остальными, так как, если не считать тигровой шкуры, из импортных товаров в Музее не оказалось ничего, кроме малайского криса, старомодного пистолета (который, кстати сказать, вполне мог быть и отечественным), конголезского копья, кучки кокосовых орехов, скорлупы страусового яйца, маленького деревянного идола и куска каучука — все эти предметы лежали на отдельном столике под самым носом у короля.

— Будьте добры, выберите нам бутылочку, господин де Маттос, — попросил Боорман, и я, пробираясь между велосипедами и косилками, направился к стойке, на которой были расставлены бутылки и графины всех форм и цветов.

Я взял бутылку и стал разглядывать на ней этикетку.

— Это… как ее… — сказал Боорман.

— Тминная водка, — уверенно определил Лауверс, хотя и находился на некотором расстоянии от стойки.

— Вполне может быть, — подтвердил Боорман.

— А вон там шартрез, — сказал Опенок, указывая на красивую бутылку, наполовину скрытую керамическим сосудом с джином.

— Что вы предпочитаете, тминную водку или шартрез? — спросил наш гостеприимный хозяин. — Выбирайте, слово за вами.

— Да все равно, господин директор. Нам и то и другое по вкусу, не так ли, Лауверс? — откликнулся номер 116.

Лауверс бросил на своего коллегу возмущенный взгляд.

— Вот уж нет! Нам и то и другое по вкусу, нам и то и другое по вкусу! Так-то оно так. Но если господин директор предоставит нам право выбора, я, конечно, предпочту шартрез, потому что шартрез во всех странах мира куда лучше тминной водки. А если тебе и впрямь все равно, так уж пил бы обыкновенную воду.

— Подлиза ты, — добавил он уже тише.

От человечка повеяло такой убежденностью, что спор был мгновенно улажен. Взяв четыре больших бокала из отдела «Кухонная посуда и утварь», Боорман повел нас через Кассу, Редакцию и Администрацию в комнату Дирекции.

Здесь было царство аппаратуры: телефон с распределительным щитом, всевозможные кнопки, диктофон для записи писем, а картотека!.. Совсем как в лондонском бюро демографической статистики.

О том, как высоко Боорман ценил свое время, говорили изречения, украшавшие стену:

Цените каждое мгновенье И избегайте промедленья! Скорей заканчивай дела. За быстроту тебе — хвала. Для каждого здесь единая мерка — Дорого время и босса и клерка! Сказав, что надо, не сиди — Скорей вставай и уходи! Все разговоры — покороче! Дела не терпят проволочек.

Прочие девизы свидетельствовали о том, что он был поборником честности в делах:

Недаром наши деды от рабства спасены — Они умом и сердцем всегда были честны. Своим благородством славны дельцы — Душою будь чистым, как наши отцы! Для честной сделки честных людей Не нужно печатей и подписей.

В то же время Боорман не находил нужным скрывать, что предпочитает расчеты наличными.

Все расчеты — в звонкой монете, И должник не будет в ответе. Деньги плати наличными — Будем друзьями отличными.

Пока долговязый служитель порядка читал эти надписи с таким видом, словно они и в самом деле его интересовали, Лауверс упорно смотрел на бутылку, которую по знаку Боормана я пытался открыть, выковыривая перочинным ножом пробку из горлышка, потому что у нас не было штопора.

Положив шляпу на письменный стол и зажав бутылку между ног, я старался изо всех сил, мне очень хотелось показать Боорману, как хорошо я выполняю первое же его поручение. Тогда я еще не знал, что он не придает никакого значения мелочам.

Но Лауверс в конце концов не выдержал. Какое-то время его голова дергалась в такт моим движениям, но затем он вырвал у меня бутылку, поставил ее к себе на колено и вытащил из кобуры огромный револьвер.

— Только, пожалуйста, без глупостей, — попросил Боорман.

Опенок воткнул револьверное дуло в горлышко бутылки и одним толчком загнал остаток пробки внутрь, после чего Боорман наполнил бокалы.

— Нам все равно, нам и то и другое по вкусу, — передразнил Лауверс своего коллегу, глядя, как номер 116 смакуем шартрез.

Сначала разговор зашел об акцизных сборах и алкоголизме, а также о предприятиях, обслуживающих любителей выпить, — таких, как винокуренные заводы и магазины, торгующие спиртными напитками в розницу, а затем Лауверс с любопытством спросил, сколько подписчиков у «Всемирного Универсального Обозрения».

Боорман ответил не сразу. Он перевел взгляд с бутылки на полицейских, а затем снова на бутылку, после чего выдвинул ящик стола и поставил посреди бокалов коробку с сигарами.

— Сколько подписчиков у «Всемирного Универсального Обозрения»? — медленно переспросил он. — Что же мне вам на это сказать?

При этом он так ничего и не сказал, только смерил Лауверса тем же взглядом, который тогда в кафе чуть не свалил меня со стула.

Маленький полицейский был, однако, весьма толстокож, потому что он ровным счетом ничего не ощутил и, отведав еще ликера, повторил свой вопрос, словно боялся, что его недостаточно хорошо поняли.

Но в конце концов Боорман, судя по всему, проникся доверием к Лауверсу.

— Вы, наверно, хотите знать число моих читателей, не так ли? — спросил он. И тень усмешки скользнула по его лицу.

— Да! — рявкнул Лауверс. — И так можно! Читатели и подписчики — это ведь вроде одно и то же, господин директор.

Меня этот вопрос тоже начал интересовать, потому что я чувствовал, что он имеет известное отношение к контракту, избавлявшему меня от «почтительных приветов» на все грядущие времена.

— Нет, — покачал головой Боорман после некоторого раздумья, — это не одно и то же, сударь. Число подписчиков равно нулю.

— Сколько, он сказал? — тихо переспросил Лауверс, обернувшись ко мне.

— У меня нет никаких подписчиков, — повторил Боорман. — Я в них не нуждаюсь. Ни одного мне не надо. Подписчики — это мало денег, много хлопот и еще больше болтовни. Покорнейше благодарю! А вот читатели у меня есть. Их у меня сколько угодно! Они же — мои клиенты. Иногда их набирается до ста тысяч. А как-то раз было двести пятьдесят тысяч. Двести пятьдесят тысяч читателей, господин де Маттос.

Я с интересом кивнул головой.

— Было по крайней мере двести пятьдесят тысяч экземпляров, — мечтательно проговорил он… Стало быть, двести пятьдесят тысяч адресатов, если только Липтон разослал все экземпляры, в чем я сомневаюсь. Но может быть, и разослал, потому что англичане на все способны. Там было — совершенно точно — двести пятьдесят тысяч двадцать пять экземпляров, из которых двадцать пять — для моего личного употребления.

Теперь и долговязый полицейский тоже кивнул, преисполненный восхищения, а Лауверс так сощурил глаза, что остались только узенькие хитрые щелки, и видно было, что он сгорает от любопытства.

— Двести пятьдесят тысяч двадцать пять экземпляров и ни одного подписчика… Значит, «Всемирное Обозрение» продается, как газета, — стал вслух размышлять Опенок.

— Нет, — сказал Боорман. — По крайней мере я думаю, что нет. Липтон, Сингер, Кокерилл, Кватта и все остальные поступают, конечно, со своим запасом, как им заблагорассудится. Меня это не касается. Но я еще никогда не слышал, чтобы кто-нибудь купил хоть один номер журнала. Или о том, что хотя бы один номер где-либо продавался. Ну, выпейте еще по бокалу.

— А этот Липтон или Кватта, — продолжал настаивать Лауверс, — они же должны… Никаких подписчиков, стало быть, нет — так ведь вы сказали? И «Всемирное Обозрение» не продается… Что-то я никак не возьму этого в толк…

И он посмотрел на своего долговязого коллегу с таким видом, словно хотел сказать: если ты тут что-нибудь понимаешь, ради бога, объясни!

— Да и ни к чему вам брать это в толк, Лауверс. Пользы вам от этого все равно никакой не будет. Опрокиньте-ка лучше еще бокальчик, от этого толку побольше, — утешил его Боорман.

— Друзья, — продолжал он, — никогда не забывайте, что у «Всемирного Универсального Обозрения» нет никаких подписчиков. Директор заявил вам это официально, не правда ли? Таким образом, тайны он из этого не делает. Как раз наоборот: во имя дружбы, которую мы сегодня скрепили бутылкой шартреза, он просит вас обоих рассказывать каждому встречному и поперечному, что он не желает и слышать о подписчиках. Говоря о каждом встречном и поперечном, я имею в виду ваших коллег, а не представителей делового мира. А если вас когда-нибудь вызовут в суд для дачи показаний, пусть каждый из вас мужественно поднимет кверху два должностных пальца, призвав в свидетели Иисуса Христа, и клянется до тех пор, пока Спаситель не посинеет на своем кресте… Ясно?

В его голосе послышались раскаты грома, и, когда он рявкнул «Ясно?», я заметил, что даже Лауверса проняло, несмотря на его толстую шкуру, — он содрогнулся…

— Если у вас будет желание насладиться шартрезом, или тминной водкой, — продолжал Боорман уже мягче, — или ароматной сигарой, то, прошу вас, приходите сюда без всяких церемоний. А если меня не будет дома, тогда попросту оттолкните от двери мою служанку, проходите прямо в Музей Отечественных и Импортных Изделий и берите себе любую бутылку. Надеюсь, вы согласны со мной, господин Тейшейра де Маттос? Эти господа заслуживают самого лучшего, что только у нас есть.

— Как вас зовут, дорогой друг номер 116? — спросил он. — Я предупрежу Като, это моя служанка. И тогда вам уже не надо будет отталкивать ее в сторону.

— Лодевейк Хендрикс, — ответил долговязый.

— Имя мне ни к чему. Итак, Хендрикс и Лауверс, — повторил Боорман.

Он взял из какой-то пачки две желтые карточки, надписал на одной «Хендрикс и Лауверс (полицейские 116 и 204)», на другой «Лауверс и Хендрикс (полицейские 204 и 116)», а ниже — «к вопросу о подписчиках, свидетели», после чего одну карточку поставил в картотеку на букву «Х», а другую — на букву «Л».

В бутылке уже почти не оставалось шартреза. Полицейские поменялись касками, и Лауверс, прирожденный комик, исполнил вполголоса песенку, которую когда-то сам сочинил по случаю чьей-то золотой свадьбы.

Без оплеух и тумаков, Пощечин, шишек, синяков Вы отмахали полстолетья. За это вас хочу воспеть я!

Свое приглушенное пение он дополнял жестами, изображавшими всю историю брака своих знакомых: ухаживания влюбленного, сопротивление, а затем согласие невесты, вмешательство ее матери и, наконец, зримые последствия любви; вдобавок он имитировал еще собачий лай и кукареканье. Кукареканье ему не очень удалось, потому что он не решался издавать достаточно громкие звуки.

Когда он умолк, Хендрикс попросил его исполнить также французский вариант песенки, и тогда Лауверс снова завел:

Вы недаром, говорят, Полстолетия подряд Пересудам вопреки Жили, словно голубки.

Неожиданно он умолк и застыл на месте, будто прислушиваясь к чему-то.

— Давай, давай! — стал подзадоривать его Хендрикс, уверявший, что самое потешное еще впереди.

— Вы ничего не слышите? — прошептал Лауверс.

В ночной тишине действительно раздался такой скрип, будто кто-то спускался по лестнице, а затем послышался крик: «Карел!»

Даже труба иерихонская и та не заставила бы нас проворнее вскочить с места. Выйдя из комнаты Дирекции, Боорман зашептался в коридоре с какой-то фигурой в белом платье, на мгновение мелькнувшей в дверном проеме.

Он задавал вопросы, за которыми следовали пространные объяснения его собеседницы. Это было смиренное бормотание, напоминавшее молитву; в конце концов его прервал громкий возглас Боормана:

— «Кортхалс Четырнадцатый!»

Мгновение спустя Боорман разразился жутким смехом и, несколько раз воскликнув: «Забальзамировать! Набальзамировать!», вошел в комнату и закрыл за собой дверь.

Нам, пожалуй, лучше уйти, не правда ли, господин директор? — спросил Хендрикс, которому было явно не по себе.

— Нет, оставайтесь здесь, — сказал Боорман. Он стоял, скрестив руки на груди, и взгляд его был устремлен вперед, словно он силился что-то рассмотреть.

— Господин де Маттос, — внушительно проговорил он после небольшой паузы, — меня пытается облапошить один тип по фамилии Кортхалс, живущий в Генте и заграбаставший труп моей свояченицы. Сегодня утром моя жена отправилась навестить сестру. Я не знал, что бедняжка так близка к смерти, иначе я тоже поехал бы к ней. Однако моя жена приехала слишком поздно. А поскольку она хотела вернуться домой сегодня же, она вверила покойную заботам Кортхалса. Жена хочет, чтобы ее единственная сестра была похоронена здесь. И потому она поручила Кортхалсу сделать все необходимое, понимаете, все, не уславливаясь о цене даже после того, как этот тип упомянул о «бальзамировании». «Он специалист», — говорит она. Представьте себе, что кто нибудь закажет у меня десять тысяч экземпляров «Всемирного Обозрения», а вопрос о цене оставит на мое усмотрение… Он должен сначала забальзамировать труп, а затем доставить его сюда на моторизованном катафалке «Кортхалс Четырнадцатый». Понимаете ли вы, что это означает, де Маттос?

Я ответил, что четко представляю себе всю опасность ситуации, и это соответствовало истине, но Боорман не слушал меня — он стоял, погруженный в свои мысли.

— По закону, — размышлял он вслух, — владелец любой вещи или имущества имеет право потребовать от любого держателя — а следовательно, и от Кортхалса — ее возвращения в первоначальном виде. И такое требование должно быть немедленно удовлетворено.

Пока он обдумывал свои собственные слова, лицо его на мгновение просветлело, а затем сразу же помрачнело.

— Но держатель, — продолжал он, — имеет право потребовать возмещении затрат на сохранение и обработку вещи, способствовавшую улучшению ее качества. И если это проклятое бальзамирование никак не улучшит качества, то, с другой стороны, оно, безусловно, способствует сохранению вещи.

Он вытер пот со лба и принялся шагать по комнате взад и вперед, бормоча себе что-то под нос.

— Вам ничего не приходит на ум? — спросил он, обернувшись ко мне. И, не дожидаясь ответа, сказал: — Господа, я позвоню хозяину фирмы и попытаюсь отменить бальзамирование и перевозку на «Кортхалсе Четырнадцатом». Если только он не бросит трубку и я успею сказать ему, что не потерплю всех этих его махинаций, то с меня взятки гладки, а уж он с досады будет визжать, как свинья. Но надежда на это невелика. Я на его месте просто не снимал бы трубку. Но так или иначе, мне нужны свидетели, которые впоследствии смогут подтвердить, что я действительно в их присутствии отменил заказ.

— Вам понятно, о чем тут речь? — резко спросил Боорман, увидав, что Лауверс рассеянно смотрит по сторонам.

— Все понятно! — ответил Опенок.

— Итак, — продолжал Боорман, — за дело! Де Маттос, прижмите эту штуковину к уху и слушайте, как у мерзавца на другом конце провода душа с богом разговаривает!

Порывшись в телефонной книге, он сел рядом со мной, вызвал центральную станцию и закрыл глаза.

— Брюссель, — ответил гнусавый голос.

— Гент! — рявкнул Боорман, лязгнув зубами на аппарат, как собака на кость.

Послышалось какое-то бульканье, затем шум, как от морского прибоя, а потом адский грохот и треск.

— Фабрика, — тихо сказал Боорман, когда я вздрогнул.

Грохот, постепенно затихая, перешел в довольно приятный звук, затем снова усилился и вдруг резко оборвался. Наступила тишина — настолько полная, что я почувствовал, как бледнею.

— Нет тока, — прошептал Боорман.

Тут вдруг снова послышался гул и грохот, который налетел, как шквал, а затем постепенно заглох где-то вдали.

— Поезд.

Боорман бросил скорбный взор на Хендрикса и Лауверса, которые по-прежнему стояли без дела.

— Внимание, господа! — сказал он. — Если мне удастся вызвать его на разговор, я буду всякий раз повторять его слова, прежде чем ответить ему, так что вы сможете следить за ходом беседы.

Он снова закрыл глаза.

— «Отель де Франс»? — спросил наконец женский голос. Боорман не шелохнулся. Он сидел весь поникший, подперев ладонями уши и поставив локти на стол, как будто дремал.

— «Отель де Франс»? — опять раздался тот же голос.

А затем вдруг:

— Гент на проводе!

Эти слова прозвучали так, как прозвучал бы в ушах человека, потерпевшего кораблекрушение и в течение нескольких дней державшегося на бревнышке в открытом море, возглас: «Пароход на горизонте!»

— Один-семь-два-восемь, — решительно произнес Боорман, широко раскрыв глаза и пододвинув стул ближе к столу, как бы желая усесться поудобнее. Нахмурив брови, он не отрывал глаз от злосчастного аппарата и, стиснув зубы, во вновь наступившей тишине ждал, что будет дальше.

— Переговорили? — долгое время спустя раздался тот же голос, который сказал «Гент на проводе».

— Нет, — ответил Боорман. — Номер один-семь-два-восемь все еще не ответил. Вы не будете столь любезны позвонить еще раз? И пожалуйста, ни в коем случае не разъединяйте нас!

Я снова стал слушать. Над Фландрией висела мертвая тишина.

— Алло, кто говорит? — послышался вдруг вопрос, когда я подумал, что надеяться уже не на что.

— Я имею честь говорить с фирмой «Кортхалс и сыновья»? — спросил Боорман, воздев кверху свободную руку, словно пророк, ограждающий себя от удара судьбы.

Казалось, гентский абонент раздумывает. Во всяком случае, он ответил не сразу, да и то чтобы снова спросить: «Кто говорит?»

В голосе, его была нерешительность, как у человека, который, проснувшись ночью от испуга, обращает свой вопрос наугад во тьму.

— С вами говорит Боорман из Брюсселя, сударь. Я чрезвычайно благодарен вам за помощь, которую вы соблаговолили оказать моей жене, если только я имею честь говорить с господином Кортхалсом, — заиграл Боорман голосом, в котором переливались все звуки органа.

Ответа не последовало.

— Алло! Со мной говорит господин Кортхалс, владелец известной фирмы «Кортхалс и сыновья»? — снова спросил он, и его рот исказила скорбная гримаса.

Ни звука, ни шороха. Человек на другом конце провода, дважды спросивший «кто говорит?», либо отошел от телефона, либо молча стоял с трубкой в руках.

— Переговорили?

— Барышня, — сказал Боорман умоляющим тоном, — позвоните, пожалуйста, в последний раз. Речь идет об очень важном деле. Я начал было говорить, но связь неожиданно прервалась или же номер один-семь-два-восемь не хочет отвечать. Вы согласитесь в таком случае засвидетельствовать, что я…

— Я позвоню еще раз.

И вскоре после этого:

— Один-семь-два-восемь не отвечает.

Боорман растерянно выкрикнул еще несколько фраз, но я ничего больше не услышал, кроме клокотания, закончившегося всхлипом.

— Брюссель, переговорили с Гентом?

— Да, да, — ответил Боорман, отставляя в сторону аппарат.

— Не выгорело дело? — спросил Лауверс. Но Боорман был углублен в свои мысли и, казалось, совсем позабыл о нашем существовании… Не замечая полицейских, он смотрел на стену, как человек, который знает, что ему никто не может помочь, и судорожно глотал слюну.

— Я думаю, нам пора, — сказал Хендрикс, которому не терпелось уйти, несомненно потому, что вид Боормана внушал ему серьезные опасения.

Да и мне было не по себе, потому что совсем недавно я видел, как человек скончался за игрой в карты, и теперь меня не покидала мысль об этой сцене.

— Может быть, отправиться в его логово? — пробормотал Боорман. — Поезд отходит в пять шестнадцать. Но гнездышко, конечно, уже пусто или дома одна только жена, а она, разумеется, не в курсе дела: «Об этом, сударь, вы должны говорить с моим мужем». Послать телеграмму?

Вялым движением он взял листок бумаги и написал: «Кортхалс, похоронное бюро, Гент. Отмените бальзамирование и перевозку на „Кортхалсе XIV“. Подробности письмом. Боорман».

— Не откажите в любезности отправить это заказной телеграммой, Лауверс. Вы ведь будете проходить мимо телеграфа. Я устал и хочу лечь.

На лбу его и в самом деле выступила испарина, а глаза слезились; он вытер лицо носовым платком, после чего дал полицейским по сигаре.

Когда Лауверс уже собирался положить телеграмму в карман, Боорман взял ее у него из рук, снова перечитал написанное, смял бумажку в комок и небрежно бросил в корзину.

— Не надо. Теперь уже слишком поздно. «Когда пришла ваша уважаемая телеграмма, наш господин Кортхалс был в отъезде» и так далее. А затем, спустя несколько дней, я получаю личное письмо, полное заверений в совершенном почтении, и счет вместо постскриптума. Старая история. Когда заказ принят к исполнению, тут уже ничего не поделаешь — понимаете, ничего, ничего. В свое время фирма швейных машин «Зингер» тоже пыталась было заставить меня пойти на попятный. Бьюсь об заклад, что завтра покойницу привезут сюда.

— Нет, де Маттос, — заключил он, когда полицейские уже ушли, — я заплачу Кортхалсу. Я заплачу наличными, не оговаривая никаких скидок. Но я с ним за это расквитаюсь. Спокойной ночи. Ваша комната на третьем этаже. Завтра в девять утра жду вас в конторе.

«КОРТХАЛС XIV» и «КОРТХАЛС XV»

На следующее утро покойницу действительно привезли, как и предсказывал Боорман. Не прошло и десяти минут после того, как я спустился вниз, когда к дому подъехал «Кортхалс XIV» и появился человек в черном, который вручил Боорману конверт, где, помимо счета, было вложено также письмо, доверявшее предъявителю получить причитающуюся сумму.

— Две тысячи пятьсот франков. Это еще по-божески, — сказал Боорман с каменным лицом. — Я вам сейчас выпишу чек.

— А это для вас, — добавил он, вручая похоронщику двадцать франков.

Сумма чаевых явно поразила человека.

— Не торопитесь с чеком, сударь, — вежливо ответил он и попросил Боормана открыть ворота. Он хотел поставить машину во дворе, потому что вокруг нее уже начали собираться соседские кумушки.

— Сволочи! — крикнул разносчик телеграмм, когда увлекательному зрелищу неожиданно был положен конец.

— Я схожу в фирму «Лапорт» и попрошу отрядить несколько человек, чтобы они помогли при разгрузке, — сказал похоронщик. — Через полчаса я вернусь.

Когда он ушел, Боорман покинул комнату Дирекции и принялся осматривать корпус «Кортхалса XIV», который и в самом деле имел необыкновенно импозантный вид. Боковые стены кареты были украшены черными занавесками, на которых сверкали серебряные слезы, а задняя стенка представляла собой двойную дверь, через которую происходила погрузка и разгрузка.

— А для чего эти занавески, мой друг? — спросил Боорман у невзрачного субъекта, который сидел за рулем с видом человека, недовольного своей участью.

Тот ничего не ответил. Потом порылся под пледом, прикрывавшим его ноги, вытащил из-под него большой сверток и развернул увесистый бутерброд. Проглотив несколько кусков, он оглянулся на Боормана, который, сидя на корточках, пытался заглянуть под карету, и спросил, нельзя ли раздобыть, немного воды, чтобы промочить горло.

— Принесите из Музея бутылку вина, де Маттос, и большую кружку. Пивную кружку, — тотчас же приказал Боорман.

— Нравится? — спросил он немного погодя, когда шофер отхлебнул глоток.

Тот утвердительно кивнул и, не переставая жевать, пробормотал несколько слов благодарности. Боорман взглянул на него еще пристальней, нащупал деньги в кармане брюк и, после непродолжительного колебания, дал ему пять франков.

— Бери! — сказал он, сунув ему в руку большую монету, — это тебе. Так для чего же занавески, мой друг?

И тут человека прорвало.

— Он вас, конечно, обвел вокруг пальца, сударь. Забальзамировал, не так ли? Я слышал, как они веселились по этому поводу. Держите теперь ухо востро, потому что за разгрузку надо платить отдельно. Если вы только дадите ему волю, сразу же получите еще один счетик, который хозяин уже успел заготовить, а этот задрыга держит в своем кармане.

Он, несомненно, еще долго продолжал бы в том же духе, но Боорман опять спросил его, дли чего, собственно говоря, предназначены занавески.

Я не знаю, что навело его на этот вопрос, и не уверен в том, что он сам это знал. Но впоследствии я сотни раз бывал свидетелем тому, как он, словно повинуясь какому-то инстинкту, безошибочно нащупывал слабое место своего клиента или противника.

— Для чего занавески, сударь? А чтобы не были видны окна. Вот, глядите, — сказал шофер.

С этими словами он отстегнул одну из украшенных серебряными слезами занавесок и приподнял ее — мы увидели матовое стекло, в середине которого был намалеван красный крест.

— Вы, конечно, недоумеваете, зачем в катафалке окна, сударь? — продолжал шофер, снова пристегивая занавеску. — Если только вы не впутаете меня в это дело…

— Вы можете положиться на меня как на каменную скалу, дорогой друг, — сказал мой патрон.

— Знаем мы эти скалы, — проворчал шофер.

Боорман без лишних слов всучил ему еще одну пятифранковую монету.

— Глядите-ка сюда, да повнимательней! — сказал шофер и протянул Боорману листок бумаги.

Это был проспект, украшенный двумя фотографиями автомобилей. Под одним из снимков стояла подпись:

«Моторизованный катафалк „Кортхалс XIV“ выезжает из Гента, чтобы перевезти в Париж останки графини Икс». А под другим: «Моторизованная санитарная карета „Кортхалс XV“ покидает Гент, чтобы доставить в Баден-Баден графиню Игрек».

— Что вы на это скажете, сударь? Неужели вы и теперь еще не поняли, что к чему?

И поскольку мы с Боорманом все еще ломали себе голову над этой загадкой, шофер сам подсказал нам отпет:

— Да ну же, пошевеливайте мозгами! Машина, которая стоит перед вами, это?..

— «Кортхалс Четырнадцатый», разумеется, — сказал я.

— Вот именно, — подтвердил шофер.

Еще раз вонзив зубы в свой бутерброд, он затем резким движением вторично открыл окно с красным крестом на стекле.

— А теперь, сударь?

Мы молчали.

— А теперь это «Кортхалс Пятнадцатый». Гип-гип ура! — издевательски завопил шофер и опорожнил второй стакан вина.

— Чертовски удачная выдумка! Ваш патрон — молодчина! — сказал Боорман, с восхищением, разглядывая проспект.

Затем он, несомненно, сообразил, что шофер по праву рассчитывает на бурное негодование.

— Скандальная история, друг мой, неслыханный обман! Морду надо набить вашему Кортхалсу! — патетически провозгласил он.

— Смотрите только не впутайте меня в это дело…

Боорман снова упомянул все ту же каменную скалу и начал было опять шарить в своем кармане.

— Да что вы, не надо! — отмахнулся шофер, у которого не хватило решимости взять деньги в третий раз. — Когда хозяину удается заполучить для перевозки труп, то занавески прикрывают окна с красным крестом, сзади присобачивают распятие, и вот вам «Четырнадцатый»! А если надо перевозить больного, то я немного поколдую, распятие и занавески укладываю вот в этот ящик, в карете вывешивается гамак, и «Пятнадцатый» отправляется в путь, словно «Четырнадцатого» и в помине не было. Так-то вот, господин хор-роший!

В слове «хороший» звук «р» раскатился барабанной дробью — в нем выразилась вся ненависть, которую этот человек накопил за долгие годы службы у Кортхалса. Шофер вытер капли вина с усов и еще раз оглядел свою машину.

— Я работаю у него уже шестнадцать лет, сударь, и должен сказать, что он мне полностью доверяет. Утром везу труп, а после обеда, глядишь, больного или там старикашку, который уже сам ходить не может. А коли такого товара на рынке нет, тогда берем пианино или еще что-нибудь в этом роде. У меня четверо детей… Да ладно, это уже вроде к делу не относится, — продолжал он уныло бубнить.

И тут вдруг в его взгляде вспыхнула радостная надежда.

— Ох и скандальчик бы разыгрался, если бы кто-нибудь это пронюхал!

Тем временем мой патрон продолжал упорно разглядывать проспект, словно разгадывая ребус, и наконец сказал, что на одном снимке у автомобиля номерной знак 11.714, тогда как на другом — 11.715.

— Да, вижу, — подтвердил шофер — но у нас только одна машина, и ее номер 11.714.

— А вы не знаете, кто сфотографировал «Кортхалс Пятнадцатый»? — спросил Боорман.

Это шофер, попятное дело, знал, потому что не кто иной, как он сам — за рулем, в новой фуражке, — изображен на снимке в проспекте. Снимок сделал фотограф из ателье, что на улице Хоохпоорт.

В эту минуту кто-то вдруг позвонил у ворот.

— Как его фамилия, друг мой, фамилия?

Шофер безуспешно пытался вспомнить фамилию. Крайне недовольный собой, он скрестил руки на груди и вперил взгляд в землю.

— Может быть, там только одно фотоателье? — спросил Боорман. — Тогда мы обойдемся и без фамилии.

— Да, там только одно фотоателье. В его витрине — портрет малинского епископа во весь рост.

— Говорят они друг с другом как? — осведомился Боорман.

Снова раздался звонок, на этот раз более настойчивый.

— Кто? — спросил шофер, явно встревоженный оборотом, который принимало дело.

— Кто, кто? Кортхалс и его фотограф, черт подери!

— Так, — сказал шофер. — О чем они толкуют, что ли? Это уж, сами понимаете, как когда!

— Да нет, приятель! Мне надо знать, на каком языке они говорят друг с другом?.. По-фламандски или по-французски?

— По-французски, сударь, по-французски. Особенно с тех пор, как хозяин купил эту машину.

— Откройте дверь! — скомандовал Боорман.

Вошел похоронщик в сопровождении трех помощников. Мимоходом он сказал шоферу, что для обратного рейса он нашел груз — партию картин, — после чего они вчетвером вытащили гроб из катафалка и временно поместили свояченицу Боормана в Музей Отечественных и Импортных Изделий, под носом у Леопольда II, рядом с каучуком и негритянским божком.

— Пармантье, — успел еще обронить шофер, прежде чем все четверо вышли назад в коридор.

Помощники тотчас же ушли, а представитель Кортхалса, без толку потоптавшись на месте и пару раз кашлянув, подошел к Боорману и протянул ему два счета — один на основную сумму, а другой — на семьдесят пять франков за разгрузку.

— Положите бумажки к себе в карман, — сказал мой патрон, взглянув на счета. — В ближайшие дни я сам улажу это дело с господином Кортхалсом.

Похоронщик удивленно поднял глаза, да и я недоумевал, отчего Боорман так резко переменил свои намерения: ведь он действительно собирался сразу же заплатить — в этом я был уверен.

— Вы же сказали, что выпишете чек… — начал было человек из Гента.

— Совершенно верно, — перебил его мой патрон, — но тем временем я передумал. И говорить тут больше не о чем, спорить со мной бесполезно. Что вы теперь можете сделать? Увезти покойницу назад? Извольте! Но в таком случае работа не будет выполнена и счет утратит силу, а сейчас он в полном порядке. Да и как вам быть, если я не стану торопиться? Нет, дорогой друг, великолепный принцип наложенного платежа на товары такого рода не распространяется, что, конечно, очень обидно для вашего патрона.

— Значит, вы отказываетесь платить? — спросил похоронщик, который все еще не верил своим ушам и в растерянности то и дело поглядывал на меня.

Боорман ничего ему не ответил.

— Господин де Маттос, — проговорил он, вручая мне кипу писем, открыток и проспектов. — Вот сегодняшняя утренняя почта. Отныне вы сами будете вынимать почту из ящика и распечатывать конверты, чтобы к тому времени, когда я спускаюсь вниз, все уже было готово. Вот вам ключ. Когда вам будет попадаться письмо, требующее ответа, что вообще случается не часто, то сразу же садитесь и печатайте ответ. Настукайте что-нибудь по своему усмотрению, а примерно в полдесятого я буду заходить к вам и просматривать то, что вы сочинили. Только не пишите слишком много писем. Чем меньше, тем лучше, хоть совсем не пишите. И поскольку вы жаловались, что тысячу раз ставили в конце письма «заверения в совершенном почтении», я советую вам придумать другую концовку. А эту почту мы быстро обработаем вместе.

И он опустился в кресло.

— Сударь, — сказал представитель фирмы «Кортхалс», — разрешите мне заметить…

— Де Маттос, — скомандовал Боорман, — откройте ворота, чтобы этот господин мог убраться отсюда. И карета тоже.

Человек из Гента ушел, от удивления даже не устроив скандала. Когда похоронная карета выехала на улицу, он немного постоял перед домом, затем поправил на голове шляпу, еще раз покосился на большую вывеску «Всемирного Обозрения» и наконец сел в машину рядом с шофером.

— Де Маттос, — сказал мой патрон, — взгляните поскорей, когда отходит поезд в Гент. По-моему, через два часа. Значит, без десяти два мы встречаемся на станции, у касс. У вас как раз хватит времени, чтобы перекусить. Жаль, что вы еще не сбрили бороду, впрочем, для Кортхалса и так сойдет. В нашем контракте это не оговорено, потому что о таких вещах не принято писать, но завтра же бороду придется убрать. А усы постричь. Посмотрите в телефонной книге, не значится ли там Пармантье? Это было бы великолепно.

Мы явились на станцию одновременно, и я увидел, что моя пунктуальность его обрадовала.

— Не люблю людей, которые приходят раньше времени, — сказал Боорман, когда мы уже сидели в вагоне. — А являться с опозданием, понятное дело, совсем никуда не годится. Так как, есть у фотографа телефон?

Да, телефон у него был. Я записал номер.

— Наше счастье. Без телефона дело было бы плохо. Итак, две тысячи пятьсот франков плюс семьдесят пять за разгрузку — это две тысячи пятьсот семьдесят пять франков, стало быть, две тысячи шестьсот, включая чаевые на двоих. Если к этому добавить шестьсот франков, в которые встанут мне все экземпляры, то общая сумма составит три тысячи двести франков… и ни одним сантимом меньше, пусть он хоть треснет! Этот тип у меня попляшет! Если только мы раздобудем снимки! Мы, конечно, и без снимков наведаемся к Кортхалсу! Однако, когда ты вооружен уликами, это придает силу, которую другими путями не обеспечишь. Впрочем, вполне возможно, что Кортхалс, после того как был сделан первый снимок, подлинный номерной знак и в самом деле заменил фальшивым. Тогда снимки нам ни к чему. Ладно, поживем — увидим.

В Генте мы взяли такси, и Боорман назвал адрес: улица Хоохпоорт, дом номер 1. Я сказал, что, по данным телефонной книги, фотограф живет в доме номер 64, но мои слова остались без ответа.

— А теперь давайте прогуляемся по улице и посмотрим, действительно ли у него в витрине выставлен епископ. Мне бы не хотелось обращаться к человеку, который не имел никакого отношения к каретам Кортхалса. В таком городке, как Гент, надо соблюдать осмотрительность.

Мы пошли фланирующей походкой по улице Хоохпоорт, где в доме номер шестьдесят четыре за стеклом витрины красовался гигантский портрет епископа.

— Не останавливайтесь, — сказал Боорман.

— А теперь зайдем сюда, — распорядился он. И мы зашли в кафе на углу первой же поперечной улицы.

— Мой патрон заказал две рюмки портвейна, тотчас же осушил свою, велел мне сделать то же самое и расплатился.

— Вот так, — сказал Боорман. — Теперь, как только вы позвоните по телефону, мы сможем уйти, не привлекая к себе внимания. А если закажешь большую кружку пива и сам не притронешься к ней, потому что тебе некогда, тогда люди начинают глазеть на тебя и проявлять излишнее любопытство. А теперь звоните фотографу. Скажите, что вы от фирмы «Кортхалс и сыновья», что вы послали к нему двух клиентов, которым он должен передать оба снимка вашей машины. И больше ничего не говорите, если только его вопросы не вынудят вас что-либо ответить. Как только вы убедитесь, что он вас понял, положите трубку или скажите в телефон «бр-р-р». Я бы сам позвонил, но я еще не вполне избавился от своего акцента. Нам повезло, что он говорит по-французски, — гентский выговор Кортхалса было бы невозможно изобразить. А теперь — живо! Прорепетируйте сначала при мне, только не слишком громко. Итак, я — фотограф, и я спрашиваю:

— Кто говорит?

— «Кортхалс и сыновья». Я звоню, чтобы сказать вам, что уполномочил одного из своих клиентов зайти к вам за обеими фотографиями моей машины. Он будет у вас с минуты на минуту… — Тут я кладу трубку.

— Великолепно, — сказал Боорман. — Ступайте.

Я зашел в телефонную будку, назвал номер тринадцать-двадцать и услышал голос девушки, которая в ответ на мою тираду сказала просто: «Хорошо, мсье», после чего я повесил трубку и доложил обо всем моему патрону.

Боорман тотчас же встал, и я вместе с ним зашагал по улице Хоохпоорт назад, к ателье фотографа Пармантье, куда мы вошли с таким видом, словно собирались скупить оптом весь товар.

— Мы пришли за двумя фотографиями машины, мадемуазель, — сказал Боорман миловидной девушке, которая рылась в большой коробке.

— Я их как раз ищу, мсье.

И она запустила руку в коробку.

— Если только еще остались экземпляры, — сказала девушка. — Но если нет, мы вам, конечно, отпечатаем новые. А, вот они! Вам повезло.

— Сколько с меня? — спросил Боорман.

— Шесть франков, мсье.

Он расплатился, и мы вышли из ателье.

Едва мы свернули за угол, Боорман принялся разглядывать нашу покупку, и лицо его просияло.

— Прекрасно! — только и сказал он.

Он передал мне отпечатки, и и увидел, что на обоих снимках на карете был действительно один и тот же номерной знак. Шофер, любитель бутербродов, сказал правду.

К счастью, Кортхалс жил неподалеку, но его не было дома. Не соблаговолим ли мы подождать его в конторе, спросил шустрый мальчуган, который провел нас в задние комнаты.

— Присядем, — сказал мой патрон и подал мне пример.

Мальчишка покрутил ручку копировальной машины, потом просвистел песенку, приложив к губам почтовую открытку, а затем начал вертеться вокруг пишущей машинки, словно играя с кем-то в прятки.

— А вот и папа, — сообщил он, и мгновение спустя появился Кортхалс, а мальчишка сразу же исчез.

— Господин Кортхалс собственной персоной? — спросил Боорман, после того как они внимательно изучили орденские ленточки друг у друга на пиджаках.

— Так точно, сударь. К вашим услугам. С кем имею честь?

Боорман закинул ногу на ногу.

— Я генеральный директор «Всемирного Обозрения Финансов, Торговли, Промышленности, Искусств и Наук», а господин Тейшейра де Маттос — мой секретарь. Однако что же вы стоите?.. Учитывая просьбы различных медицинских кругов, редакционная коллегия решила опубликовать в одном из ближайших номеров статью о современных транспортных средствах для перевозки покойников. Я полагаю, что обратился по верному адресу, с тем чтобы получить самую надежную информацию в этой области, не так ли, сударь?

Этот вопрос Боорман задал с таким почтительным видом, что Кортхалс от растерянности запутался в шнурке своего пенсне. Кое-как выпутавшись, он сложил руки и начал сбивчиво разглагольствовать:

— Я полностью одобряю вашу инициативу, сударь, полностью одобряю, тем более что до сего времени на эту тему писали только люди, которые в этом ровным счетом ничего не смыслят. Не думайте, что журналисты интересуются мнением специалистов. Нет, сударь, они пишут, что им в голову взбредет. Я могу подробнейшим образом рассказать вам о похоронах по высшему разряду — ведь это моя специальность. В последние годы было много споров о разрядах, и вы, конечно, знаете, что социалисты — поборники хилых похорон. Их просто бесит, что наших дорогих усопших хоронят надлежащим образом, как это в силах обеспечить только первоклассная фирма. А когда умирает какой-нибудь из их вожаков, который годами ходил без воротничка и не раз сидел в кутузке, тут они все сбегаются, как на парад, со знаменами, музыкой и венками. И при этом косятся на всех, словно им надо свести счеты со всем миром. Едва ли, конечно, я должен объяснять вам, что фирма «Кортхалс и сыновья» уже многие годы занимает ведущее положение в своей области.

— Молоко не убежит? — спросил чей-то визгливый голос.

Кортхалс на минутку выскочил из конторы — явно для того, чтобы заглянуть на кухню, затем, бормоча себе что-то под нос, возвратился назад и закрыл дверь, пинком отшвырнув кошку, вертевшуюся у него под ногами.

— Каких только забот не требует семья! — сказал он с деланным смехом. Откашлявшись, он продолжал:

— Итак, вот уже много лет фирма «Кортхалс и сыновья» занимает ведущее положение. Говоря это, я вовсе не собираюсь умалять достоинства конкурентов.

Он выдвинул ящик стола, вынул проспект и протянул его Боорману.

— Это наши новые кареты — «Кортхалс Четырнадцатый» и «Кортхалс Пятнадцатый», шасси завода «Рено». «Четырнадцатый» сконструирован для перевозки покойников из одного города в другой, а «Пятнадцатый» — для перевозки больных. Раньше наших дорогих усопших перевозили просто по железной дороге — совсем как селедку. Их взвешивали, сударь, и оформляли на них накладную, пока наш «Четырнадцатый» не положил конец этому безобразию.

— Теперь вы видите, де Маттос, что нам необходимо было посетить фирму «Кортхалс и сыновья», чтобы узнать кое-какие важные вещи? — спросил Боорман, словно бы приглашая меня в свидетели.

И, повернувшись к Кортхалсу, он заявил:

— Сударь, я целиком и полностью одобряю вашу инициативу, точно так же как вы одобряете мою. Если человечество до сих пор еще не оценило по заслугам ваше стремление улучшить положение дел, вину за это несет один беззастенчивый субъект, который не останавливается ни перед чем и даже отваживается на преступные махинации. Да, сударь, преступные. Вы только послушайте. Хотите верьте, хотите нет, но я знаю фирму, располагающую одной-единственной машиной, в которой перевозят и трупы и полутрупы. А в каком виде ее груз — то ли там мертвецы, паралитики или просто больные, — на это ей наплевать. В перевозку принимается решительно все, вплоть до картин и пианино. Владелец этой фирмы способствует распространению тифа и чумы, прикрываясь к тому же крестом господним. Разве этот тип не заслуживает виселицы?

В голосе Боормана послышались громовые раскаты.

Какое-то время Кортхалс еще продолжал сидеть, откинувшись, как сидел, когда произносил свою тираду. Но когда Боорман оглушил его вопросом, прозвучавшим столь же внушительно, как и слова, которые он сказал мне в тот первый вечер: «Мне пятьдесят лет, вот сейчас, в это мгновение», тогда Кортхалс выпрямился на своем стуле и опустил глаза, уставившись на чернильницу.

После небольшой паузы Боорман продолжал:

— Этот субъект к тому же еще и аферист. Сначала он сфотографировал свою машину в виде кареты для перевозки больных, а потом сделал второй снимок, предварительно украсив машину слезами на занавесках и распятием. Он только не подумал о том, что для второй фотографии было бы разумней использовать другой номерной знак. И потому «Всемирное Обозрение» пригвоздит его к позорному столбу, сударь, если только…

— Если что? — тихо спросил Кортхалс.

Мой патрон молча достал из внутреннего кармана красный бланк, что-то заполнил в нем и вручил Кортхалсу.

— А меньше нельзя? — прошептал тот, взглянув на бумагу.

И поскольку Боорман продолжал молчать, Кортхалс пробормотал нечто невнятное, я разобрал только слово «постыдный». Но это была бессвязная фраза, без глагола, и на лице Кортхалса был написан страх. Неотрывно глядя на красный бланк, он вялым движением взял ручку и расписался.

— А теперь передайте господину Кортхалсу его снимки, — сказал Боорман, спрятав в карман красную бумажку.

Повернувшись к Кортхалсу, он добавил:

— Наличными вам придется заплатить только шестьсот франков. А на остальную сумму им пришлете мне квитанции за оплату бальзамирования и перевозки моей свояченицы. Моя фамилия Боорман, я из Брюсселя. Очень приятно было познакомиться, сударь!..

— Ну вот, теперь все в порядке, — сказал мой патрон, когда мы уже сидели в вагоне. — А он получит двадцать тысяч экземпляров «Всемирного Обозрения» с описанием двух его карет. Завтра вам придется написать статью; кстати, это будет полезное упражнение в плане вашей последующей работы.

Достав из кармана красную бумажку, он дал ее мне.

— Вложите это в нашу папку для контрактов, де Маттос.

Я развернул бумажку, текст которой гласил:

Настоящим я подтверждаю, что прочитал и одобрил интересующую меня статью.
15 сентября 1922 года.

Соблаговолите прислать мне двадцать тысяч экземпляров брошюры, в которой будет напечатана эта статья, из расчета по шестнадцать сантимов за экземпляр, причем оплата будет произведена сразу же после доставки.
Поставщик: Боорман. Покупатель: Кортхалс.

Я подтверждаю, что мне была вручена копия этого заказа.

Составлено в двух экземплярах в Генте.

Сбоку было еще припечатано мелким шрифтом:

Клише оплачиваются из расчета по 0,50 фр. за квадратный см.

— Сегодня же вечером побрейтесь, — сказал Боорман, еще раз оглядев меня. — Бороду уберите целиком, а от усов можете кое-что оставить над верхней губой. Вот, глядите, пусть будет что-нибудь в этом роде.

Когда поезд остановился, он взял карандаш и довольно искусно нарисовал аккуратную голову почтенного бюргера с короткими колючими усами.

— Вот какой примерно должен быть у вас вид, — заключил он. — И сходите в магазин «Галери энтернасьональ» за новым костюмом. Возьмите с собой эту карточку, тогда вам не надо будет платить.

Надписав на одной из своих визитных карточек: «Годна на один костюм», он сунул ее мне в карман.

— Сначала выберите себе костюм, затем осведомитесь о цене и только после этого дайте в уплату эту карточку, — добавил Боорман. — Если потребуется, обратитесь к директору мсье Делатру.

Расставание с бородой было для меня событием, о котором я вспоминаю, как о смерти моего отца. С тех пор прошло уже десять лет, но, когда я иной раз в вечерние часы окидываю мысленным взором многотрудный путь, который я оставил позади, это расставание мерцает, как бакен, в потоке моих воспоминаний.

Я бродил по городу, пока на одной из пустынных улиц не нашел парикмахерскую, где в ту минуту не было ни одного клиента. Остановившись у ее витрины и увидев свою бороду в зеркале, я не удержался и погладил ее. После короткой внутренней борьбы я вошел в парикмахерскую, быстро захлопнув за собой дверь, чтобы заставить умолкнуть отчаянно дребезжавший звонок, сел в кресло и скомандовал парикмахеру: «Снять бороду!», словно речь шла о самой что ни на есть обыденном деле.

Парикмахер немного помешкал и потребовал подтверждения моих слов, после чего я снова сказал «снять бороду» и крепко зажмурил глаза. И я ничего больше не видел — только ощущал прикосновения его потных рук и слышал чириканье ножниц. Негодяй парикмахер принялся рассуждать о бородах. Он стриг меня, а сам разглагольствовал — не только о моей бороде, но и о бородах некоторых своих клиентов и наконец заговорил о бороде Леопольда II, самой примечательной из всех. Его ничуть не удивляло, что я ему не отвечаю. Наконец я почувствовал, как по моим щекам снует мокрая кисточка, и когда открыл глаза, то увидел себя таким, каким ты сейчас видишь меня. Я приказал обработать свои усы в соответствии с наброском Боормана, и, после того как мои волосы, причесанные на пробор, были пострижены ежиком, я расплатился.

Я еле поспел в «Галери энтернасьональ», потому что магазин уже закрывался, примерил несколько костюмов и выбрал томно-синий, который, правда, был излишне строг, но зато сшит из прекрасного материала и пришелся мне в самый раз. Свой старый костюм я попросил завернуть, предварительно опорожнив в нем все карманы, и тут с замиранием сердца протянул вместо платы карточку Боормана. Продавец, который до этой минуты обслуживал меня с большим почтением, нахмурил брови и пошел к кассиру, сидевшему на возвышении в углу.

Тот тоже оглядел карточку, перевернул ее и пожал плечами. Я стоял прямо под люстрой, и теперь на меня смотрели пять или шесть продавцов. Какой-то мужчина с мальчиком, тоже что-то купивший в магазине и уже собравшийся было уходить, остановился и сделал вид, будто его интересует товар, разложенный справа от меня.

Наконец кассир подал мне знак, чтобы я подошел к нему, и я сразу же повиновался. Я весь был во власти тупой покорности, как солдат, благоговеющий перед начальником. Кассир, сделав суровое лицо, спросил, что все это означает.

— Ровным счетом ничего, — вежливо ответил я.

— Разумеется, ничего.

— Ничего, кроме того, что тут написано, — уточнил я. — Господин Делатр в курсе дела.

Тут я хотел провести рукой по бороде, но ее уже не было.

— Пожалуй, лучше вам вместе сходить к директору, — сказал кассир продавцу, который помогал мне примерять костюм.

И я пошел вслед за ним, через весь магазин, конца которому не было видно. Мы вошли в кабинет, откуда директор уже собирался уходить.

Он бросил взгляд на карточку Боормана, потом — на меня.

— Проклятие! Проклятие! Проклятие! Я, видно, никогда в жизни не разделаюсь с этим чертовым журналом! — взорвался он. — И вообще сначала снимите шляпу, мсье.

Достоинство, с которым я обнажил мою голову, настроило его на более мирный лад.

— Вот сколько у меня еще осталось вашей дряни, — продолжал он, пнув ногой толстую кипу «Всемирного Обозрения», лежавшую в углу. — Вот, подавитесь ими! Что прикажете мне делать с этой проклятой макулатурой?

Он еще раз скорбно взглянул на пыльную груду и спросил по телефону — несомненно у бухгалтера, — как обстоит дело со счетом «Всемирного Обозрения».

— Еще девятьсот франков? — повторил директор. — Вы уверены? А все эти костюмы и пальто, которые он уже здесь брал? Может, вы просто забываете вести учет? Что ж, раз так, ничего не поделаешь, ровным счетом ничего!

— Все в порядке, — коротко бросил он моему провожатому, который, отпустив меня, вернулся к своему прилавку, тогда как я — в своем новом костюме — прошмыгнул под люстрой и выскочил из магазина.

УИЛКИНСОН

— У вас великолепный вид, де Маттос, — сказал на другое утро Боорман, когда я вручил ему свежую почту. — Я боялся, что ваша борода одержит верх надо мной и вы уже больше ко мне не вернетесь. Встаньте-ка посреди комнаты!

Он был явно потрясен воплощением своего замысла — я даже услышал, как он пробормотал: «О господи!»

— Де Маттос, — сказал он, когда я сел против него, — как вы уже знаете, моя жена и служанка живут наверху. Вам там делать нечего, но и им тоже совершенно незачем околачиваться здесь внизу. Като имеет доступ только к Музею, откуда она берет все необходимое для хозяйства — главным образом посуду, овощные консервы и так далее. Вы должны вести учет того, что приносят сюда клиенты и что из этого берет Като. Так я всегда буду знать, какими запасами мы располагаем. Случается, я беру натурой, понятно? Или страховыми полисами. Чтобы иметь четкое представление о положении дел, вы должны сначала составить инвентарную опись Музея… Увидев, что запас какого-нибудь товара подходит к концу, вы предупредите меня, а уж я попытаюсь установить деловые отношения с какой-либо фирмой, торгующей этим товаром. Проглядите затем старые контракты и прочтите все номера журнала за прошлый год. Пусть вас не удивляет, что там повторяются одни и те же статьи с тем лишь отличием, что речь в них идет о разных фирмах. Прочтите статьи, и вы войдете в курс дела.

Он выдвинул ящик стола, наполненный бумажными свитками.

— Вот здесь статьи, не заинтересовавшие клиентов, для которых они были написаны. Систематизируйте их, когда у вас будет время. Не по названиям упомянутых в них фирм, а по темам, которым они посвящены. Например, «аккордеоны», «алюминий», «асфальт», «банки», «бандажисты», «баскетбол» и так далее. А теперь перейдем к почте.

От какого-то учителя из Поперинге пришла открытка — он хотел подписаться на журнал.

— Бросьте ее в корзину, — сказал Боорман.

Инженер из Льежа прислал письмо, в котором обращал внимание редакции на техническую ошибку в описании локомотива. К письму была приложена подробная математическая выкладка.

Боорман разорвал в клочки письмо с выкладкой и бросил их в корзину, где уже покоилось послание учителя.

Потом еще была открытка от фабриканта кроватей, уверявшего, что он производит товар более дешевый и лучшего качества, чем кровати фирмы, о которой шла речь в одном из последних номеров «Всемирного Обозрения».

— Вот тут, пожалуй, наклевывается дельце!

И Боорман положил открытку в карман.

Среди писем оказались кое-какие проспекты, их Боорман тоже бросил в корзину.

— Даю вам неделю на то, чтобы вы немного разобрались в моем хламе, а после этого вы будете вместе со мной обходить клиентов, ведь прежде всего вам надо научиться расставлять силки. Существование нашего журнала целиком и полностью зависит от этого умения.

Не успел Боорман выйти за дверь, как зазвонил телефон.

— Это «Универсальное Всемирное Обозрение Финансов» и так далее?

— Да, сударь, — отважно сказал я.

— Говорит Рено. Позовите, пожалуйста, к телефону господина Колмана.

Я спросил, не имеет ли он в виду господина Боормана.

— Ну хорошо, в таком случае Боормана.

У него был неприятный голос, какой бывает у людей, которые чересчур богаты или слишком уверены в себе.

Я сказал, что господин Боорман вышел, и спросил, не надо ли ему что-нибудь передать.

— Да-да, конечно, — сказал Рено. — Передайте господину Боорману, что мне не нужны десять тысяч экземпляров его журнала. Все, что он рассказал мне, звучит прекрасно, но после его ухода я еще раз хорошенько все взвесил и решил, что я все-таки не стану их брать. Бланк, который я подписал, будьте добры вернуть мне по почте.

— О! — сказал я. — Значит, бланки вам не нужны. Я хочу сказать, что вам…

— При чем тут бланки? — ворчливо прорвал меня господин Рено. — О бланках и речи нет. Десять тысяч экземпляров «Всемирного Обозрения» всякой всячины… финансов, я полагаю… одним словом, журнал господина Боормана… так вот, они мне не нужны. Стало быть, считайте, что я отменил заказ. Бланки, бланки… Речь идет только об одном бланке, и его я подписал несколько дней назад. Но я сделал это сгоряча. Поскорее пришлите мне его обратно. Ясно?

— Да, сударь, — сказал я. И почувствовал, что от рявканья собеседника мое лицо залилось краской.

— Вот и хорошо, — сказал он и бросил трубку.

Какое-то время я продолжал тупо сидеть на месте, пока от моей головы не отлила кровь, и тогда я почувствовал себя глубоко униженным, оттого что типу, который преспокойно разговаривал со мной наглым тоном, я отвечал только «о» и «да, сударь». Лишь теперь я осознал до конца, в какую тряпку меня превратил мой бородатый период с его десятком тысяч «заверений в совершенном почтении».

После полудня, когда Боорман заглянул в контору, я сказал ему, что звонил Рено по поводу заказанных десяти тысяч экземпляров.

— Он, конечно, не хочет их брать? — сразу же спросил мой патрон.

— Совершенно верно. Они ему не нужны. И не соблаговолите ли вы незамедлительно вернуть бланк заказа по почте?

— Как же, как же! Просто вернуть по почте, — ухмыльнулся Боорман.

Постучав пальцами по столу, он сказал мягко, но в то же время не без строгости:

— Де Маттос, вы должны быть очень осторожны с телефоном. Самое лучшее — вообще не снимать трубку, тогда им скоро надоест звонить. Никто по телефону заказов не делает, и если мне звонят, то всегда лишь для того, чтобы попытаться сорвать уже состоявшуюся сделку. И если вы сняли трубку, а клиент взял кого-нибудь в свидетели, как я сам поступил в ту ночь, когда пытался уладить дело с Кортхалсом… Впрочем, и это еще не трагедия, потому что, в общем-то, это всего лишь равносильно заказному письму, но все же никогда нельзя знать. Я вообще бы предпочел обходиться без телефона, но отсутствие аппарата в редакции «Всемирного Обозрения» насторожило бы клиентов. Отныне возьмите себе за правило: пусть звонят, пока им не надоест. А если когда-нибудь будут нарекания, всю вину мы свалим на барышень из центральной. «Ах, мсье, эта центральная — это же наш бич!» А тем временем мы выигрываем еще несколько дней, понятно?

— Послушайте, — уже прощаясь, сказал Боорман, — все эти штуки незачем учить наизусть! — Он видел, что я подобрал и разложил по порядку последние номера журнала. — Вы лишь полистайте их немного, пока не поймете, что это простейшее дело, проще пареной репы… И остерегайтесь телефона!

Все послеобеденное время я посвятил чтению «Всемирного Обозрения», каждый номер которого насчитывал тридцать две страницы и содержал две-три статьи, посвященные определенным фирмам или учреждениям, как, например, фабрики, пансионы, клиники, транспортные предприятия и так далее. Большинство статей было богато иллюстрировано многочисленными фотографиями — некоторые из них занимали целый разворот.

На другое утро я продолжал читать журнал. Я заметил, что статьи удивительно похожи одна на другую — в особенности когда речь шла о схожих предметах. В номере четвертом за прошлый год было помещено описание пансионата монашеского ордена «Сестры святой Марии», и когда я прочел: «Юная девушка — это глина, которой добродетельные и умелые руки должны придать совершенную форму», мне показалось, что накануне я уже несколько раз читал то же самое. Я снова раскрыл номер третий и нашел там статью о пансионате «Сестры св. сердца Марии», где говорилось: «Юная девушка — это глина, которой умелые и добродетельные руки могут придать совершенную форму». Еще немного порывшись в подшивке, я обнаружил в номере первом, который вышел всего лишь месяцем раньше, описание аналогичного заведения — на этот раз «Святых сестер Сен-Венсана де Поль», — где говорилось, что «добродетельные и умелые руки могут придать юной девушке, будущей женщине, совершенную форму». Затем я положил рядом номера первый, второй и четвертый за текущий год — чтобы легче было сопоставлять текста — и прочитал в статье о «Сестрах святой Марии»: «Это воспитание вооружает юную девушку не только верой, склоняющей ее к добру, но также и разнообразными знаниями, практическим умом, полезными навыками и здравым смыслом — всем том, чего так настоятельно требует ее будущее общественное положение».

В статье о «Сестрах св. сердца Марии» говорилось:

«Это воспитание вооружает юную девушку не только добротой, склоняющей ее к религии, но также и практическим умом, многообразными навыками, знаниями и здравым смыслом — всем тем, что так настоятельно необходимо для ее будущего общественного положения».

Тогда как в статье о «Сестрах Сен-Венсана де Поль» было сказано:

«Эти вера вооружает юную девушку культурой чувств, склоняющей ее к добру, разнообразными знаниями, здравым смыслом, необходимыми навыками и умом — всем тем, чего так настоятельно требует ее будущее общественное положение».

Я и в самом деле не знал, какому из этих трех текстов следует отдать предпочтение, и все еще пребывал в восхищении от изобретательности Боормана, когда в статье о «Сестрах святой Марии» я нашел следующее:

«Юная девушка, воспитанная в христианском духе, освящает домашний очаг, куда она приносит испытанные добродетели — достоинство, кротость и нежность».

В статье о «Сестрах св. сердца Марии» я прочел:

«Юная девушка, получившая истинно христианское воспитание, освящает домашний очаг, куда она приносит с собой испытанные добродетели — кротость, нежность и незыблемое достоинство».

А «Сестрам Сен-Венсана де Поль» пришлось удовольствоваться следующим:

«Воспитанная в христианском духе, юная девушка облагораживает домашний очаг. Она приносит с собой в семью достоинство, кротость и нежность».

Теперь я с еще большим интересом продолжал рыться в журналах и в номере третьем нашел описание каменотесной фирмы, где говорилось:

«Из всех строительных материалов мрамор, несомненно, таит в себе наилучшие возможности для решения неиссякаемой и прекрасной темы декоративной отделки зданий».

Тогда как в номере пятом, в статье об одном торговце цементом, Боорман утверждал:

«Из всех строительных материалов для решения прекрасной и неиссякаемой темы декоративной отделки зданий наилучшие возможности, бесспорно, таит в себе цемент».

Затем я открыл папку, в которую положил формуляр Кортхалса, и, немного порывшись там, нашел три контракта, согласно которым «Сестры святой Марии», «Сестры св. сердца Марии» и «Сестры Сен-Венсана де Поль» заказали — соответственно — пять, десять и семьдесят пять тысяч экземпляров «Всемирного Обозрения».

Пока я с благоговением разглядывал эти вещественные свидетельства деловой активности Боормана, перед домом остановился автомобиль. Я открыл дверь и оказался лицом к лицу с господином в цилиндре и в белых перчатках, весьма внушительного вида. Я сразу же понял, что передо мной — англичанин, потому что у него было веснушчатое лицо, выбритое чуть ли не до костей, и кадык, от которого я, раз взглянув на него, уже не мог отвести глаз. Штанины его брюк не висели, а прочно крепились двумя складками, которые, как двойной хребет, удерживали все сооружение. Даже вместе с одеждой он навряд ли весил пятьдесят кило.

Посетитель порылся в своем внутреннем кармане и вручил мне визитную карточку.

                   ДЖ. УИЛКИНСОН Континентальный представитель фирмы          «Кросс энд Блэкуэлл лимитед»

Он пожелал мне доброго утра, не вынимая сигары изо рта, и спросил, дома ли господин Боорман.

Я уже заранее решил самым тщательным образом взвешивать каждое слово, но тем не менее вынужден был признать, что господина Боормана нет дома.

Он немного призадумался, а затем бодро проговорил:

— Хорошо! Это не имеет значения. Я только оформлю заказ.

И он вошел в комнату Дирекции, дверь которой была приоткрыта.

«Что ж, лишний заказ не помешает», — подумал я. Уилкинсон держался со спокойной уверенностью человека, который повсюду вхож. Без всяких церемоний он сел за письменный стол Боормана и попросил лист бумаги. Поскольку он заговорил со мной о заказе, я сразу же вспомнил о наших бланках, но я не знал, где Боорман их хранит. Пока я рылся в ящиках столп, Уилкинсон оглядывал нашу штаб-квартиру.

— Какой все-таки порядок у бельгийцев! — заметил он. — Никто не может с ними сравниться. Здесь такая тишина… У нас во всех редакциях суета, как в Судный день.

— Сойдет и это! — вдруг воскликнул он, видя, что я все еще отчаянно роюсь в бумагах.

Он взял блокнот и начал писать. Написав строчки четыре, он остановился и принялся подсчитывать вслух:

— Пятьдесят тысяч для Франции и десять тысяч для Бельгии — это шестьдесят тысяч. Для Бельгии десять тысяч достаточно, потому что все ваши подписчики и так прочтут эту статью. Сколько примерно у вас подписчиков?

Я имел дело с человеком, который явно не был мелочным: увидев, что я задумался, он посоветовал мне дать грубо ориентировочный ответ. Возможно, он предполагал, что число подписчиков непомерно велико и я просто не решаюсь назвать столь огромную цифру.

Оказавшись в таком трудном положении, я хотел было по старой памяти ухватиться за бороду, но тут, к счастью, вспомнил разговор Боормана с маленьким полицейским.

— Число читателей или, точнее, число экземпляров превышает иногда сто тысяч, сударь, — решительно ответил я.

Но Уилкинсон уже снова углубился в расчеты.

— Шестьдесят тысяч. Где еще говорят по-французски, сударь? Кажется, немного в Швейцарии. Что ж, накинем тысяч пять, чтобы обитатели гор тоже стали приверженцами фирмы «Кросс энд Блэкуэлл». Итого шестьдесят пять тысяч. И еще небольшой резерв, так, тысяч семьдесят, — сказал Уилкинсон.

И он продолжал писать.

— Вот, — заключил он, — теперь все в порядке. Ах да, мне надо еще внести кое-какие изменения в статью — там, где речь идет о влиянии наших маринадов на пищеварение. Попросите, пожалуйста, кого-нибудь из редакторов зайти сюда на минутку.

— Кого-нибудь из редакторов, сударь? — повторил я, чтобы выиграть время.

— Да, — сказал он, — кого-нибудь из сотрудников редакции со статьей о фирме «Кросс энд Блэкуэлл лимитед», которую господин Боорман приносил ко мне в контору.

Я смотрел на Уилкинсона, как на привидение.

— Ладно, не беспокойтесь… Я сам туда схожу… Это ведь через две комнаты отсюда, не так ли? — любезно осведомился континентальный представитель фирмы «Кросс энд Блэкуэлл», который, видимо, в мгновение ока прочитал таблички на всех дверях — ведь он был в коридоре всего несколько секунд.

Прежде чем я успел что-либо сказать или сделать, он поднялся со своего кресла, открыл дверь, которая пела из Дирекции в Администрацию, и взору его предстала пустая комната, разверзшаяся перед ним, как могила. Это было жуткое зрелище. Никого. Ничего. Ни людей, ни мебели, ни звука. Огромное пустое пространство над гладью линолеума, простиравшейся до Музея Отечественных и Импортных Изделий. Англичанин снял шляпу и, понизив голос, спросил, не случилось ли чего-нибудь и куда ушли все сотрудники.

Не скажи он этого, я, быть может, придумал бы какое-нибудь объяснение. Но теперь уже было поздно. Стремясь, однако, любой ценой положить конец тягостной ситуации, я попытался апеллировать к широте его взглядов. Я считал, что такая попытка уместна в отношении человека, который только что сказал: «Дайте мне грубо ориентировочный ответ».

— Господин Уилкинсон, — сказал я серьезным тоном, — кроме меня, здесь нет никаких сотрудников. Однако это вовсе не означает, что «Всемирное Обозрение Финансов, Торговли, Промышленности, Искусств и Наук» не является, по существу… очень хорошим журналом.

Я начал со слов «господин Уилкинсон», так как полагал, что на человека всегда действует успокаивающе упоминание его имени. Однако вторая часть фразы, заранее отрицавшая то, что мой собеседник еще не успел высказать, прозвучала — я сам это понимал — как молитва умирающего. Как я ни пытался взять деловой тон, я невольно поддался влиянию скорбно-торжественного настроения Уилкинсона и заговорил таким же приглушенным голосом, как и он сам, когда перед ним разверзлась пустота…

— Так… Здесь нет никаких сотрудников, — повторил посетитель совсем иным тоном, словно панихида уже закончилась. И, бормоча про себя еще что-то невнятное, он сунулся в Администрацию, оттуда — в Редакцию, а затем — в Кассу и на всем своем пути не встретил никаких признаков жизни.

Неожиданно он разразился диким хохотом, который то и дело прерывался восклицаниями на его родном языке.

— Стало быть, это и есть логово старого проходимца. А это, конечно, его Музей? — спросил Уилкинсон, взмахнув тростью.

Ступая с осторожностью аиста, он подошел к столу, на котором лежали кусок каучука и негритянский божок. Остановившись, Уилкинсон надел пенсне и внимательно прочитал текст у подножия Леопольда II, после чего чинно повернулся и со словами «неслыханно, неслыханно!» вернулся в Дирекцию.

— Универсальная Всемирная Типография, надо полагать, находится наверху? — спросил он, но я ничего не ответил.

Он еще раз огляделся вокруг и прочел на стене:

Сказав, что надо, не сиди — Скорой вставай и уходи!

— Именно так я и намерен поступить.

Ухмыльнувшись, он взял с письменного стола Боормана только что исписанный им листок, сунул его в карман и надел шляпу.

— Сердечный привет господину Боорману, — сказал он. — Передайте ему, что вся организация его дела произвела на меня глубочайшее впечатление и что относительно экземпляров журнала я ему еще напишу. И что я несколько месяцев буду в отъезде.

Он прошел через коридор, сам открыл дверь на улицу и был таков.

Не успел я остаться один, как на меня нахлынули самые различные мысли о том, что я должен был сказать или сделать, но чего я не сделал и не сказал. А когда я подумал о Боормане, которому мне придется все рассказать, в душу мою закрался ужас. И ведь сорвалось-то все из-за сущего пустяка! Была минута, когда я уже решил было попросту уйти и не возвращаться назад, но вскоре принял более разумное решение — подождать дальнейшего развития событий. Ведь если я ничего не скажу, совсем не обязательно Боорман меня о чем-нибудь спросит. Я решил также, что было бы неблагоразумно отправляться на поиски другой работы, пока меня не выгнали с этой.

На другое утро у Боормана был рассеянный вид. Он искал ручку, которая лежала прямо перед его носом, и несколько минут сидел, глядя в пустоту, с коробкой спичек в руках, не зажигая сигарету.

Немного поерзав, он позвонил по номеру сто тридцать — сорок восемь и попросил к телефону господина Уилкинсона, но разговор не состоялся.

— В отъезде, в отъезде… А я убежден, что он сидит у себя в конторе на улице Руаяль, — решительно заявил мой патрон.

Он еще раз напомнил мне, что я должен пуще всего опасаться телефона, и ушел.

— Ничего не понимаю, — сказал Боорман уже после обеда. — Этого типа словно околдовали. Когда я последний раз был у него и расставлял силки, он уже был готов вот-вот клюнуть — и не на сколько-нибудь, а самое меньшее на пятьдесят тысяч экземпляров. А сейчас похоже, будто у его дверей выставлена стража специально для того, чтобы не пускать меня к нему. И его люди все о чем-то шепчутся, шепчутся!

Боорман продолжал идти по следу со все возрастающей энергией, словно он уже почуял запах истины. Бомба взорвалась лишь два дня спустя. Он еще был наверху, но я уже слышал, как он бушевал, и его громогласная брань заглушала скрип лестницы, по которой он спускался. Как это ни странно, но, когда я услышал приближение грозы, страх мой прошел. В конце концов, скоро все это останется позади. Если, расставаясь с жизнью, человек чувствует себя не хуже, значит, и смерть не так уж страшна.

— Семь-де-сят-ты-сяч-эк-земп-ля-ров! — скандировал он. И каждая ступенька отзывалась стоном.

— Семьдесят тысяч! — снова выкрикнул он, войдя в контору.

Тем временем я уже надел свою новую шляпу и был готов убраться восвояси.

Эта цифра явно бередила ему душу. Его нижняя губа дрожала, и жилы на шее вздулись.

— Семьдесят тысяч раз позор на вашу голову, де Маттос! — сказал он, и я вместо прощания молча надел покрышку на пишущую машинку.

— Свой новый костюм я, конечно, должен возвратить вам, сударь? — покорно спросил я.

Он понял, что творилось в моей душе.

— А ну-ка повесьте свою шляпу на вешалку, — сурово приказал он. — Я вас не выгоняю. Во всем виноват я сам. Я не должен был оставлять вас здесь одного. Като отлично умеет разговаривать с клиентами через окошко, так что им по крайней мере ничего не удается высмотреть. Но как вы могли так опростоволоситься, де Маттос? Показали бы ему что угодно: погреб, чердак, вашу задницу — все равно что, но только не наши комнаты! Вот и расставляй силки после этого, дорогой дружок Боорман, расставляй силки изо дня и день!

Он несколько раз обошел контору, всячески стараясь подавить остатки ярости, затем остановился и своим тяжелым кулаком стукнул по столу.

— Слушайте внимательно! — предупредил он меня. — Если еще раз случится что-либо в этом роде, тогда — сами понимаете — вам действительно придется убраться отсюда. Если когда-нибудь в мое отсутствие придет посетитель, скажите ему: «Господни Боорман отбыл со всем своим штатом на международную конференцию в Рейссел». Никого нельзя пускать в эти комнаты, никого. Посетителям разрешается заходить только в коридор, где они увидят пять дверей с пятью табличками. О чем бы они ни спрашивали, что бы они ни говорили, все это не имеет никакого значения. «Господин Боорман со всем своим штатом» и так далее… Какая именно конференция, вы не знаете. Международная — это все, что вам известно. Не разрешайте им задавать вопросы, де Маттос, и главное — никакого заискиванья. Стряхивайте людей, как гусениц, и тогда они будут ползти к вам на четвереньках. Если вы станете им отвечать, то говорите свысока, но ни в коем случае не отклоняйтесь от темы конференции. И обязательно называйте Рейссел, а не Льеж, Гент или Антверпен, потому что кто-то захочет звонить мне по телефону, а другому, чего доброго, взбредет в голову поехать вслед за мной. Рейссел расположен по ту сторону границы, он не менее известен и в то же время находится на незначительном расстоянии отсюда, так что, если какой-нибудь клиент случайно встретит меня в тот же вечер на бульваре, он не станет изумленно разевать рот. Стало быть, называйте Рейссел, понятно? Для верности я вам это напишу.

Он зашел в Музей, вернулся с куском мыла в руках и большими печатными буквами написал на зеркале: РЕЙССЕЛ. Все утро семьдесят тысяч потерянных экземпляров поминутно взрывали его нутро, и только к полудню он несколько стих — подобно больному, у которого начала спадать лихорадка. Наконец он спросил меня, как же все-таки произошла катастрофа.

Я опустил глаза и с болью в сердце стал подробно рассказывать о визите Уилкинсона. Гордость, остатки которой еще тлели в моей душе, возмутилась, когда я был вынужден сам рассказать о своем бездарном поведении. Но я ни о чем не стал умалчивать — даже о том, что клиент действительно подготовил заказ на семьдесят тысяч экземпляров.

— Значит, это было только для Франции, Бельгии и Швейцарии, — сказал Боорман, снова начавший кипеть. — Разве вы не знаете, что по-французски говорят также в Канаде, и в Алжире, Египте, Турции и мало ли где еще? И в конце концов, статьи можно было бы печатать на двух языках — слева по-французски, а справа в английском переводе, — продолжал он, пользуясь сослагательным наклонением, слово сделка не безвозвратно расстроилась, а всего-навсего была отложена.

— Это нетрудно сделать. Даже на шести языках, если потребуется. Мне совершенно все равно, лишь бы этот тип заплатил деньги. А что же произошло после того, как Уилкинсон оформил заказ? — перебил он сам себя.

Когда я кончил свой рассказ, Боорман некоторое время хранил молчание. Ссутулившись, он развел руками, словно в отчаянии спрашивая самого себя, как же такое могло случаться. Он сидел, сгорбившись, у рта его обозначились глубокие складки — теперь он еще больше походил на Бетховена, чем в тот вечер, когда осыпал меня похвалами за то, что я разломал в щепки свою трость.

БИЗНЕС

На другое утро он произнес свою тронную речь.

— Чтобы впредь не допускать таких промахов, вы должны, де Маттос, хорошо понять, как с помощью «Всемирного Обозрения» я делаю деньги. Когда вы в этом разберетесь, вы будете гарантированы по крайней мере от грубейших ошибок. Во-первых, вы должны знать, кто я такой и кем станете вы, если только я вас не выгоню. Да кто же я, собственно говоря?

Было видно, что он и в самом деле обдумывает свой статус.

— «Всемирное Обозрение», — пояснил он, — это сброшюрованный циркуляр с красивым названием, где говорится, что та или иная фирма единственна в своем роде, та или иная швейная машина лучше любой другой, а тот или иной пансионат значительно превосходит все прочие по части методов обучения, света, воздуха и гигиены. Таким образом, «Всемирное Обозрение» — это не журнал, что явствует из текста формуляров, где он именуется «брошюрой». Понятие «журнал» предполагает наличие абонентов, отсутствие которых, если оно доказано, может быть использовано против меня каким-нибудь обиженным клиентом вроде Рено. Поэтому всякие запросы относительно подписки идут прямо в мусорную корзину. Так мое положение прочнее, чем если бы у меня было тридцать подписчиков, которые платили бы за то, чтобы получать мои брошюры каждый месяц, и которые с восторгом выступили бы против меня на суде в качестве свидетелей, если только на этом можно было бы что-нибудь урвать. Нет уж, увольте, никакими издательскими делами я не занимаюсь. Я обмениваю бумагу на деньги и, по существу, торгую печатной бумагой. Покупатель получает на дом кипу, а то и целый вагон брошюр, и, стало быть, товар доставлен. А сразу же вслед за этим поступает счет и взимаются деньги. До сих пор я все делал сам: обрабатывал клиентов, писал статьи и заключал сделки, но теперь редакционная работа возложена на вас. Таким образом, вы — главный редактор, заведующий отделом внутренней жизни, заведующий иностранным отделом, автор обзоров, корреспондент, корректор, и, кроме того, вам вменяется в обязанность получать деньги по счетам. Взимание платы будет доставлять вам удовольствие, потому что большинство людей лишь тогда понимают, что произошло, когда им под нос суют счет. И тогда они оказываются в положении человека, который прогуливается по лесу с приятным спутником, а тот во время милой беседы вдруг выхватывает из-за пояса револьвер. Пока вы, улыбаясь, потчуете их ложью, они довольны, но истина повергает их в трепет. А взимание платы — это и есть истина, неумолимая, как смерть. Люди никогда не прощают вам того, что в конечном итоге вы приходите за их деньгами. Кое-кто из них способен стерпеть, если вы выскажете ему все, что вы о нем думаете, хотя я не советую вам этого делать. Но вы едва ли встретите людей, готовых смотреть, как вы обнажаете перед ними душу, потому что душа ваша подобна дню с долгими сумерками: она становится темнее по мере того, как вы приближаетесь к вечной ночи. А от взгляда в бездну им делается дурно, как от зрелища струящейся крови. Любезное приветствие, приятный, многообещающий голос, пара перчаток и почтительный поклон — à la bonne heure, больше от вас ничего не требуется. Расставляя силки, я не раз буду упоминать Редакцию, словно наши редактора и впрямь двойными рядами сидят в соседней комнате и строчат, не покладая рук. И вы при этом не пугайтесь — во всяком случае не так, чтобы это было заметно людям. Дело наше очень простое, и через пару месяцев вы все освоите — вот увидите. А если не освоите, тогда вступит в силу тот пункт нашего контракта, который предусматривает увольнение. Завтра утром мы впервые отправимся на работу вместе. Под мышкой у вас будет красивая кожаная папка с так называемыми «документами». Каждый клочок бумаги, на котором что-нибудь написано или напечатано, а то и просто бланк, который вам удается заполучить при посещении фирмы, — это «документ». Я веду разговоры с людьми, и, пока я расставляю силки, мне дают или я сам прошу каталоги, прейскуранты, проспекты и так далее, а вы все это молча, с достоинством запихиваете в свой портфель. Время от времени вы можете тихо произносить слова «очень интересно», но ничего другого не надо. Для редакционной работы весь этот хлам навряд ли вам пригодится, потому что у меня есть с полсотни типовых статей, которые я все время воспроизвожу. Они написаны тридцать лет назад моим предшественником, французом, так что у вас не будет с ними большой возни. Но людям льстит, когда вы проявляете интерес к их бумагам, на которых обычно изображен их завод, или их отец, или что-нибудь в этом роде. Бумаги надо хранить также и после того, как оплата произведена, потому что это документы, которые в известной степени подтверждают, что клиент действительно заказал нам статью. Во время разговора вы можете также делать заметки, например записать дату основания предприятия, Число служащих или учеников, комнат, роялей, локомотивов, головок сыра или консервов, которые фирма соответственно держит, обучает, сдает внаем, изготовляет или продает; как долго находился у кормила отец нынешнего владельца фирмы, в каком году он отошел в лучший мир, а также день, когда старик смастерил свою первую скромную гребную шлюпку — лучше всего на том самом месте, где теперь каждый месяц спускают в море гигантский пароход: ведь частая смена адресов не украшает фирму. Серьезная фирма должна прилипать к своему месту, как пластырь, присасываться, как вампир, а не разбивать свою палатку в иных краях через пять-десять лет. Хороший рыболов, выбрав себе местечко, так и остается на нем, черт подери! Если же вы имеете дело с перелетными пташками, которые даже не могут толком объяснить свои миграции, тогда вы говорите в статье, что эти молодчики нигде не задерживаются подолгу, потому что им негде разместить свои гигантские предприятия. Гигантские пароходы, гигантские фирмы, гигантские молочные фермы, гигантские мыловаренные фабрики, гигантские заводы, изготовляющие электролампочки, — не робейте, вы же теперь главный редактор! Фирма, которую вы описываете, разумеется, сверхсовременна, потому что она решительно во всем идет в ногу со временем, но наряду с этим ей присуща старомодная добропорядочность. Вы укажете, что владельцы фирмы слишком хорошо известны, чтобы о них подробно распространяться, а затем вы преспокойно сообщите о них самые невероятные детали, так как обычно никто о них ничего не знает. Вы расскажете, например, в котором часу встает Хоойкаас-младший, упомянете, что он пьет одну только воду, что весьма необычно для человека, имеющего великолепный винный погреб. Вы сообщите дальше, что он весьма своеобразным способом отдает распоряжения подчиненным и что господь наделил его орлиный взором, обращающим в трепет конкурентов. Под конец напишете кое-что о самом товаре. О, божественные изделия гигантского предприятия! Такие, видите ли, необыкновенные! Такие усовершенствованные! Не то что все прочие. «Разница ощутима лишь в процессе употребления». И ни в коем случае не забывайте о ветеранах, потому что каждая уважающая себя фирма непременно держит одного-двух ископаемых. Поэтому вы должны помянуть добрым словом старого Яна или Клааса, который вот уже шестьдесят два года с неизменной улыбкой стоит у кузнечных мехов, не желая оставлять место, где фирма достигла величия, а он сам — старческого маразма. Его мы непременно сфотографируем, хочет он того или нет. Затем пару слов о золотых часах «с надписью» и о жалком конверте «с наградными». Представьте себе физиономию Клааса, если бы он получил конверт «без наградных»! Если в данный момент фирма не располагает ветеранами, тогда раздобудьте несколько трогательных историй о каком-либо покойном ветеране. Вы можете спокойно накинуть ему годы верной службы. А затем очаровательные домики рабочих с чудесными палисадничками, чистенькие столовые с аппетитным ароматом супа, фабричный оркестр и хор благодарных рабочих. Иногда стоит сказать несколько лестных слов о бухгалтере или главном инженере, если они имеют хоть какой-то вес. А это вы сразу поймете, потому что в таком случае к ним будут обращаться за советом или же они просто будут стоять и слушать, бросая замечания по ходу дела. Если во время обработки клиентов не говорится ничего такого, что стоило бы записывать, все равно делайте вид, будто вы стенографируете… Но главное — не вмешивайтесь в разговор, потому что всякий новый звук вызывает смятение. Это нарушает атмосферу, и все умолкают, чтобы прислушаться к оракулу. И если тогда вам нечего сказать, это ужасно. Единственное, что вы можете произносить для поддержания разговора, — это слова «весьма интересно, весьма интересно» всякий раз, когда воцаряется молчание, потому что тишина опасна. Тишину при обработке клиентов можно уподобить судорожным вдохам тонущего человека. И когда я буду распространяться о Редакции, Администрации или Правлении, не смотрите на меня так, как вы, должно быть, смотрели на Уилкинсона! Боже милостивый, семьдесят тысяч экземпляров! Если бы только вы сообразили сказать ему…

Конец фразы утонул и бормотании — так бормочет про себя старый холостяк, вспоминая об упущенных возможностях.

— Де Маттос, — сказал Боорман, когда вынырнул из пучины воспоминаний, — каждую субботу вы должны разрабатывать маршрут на следующую неделю. Вы будете просматривать газеты или листать адресную книгу и намечать десятка два фирм, из которых половина должна находиться в Брюсселе, а другая половина — за его пределами. В последние дни недели мы будем наведываться в Антверпен, Льеж, Гент, Намюр и так далее. Аккуратно выписывайте в столбик названия фирм и против каждого названия вкратце укажите, чем фирма промышляет. Все отрасли годятся для «Всемирного Обозрения», и потому все, что вы запишете, нам подойдет. Но все же надо в первую очередь обращать внимание на самые большие рекламные объявления, потому что их дают люди, которые жаждут вырваться вперед и воображают, что реклама правит миром. Вот взгляните, к примеру, на эту.

Он небрежно раскрыл толстую адресную книгу и показал:

Отель «Вашингтон» — 1100 номеров — Электричество — Ванные — Лифты — Телефоны: 16305, 16306, 16307, 16308, 16309, 16310.

— По всему видно, что отель созрел для «Всемирного Обозрения». Показательно, что он рекламирует тысячу сто номеров, а если вы их пересчитаете, то наберется от силы три сотни. Владельцы отеля, конечно, разместили бы и тысячу сто клиентов, но восемьсот они рассовали бы по соседним частным домам. А свои объявления они составляют так, что в воображении читателя встает гигантский лабиринт, куда без гида он не отважился бы зайти. Теперь обратите внимание на номера телефонов. Ведь можно было бы напечатать и так: 16305-16310. Но в рекламном объявлении цифры тянутся бесконечной вереницей, и при виде этого, кажется, слышишь звонки и крики. Ловкие пройдохи! А длина фасада на снимке, сударь! Более половины окон принадлежат магазину «Галери энтернасьональ», где вы брали костюм. Но они проделали такие махинации с фотографией, что вся улица стала отелем «Вашингтон». Тут есть за что зацепиться, вот увидите…

Континентальная компания генерального страхования жизни и пожизненных рент. Общая сумма, выплаченная до сего дня: 378 356 207 франков 27 сантимов. Под контролем либерийского правительства.

— Очень современно, — сказал Боорман, — но их трудно взять на крючок, потому что у них самих крючков хоть отбавляй. Их «Континентальная» и «генеральная» — того же сорта, что «Финансы, Торговля, Промышленность, Искусства и Науки» нашего «Всемирного Обозрения». И еще к тому же двадцать семь сантимов. Блестяще! Что же касается правительства Либерии, то это, конечно, мило, но явный промах — мне достаточно зайти к либерийскому консулу в Антверпене. Почему, скажем, не «под контролем республиканского правительства»? Это была бы отличная находка. Представьте себе это напечатанным: «Генеральное правительство» или «Центральное правительство». Мы с вами их еще уконтиненталим, дайте только срок! А вообще это великолепное название, которое остается столь же прекрасным, как бы вы его ни перекраивали. «Генеральная компания континентального страхования» звучало бы так же хорошо. Или, скажем, «Генеральное страхование жизни и континентальные пожизненные ренты». Или еще лучше: «Континентальное страхование жизни и генеральные пожизненные ренты». Или еще так, де Маттос: «Континентальная пожизненная компания рент и генерального страхования». Ха-ха-ха! Но вот с Либерией они дали маху. Если нельзя было протащить «Генеральное правительство», то они, во всяком случае, могли бы напечатать: «Под контролем различных правительств» или просто «Под правительственным контролем». А может быть, они и в самом деле заключили сделку с правительством Либерии?.. Эти негры — кто их знает! Или, может быть, они дали взятку консулу? Ручаюсь, что после нашего визита они изменят все свои объявления — так они перетрусят. А вообще-то говоря, страховщики — чудесные парни, и я им симпатизирую. Жизнь и смерть — союзники или враги, в зависимости от того, как вы поступаете: вкладываете капитал, чтобы каждый год что-то получать, или каждый год что-то вкладываете, чтобы затем сразу получить капитал. В первом случае вы должны туже затягивать пояс на животе, а во втором вам даже в октябре нельзя будет ходить без зимнего пальто, потому что вас подстережет инспектор и заявит, что вы совершаете самоубийство.

            Универсальный санаторий «Семь фонтанов».                Доктор Ж. Глорье из Парижских больниц.                       Воздух — Свет — Ванны — Ельник. Специальное отделение для душевнобольных и неврастеников.                 Больные туберкулезом не принимаются.

— Запишите, — сказал Боорман, — потому что доктор Глорье явно верит в свою затею. Такой «универсальный» санаторий заслуживает рекламы в столь же «универсальном» «Всемирном Обозрении». «Воздух и Свет». Да, разумеется, воздух и свет вы найдете повсюду. Но надо еще проверить, сколько у него там ванн. Вы уже видели, как обстоит дело с «Кортхалсом Четырнадцатым» и «Пятнадцатым». «Больные туберкулезом не принимаются». Как бы не так! Вы услышите, как они исходят мокротой, эти туберкулезные больные. Но Глорье решительно заявит вам, что это кашель нервного происхождения и никому не приносит никакого вреда — совсем наоборот. «Парижские больницы» лучше, чем «Либерийское правительство», хотя до Либерии довольно далеко. Поймать его за руку невозможно, потому что парижские больницы попросту не отвечают на письма. И все же объявление составлено не очень ловко: он даже не решается упомянуть «изолированные палаты» и всякое такое. Здесь также ничего не говорится о сохранении строгой тайны, которая тем не менее гарантируется — можете в этом не сомневаться. Молодчики из «Континентальной компании генерального страхования» хорошо это знают, но частные лица и семьи менее сведущи и потому могут колебаться. Слова «полная тайна» или что-нибудь в этом роде были бы маяком для тех, кто хочет пристроить на лечение братца или сестричку, имеющих право на долю наследства, или старого дурака папашу, который вдруг задумал жениться. А людям надо все разжевывать и в рот класть — я так считаю… Нам надо будет посетить это заведение и порядка ради осмотреть его в сопровождении доктора Глорье. Он наверняка покажет нам «Голубой салон» или «Красный салон», куда приводят психа, когда кому-либо из его друзей или родственников взбредет в голову его навестить — ведь от людей всякого можно ждать. И когда восседаешь в таком салоне, не подозревая, что больного только что приволокли сюда из клетушки, можно подумать, будто и в самом дело ему хорошо живется. Когда мы вернемся домой, поройтесь в столе — там вы найдете несколько статей о санаториях. Перепечатайте одну из них в расчете на Глорье и «Семь фонтанов».

                           Стоффелс, Дюпюи и К о .                             Английские кровати. Единственный представитель фирмы «Коллингвуд лимитед».                   Требуйте кровати марки «Морфей»!

— К Стоффелсу мы еще не заглядывали, де Маттос, но пока зарубите себе на носу, что лучше этих кроватей не бывает и что железная кровать вообще:

1. Полезней для здоровья, чем деревянная; почему именно, я не знаю, но так утверждает Стоффелс.

2. Чище, потому что в железе не бывает червоточины и к тому же клопы не могут использовать ее в качестве кормовой базы, пригодной для зимовки.

3. Долговечней, так как железо прочнее дерева — от него кусочки не отламываются.

— Смотрите, этот тоже торгует кроватями, но они у него деревянные, — сказал Боорман. — Запишите-ка:

                     Шарль ван Ханзен.         Антикварная и современная мебель. Специализация: спальни в стиле Людовика XV.

И не упускайте из виду, что деревянная кровать:

1. Полезнее для здоровья, чем железная, потому что холодное железо вызывает ревматизм.

2. Чище, потому что железо ржавеет.

3. Долговечнее, потому что чугунный каркас хрупок, как стекло.

Стиль Людовика XV — это великолепно. Но не надо путать с «Кортхалсом Пятнадцатым», потому что со мной уже такое случалось. Стиль — чудесная тема, и тут можно заполнить несколько страниц. Вы могли бы начать примерно так: «Из всех строительных материалов дерево, несомненно, таит в себе наилучшие возможности для решения такой прекрасной и неиссякаемой темы, как декорирование». Поищите у меня в столе под рубрикой «Мрамор» или «Цемент» — там вы наверняка что-нибудь найдете.

Боорман перевернул еще несколько страниц, и, словно одно лишь упоминание имени Кортхалса вызвало его к жизни, в глаза нам бросилась большая реклама в широкой черной рамке, в стиле траурного объявления.

               «Кортхалс и Сыновья», Гент. Перевозка покойников на катафалке «Кортхалс XIV»                              и больных          в специальной карете «Кортхалс XV».                        Бальзамирование.          Фирма удостоена золотых медалей.

— Я, конечно, мог бы легко навязать ему еще несколько тысяч экземпляров, — сказал Боорман, взглянув на рекламное объявление.

Теперь он принялся листать последние страницы адресной книги, где, как сельди в бочке, жались друг к другу на красной бумаге всевозможные консорциумы, товарищества, коммерсанты и промышленники. Там были объявления, занимавшие целую страницу, половину, четверть, одну восьмую и даже одну шестнадцатую часть страницы — место, на котором кто-то все же пытался представить себя с лучшей стороны. Торговец кофе в расчете на успех напечатал объявление вверх ногами. Фирма, выпускающая рояли, оплатила целую страницу, на которой не было ничего, кроме слов: «Рояли Дюпре» в виде претенциозной подписи, а все остальное пространство осталось незаполненным. Один из конкурентов этой фирмы дал объявление тут же по соседству и даже придумал каламбур:

          Автомобилисты! Хотите быть автопианистами?    Купите пианолу «Миньон»!

Потом там было объявление портного — оно находилось в самом низу и занимало только одну строчку, но зато повторялось на двадцати страницах. И еще было объявление фабриканта шляп, который окружил текст своей рекламы лейб-гвардией из вопросительных знаков. И все это билось, барахталось и задыхалось. Так мечется охваченная смертельным ужасом толпа, над которой вздымаются тысячи рук, ищущих спасения. Обилием и плотностью своих рядов объявления производили жуткое впечатление.

Вдруг некоторое разнообразие внесла цветная реклама, на которой были изображены две девицы. Одна из них принимала «пилюли аббата Робера», тогда как другая смиренно признавала, что пренебрегает этим снадобьем. У девицы, принимавшей пилюли, была точеная фигура, детали которой лишь подчеркивали красоту целого. А у второй, напротив, груди, ягодицы, живот и шея висели, словно на вешалке.

Далее шло бюро путешествий «Ориент», оплатившее целый лист — назначение лицевой страницы сводилось к тому, чтобы привлечь внимание к оборотной, где и было напечатано рекламное объявление.

— Возьмите-ка это туристское бюро на заметку! — сказал Боорман.

                 Туристское бюро «Ориент». Путешествия в страны Востока, Швейцарию, Италию,            Норвегию, Испанию, Марокко и т. д.                   Путешествия вокруг света.    Туризм ради удовольствия и самообразования.    Современный комфорт. Отели высшего класса.                          Опытные гиды.     Путешествия расширяют кругозор молодежи!

— Продувные бестии, знают толк в рекламе, но я все-таки попробую взять их на крючок — сейчас самое что ни на есть подходящее время, ведь скоро сезон отпусков. Современный комфорт! Иной раз в городе видишь кучку таких туристов, клюнувших на приманку «Ориента». Обычно они сидят в какой-нибудь колымаге. Те, кто в середине, хорошо слышат голос гида, но ничего не видят. А те, которые сидят по бокам, мокнут под дождем или — если светит солнце — изнывают от жары. По их глазам ясно, что они всей душой рвутся домой, но о возвращении нельзя и думать, потому что деньги за все турне уже внесены вперед и туристы должны неделями или месяцами отбывать повинность — вплоть до гнетущего конца. Когда эти бедняги обращаются в бюро «Ориент», чтобы узнать, как лучше провести свой отпуск, им показывают великолепные цветные фотографии: горы как чистое серебро, лазурные озера и солнечные закаты, от которых прошибает слеза. Чем дальше страна, тем красивее фотография, потому что на дальних путешествиях фирма огребает больше всего. Группа в сто пятьдесят человек, которую отправляют в развлекательное путешествие на тридцать дней, обеспечивает дополнительный доходец в тысячу франков, если «Ориенту» удается сэкономить по одному яйцу в день на человека. Может быть, я и сам со временем создам такое туристское бюро.

— Взгляните-ка! Этих двух симпатичных евреев ни в коем случае нельзя упускать из виду.

                 Майер и Страусс. Мебель и предметы домашнего обихода.                  Одежда напрокат.           Кредит всем! Все в кредит!

— Чудесные люди! Они, конечно, всеядны, но предпочитают парочки, которые собираются пожениться или только что поженились и еще не обзавелись мебелью. Хотя больше всего они зарятся на чиновников и вообще на людей с постоянным местом службы, потому что в случае чего всегда могут наложить лапу на их жалованье. А если парочка еще не состоит в законном браке, так что жених в любой момент может уйти в кусты, компаньоны разъясняют невесте, что молодого человека вернее всего удерживают вещи, которые так или иначе он должен будет оплатить. А если он не пойдет с нею к венцу — что ему, спрашивается, делать с этой мебелью? Для начала компаньоны навязывают парочке спаленку и салончик, за которые надо платить всего лишь три франка в неделю. Затем следует полное оборудование для кухни: плита, газовая конфорка, кастрюли, посуда — за один франк в неделю. А где четыре франка, там и пять. Какая разница? Вы ее даже не заметите. Затем пианино — каких-нибудь два франка в неделю, стало быть, уже не пять, а семь. Потом швейная машина за пятьдесят сантимов — итого семь с половиной франков, и еще граммофон за двадцать пять сантимов. Значит, за семь франков семьдесят пять центов, сударыня, вы можете отправляться в путь, да к тому же еще с музыкой. Но все эти вещи надо оплачивать год за годом и до конца жизни.

А если вы хотя бы несколько раз не уплатите в срок, Майер заберет свое барахло назад, прикарманив все взносы — в счет своих трудов и амортизации, а затем продаст его заново другой парочке, которая только собирается вступить в брак. Каждый месяц один из сотрудников бюро регистрации браков за соответствующую мзду сообщает им фамилии и адреса всех тех, кто уже успел заикнуться о свадьбе. Иногда дело не ограничивается мебелью, потому что Майер поставляет также подвенечные платья для невест и черные костюмы для женихов. Он поглядывает и на живот девицы — всякое ведь бывает — и сразу же волочит люльку, детский стульчик и кружевные пеленки. В Музее Отечественных и Импортных Изделии все еще стоит кровать, которую я получил от одного из конкуренток Майера. Его фамилия Вайнштейн, и он продал меховое манто стоимостью в тысячу четыреста франков одной торговке креветками, которой пришлось расстаться со своей покупкой, потому что она не смогла выплачивать задолженность больше четырех лет. На манто наложили арест в тот самый момент, когда дама входила в дансинг. И как она ни кричала, что уже четыре года выплачивает деньги, ей это не помогло. Она вцепилась в свое манто, как в единственного ребенка, и ее волочили через всю улицу, пока удалось вырвать его из ее рук… Я случайно шел мимо и спросил, что тут происходит. И тогда мне все рассказала ее дочь, потому что сама торговка креветками уже совсем утратила дар речи. «Взгляните на мою мать, мсье. Это все сделали евреи с улицы св. Катерины», — сказала девушка, тогда как мать хранила горестное молчание. Я сразу же отправился к Вайнштейну, и он подписал формуляр, поняв, что со мной шутки плохи.

— Так! — сказал Боорман. — Вот эту захудалую обувную фабрику тоже надо включить в наш список — ее хозяева, видите ли, иллюстрируют свою рекламу фотографией с птичьего полета. Это, пожалуй, еще хлеще «Отеля Вашингтон»! Видите лес заводских труб, вздымающихся к облакам? Надо сказать, что я случайно знаю эту крысиную нору. Одна-единственная жалкая труба принадлежит фабрике, все же остальное — соседнему газовому заводу, как, впрочем, и необъятное море складских помещений, простирающееся вплоть до горизонта. Эту фирму тоже легче всего поддеть на крючок гигантскими преувеличениями: дайте им гигантские ботинки, гигантскую кожу, гигантскую статистику! Вы напишете, к примеру, что если поставить рядом все ботинки, которые «Лярош, Классенс и компания» изготовили со времени основания фирмы, то получится гигантская цепь — такая длинная, что она протянулась бы от Парижа до Владивостока. Можно и так: эти ботинки, если их уложить штабелем, образуют гигантскую колонну с основанием в один квадратный метр и не менее десяти тысяч метров в высоту — иными словами, на тысячу метров выше самого высокого пика Гималаев. И наконец, вы скажете, что если бы кожа, из которой изготовлены эти ботинки, была железом, его хватило бы на постройку двадцати пароходов водоизмещением тридцать тысяч тонн каждый. И мы перекроем их роскошный снимок с птичьего полета такими фотографиями контор и мастерских, о которых Лярош и мечтать не смел. Сперва контора. Его два с половиной клерка будут сидеть на переднем плане и смотреть в аппарат, а на заднем плане мы разместим обувщиц, упаковщиц и других работниц, каждая будет держать ручку или защепку для писем, и всех мы заставим смотреть на пол, чтобы их нельзя было опознать. Затем — мастерские. Для этого мы пригласим на время обеденного перерыва несколько сот человек с газового завода. Каждый из них взвалит себе на плечи пустой ящик, мы попросим их прошагать по двору цепочкой и сделаем снимок с подписью: «Продукция одного дня готовится к отправке в Южную Африку».

— А напоследок мы возьмем вот этого чудака обойщика, — объявил Боорман. — Запишите:

  Жан Ламборель-старший.   Обои высшего качества. Фирма не имеет филиалов.

— Чувствуете стиль, де Маттос? Всю импозантность этого слова «старший»? Достаточно поставить после своей фамилии «старший», «младший», «отец и сын», «брат и сестра» или же приписать фамилию жены, и человек как бы возвышается до уровня дворянского сословия и все биржевые маклеры снимают перед ним шляпу. Подобно тому, как иной козыряет своими филиалами в Лондоне, Париже и Амстердаме, Ламборель козыряет отсутствием филиалов, и он совершенно прав… Разве не дозволено филантропу хвастать деньгами, которых у него уже нет? А коммерсант, знающий свое дело, всегда считает, что он лучше своих конкурентов, какой бы ни была его фирма — самой большой или самой малой в стране. Его фирма превосходит все остальные, потому что она такая, какая она есть. И когда Ламборель провозглашает, что у него нет никаких филиалов, он хочет этим сказать, что ему, Ламборелю, глубоко чужда вся эта суета с филиалами, что выколачивание прибыли для него, в сущности, лишь побочное занятие, а его истинная цель — создавать подлинные произведения искусства, что он беззаветно предан своему делу и трудится главным образом на благо грядущих поколений, тогда как фабриканты, имеющие филиалы, только о том и помышляют, как бы за счет клиента выплатить комиссионные всяким подозрительным маклерам и посредникам. Они способны на все и готовы оклеивать обоями хоть фасады домов. Статью о Ламбореле надо сделать побыстрее. Вы могли бы начать примерно так: «Из всех архитектурных материалов бумага, несомненно, таит в себе самые замечательные возможности для решения такой прекрасной и неиссякаемой темы, как декорирование». Кое-что на этот предмет вы найдете в моем столе. Скорее всего под рубрикой «Мрамор» или «Цемент».

Этот банк, др Маттос, тоже включите в список.

           Национальный и Интернациональный банк. Все финансовые операции: коммерческие, промышленные,           региональные и местные. Биржевые операции.        Обмен валюты и так далее. Сберегательная касса.               Инкассация. Учет и переучет векселей.                     Исчисление вексельных курсов.

— Делается это так, де Маттос. Сначала берут в аренду дом. Не просто первый попавшийся дом на первой попавшейся улице, а «универсальный» дом на той или иной «континентальной» улице с парадным подъездом в виде триумфальной арки. Убогая кирпичная кладка дома маскируется мрамором, а сейф оборудуется, как алтарь. Затем приглашают Жана Ламбореля-старшего, того самого, у которого нет никаких филиалов, и Шарля ван Ханзена. Жан разукрашивает стены, а Шарль должен расставить старинную и современную мебель и развесить дюжину портретов нашей обожаемой августейшей четы. Все это покрывается густым слоем золотой краски, но еще до того, как она подсохнет, приглашают журналистов, которых поят до бесчувствия. Статьи проще всего заготовить заранее, а репортеры уж потом присобачат к ним начало и концовочку. Наконец, следует пожертвовать кругленькую сумму в пользу слепых ветеранов войны — ведь с обыкновенными слепыми далеко не уедешь, — а затем во всех газетах закупить целые страницы для рекламных объявлений, чтобы поведать отечеству о своих безграничных возможностях. После этого надо ждать развития событий. И тут начинается развеселая карусель текущих счетов, чеков, кредитных билетов, акций, купонов, телеграмм, автомобилей, простых и выигрышных займов, прав на эксплуатацию шахт, посыльных в галунах и попечителей могилы неизвестного солдата. Все это варево аппетитно кипит, а сливки с него снимают директора, которые, улыбаясь и перешептываясь, обходят биржу. Если их только двое, то лысый изображает кипучую энергию, а волосатый держится, как патриарх. Мы должны ввалиться к ним и тотчас же признать, что «из всех пружин экономики банк, несомненно, таит в себе самые замечательные возможности для решения такой прекрасной и неиссякаемой темы, как национальное развитие». Ибо вереница наших стилистических перлов — эти «несомненно», «из всех», «замечательные», «прекрасные» и «неиссякаемые» — поражает клиента как гром совершенно независимо от того, к чему или к кому относятся эти слова — к мрамору, цементу, бумаге или же к маршалу Фошу. Например: «Из всех маршалов Великой войны маршал Фош, несомненно, таит в себе самые замечательные возможности для раскрытия такой прекрасной и неиссякаемой темы, как национальная слава». А затем мы конфиденциально сообщим директорам, что в министерстве проявляют некоторое беспокойство. Мы не станем уточнять, по какому поводу. Скорее всего директора банка сами это знают. И еще мы сообщим, что наше «Всемирное Обозрение» начало вести расследование. Тут нам сразу же предложат сигары и портвейн, а двери тщательно прикроют. Под конец директор похлопает меня по животу, скажет, что я чудеснейший парень, и заткнет мне глотку жирным заказом.

А все происходит от тщеславия, де Маттос. Каждый хочет быть номером первым или по крайней мере слыть таковым. Как правило, люди предпочитают слыть первыми, чем действительно ими быть. Иисус Христос, который рассуждал обо всем на свете так, словно все ему было заведомо известно, ничего не мог с этим поделать. И поскольку люди в своем большинстве одержимы дьяволом, хитроумные торгаши строят на этом все свои расчеты. Каждый из них разбивает в подходящем месте свою палатку, вывешивает пеструю, как радуга, вывеску и запускает на всю мощь граммофон рекламы. Все сверкает, радует глаз, все лучше, чем у других. Временами кто-то из этих бестий начинает идти ко дну, но два-три удара хвостом — и чудовище снова всплывает на поверхность, если только оно еще в состоянии бить хвостом. И вот из этих-то пронырливых торгашей я должен выжимать деньги. Я обхожу одного за другим — гигант-редактор гигантского журнала. Некоторые из них настолько углублены в свои цифры и проекты, что даже не слушают меня. Изредка попадается человек, который, раскусив мой журнал, приходит в ярость. У иных туго с деньгами. Но вы всегда найдете таких, которые попадутся на удочку, если, конечно, хорошенько поищете. Они продают свой товар. Почему бы нам не продавать наш? Вы прямо с ходу начинаете их обрабатывать, не слушая того, что они вам говорят. Ведь нам нужны их заказы, а не их душевные тайны. Удается нам их уговорить — прекрасно. Не удается — тут уж ничего не поделаешь. А от душевных излияний никакого толку нет, и поэтому лучше делать вид, будто не понимаешь, о чем они толкуют. В самом деле, нелепо спорить о деньгах, когда у одного человека они есть, а другой хочет их заполучить — ведь каждый по-своему прав. Нищие хорошо понимают это. Они просят милостыню, и, если вы начинаете расспрашивать их о жене и детях, они опять же просят милостыню. Им безразлично, сочувствуете вы или нет. Они просят до тех пор, пока не получат от вас деньги, или пока не поймут, что вы им не подадите. А затем тотчас же цепляются к следующему прохожему. Для такого нищего гораздо лучше, если вы сразу же решительно скажете «нет», чем если вы станете проливать слезы у него на груди. Вы должны радоваться любой удаче, потому что в коммерческих сделках мелочей не бывает. Сделка есть сделка, и она всегда означает победу одной из сторон. А размеры суммы определяет чистый случай. Как далеко прыгнет клиент, зависит от разбега. Но поначалу всегда предлагайте крупную сделку, и пусть уж люди сами прикидывают свои возможности. Только ни в коем случае не показывайте, что вы сами считаете эту сделку крупной, потому что тогда вас станут презирать. Если же вы небрежным тоном назовете солидную сумму, словно речь идет о пустячке, то клиент во что бы то ни стало постарается ее переплюнуть, совершенно позабыв о деньгах, хотя ему придется извлечь их из своего собственного кармана. Только не выказывайте никакой радости, когда клиент схватится за ручку, чтобы подписать бланк заказа, ведь перед вами тертый калач. Притворитесь, что вы даже обеспокоены этим — некоторые люди поторопятся сделать заказ, в надежде что, выполняя его, вы протянете ноги. Старайтесь сами верить в то, что вы говорите, — только тогда ваши доводы будут звучать убедительно. А вы должны во что бы то ни стало убеждать и толкать людей на поступки, которые час спустя заставят их содрогнуться. Однажды я разжег священный огонь в груди одного директора банка и сам этого не заметил, потому что на его тупом лице ничего нельзя было прочитать. И вдруг его прорвало. Он вскочил, стукнул кулаком по столу и заказал миллион экземпляров с описанием его банка. Каждая бельгийская семья должна получить по экземпляру, заявил он. Он был похож на крестоносца, узревшего Иерусалим. И когда я заколебался, потому что боялся принять такой огромный заказ со своей жалкой типографией, он вдруг опомнился и велел выставить меня за дверь. Главное — не падайте духом, если даже неделю за неделей вас будут преследовать неудачи. На бога не надейтесь, де Маттос. Будьте вежливы с клиентами, потому что они ваши враги — не забывайте об этом. Они выпустят из рук только то, что вам удастся у них вырвать, и если вы не ляжете костьми, то ничего и не получите.

ШАРЛЬ ВАН ХАНЗЕН

Во второй половине дня Боорман принес и сунул мне под мышку черную кожаную папку, после чего, в пальто и шапке, я снова должен был позировать ему на середине директорского кабинета.

— Я уже начинаю привыкать к вам, де Маттос, — заверил он меня успокаивающим тоном.

Выписав еще несколько адресов, Боорман повел меня в город. Сначала мы должны были нанести визит Жану Ламборелю, а затем, если останется время, наскоро прощупать туристское бюро «Ориент».

Завернув за угол, я столкнулся лицом к лицу с Ферхахеном. Ты ведь помнишь Ферхахена из «Лиги молодых либералов», не правда ли? Этого злого насмешника, который уверял, что собственными руками вздернет последнего бельгийского пастора. Его-то я и встретил на улице. Всего лишь несколько недель назад я играл с ним в биллиард. Его неожиданное появление поразило меня, как гром, и я застыл на месте, да и бежать все равно было некуда. Так вот, он извинился, поздоровался со мной так, словно я — бургомистр, и исчез в толпе.

— Смотрите, здесь живет Шарль ван Ханзен, «антикварная и современная мебель. Специализация: спальни в стиле Людовика Пятнадцатого». Давайте заглянем к нему, может, удастся взять его на крючок, — сказал Боорман, и мы вошли в дом.

Это был просторный магазин с большим выбором кроватей, посреди которых сидели в ожидании покупателей с полдюжины продавщиц. Одна из них встала и подошла к нам, улыбаясь, как мадонна.

— Что вам угодно?

Боорман сказал, что ему надо поговорить с господином Ван Ханзеном, и вручил продавщице свою визитную карточку, на которой было напечатано: «К. А. Ф. Д. Боорман», а под фамилией — «Генеральный Директор Музея Отечественных и Импортных Изделий». Затем, пододвинув мне стул, он сам уселся на другой, закинув ногу на ногу, и принялся разглядывать кровать в стиле Людовика XV.

Продавщица явно не знала, что ей делать с красивой визитной карточкой. Направившись было к двери, она нерешительно вернулась назад и стала вертеться вокруг нас, как мышь вокруг мышеловки. Наконец она остановилась и осведомилась робким голоском о цели нашего прихода. Боорман снял шляпу и стал обмахиваться ею, как веером. Засунув руку в карман брюк, он продолжал молчать, словно продавщица обращалась к кому-нибудь другому.

— Смею ли я спросить о цели вашего прихода? — во второй раз отважилась девушка.

На лице моего патрона появилось выражение усталости и изумления. Затем, словно собрав последние силы, он снова взглянул на продавщицу.

— Цель моего прихода состоит в том, чтобы поговорить с господином Ван Ханзеном, сударыня.

И, отведя глаза, Боорман снова уставился в потолок, отстукивая на своей шляпе маршевый ритм.

Продавщица опять отошла от нас с визитной карточкой в руках, по дороге посоветовалась с дамой постарше, по всей вероятности располагавшей более солидным опытом, и наконец исчезла в двери, которая, несомненно, вела в конторские помещения.

Пока я еще был далек от понимания того, что впоследствии, после долгих лет практики, стал ощущать с поистине зловещей четкостью. Все же и теперь я чувствовал, что в магазине сгущается атмосфера, как в тот раз в «Галери энтернасьональ», когда я заявил, что буду расплачиваться за новый костюм не деньгами, а визитной карточкой.

— Я думаю, она хотела узнать, о чем вам надо поговорить с господином Ван Ханзеном, — отважился я прошептать.

— Разумеется, мой друг, — тихо сказал Боорман, — но не мог же я ей ответить, что цель моего прихода — взять на крючок Ван Ханзена и сбыть ему груду экземпляров «Всемирного Обозрения» — иными словами, всучить ему бумагу в обмен на полновесные монеты или — частично — на несколько кроватей, потому что товары, годные к употреблению или продаже, я тоже принимаю в уплату, как вы знаете или, во всяком случае, должны были бы знать. Нет, друг мой, отвечать на такие вопросы нельзя. Посмотрите, вон идет еще один представитель Ван Ханзена, которого он послал осведомиться о цели нашего прихода.

Парнишка в рабочем халате, с молниеносной быстротой проскользнув между кроватями, и в самом деле — еще на расстоянии — спросил у Боормана, какова цель нашего визита.

Подождав, когда он подойдет ближе, мой патрон картинно зевнул, а затем, приподняв брови, осведомился, имеет ли он честь беседовать с господином Шарлем ван Ханзеном.

— Нет, сударь. Я только служащий господина ван Ханзена, но мой хозяин поручил мне спросить, в чем, собственно говоря, цель вашего прихода.

— Цель моего прихода, собственно говоря, состоит в том, чтобы побеседовать с господином Ван Ханзеном, мой юный друг, — добродушно ответил Боорман.

Тут я зажег сигару и протянул свой портсигар пареньку в халате.

— Курите?

На лице у парнишки появилось выражение, какое бывает у девушек, когда они вынуждены отказываться от чего-то очень приятного, однако он взял сигару, поблагодарил и все же робко спросил, «по какому вопросу, собственно говоря, хотел бы побеседовать с хозяином господин Боорман».

— Собственно говоря, о делах, мой юный друг, — сказал Боорман. — А теперь поторапливайтесь, потому что времени у меня в обрез.

Молоденький эмиссар удалился, понурясь, и, выразительно подмигнув продавщице, которая с самого начала пыталась узнать, зачем мы пришли, сказал: «деловой визит» и исчез в той же двери, откуда появился.

Я заметил, что четыре другие продавщицы тем временем собрались в кучку. Сдвинув головы и перешептываясь, они поглядывали на дверь, ведущую в контору, словно ожидали, что вот-вот что-то произойдет.

— Еще один шествует сюда, чтобы выведать цель нашего прихода, — предупредил меня Боорман, когда появился человек в летах, который осторожно закрыл за собой дверь, торопливо высморкался, словно для того, чтобы привести себя в состояние полной боевой готовности, и, откашливаясь на ходу, направился к нам.

— Постучите-ка по полу ногами, будто ваше терпение уже на исходе, — приказал Боорман, не глядя на меня.

Я тотчас же привел в движение свои ноги и стал отбивать ритм «Марсельезы».

— Господин Ван Ханзен? — спросил Боорман еще до того, как человек, предусмотрительно остановившийся в нескольких метрах от нас, успел раскрыть рот.

— Я бухгалтер, сударь, — раздался ответ. — Господин Ван Ханзен очень занят и хотел бы знать, с какой целью…

— Lo siento tanto más que hubiera celebrado mucho el aprovechar esta ocasión para activar nuestras relaciones, — прервал его мой патрон.

— Что говорит этот господин? — спросил бухгалтер, обращаясь ко мне.

— Скажите Ван Ханзену, что через час я уезжаю в Рейссел и что я в самом деле уже не могу больше ждать. Если он хочет со мной говорить, пусть скорее идет сюда.

На этом Боорман прекратил разговор. Поднявшись со своего стула, он неторопливо подошел к одной из витрин и повернулся к магазину спиной, я же — в полном одиночестве — остался на караульном посту.

В магазине воцарилась глубокая тишина. Продавщицы, несомненно знавшие, что запас эмиссаров уже исчерпан, перестали шептаться и, в последний раз взглянув на дверь, ведущую в контору, продефилировали между кроватями Людовика XV и чинно расселись на табуретках — каждая на отведенном для нее месте, — где им надлежало ожидать клиентов.

— Бьюсь об заклад, что на этот раз придет уже сам Ван Ханзен, — предсказал мой патрон, подойдя ко мне.

— А он не рассердится на нас за то, что мы проявляем такую настойчивость? — спросил я, опасаясь, как бы Ван Ханзен не вызвал полицию, чтобы выставить нас за дверь.

— Вполне возможно, — согласился Боорман. — Некоторые клиенты впадают в ярость, но это не имеет ровно никакого значения. Если он станет кобениться, мы уйдем и вернемся как-нибудь в другой раз, когда он будет в более счастливом расположении духа. И все же ему придется выйти к нам — ведь с его клерками бесполезно разговаривать.

На этот раз ждать пришлось недолго — не успел бухгалтер скрыться из виду, как мы услышали стук дверей и громкий, сердитый голос. Затем показался человечек без пиджака, державший руки в карманах брюк.

— Это он, — тихо сказал Боорман. — Только сам хозяин может позволить себе снять пиджак и даже штаны. Все остальные должны молча обливаться потом.

— Где он, черт возьми? — заорал Ван Ханзен на девушку, которая первой заговорила с нами. Прежде чем она успела что-либо ответить, Ван Ханзен заметил нас и с ворчанием подошел к нам.

— Имею ли я честь… — снова начал Боорман, точно так же, как он обращался к другим.

— Да, — оборвал его Ван Ханзен на полуслове.

— Очень приятно познакомиться, — сказал Боорман.

— Давайте, бога ради, покороче! — предупредил Людовик XV. Было видно, что он раздражен до предела.

— Разрешите мне представить вам моего секретаря? — И Боорман церемонным жестом указал на меня, а я сразу же поднялся и встал рядом с ним.

В благоговейной тишине я услышал, как вдали скрипнула дверь, и, взглянув через плечо Ван Ханзена, увидел, что посыльный осторожно высунул голову из-за двери. Убедившись, что его патрон стоит к нему спиной, он зажег сигару, выпустил облако дыма, густое, словно от паровозной трубы, подмигнул мне и снова убрал голову.

Когда Боорман столь назойливо представил меня, Ван Ханзен бросил взгляд, полный ненависти, на мой новый костюм.

В глазах его вспыхнула ярость, но он овладел собой и, оглядев великолепные ряды кроватей, порылся в своих карманах и снова спросил, что, собственно говоря, Боорману нужно.

— Господин Ван Ханзен, — сказал мой патрон конфиденциальным тоном, — вам, несомненно, известно, что министерство промышленности глубоко встревожено нарастающим кризисом в производстве мебели. Медленно, но верно деревянные кровати классических образцов вытесняются железными кроватями, что особенно прискорбно, потому что деревянные изготовляются в нашей собственной стране, тогда как железные импортируются из Англии. А эта страна не только правит морями, но и навязывает нам железный хлам, который покрывается ржавчиной и вызывает ревматизм, не говоря уже о том, что он лишен какого бы то ни было стиля, достоинства и вкуса. У англичан здесь есть банда сообщников, таких, как «Стоффелс, Дюпюи и компания» — личностей, не останавливающихся ни перед чем и способных на все.

— «Стоффелс, Дюпюи и компания» — очень хорошие люди. Они безупречны в делах и заслуживают полного доверия, — прервал его Ван Ханзен.

— Безусловно, — согласился Боорман, — они очень хорошие люди, я это прекрасно знаю.

— Вы же, кажется, назвали их личностями, — резко возразил мебельный фабрикант.

— Это светлые личности, сударь, — невозмутимо подтвердил мой патрон. — Иными словами, выдающиеся личности.

— Которые способны на все, — ухмыльнулся Ван Ханзен.

— На все самое лучшее, — поправил его Боорман. — Но все эти фирмы, торгующие железными кроватями, уверяют, что их товар прочнее деревянного и к тому же дешевле и чище! — саркастически добавил он.

— Они правы, — сказал Ван Ханзен, — это вполне соответствует истине.

— О да! — подтвердил Боорман. — Разумеется, это соответствует истине. Именно поэтому нам приходится так трудно. К счастью, деревянная кровать красивее, изящнее и изготовлена с бо льшим вкусом, чем какая-нибудь железная койка.

— Кому что нравится, — отозвался Ван Ханзен, качая головой. — Сам я сплю на железной кровати, и деревянная мне совершенно ни к чему!

— Поразительно! — сказал мой патрон. — Это тем более поразительно, что сами вы изготовляете такие шедевры!

И он показал палкой на стоявшие вокруг нас кровати в стиле Людовика XV.

От мрачности Ван Ханзена не осталось и следа. Он весело расхохотался.

— Эти шедевры, господин директор… — он на мгновение запнулся, чтобы взглянуть на визитную карточку, — …Музея Отечественных и Импортных Изделий, — добродушно продолжал он. — Шедевры, говорите вы? Боже упаси! Это хлам, сударь, обыкновенная фабричная работа. Такие делают тысячами. Все автоматически. На малинских фабриках в машину запускают дерево, а выходят из нее кровати. Это и Людовик Одиннадцатый и любой другой Людовик, какого вы пожелаете! Работа идет там, как на знаменитых чикагских бойнях.

— Что вы! — с отеческим укором проговорил Боорман. — Это уж чрезмерная скромность. Вы еще скажете, что вам вообще не под силу изготовить хорошую кровать в стиле Людовика Пятнадцатого.

— Ах, сударь! — В голосе Ван Ханзена появились теперь почти дружеские интонации. — Что мне вам сказать? Кровать Людовика Пятнадцатого воспроизвести невозможно. Как бы тщательно вы ее ни изготовили, специалист сразу же заметит, что тут дело нечисто. В те времена люди работали по-другому, не то чтобы лучше, но по-другому. Настоящие кровати эпохи Людовика Пятнадцатого на вид очень красивы, но они непрактичны и неудобны. Я бы никому не посоветовал выкладывать деньги за такую кровать. Людовик Пятнадцатый уже умер, и его кровати надо похоронить в музеях, под охраной сонных сторожей в старомодных мундирах… А это дешевое барахло все еще находит сбыт…

Боорман, несомненно почувствовавший, что быстро идет ко дну, неожиданно протянул Ван Ханзену руку в знак прощания.

— Сударь, — решительно заявил он, — я рад, что вас интересует вопрос, который я принимаю так близко к сердцу и который вызывает столь серьезное беспокойство в министерстве промышленности. Как только он созреет и будут намечены конкретные меры, я непременно зайду к вам снова.

— Конечно, — отозвался Ван Ханзен, — можете спокойно зайти ко мне поболтать, но только после пяти, потому что в другое время я очень занят. А в рекламе я сейчас не заинтересован, — заключил он, покосившись на мою кожаную папку.

Он проводил нас до двери, где мой патрон еще раз бодро воскликнул:

— Рад был познакомиться!

— Скажите там в министерстве, что беспокоиться нет причин, и передайте им мой поклон! — крикнул нам вдогонку Ван Ханзен.

Некоторое время он еще постоял в дверях, словно хотел убедиться, не завернем ли мы к его соседу, а затем нырнул в свой магазин.

Я шел рядом с шефом в полном молчании, восприняв нашу неудачу как личное оскорбление. Когда мне было двадцать лет, я как-то раз на лугу вызвал приятеля на единоборство только ради того, чтобы доказать одной девушке, что я сильнее его. Однако он победил меня у нее на глазах, и я вынужден был смирно лежать на спине, придавленный ненавистным телом. Сейчас на меня вновь нахлынули чувства, которые я испытал тогда.

— С этим субъектом сейчас каши не сваришь, — сказал Боорман. — Ван Ханзен принадлежит к редкой породе людей, которых можно взять на крючок только честностью и простотой. Но когда мы пришли к нему, я этого не знал и не мог же я из одной крайности кинуться в другую, не рискуя раз и навсегда все испортить… Потом вы как-нибудь снова наведайтесь к нему, но теперь, после того как я его раззадорил, ему понадобится по меньшей мере год, чтобы обо всем позабыть. Я только не понимаю, каким образом издатели адресной книги вытянули из него рекламное объявление.

ФИРМА «ЛАУВЕРЭЙСЕН»

— Давайте-ка заглянем к обойщику, у которого нет никаких филиалов, — сказал Боорман, не выказывая ни малейшей досады. — Как его фамилия?

После того как я нашел в своем списке фамилию и адрес обойщика, мой патрон свернул на улицу Фландр, которая вела в предместье, где основал свою обойную империю Жан Ламборель. На полпути Боорман вдруг остановился и стал напряженно вглядываться в обветшалую вывеску, прибитую к фасаду запущенного дома. На ней было написано:

    ПИТЕР ЛАУВЕРЭЙСЕН    Кузнечных дел мастер. Фабрика кухонных лифтов.

Одна из букв «е» так выцвела, что ее почти не было видно, а буква «т» в слове «лифтов» радовала глаз старомодными завитушками во вкусе наших дедов. Над вывеской было распахнуто несколько окон, в которых, словно пестрые флаги, колыхались простыни после большой стирки, а под вывеской зиял проулок, который, вне всякого сомнения, вел в мастерскую.

— Это еще что такое? — пробормотал Боорман. — Давайте-ка заглянем сюда!

И он зашел в проулок, где пять или шесть собак осыпали друг друга изъявлениями благорасположения. Судя по всему, эти животные чувствовали себя здесь как дома — они то и дело щедро орошали стены, покрытые мхом и плесенью, и пропустили нас внутрь лишь после того, как мой патрон прибег к помощи своей палки.

— А не повернуть ли нам назад, господин Боорман? — спросил я. — Здесь стоит такой запах, вы не находите? Едва ли тут живут люди, которых можно…

— Сначала надо познакомиться с Лауверэйсеном, — решительно заявил Боорман.

Когда мы сделали шагов сто, проулок свернул влево и уперся в большую дверь, за которой, видимо, занимался своим кузнечным ремеслом Лауверэйсен, потому что мы услышали скрежет напильников и стук молотов о наковальню.

— Прогоните этих проклятых псов! — приказал мой патрон, вертя ручку двери.

Теперь я увидел, что собаки увязались за нами, словно желая посмотреть, что мы станем делать, и когда Боорман принялся трясти дверь, вся свора залаяла как по команде. Они явно хотели предостеречь Лауверэйсена.

После нескольких безуспешных попыток мы наконец распахнули дверь и вошли в мастерскую. Это был задымленный сарай со стеклянной крышей. В одном углу работали два кузнеца, и кругом стоял такой шум, словно уже наступил конец света. Посреди мастерской, на полу, было навалено угловое и листовое железо, тогда как шесть-семь слесарей, токарей и сборщиков примостились вдоль стен. Мы торжественно вошли в сарай, и, когда Боорман начал карабкаться на груду железа, лежавшего посредине, шум неожиданно стих и на нас уставились десять пар глаз.

Осторожно перебравшись через кучу железа, мы оказались у деревянной перегородки с дверью и двумя оконцами, за которыми можно было видеть письменный стол с копировальной машиной и прочим канцелярским инвентарем.

Когда мой патрон заглянул в контору, какой-то пожилой мужчина вышел из-за своего станка, подошел к Боорману и, сняв шляпу, любезно сообщил, что «она сейчас придет».

Это был хилый, сутулый человечек с усталыми глазами. Возраст его не поддавался определению — для этого у него было слишком грязное лицо.

— Дорогой друг, — сказал Боорман, — я хотел бы поговорить с господином Лауверэйсеном. Передайте ему эту карточку и позаботьтесь о том, чтобы он поскорее сюда пришел.

И Боорман сунул человечку вместе с визитной карточкой щедрые чаевые.

Человечек растерянно положил и то и другое в карман и взглянул на Боормана сквозь очки так, словно хотел еще что-то сказать. Робость, однако, лишила его дара речи — он вертел в руках свою шляпу, морщил лоб и шевелил губами, но не мог произнести ни слова.

— Пит! — загремел издалека чей-то бас. — Не лучше ли взять бульбовый профиль вместо слабого швеллера?

— Сейчас иду! — крикнул в ответ человек в очках.

— Извольте, — сказал Боорман, — но сначала позовите, пожалуйста, господина Лауверэйсена.

— Сударь, — извиняющимся тоном проговорил человечек, — Лауверэйсен — это я. Заходите в контору и обождите немного. Моя сестра скоро спустится вниз.

— Очень приятно познакомиться, — только и сказал ему в ответ Боорман.

Лауверэйсен отворил дверь конторы, обернув руку передником, чтобы не испачкать дверную ручку, снова надвинул на голову шляпу и пошел к человеку, ожидавшему его ответа — что лучше взять, бульбовый профиль или швеллер. Мы вошли в контору.

— Я сейчас к вам спущусь, сударь! — раздался сверху женский голос.

— Садитесь, — сказал мой патрон, подавая мне пример. — Когда посетитель сидит, его труднее выставить за дверь. Если же человек стоит, достаточно раз-другой переступить ногами, и вот он уже пятится к порогу.

Я оглядел контору.

Письменный стол фирмы «Лауверэйсен» состоял из двух подпорок, на которых лежали доски, а сверху была нагромождена неописуемая груда книг, счетов, писем и технических чертежей. Все валялось здесь в полном беспорядке, словно кто-то перетаскал это имущество сюда в корзинах и высыпал на стол. Часть бумажных куч успела покрыться густым слоем пыли — к ним, видимо, уже давно никто не прикасался. Никаких папок для писем я не заметил — как, впрочем, и других предметов, которые могли бы служить для хранения старых бумаг. У стола стояло кресло с высокой спинкой — точно такое было у моей бабушки. Сквозь дыру в обшивке сиденья виднелась пружина, из спинки торчали пучки морской травы. Позади стола была винтовая лестница, которая вела в комнату, где, судя по долетавшим оттуда звукам, суетился какой-то человек.

— Вот это кавардак! — восхищенно прошептал Боорман. — А все-таки деньги здесь есть, ведь у них работают десять человек. Даю голову на отсечение, что мы не уйдем отсюда с пустыми руками.

И, взглянув на меня, добавил:

— У вас вполне презентабельный вид. Но надо носить ленточку в петлице. И держите голову прямо. Помните, что вы должны молчать или на крайний случай изрекать: «Очень интересно», если вдруг наступит пауза. Идет!

— А вот и я, — раздался голос сверху, и на лестнице появилась грузная женщина, явно страдавшая каким-то физическим недостатком. Я увидел, что она стоит вверху на площадке, словно у края пропасти. Она смотрела мимо нас и, казалось, обдумывала какое-то решение. Затем, повернувшись к бездне спиной, она судорожно ухватилась за перила и начала спускаться. Шаг за шагом спускаясь все ниже, она всякий раз ставила на ступеньку левую ногу, а правую осторожно приставляла к левой. Несколько раз она останавливалась, чтобы передохнуть, пока наконец не добралась до самого низа. Здесь она снова повернулась к нам лицом и, сделав последний, хорошо рассчитанный шаг, очутилась у кресла, в которое рухнула с гримасой, рассеявшейся, впрочем, как туман, после того как она посидела несколько секунд недвижимо.

Лет пятидесяти или шестидесяти, необыкновенно тучная, женщина была одета в кофту, застегнутую лишь наполовину. Зато юбка, по-видимому, была ей широка — затянув тесемку на поясе, женщина взяла понюшку табаку, а затем приветливо обратилась к нам:

— Добрый день, господа!

Может быть, Боорман решил, что его обычный зачин не годится для данного случая? Я ждал, что он, как всегда, заведет разговор про министерства и департаменты, но он сидел и молчал, нахохлившись, как курица, и морщины на его лбу обозначились еще резче.

— Уж верно, мне всю жизнь нести этот крест, — продолжала она, не рассчитывая на ответ.

Бросив удрученный взгляд на беспорядок, царивший на столе, она, кряхтя, нагнулась и, спустив левый чулок, показала нам распухшую, как у покойника, набрякшую ногу, покрытую коричневой мазью. Несколько раз надавив большим пальцем на колено, словно проверяя на спелость плод, она затем принялась осторожно разминать икру. Она не сказала: «Пощупайте сами, господа», но все же попросила Боормана подойти поближе, чтобы он, хотел он того или нет, собственными глазами убедился, что с ногой и впрямь дело плохо.

— Прошу прощения, — сказала она. — Я, конечно, могла бы проделать все это наверху, но мне было неловко заставлять вас ждать. Дела у нас всегда на первом месте, верно я говорю, господа? Вот здесь болит, — пояснила она. — Здесь и здесь. И там тоже, — продолжала она, ощупывая лодыжку.

Боорман встал, подошел к женщине и, осмотрев больную ногу с такой озабоченностью, словно она принадлежала ему самому, спросил, обращалась ли мадам к врачу.

— Что врачи, сударь! — воскликнула она. — Они меня чуть не извели, и я больше не желаю с ними связываться. Теперь, слава богу, я сама себе врач. А эта чудодейственная мазь — из аббатства Нехенберхен, где находится мадонна, излечивающая подагру. Мне следовало бы самой совершить туда паломничество, но не могу же я оставить фабрику. Интересно, поможет ли эта мазь.

Боорман, несомненно, понимал, сколь опасно было бы с налету сунуться к такому человеку с разговорами о журнале. Одно неосмотрительное слово, один неосторожный жест — и в душе, из которой жизнь, несмотря на болезнь и невзгоды, все еще не вытравила простоту, закопошится подозрение. Поэтому он снова заговорил о ее ноге и, безошибочно предположив, что она набожна — коль скоро она пользуется аббатской мазью, — добавил, что не следует падать духом, а надо уповать на того самого господа бога, против которого он столь настойчиво меня предостерегал.

Женщина поправила чулок.

— Паук поутру — к горю, в полдень — на счастье, вечером — к любви… А сейчас уже скоро полдень, — сказала она с радостной улыбкой и осторожно взяла из одной кучи пыльную книгу, с которой свисал вертевшийся штопором паук. С трудом поднявшись на ноги, она отворила дверь и выпустила насекомое в кузницу.

— Живые твари — это моя слабость, — застенчиво и в то же время решительно сказала она. — Видели вы моих собак, когда вошли в ворота? Уж конечно, они сейчас торчат в проулке и ждут, когда им бросят кость.

Боорман сказал, что он действительно видел милых песиков, и лишь затем спросил, что, собственно говоря, производит фирма «Лауверэйсен».

— Кухонные лифты, сударь, — ответила толстуха. — В пору застоя я беру любую кузнечную работу, но специальность наша — кухонные лифты.

Водворилась тишина. После короткой внутренней борьбы я собрался с силами и воскликнул: «очень интересно!», сам испугавшись своего голоса.

— Сударыня, — сразу же приступил к делу Боорман, — цель моего визита, собственно говоря, состоит в том, чтобы расспросить вас о положении в кузнечном деле как в Брюсселе, так и в его пригородах. Меня это интересует в первую очередь в связи с тем, что из-за роста заработной платы, давления профсоюзов и дороговизны земельных участков большинство предприятий вынуждено покидать центр, где расширение становится практически невозможным. Министерство промышленности не без оснований весьма обеспокоено всем этим, а поскольку мне не раз приходилось слышать самые лестные отзывы о нашей солидной фирме, я решил получить у вас консультацию по этому вопросу. Я взял на себя груд тщательнейшим образом изучить положение дел, с тем чтобы резюмировать полученные данные в большой публикации, первая глава которой увидит свет через несколько недель. К вашему сведению, я — редактор «Всемирного Обозрения Финансов, Торговли, Промышленности, Искусств и Наук», а также директор Музея Отечественных и Импортных Изделий. И журнал и Музей вам, конечно, известны. А этот господин — мой секретарь.

Когда Боорман сказал, что журнал и Музей ей, конечно, известны, женщина залилась краской.

— Не обижайтесь, сударь, но о «Всемирном Обозрении» я не слыхала и о Музее тоже. Конечно, это совсем никуда не годится, но если бы вы только знали, в каких условиях я работаю, вы бы, наверно, не стали бы судить меня слишком строго. Вы ведь говорили с моим братом, когда вошли сюда, не так ли?

Да, Боорман действительно имел честь познакомиться с господином Лауверэйсеном, как и со всеми милыми песиками.

— Мой брат, сударь, по существу, не занимается делами фирмы. Помощи мне от него почти никакой — вот разве что он усердно работает как обыкновенный сборщик. Хозяин фирмы ведь должен всюду поспевать, а я из-за своей ноги почти нигде не бываю.

Тут отворилась дверь мастерской и вошел господин Лауверэйсен с каким-то вопросом. Но он говорил так тихо, что я ничего не расслышал.

— Вечно ты что-нибудь придумываешь, — проворчала его сестра. Затем она стала рыться в груде рулонов, заглянула в три-четыре из них и наконец развернула чертеж.

— Вот спецификации, Питер. — Она тут же извлекла откуда-то циркуль и отыскала в куче хлама складной метр, сняла несколько мерок и принялась что-то высчитывать на столе.

— Дюпон хочет взять бульбовый профиль, — сказал господин Лауверэйсен.

— Пятьдесят девять… помножить на семь… разделить на три и четыре десятых, — уверенно проговорила она. — Дюпон просто глуп. Послушай-ка, о бульбовом профиле не может быть и речи. Швеллер дает четырехкратный запас прочности, а этого достаточно. Дюпон, Дюпон! Лучше бы он меньше прикладывался к бутылке!

Господин Лауверэйсен не — стал вступать в пререкания и ушел так же, как и пришел — вялой походкой, с опущенной головой. Не успел он войти в мастерскую, как стук молотков и скрежет напильников затихли и до нас донеслись звуки нарастающей перепалки. Сначала я различал два голоса, а затем послышалось сразу много голосов, как на политическом митинге. Мой патрон хотел что-то сказать, но тетушка Лауверэйсен знаком велела ему молчать.

— Слышите, сударь? — тихо спросила она, прислушавшись к перебранке и неодобрительно покачав головой. — И вот так это продолжается иной раз полчаса подряд — сначала о швеллере, а затем о капиталистах. Разве это не возмутительно?

— А у вас, сударыня, судя по всему, недюжинные технические способности, — с восхищением сказал Боорман.

— Да что вы, сударь! Что касается сопротивления материалов, то ведь есть таблицы, где все указано, так что достаточно туда взглянуть. Но кое-чему я действительно научилась за счет практического опыта. Иного выхода у меня не было, потому что мой брат… От него, знаете, и без того не было особого проку, а с тех пор, как он упал и ударился головой, дело совсем плохо.

После короткой паузы она продолжала серьезным тоном:

— Я очень рада, что наши лифты по-прежнему высоко котируются. Я ведь, по правде говоря, и не подозревала об этом, хоть всеми силами и стараюсь выпускать их прочными и добротными. Да, правда, я даже и не подозревала об этом — ведь из-за своей ноги я почти совсем не выхожу из дому, и сплошь и рядом мы вынуждены сидеть в конторе и ждать заказов, тогда как другие фирмы сами непрерывно охотятся за клиентами. Мне очень приятно услышать подобный отзыв от такого важного чиновника, как вы.

На ее полном лице было разлито блаженство.

Затем она немного призадумалась.

— Да, сударь, пора уже министерству взять дело в свои руки, потому что мы переживаем трудный период. Вы только что упомянули профсоюзы. Так вот, эти профсоюзы…

Она встала, чтобы поплотнее закрыть дверь в мастерскую, которая была слегка приотворена.

— Профсоюзы держат нас за горло, сударь. Вы ведь видели наших рабочих, когда вошли сюда — не правда ли? — и, конечно, ничего особенного не заметили. Да, сегодня суббота, и они в хорошем настроении, потому что завтра им не надо работать. Но вы бы посмотрели на них в понедельник, если только вы застанете их на работе, потому что иной раз они являются только во вторник, а то и позже. И ведь слова нельзя сказать, а то они тут все перевернут вверх дном.

— Господин де Маттос, то, что сейчас рассказывает нам сударыня, чрезвычайно важно для нас. Пожалуйста, записывайте все подряд. Продолжайте, сударыня!

— Иной раз они вдруг переглянутся — а мы с братом даже не знаем, чем мы им не угодили — и, как сговорившись, кидают на пол инструменты и, проклиная все на свете, объявляют забастовку, — шептала женщина. — И сколько их ни уговаривай, нее напрасно. Они требуют сокращения рабочего дня и повышения заработной платы, даже не задумываясь о том, можем ли мы столько платить. И при этом они так нагло себя ведут! А я тут со своей…

Она вдруг осеклась и снова прислушалась.

— Ногой, разумеется, — сказал Боорман.

— Мне показалось, что кто-то нас подслушивает, — продолжала она. — Да, конечно, сударь, с этой несчастной ногой. А не то я сама встала бы к токарному станку. Месяца два тому назад я сидела у себя наверху и причесывалась, как вдруг услыхала, что внизу поднялась кутерьма. Рабочие обзывали моего брата дерьмом и кровопийцей. Это он-то кровопийца, вы только подумайте, сударь! Ведь бедняжка воплощение доброты, это же видно с первого взгляда. Я слышала, как он говорил этим парням: «Тише, тише!» и еще: «Успокойтесь!», как он называл их по именам — Франс и Йозеф, — желая их задобрить, но этим он лишь подливал масла в огонь. Они так ругались, что на улице было слышно.

Она замолчала: вошел подмастерье и сказал, что нужна наждачная бумага.

— Возьми сначала накладную у хозяина, — распорядилась женщина.

— Накладную на несколько клочков наждачной бумаги? — издевательски спросил парень.

— Да, накладную на несколько клочков наждачной бумаги.

Парень ушел, нагло ухмыляясь, и вскоре вернулся с накладной, после чего госпожа Лауверэйсен выдала ему из кассы немного денег. Касса представляла собой огромный старомодный кошелек, который она вытащила из-за пазухи. Когда парень ушел, она снова спрятала кошелек и положила накладную в общую кучу.

— Я уж и не знаю, как я тогда спустилась вниз, но они все еще ругались, когда я уже была в мастерской. Я сказала, что им должно быть стыдно. Так накидываться на моего брата, который всегда рад им помочь и каждый год вносит пятьдесят франков в их кассу взаимопомощи на правах почетного ее члена, а ведь сами они регулярно пропивают ее фонд, как только он достигает ста франков. Я намекала в первую очередь на Дюпона, того самого, который так задирает нас и хочет взять бульбовый профиль, когда швеллер дает четырехкратный запас прочности. А ведь этот тип работает у нас уже двадцать лет и мы с ним всегда хорошо обращались. Когда он женился, мой брат дал ему денег вперед, чтобы он купил себе мебель. В надежде, что он утихомирит остальных, я смотрела прямо на него, пока говорила. И знаете, сударь, что он крикнул мне в ответ?

Она вопросительно взглянула на нас и, когда Боорман энергичным движением бровей дал понять, что жадно слушает ее рассказ, предупредила:

— Это очень неприличные слова.

— Мы хотим знать всю правду, сударыня. Говорите!

— Так вот, сударь, он крикнул: «Старая шлюха!» — проговорила она, покраснев и все же не без кокетства. — Что вы на это скажете? Сами понимаете, добром их уговорить было невозможно. К тому времени эти господа уже надели свои пальто, а когда дело доходит до этого, они считают, что вернуться к работе им уже нельзя — а не то, видите ли, можно было бы подумать, что они пошли на уступки. Для них все это просто развлечение, сударь. И хотя нм заведомо известно, что они ничего таким путем не выиграют, они все равно время от времени устраивают заварушку, потому что под это дело можно безнаказанно загулять. Дома они объявляют, что начали забастовку, и жены вынуждены с этим смириться… Так вот, в тот раз они минуту спустя уже сидели у толстухи Жанны на другой стороне улицы и, извините за выраженье, скоро нализались как свиньи. Вы не видели Жанну, когда шли сюда? Обычно она сидит у окна, потому что знает, что в таком случае ее клиентам просто не под силу пройти мимо. Всякому, кто бы ни зашел, она разрешает себя ущипнуть и, разливая вино, поддакивает каждому слову клиента. «Так, мальчики, значит, вы бастуете? Правильно делаете! Что будем пить, мальчики? Что вам налить?» Тошно глядеть на это, сударь. А самое нелепое — то, что мне пришлось взять Дюпона назад на работу, потому что они заявили, что солидарны с ним. Они прислали ко мне двух представителей своего профсоюза металлистов или как он там называется. Посмотрели бы вы на них, сударь! Ни рыба ни мясо! Они были в шляпах и при воротничках, но от них разило спиртом, а выражались они так, что мороз по коже подирал. Когда я сказала, что Дюпон меня оскорбил, они рассмеялись и заявили, что в устах рабочего такие слова ровно ничего не значат. Один из них добавил, что, назвав меня старой шлюхой, «коллега Дюпон» всего-навсего намекал на то, что я нередко бранюсь. А другой нагло похлопал меня по плечу и посоветовал мне уступить. Три недели еще я держалась, но потом мне все же пришлось пойти на попятный, потому что у меня в работе было двенадцать лифтов для подрядчика из отеля «Эроп», а в контракте есть пункт, предусматривающий пени в сумме пятьдесят франков в день за просрочку. Так с тех пор и засел у нас Дюпон, и, видно, нам никогда от него не избавиться.

Она говорила все тише и тише, то и дело поглядывая в сторону мастерской, а последние слова произнесла таким шепотом, что их почти нельзя было расслышать.

Боорман дал ей время поразмыслить над случившимся, а затем спросил, не страдает ли фирма от застоя в делах.

— Да нет, дела идут прилично, сударь, — сказала она. — Работы у нас сейчас хватает, только мы мало на ней зарабатываем. Машина у нас расходует слишком много топлива, а трансмиссия в мастерскую уже очень изношена, и станки надо электрифицировать. Но я ничем, просто ничем не могу заняться из-за своей ноги, да и к тому же на мне лежит такое бремя. Был бы мой брат немного расторопней, я бы еще решилась что-нибудь предпринять. Но понимаете, сударь, они зовут его «Пит», а не «хозяин». Я охотно продала бы нашу фабрику, а не то создала бы акционерное общество, если бы подвернулись солидные компаньоны с капиталом. Если за это дело взяться как следует, можно заработать уйму денег, — заверила она нас с подкупающим энтузиазмом.

Боорман встал.

— Госпожа Лауверэйсен, — внушительно заговорил он, — благодарю вас за необыкновенно интересную информацию. Что касается превращения вашей фирмы в акционерное общество, то в будущем я, возможно, займусь этим вопросом — ведь у меня широкий круг друзей.

— Ах, пожалуйста, сударь, обдумайте этот план. Я буду вам премного благодарна, а ваши друзья не прогадают, можете быть уверены. Но ведь и вам надо что-то на этом заработать. Быть может, вы соблаговолите занять пост управляющего?

— Посмотрим, — обнадеживающе улыбнулся Боорман. — Но сначала я должен опубликовать свой труд. Я позволю себе нанести вам визит через несколько дней, чтобы зачитать вам первую главу. Вы даже можете заказать необходимое количество экземпляров того номера «Всемирного Обозрения», в котором пойдет речь о фирме «Лауверэйсен». Вы всегда бываете здесь по утрам, сударыня?

— Конечно, сударь, — ответила она. — Куда же я денусь со своей ногой?

О боже, опять она за свое! Все только нога и нога.

— Чудесно, — сказал Боорман. — Стало быть, до понедельника.

— Чем скорее, тем лучше, — сказала она. — А теперь я раздам кости своим мохнатым друзьям — ведь они сбегаются со всего города и терпеливо ждут. Всего вам хорошего, господа!

Отвесив последний поклон, мы покинули контору. Господин Лауверэйсен проводил нас до двери, а затем, пробившись сквозь свору милых собачек, мы вышли на улицу, где с другой стороны нам приветливо помахала рукой толстуха Жанна, которая и в самом деле сидела у своего окна.

ЗАКАЗ

Когда после обеда я пришел в контору, Боорман уже сидел за письменным столом, и я сразу же увидел, что он пребывает в прекрасном расположении духа.

— Мы должны немедленно написать статью о фирме «Лауверэйсен», — заявил он, — потому что здесь наклевывается выгодное дельце, вот увидите! Жаль, что завтра воскресенье и нам придется отложить встречу с хозяйкой до понедельника. Одному богу известно, какие мысли могут взбрести ей в голову за сорок восемь часов. Иной раз человека вдруг охватывает какое-то смутное чувство и он начинает задумываться, словно у него нечистая совесть. И откуда ни возьмись возникает вдруг блуждающий огонек сомнения, вспыхивающий в тумане. Огонек мерцает и мечется во мгле, но не исчезает. И человек уже не в силах от него избавиться, сколько бы вы ему ни помогали. Сотни раз я поддерживал в этой неравной борьбе страждущих и колеблющихся, черпая силы в надежде на выгодную сделку, но все было напрасно. Сомнение всегда оказывалось сильнее нас: однажды возникнув, оно стоит, как призрак, между тобой и твоим клиентом, и вы вдвоем набрасываетесь на него и колотите со все возрастающим ожесточением, пока не обрушится все, что вы воздвигли. И тогда вас окатывают ледяной вежливостью и притворным радушием, предвещающими разрыв, и мгновение спустя вы уже стоите за дверью с пустыми руками. Итак, за дело, де Маттос! За дело, мой мальчик! Живописуйте в ярких красках великолепные кухонные лифты, их добротную отделку и ни с чем не сравнимую надежность, блестящее руководство госпожи Лауверэйсен, человеколюбие ее брата и так далее, в таком же духе. В моем столе вы найдете статью под рубрикой «Мрамор», из которой можно кое-что позаимствовать. Она начинается словами: «Из всех строительных материалов мрамор, несомненно, таит в себе самые замечательные возможности для решения неиссякаемой и прекрасной темы — декоративной отделки зданий». Замените «мрамор» «железом», а в остальном оставьте все как есть — ведь эта фраза неизменно нравится всем, что бы за ней ни последовало. Правда, кухонные лифты не имеют прямого отношения к декорированию. И потому посмотрите еще под рубрикой «Рояли». Там должна быть небольшая статья, напечатанная на машинке. Да-да, вот она. Отсюда вы тоже можете кое-что переписать. Только вместо «Де Пётер» поставьте всюду «Лауверэйсен» и «рояль» замените «кухонным лифтом». О чудесном звучании вы, разумеется, не будете говорить, а также опустите упоминание о массивном эбеновом дереве. Однако все длинные фразы можете оставить без изменений. Я подчеркну их красным карандашом. Надо лишь сочинить для матушки Лауверэйсен вступление и заключение, и все должно быть готово через час, потому что в четыре часа я пойду в клуб играть в кегли. Пишите!

Он принялся ходить взад и вперед по кабинету.

— Сначала заголовок. Пишите: «Современные кухонные лифты бельгийского производства». Или еще лучше: «Массовый исход фабрик в связи с дороговизной земельных участков в центре Брюсселя». Нет, лучше оставить слово «современный» — оно всегда производит хорошее впечатление, особенно на людей со старомодными вкусами. Пишите: «Массовый исход современных фабрик» и так далее. А теперь начнем: «Чужестранец, который, прогуливаясь по центру Брюсселя и устав от шума и суеты, присядет отдохнуть на скамейку где-нибудь около Биржи, даже не подозревает, что в двух шагах от него все еще работает фабрика, ни в чем не уступающая предприятиям Валлонии или Рурского бассейна. Чужестранец воображает, будто центр нашей процветающей столицы состоит из одних лишь отелей, кафе, кондитерских и парфюмерных магазинов и что здесь больше нет места для приверженцев Плутона, черноликих исполинов, властвующих над огнем и металлом. Читатель, наш чужестранец заблуждается. Большинству фабрикантов, вытесненных из центра непосильными налогами, действительно пришлось вместе со своим черным народцем искать прибежища в том или ином безопасном месте, где за недорогую плату еще можно купить хороший земельный участок. И тем не менее, город покинули не все… Есть, во всяком случае, одна фирма, которая осталась на своем посту, и она заслуживает того, чтобы мы познакомились с ней поближе. Знаешь ли ты улицу Фландр, читатель? Тогда отыщи там фабрику, настоящую современную кузницу, где наперекор всему по-прежнему орудуют напильниками и сверлами, где гудят токарные станки и мечут громы и молнии грохочущие кувалды. Ты недоумеваешь, читатель? Ты не можешь отыскать эту фабрику? Тогда пойдем со мной. Видишь эту вывеску?.. „Питер Лауверэйсен, кузнечных дел мастер“. Спокойно заходи в проулок — здесь нет никаких подвохов. Только не забудь в следующий раз принести кость для любимцев госпожи Лауверэйсен, ведь эти милые собачки убеждены, что у читателя такое же доброе сердце, как у их хозяйки. Будь милосердно, Общество охраны животных, и не посылай оркестра на улицу Фландр, потоку что госпожа Лауверэйсен нипочем не простила бы мне, узнай она, что я поведал о ее добросердечии всему миру.

Лет сорок тому назад господин Лауверэйсен, который до тех пор выполнял самые разнообразные кузнечные работы, стал специализироваться на изготовлении кухонных лифтов. С годами он поднял это производство на высшую ступень совершенства».

Дальше следует текст статьи о роялях, а затем заключение. Пишите: «Читатель, ты посетил уголок Брюсселя, о существовании которого не подозревал. Разве сердце твое не преисполнено благодарности? Ведь ни один гид в мире не привел бы тебя сюда. Даже туристское бюро „Ориент“, знающее немало привлекательных мест, и то не показало бы тебе этот уголок. Зато теперь ты можешь спокойно рассказывать друзьям и знакомым, всем подрядчикам, архитекторам и владельцам отелей, что именно здесь, в тишине, без рекламной шумихи, изготовляются самые лучшие кухонные лифты».

В понедельник утром Боорман бегло перечитал статью, убрал из нее два-три «рояля» и, приказав мне положить листки в папку, повел меня на мрачную улицу неподалеку от биржи, где обитал Пиперс.

— Поднимитесь по лестнице на самый верх, — сказал Боорман. На шестой этаж. Постучите в первую дверь слева и скажите Пиперсу, чтобы он спустился к нам со своим аппаратом и двенадцатью пластинками. Если он будет медлить, пообещайте ему рюмочку.

Дверь мне открыл мужчина, как видно только что поднявшийся с постели — он был в носках и поправлял на ходу подтяжки. Под глазами у него синели мешки, и я никогда в жизни не встречал такого тощего человека, даже Уилкинсон и тот не мог с ним сравниться.

— Входите, — зевнул Пиперс, — я сейчас буду готов.

Фотограф Боормана занимал просторную мансарду с одним-единственным слуховым окном из красного стекла, и все в комнате было кровавого цвета: сам Пиперс, его кровать, платяной шкаф и другие вещи. На столе стояли котелок и спиртовка, сушилка для негативов и кое-какая немытая посуда, а стены были завешены многочисленными фотографиями.

— Терпеть не могу мыть посуду, — пробормотал Пиперс, малодушно оглядывая свой натюрморт.

Допив кофе, он надел воротничок и галстук, потом ботинки и наконец выволок из угла тяжелый аппарат с треножником. Осмотрев его, он снова зевнул.

— Сейчас четверть десятого. Видно, он заарканил крупную дичь. А вы, наверно, его клерк? — спросил он, покосясь на меня.

Впервые в жизни слово «клерк» прозвучало в моих ушах как оскорбление.

— Извините, — поправил я его, — я секретарь господина Боормана и главный редактор «Всемирного Обозрения».

Едва произнеся эти слова, я понял, как глубоко в моей жалкой душе укоренился стиль Боормана.

Пиперс просунул голову под ремень фотоаппарата, словно какой-нибудь прапорщик, облачающийся в мундир, и решительным движением приподнял тяжелую камеру, так что левое его плечо сразу же осело под грузом.

— Тут нет четырехкратного запаса прочности, — заметил я. — Вам бы надо у Лауверэйсена приклепать себе металлическую подпорку.

— Куда приклепать? — спросил Пиперс.

— К вашей ключице, — сказал я, мне не терпелось отплатить ему за «клерка».

Когда мы пришли, госпожа Лауверэйсен сидела в своем кресле и накладывала повязку лохматому апостолу, стоявшему перед ней на трех лапах.

— Добрый день, господа! — приветствовала она нас, продолжая бинтовать лапу собаке. — Вот, у пса что-то неладно с лапой. Не иначе как наш подмастерье бросил в него куском железа в отместку за то, что я потребовала от него накладную на наждачную бумагу, недаром у этого паршивца был такой виноватый вид, когда я послала его в аптеку за бинтом и вазелином. Обидеть безвинную тварь! Вот так, теперь все в порядке. Питер, выпусти его!

И господин Лауверэйсен увел собаку, из всех сил старавшуюся скинуть со своей лапы подозрительную повязку.

— Как поживает ваша статья, сударь? Неужели мои скромные лифты смогли вас вдохновить? — приветливо спросила она.

— Разрешите мне прежде всего поинтересоваться состоянием вашей ноги, сударыня, потому что мне приснилось, что наступило некоторое улучшение, — участливо сказал Боорман.

Толстуха просияла от этих слов.

— О сударь, как это мило с вашей стороны! Надеюсь, вы не смеетесь надо мной? Что ж, ваш визит как будто не причинил мне вреда, потому что со вчерашнего дня мне вроде бы легче ходить.

И она с улыбкой стала ощупывать больную ногу, словно проверяя, прочно ли наступившее улучшение.

— Этот господин — мой фотограф, — сказал Боорман, большим пальцем показывая через плечо на Пиперса, который уже успел поставить на пол свое снаряжение. — Я привел его сюда, потому что наша статья должна быть иллюстрирована. Сначала мой секретарь прочитает вам текст — ведь не исключено, что вы пожелаете внести в него кое-какие изменения. Но я хочу сразу же предупредить вас, сударыня, что эта статья не носит технического характера. Технические детали слишком сухи и в наше время почти никем не воспринимаются. Наша статья — скорее интермеццо, она будет вставлена между двумя более сухими главами, и ее назначение в том, чтобы обратить внимание широких слоев населения на ваши похвальные усилия в деле производства лифтов. Мы с вами и без того слишком долго сидели сложа руки, тогда как наглые конкуренты — как правило, беспомощные новички в этом деле — околачивались в министерствах и других учреждениях, повсюду снимая сливки, и при этом еще вопили, что с ними поступают несправедливо. Но пора положить этому конец. Истина в своем сверкающем облачении уже выступает вперед, и никаким злым силам ее не остановить. И снова «Всемирное Обозрение Финансов, Торговли, Промышленности, Искусств и Наук» первым проложит ей путь. Ваше слово, господин де Маттос!

Пока Боорман говорил, я достал из папки статью и еще раз проверил порядок, в котором были разложены листки. По первому же сигналу моего патрона я начал читать:

— «Массовый исход современных фабрик в связи с дороговизной земельных участков в центре Брюсселя».

— Святая правда, — прошептала госпожа Лауверэйсен.

— «Чужестранец, который, прогуливаясь по центру Брюсселя и устав от шума и суеты, присядет отдохнуть на скамейку где-нибудь около Биржи, даже не подозревает, что в двух шагах от него все еще работает фабрика, ни в чем не уступающая предприятиям Валлонии или Рурского бассейна».

Я сам почувствовал, что прочитал заголовок неуверенно, приглушенным голосом. И тут я спиной ощутил ледяное дыхание могучей тени Боормана, нависшей над конторой, а перед моими глазами сверкал ореол матушки Лауверэйсен, которая, несмотря на двойное бремя — ноги и брата, — из года в год продолжала идти стихиям наперекор к заветной цели. Однако с каждой новой строкой мой голос креп — ведь я понимал, что читаю во имя хлеба насущного. И «Рурский бассейн» я отчеканил так, словно прожил там много лет.

— Извините, пожалуйста, что я вас прерываю, — сказала вдруг представительница заинтересованной стороны, порозовев, как девушка, — но неужели вы имеете в виду нашу кузницу?

— Именно о вашей кузнице и идет речь, — подтвердил Боорман. — Надеюсь, вы ничего не имеете против?

— Но послушайте, сударь, — смущенно проговорила женщина, — мне кажется, что нельзя все-таки сравнивать нашу мастерскую с большими фабриками, как, например…

— Что вы! Что вы! Оставьте эти разговоры! — строго оборвал ее Боорман. — Это излишняя скромность. Я бы даже сказал, неуместная скромность. Вы ведь выпускаете хорошую продукцию, даже очень хорошую, не так ли?

— Конечно, — подтвердила женщина, словно бы окинув пристальным взглядом свой долгий жизненный путь, а заодно и многотрудный путь своей ноги, — мы делаем лифты добротно, что правда, то правда…

— Вот видите! — засмеялся Боорман. — Наше сравнение касается только качества работы, а не числа рабочих и не объема капитала. Читайте дальше, господин де Маттос!

И я снова начал читать.

— «Чужестранец воображает, будто центр нашей процветающей столицы состоит из одних лишь отелей, кафе, кондитерских и парфюмерных магазинов и что здесь больше нет места для приверженцев Плутона, черноликих исполинов, властвующих над огнем и металлом. Читатель, наш чужестранец заблуждается. Большинству фабрикантов, вытесненных из центра непосильными налогами, действительно пришлось вместе со своим черным народцем искать прибежища в том или ином безопасном месте, где за недорогую плату еще можно купить хороший земельный участок. И тем не менее город покинули не все… Есть, во всяком случае, одна фирма, которая осталась на своем посту, и она заслуживает того, чтобы мы познакомились с ней поближе. Знаешь ли ты улицу Фландр, читатель?..»

— Но послушайте, сударь, — отважилась возразить госпожа Лауверэйсен, — что же подумают в этом… как его?.. Министерстве промышленности? Нашу фирму там никто не знает, и вдруг сразу такое описание в журнале, который читают во всем мире!

— Что они подумают, сударыня? Не знаю. Но я знаю, что они будут весьма сконфужены. Они поймут, что мы за словом в карман не полезем и полны твердой решимости отныне говорить о себе полным голосом, что, кстати сказать, уже давно пора. Читайте дальше, господин де Маттос.

И я стал читать:

— «Тогда отыщи там фабрику, настоящую современную кузницу, где наперекор всему по-прежнему орудуют напильниками и сверлами, где гудят токарные станки и мечут громы и молнии грохочущие кувалды. Ты недоумеваешь, читатель? Ты не можешь отыскать эту фабрику? Тогда пойдем со мной. Видишь эту вывеску?.. „Питер Лауверэйсен, кузнечных дел мастер“.»

— О боже, и фамилии и все такое! — воскликнула женщина, закрыв ладонью рот.

— Да, — подтвердил Боорман, — и фамилия и все такое.

И он велел мне продолжать.

— «Спокойно заходи в проулок — здесь нет никаких подвохов. Только не забудь в следующий раз принести кость для любимцев госпожи Лауверэйсен, ведь эти милые собачки убеждены, что у читателя такое же доброе сердце, как у их хозяйки. Будь милосердно, Общество охраны животных, и не посылай оркестра на улицу Фландр, потому что госпожа Лауверэйсен нипочем не простила бы мне, узнай она, что я поведал о ее добросердечии всему миру».

— Но послушайте, сударь, — робко возразила она, — ведь такое, по-моему, нельзя печатать…

Умолкнув, я воздел глаза к потолку.

Упоминание об уличных псах взволновало госпожу Лауверэйсен. Она перестала ощупывать свою ногу и, ухватившись за подлокотники кресла, вся подалась вперед, стараясь не упустить ни слова из того, что ей предстояло услышать. Почести, которыми ее столь неожиданно осыпали, она явно воспринимала как аромат цветов, как фимиам, и было видно, что она ожила — так оживает на глазах измученный непосильным трудом человек, которого после многих лет безропотного служения долгу вдруг начинают чествовать друзья или соседи.

— Читайте дальше, — раздался голос за моей спиной.

— «Лет сорок тому назад господин Лауверэйсен, который до тех пор выполнял самые разнообразные кузнечные работы, стал специализироваться на изготовлении кухонных лифтов. С годами он поднял это производство на высшую ступень совершенства, так что мы с чистой совестью можем утверждать, что в настоящее время мастерская Питера Лауверэйсена принадлежит не только к числу старейших, но и к числу самых лучших в нашей стране фирм, изготовляющих кухонные лифты. Сам он неутомимый труженик, весь день с утра до вечера он проводит со своими людьми в мастерской, где ничто не ускользает от его острого взора. Здесь наблюдение за производством не передоверено мастерам, работающим спустя рукава, как это делается на большинстве фабрик. Нет, читатель! Вбивается ли здесь гвоздь, сваривается ли шов — все тщательно продумано и одобрено господином Лауверэйсеном. И при всем том — это человек с золотым сердцем, поистине он как отец родной для своих преданных подчиненных…»

— Вот уж правда, так правда, — прошептала женщина, то и дело одобрительно кивавшая головой, — у него и впрямь золотое сердце. Жаль, что эти проходимцы так злоупотребляют его добротой. Если бы только он был с ними потверже!

— «…которые прекрасно понимают, — снова включился я, — что фабрика Лауверэйсена — сущий рай для трудового человека. Всякий, кто хоть немного поработал здесь, уже никуда отсюда не уходит, так что одни и те же люди, годами выполняя одну и ту же работу, постепенно накопили бесценный опыт. Именно поэтому можно утверждать, что рояли Лауверэйсена…»

— Кухонные лифты, — коротко поправил Боорман.

— «…что кухонные лифты Лауверэйсена, — подхватил я с молниеносной быстротой, — уже не нуждаются в каких-либо усовершенствованиях. Расположение фабрики и ее внутреннее устройство изумительны во всех отношениях. Не забывайте, что земельные участки здесь, в центре города, чрезвычайно дороги и потому необходимо максимально использовать каждый квадратный метр. Итак, на фабрике Лауверэйсена слева работают кузнецы и токари, справа — слесари и сборщики, тогда как контора и технический отдел, которыми ведает госпожа Лауверэйсен, размещены в отдельном здании».

— Но послушайте, сударь, — сказала женщина, которая, судя по всему, была уже окончательно заворожена и лишь вяло пыталась сопротивляться, — теперь вы назвали еще и мое имя, вам не кажется, что это все же несколько…

— «Читатель, — продолжал я, — ты посетил уголок Брюсселя, о существовании которого не подозревал. Разве сердце твое не преисполнено благодарности? Ведь ни один гид в мире не привел бы тебя сюда. Даже туристское бюро „Ориент“, знающее немало привлекательных мест, и то не показало бы тебе этот уголок. Зато теперь ты можешь спокойно рассказывать друзьям и знакомым, всем подрядчикам, архитекторам и владельцам отелей, что именно здесь, в тишине, без рекламной шумихи изготовляются самые лучшие кухонные лифты».

Заключительные аккорды я исполнил вдохновенно и нараспев, с длительными паузами после каждой запятой, красноречиво выделяя все «теперь», «здесь» и «самые лучшие». После того как я произнес слова «кухонные лифты», воцарилась жуткая тишина, какая бывает только в церкви во время причастия. Эту тишину нарушила госпожа Лауверэйсен. Грузно поднявшись с кресла, она открыла дверь в мастерскую и так громко окликнула брата, что он тотчас же оставил свой станок и ринулся к ней.

— Слушай, Питер, сейчас я тебе кое-что прочитаю, — таинственно сказала она.

Она взяла у меня из рук исписанные листки и протерла свои очки, а кузнечных дел мастер обнажил свою убогую голову и ловко извлек изо рта жевательный табак, который мешал ему говорить.

— «Есть, во всяком случае, одна фирма, которая осталась на своем посту». Нет, это не начало, — пробормотала госпожа Лауверэйсен, которая не могла разобраться в нескрепленных листках бумаги.

— Разрешите, я помогу вам, сударыня?

И Боорман взял в руки статью, разложил по порядку страницы, снова вручил их мне и велел во второй раз прочитать всю статью от начала до конца для господина Лауверэйсена.

— Остерегайтесь «роялей», — шепнул он мне.

Поскольку я уже знал текст почти наизусть, на этот раз я прочитал статью не только без единого рояля, но и с таким чувством, словно декламировал «Зимовку голландцев на Новой Земле». Слушатель зримо ощущал, как чужестранец скитается по городу, как собаки грызут кость, а фабрики покидают центр Брюсселя и скорбной вереницей удаляются за черту города.

— Так, Питер, что ты на это скажешь? — спросила госпожа Лауверэйсен после того, как я с убежденностью пророка еще раз заверил, что именно здесь, в тишине и без рекламной шумихи изготовляются самые лучшие кухонные лифты.

Кузнечных дел мастер бросил унылый взор на кипу технических спецификаций, лежавшую на столе, затем взглянул на Боормана и наконец переключил свое внимание на собственную персону, которой он попытался придать солидность, подкрутив растрепанные усы.

Подобное отсутствие энтузиазма вызвало у его сестры сильнейшее раздражение.

— Разве это не замечательно, Питер? — спросила она. — Скажи же что-нибудь! Ведь, в конце концов, эта статья посвящена тебе!

Мастер Лауверэйсен явно всеми силами пытался выдавить из себя какие-то слова. Подтянув брюки, он робко заметил, что около Биржи нет никаких скамеек.

Воспоследовало зловещее молчание. Слова Лауверэйсена повисли в конторе, как грозовая туча, хотя сестра и смерила его уничтожающим взглядом. Мне казалось, что вот-вот произойдет взрыв, который отравит райский аромат, разлившийся во время чтения нашей прекрасной статьи. Омерзительный призрак истины встал между нами.

— Послушай, Питер, — с мягким укором сказала заведующая техническим отделом, — какое это имеет значение?

И она посмотрела на нас с таким видом, словно хотела сказать: «Да, он — мой брат, но я в этом не виновата».

— Мы сделаем так, как желает господин Лауверэйсен, — с отеческой снисходительностью согласился Боорман. — Замените скамейку столиком кафе, господин де Маттос. Сударыня, наш главный редактор употребил слово «скамейка» только потому, что это классический и поэтический аксессуар отдыха. Но «столик кафе» ничуть не хуже «скамейки»; быть может, даже лучше, потому что за ним можно не только отдохнуть, но заодно и выпить пива.

Сначала рассмеялся урод-фотограф, который в ожидании предстоящей работы сидел молча, и тотчас же атмосферу еще больше разрядил веселый смех самой матушки Лауверэйсен.

Подумай, что и мне следует как-то отреагировать, я в меру своих возможностей изобразил гримасу — ту самую, что делал мой друг-политик всякий раз, когда хотел создать у аудитории впечатление, будто он улыбается. Помнишь, я увязался за ним в тот памятный день, когда познакомился с Боорманом. Мой патрон получил заслуженную дань одобрения от нашего трио: от Пиперса его сдавленным хихиканьем, от госпожи Лауверэйсен ее громким смехом и от меня моей льстивой ухмылкой. Один только мастер Лауверэйсен не смеялся — он то и дело поглядывал на дверь мастерской, словно опасаясь, как бы его люди чего-либо не заметили.

Решив, что кузнечных дел мастер уже в достаточной степени изолирован, Боорман спросил, есть ли у него еще какие-нибудь замечания по содержанию статьи.

— Ах, — ответил Лауверэйсен, — мне это, в общем, довольно безразлично, но я бы не называл их черноликими. Если им когда-нибудь доведется это прочитать, они заварят кашу.

И он взглянул на свою сестру с таким видом, словно заранее предупреждал ее, что тогда ей самой придется расхлебывать эту кашу.

— Вы, конечно, имеете в виду тот абзац, где говорится, что большинство фабрикантов вынуждены были вместе со своим черным народцем бежать за черту города и так далее? — спросил я как нельзя более почтительно.

— Вот именно, сударь, — благодарно отозвался кузнец. — Но мне послышалось, будто у вас говорится «черноликие», а не «черный народ». Они еще скажут, что мы их обзываем неграми, понимаете?

— Господин де Маттос, — сурово одернул меня Боорман, словно я утверждал обратное, — замечание мастера Лауверэйсена вполне справедливо. «Черный народец» — это, конечно, не «черный народ», потому что окончание «ец» придает слову ласкательный оттенок, но рабочие этого не поняли бы. Не будем метать бисер перед свиньями — замените слово «черный» словом «трудолюбивый». Или, скажем, напишите «крепкий народец», потому что в слове «трудолюбивый» есть что-то принижающее человека, тогда как эпитет «крепкий» подразумевает, что у них молодцеватый вид, они никого не боятся и у них громадные бицепсы — больше, чем у рабочих людей другой страны.

Я тотчас же внес поправки в свой текст и подумал, что теперь несчастный кузнец уже окончательно загнан в угол. Но я ошибся: когда мой патрон решительно спросил его, не заметил ли он еще каких-либо неточностей, этот тип сказал, что «все-таки довольно многие покинули фабрику».

— Многие лифты, мастер Лауверэйсен? — спросил Боорман. — Статью, разумеется, можно дополнить всевозможными статистическими выкладками, — заверил он кузнеца.

— Нет, сударь, не лифты, а рабочие, — возразил тот.

Боорман вопросительно взглянул на нас, словно ожидая, что кто-нибудь истолкует слова оракула.

— Что, собственно говоря, хочет сказать ваш уважаемый брат, сударыня? — спросил он, словно речь шла о глухонемом или по крайней мере о человеке, не владеющем местным языком.

— Я вот о чем, — проговорил кузнец смиренным, но невозмутимым тоном, — там у вас сказано: «всякий, кто хоть немного поработал здесь, уже никуда отсюда не уходит». А это неправда. — И, обратившись к сестре, добавил: — Ты же знаешь, что рыжий Ваутерс всего три месяца назад смылся от нас. И я буду очень удивлен, если наш подмастерье на следующей неделе еще выйдет на работу — он показывает тебе язык за спиной и все время ворчит про какую-то наждачную бумагу и накладные. Поэтому, как я понимаю…

— Ладно уж, Питер, ступай себе назад в мастерскую! — прервала его госпожа Лауверэйсен, которой было стыдно взглянуть Боорману в глаза.

Кузнечных дел мастер не заставил себя долго упрашивать, а тотчас же встал и, прихватив свою шапку и табак, унес свое тщедушное тело под надежную защиту станка.

— Не обижайтесь на него, сударь, — рассыпалась в извинениях его сестра, — он ничего не смыслит в таких вещах. Ох, опять заныла проклятая нога! В надежде на благодать я еще воспользуюсь последней баночкой чудодейственной аббатской мази, а когда она кончится, уж, право, не знаю, что и делать.

Ощупав свою ногу, она продолжала:

— Статья написана великолепно. Я никогда не читала ничего подобного. Должна выразить вам свое восхищение, сударь. После того как мой бедный брат высказался при вас, вам будет легче понять, каково мне здесь приходится. А ведь дело надо делать, сами понимаете.

Пока она говорила, Пиперс по знаку Боормана снова навесил на себя фотоаппарат и направился в мастерскую, оставив нас в общество обремененной заботами женщины.

— Сударыня, — сказал Боорман, — очень рад, что статья вам нравится. Честно говоря, я и сам ею весьма доволен. В торговом мире, как, впрочем, и в различных министерствах, она, несомненно, будет иметь успех. Некоторое количество экземпляров номера, в котором она будет помещена, мы отпечатаем специально для вас, и вы сможете получить их по себестоимости. К каждому экземпляру будет приложена фирменная бандероль «Всемирного Обозрения», так что журналы будут под нашим флагом путешествовать по всему миру, хоть рассылать их станете вы сами. Адресат, естественно, не заподозрит, что этот номер направили ему вы, а предположит, что наша редакция охотится за подпиской или рекламными объявлениями. К примеру, вы услышали о подрядчике, строящем дом, в котором будут нужны кухонные лифты. В момент, который вы сочтете наиболее подходящим, вы просто пошлете ему экземпляр журнала в нашей обертке. И в то время, как наш добрый друг усердно размышляет над тем, кому бы дать заказ… бац!.. заманчивое описание вашей образцовой кузницы взрывается, как бомба, среди проспектов и смет ваших незадачливых конкурентов.

Вплотную пододвинув к ней свой стул, он дружески похлопал ее по плечу и достал из кармана карточку, которую положил на письменный стол, предварительно сдвинув в сторону кипу бумаг.

— Наденьте очки, сударыня, и вы об этом не пожалеете.

Женщина повиновалась и впилась глазами в текст.

                                        ОСОБЫЙ ТАРИФ НА ЭКЗЕМПЛЯРЫ «Всемирного Обозрения Финансов, Торговли, Промышленности, Искусств и Наук». 500 000 экземпляров // (или больше) // 0,08 фр. за 1 экз. 250 000 ……………………//………………………// 0,09 …………………… 100 000 ……………………//………………………// 0,10 ……………………  75 000 ……………………//………………………// 0,11 ……………………  50 000 ……………………//………………………// 0,12 ……………………  40 000 ……………………//………………………// 0,13 ……………………  30 000 ……………………//………………………// 0,14 ……………………  20 000 ……………………//………………………// 0,16 ……………………  15 000 ……………………//………………………// 0,18 ……………………  10 000 ……………………//………………………// 0,20 ……………………   8 000 ……………………//………………………// 0,23 ……………………   5 000 ……………………//………………………// 0,30 ……………………   4 000 ……………………//………………………// 0,35 ……………………   3 000 ……………………//………………………// 0,40 ……………………   2 000 ……………………//………………………// 0,50 ……………………   1 000 ……………………//………………………// 0,70 ……………………     500 ……………………//………………………// 0,95 ……………………

— Как видите, сударыня, вы можете получить ровно столько экземпляров, сколько пожелаете. Когда журнал уже набран и типография начала его печатать, за несколькими лишними кипами бумаги дело не станет.

Его голос утратил прежние модуляции, и я увидел, что он смотрит на нее, как кошка на мышь.

— Не надо только жадничать и брать слишком много, — продолжал Боорман. — Мне кажется, ста тысяч экземпляров вам вполне хватит, не так ли, сударыня?

Женщина продолжала смотреть на столбики цифр. Уже несколько раз ее палец соскальзывал вниз и останавливался где-то около цифры 500, но непрерывно возраставшие цены всякий раз автоматически гнали его наверх. Рука ее заметалась между цифрами 50 000 и 500 и наконец остановилась около цифры 20 000.

— Сто тысяч экземпляров, господин директор! Да что я буду делать с таким запасом? — испуганно спросила она.

— Видите ли, — сказал Боорман, — с точки зрения моих интересов вам вовсе не обязательно брать так много. Я бы даже, пожалуй, сказал: чем меньше, тем лучше. Но в ваших интересах, сударыня, я считаю своим долгом посоветовать вам воспользоваться этой возможностью. Давайте прикинем. Сколько подрядчиков наберется в нашей стране? Допустим, шесть тысяч. И по крайней мере столько же архитекторов. Плюс примерно пять тысяч муниципальных ратуш, где ваши лифты могли бы перевозить с этажа на этаж папки с делами — итого, семнадцать тысяч. Затем десять тысяч отелей, стало быть, уже двадцать семь тысяч. Далее предположим, что у нас в стране только тридцать тысяч частных домов, в которых можно было бы установить кухонные лифты. Уже получается в общей сложности пятьдесят семь тысяч. Теперь подумаем об экспорте за границу: Франция с ее громадной сетью отелей. Голландия, придающая столь большое значение комфорту. Швейцария, сударыня! Все это, разумеется, при условии, что вы не намерены почить на лаврах, а действительно хотите превратить вашу кузницу в фирму мирового масштаба. Этих ста тысяч экземпляров вам хватит года на два. Прежде чем их начнут для вас печатать, я распоряжусь, чтобы из набора сняли дату, так что запас ваш никогда не устареет. И к тому же чем больше вы закажете, тем меньше они будут стоить. Ну, что вы об этом думаете? Хватит вам ста тысяч?

— Конечно, сударь. Вы должны учесть, что я уже не молода и потому хотела бы, как вы уже знаете, передать нашу мастерскую акционерному обществу.

— Мне кажется, — засмеялся Боорман, — что в таком случае кипа номеров нашего журнала будет одной из самых ярких статей вашей инвентарной описи.

Наступила пауза.

— Сто тысяч экземпляров! — пробормотала женщина. — Какие это деньги!

И снова она испуганно заскользила пальцем по столбику, спасаясь бегством от крупных цифр, ощетинившихся нулями. А внизу колонки ее пугали высокие цены за экземпляр, и потому ее палец снова тянулся вверх, к более низким расценкам, так что в коночном итоге опять оказывался наверху, у крупных чисел.

— Десять сантимов, — повторил Боорман. — Но раз уж вы конфиденциально рассказали мне о ваших трудностях и бедах, о вашем брате и о ноге, я, так и быть — из сочувствия, — уступлю вам журналы по девять с половиной сантимов. Но вы должны дать мне честное слово, что никому об этом не скажете, потому что ни за какие деньги на свете я бы не согласился, чтобы это дошло до министерств или до Правления корпорации прессы Соединенных Штатов.

С этими словами он достал из кармана два красных бланка и на обоих написал «сто тысяч» и «девять с половиной сантимов», а также проставил дату. Затем он протянул женщине свою самопишущую ручку и указал на пунктирную линию под словом «Покупатель», где она поставила свою подпись.

— Что касается превращения вашего предприятия в акционерное общество, то, надеюсь, в ближайшем будущем смогу сообщить вам более определенные новости, — заверил он ее.

— Но девять тысяч пятьсот франков, сударь, — это для нас огромная сумма, которую мы едва ли сможем выплатить сразу.

— Бросьте! — засмеялся Боорман. — Уж я-то знаю… По всему видно, что фирма Лауверэйсен процветает. Поистине, как говорится, кто прибедняется, ни в чем не нуждается, а у хвастунишки без хлеба ребятишки.

— Конечно, — проговорила женщина не без некоторой гордости, — если будет очень надо, то я что-нибудь придумаю. Я и не с такими трудностями справлялась. Но в данный момент почти весь наш капитал вложен в материалы, и к тому же нам часто приходится предоставлять нашим клиентам кредит, понимаете?

— Что ж, в таком случае уплатите половину при доставке, а остальную сумму — в рассрочку на полгода, — согласился мой патрон.

И, пометив условия оплаты на бланках, добавил:

— Статья, разумеется, будет богато иллюстрирована, и все расходы, связанные с фотографированием, я беру на свой счет. Клише — по обычным расценкам. Смотрите, а Пиперс уже принялся за работу! Не желаете ли взглянуть, сударыня?

Сунув один из бланков в карман, он встал и открыл дверь в мастерскую.

Мастер Лауверэйсен позировал посреди кузницы с кувалдой на плече, в окружении всего своего штата: девяти рабочих и подмастерья. Гордые, как павлины, люди застыли в неподвижных позах, задрав головы вверх, подбоченившись и вытаращив глаза. Они не мигая смотрели на Пиперса, скрывшегося за черной накидкой, так что оттуда торчали одни тощие ноги. Дородный сборщик быстро закатал рукава, затем снова подбоченился и напрягся что было силы, выставляя напоказ свои огромные бицепсы. Эти люди, несомненно, переживали одно из самых счастливых мгновений в своей жизни, и было видно, что они готовы безропотно позировать до утра. Они не решались даже моргнуть, хотя в аппарате еще не было пластинки, а бледный подмастерье, которого старшие оттеснили назад, встав на цыпочки, старался казаться как можно выше ростом, потому что на самом деле был меньше остальных. И только у самого Лауверэйсена, стоявшего со своей кувалдой в центре группы и, таким образом, как бы являвшего собой ее стержень, был куда менее молодцеватый вид, чем у его людей. Ему не удалось полностью согнать уныние со своего лица. С потухшим взором и печально обвисшими усами он стоял, согнувшись под бременем тяжелой кувалды, словно новоявленный Христос, шествующий с крестом на Голгофу.

— Повеселей гляди, Питер, и держи голову прямо, — крикнула ему сестра, которая, войдя в мастерскую, несомненно, восприняла этот контраст в облике хозяина и рабочих как личное оскорбление.

— Что подумали бы в министерстве? — шепнула она Боорману. — И к тому же это отпугнуло бы клиентов, потоку что у него такой вид, будто он на похоронах.

Лауверэйсен переложил кувалду на другое плечо, подкрутил усы, напряг последние силы, и наконец ему удалось придать своему лицу выражение хоть и не столь праздничное, как у других, но все же вполне приемлемое.

Тем временем Пиперс высунул голову из-под черной накидки и в последний раз смерил взглядом всю группу.

Теперь, когда статья уже была прочитана, я вдруг остро ощутил свое ничтожество. К тому же от соседства этих людей с закоптелыми лицами, тяжким трудом зарабатывающих свой хлеб, мне стало как-то не по себе. Поэтому, приняв солидный вид, я важно подошел к фотографу и небрежно осведомился, все ли идет как надо.

— Фотографирование я бору на себя, — процедил Пиперс. — А вы тем временем могли бы убрать из статьи оставшиеся «рояли», понятно?

И тут же, обращаясь к госпоже Лауверэйсен, предложил:

— Не могли бы вы надеть на вашего брата шляпу, чтобы всем сразу же было ясно, кто тут хозяин?

— Конечно, — согласилась сестра, — он должен надеть шляпу. И не просто шляпу, а цилиндр. Сходи за ним, Питер! Он в картонке, у меня под кроватью.

— Да что уж там, — стал упираться кузнечных дел мастер, — к чему эти церемонии? Какая разница, что у меня на голове — кепка или цилиндр?

— Какая разница? — повторила его сестра;, несомненно подумавшая о ста тысячах экземпляров и о ежемесячных взносах, о которых Питер еще ничего не знал. — А я тебе говорю, что очень даже большая разница. Ну давай, Питер, скорее! Кстати, переоденься, потому что шляпа не подходит к рабочему костюму.

— А нет у него какого-нибудь ордена? — спросил Боорман, когда мастер отправился выполнять приказание сестры.

— Конечно, есть, — ответила госпожа Лауверэйсен. — Как глупо с моей стороны, что я раньше об этом не подумала! Он получил медаль, когда четверть века проработал кузнецом.

И она крикнула Питеру вдогонку:

— Не забудь свою медаль! Она лежит в верхнем ящике умывальника.

Все это время лейб-гвардия Лауверэйсена продолжала почти неподвижно стоять на месте, и я видел, как дородный сборщик согнул ногу и быстро почесал лодыжку, не меняя своего вертикального положения.

Мастер явно не терял времени даром, потому что через несколько минут он спустился по винтовой лестнице вниз и предстал перед нами в черном костюме, цилиндре, с пестрой ленточкой в петлице. Выражение лица у него осталось прежним, но это был уже совсем другой человек.

Пиперс снова поставил его на прежнее место и, поскольку кувалда никак не вязалась с его парадным облачением, взял со стола рулон бумаги, сунул ему в руки, а кувалду передал дородному сборщику.

А затем, когда они все замерли затаив дыхание, так что слышался лишь стук одиннадцати сердец, Пиперс, поколдовав еще немного, сделал наконец снимок.

— Теперь — кузнецов, — сказал Боорман, после чего Пиперс расставил тех же людей у кузнечных мехов и наковальни и вторично сфотографировал их, на этот раз со вспышкой магния, адское сияние которого явно произвело на рабочих сильное впечатление.

— Этот фейерверк вы получаете бесплатно, — заявил Боорман. И повел всю группу к токарному станку, где был сделан третий снимок.

— А теперь сборщики.

Для того чтобы на снимках не фигурировали одни и те же люди, рабочих на этот раз поставили спинами к аппарату, после чего Пиперс мгновенно сделал четвертый снимок. Затем была сфотографирована мастерская без людей, потом — паровая машина, потом — старый диплом местной выставки, обнаруженный Пиперсом, потом — кухонный лифт, почти уже смонтированный, потом — кузнечных дел мастер, сидящий на стуле, в полном одиночестве, а потом — технический отдел, то есть закуток госпожи Лауверэйсен со столом, заваленным бумагами.

— А теперь — шеф технического отдела, — сказал Боорман. И отвесил легкий поклон в сторону госпожи Лауверэйсен.

Когда ей столь неожиданно сказали, что наступил ее черед, женщина взглянула на нас с блаженной улыбкой.

— Напечатать мой портрет во «Всемирном Обозрении», сударь? Неужели это вы всерьез? — прошептала она.

Когда же тощий Пиперс деликатно, но решительно усадил ее в старое кресло, она сказала, что сначала ей надо немного привести себя в порядок. Против этого трудно было что-нибудь возразить — всякий мог видеть, что она проводит все свое время в пыльном закутке и почти беспрерывно возится с бинтами и мазью. Перевязав ногу, она обычно вытирала руки о кофту, а так как пыль с ее чудовищного письменного стола прилипала к жиру, вся одежда госпожи Лауверэйсен выше пояса была покрыта серой коркой, под которой уже почти совсем нельзя было различить кофту.

Она с трудом поднялась вверх по лестнице и некоторое время провозилась там, но, когда наконец спустилась вниз, я едва удержался от восторженного возгласа, потому что она перещеголяла кузнечных дел мастера с его цилиндром и парадным фраком. На ней было черное шелковое платье, отделанное черным бисером, на шее висела старинная золотая цепочка с медальоном. При ближайшем рассмотрении я заметил, что она тщательно причесана: на ушах ее лежали локоны, которых прежде не было и в помине.

— Ну как, теперь я стала красивее? — не без кокетства спросила она Боормана.

— Вы слишком красивы для технического эксперта, — отозвался мой патрон и сразу же начал прибирать хлам на столе.

— Смотрите не перепутайте мои бумаги, сударь! А то мне до скончания века в них не разобраться, — испуганно сказала женщина.

Груды счетов, векселей, писем, чертежей, бинтов и пустых баночек из-под мази были под присмотром хозяйки переложены на стулья и в угол, после чего письменный стол снова приобрел очертания стола. Затем заведующая техническим отделом должна была сесть в свое кресло. Перед ней развернули чертеж кухонного лифта, в одну руку ей сунули циркуль, в другую — складной метр. Пиперс придал ее голове нужный поворот, и ему удалось заставить ее принять то строгое и вместе с тем проницательное выражение, которое характерно для портретов великих людей. Поскольку в закутке было мало света, госпоже Лауверэйсен пришлось позировать в течение полутора минут, и она сидела совершенно неподвижно. Уже после того, как Пиперс закрыл объектив крышечкой, она продолжала, словно в трансе, смотреть на складной метр и очнулась лишь тогда, когда фотограф с грохотом поднял свой аппарат.

— И еще раз во весь рост? — невозмутимо спросил Пиперс. — У меня осталась одна пластинка.

— Давайте! — сказал Боорман.

Теперь ей — так же как и ее брату — сунули в руку свернутый в трубочку чертеж, и госпожа Лауверэйсен в неподвижности застыла перед аппаратом.

Когда Пиперс сказал, что работа окончена, Боорман протянул ей руку.

— Очень приятно, сударыня! Скоро вы получите гранки. Вы можете вычеркивать из них и добавлять туда все, что вам будет угодно, без дополнительной платы.

Госпожа Лауверэйсен, видимо, поняла, что потехе пришел конец, и теперь, когда настало время прощаться, она предприняла попытку связать доставку журналов с превращением своей фирмы в акционерное общество.

— А как насчет акционерного общества, сударь? Какие у вас планы? — вдруг спросила она.

Подписывая бланк, она, видимо, даже не расслышала, что Боорман надеется «в ближайшем будущем сообщить более определенные новости».

Он застегнул свое пальто на все пуговицы, словно ограждая бланк, и прислонился спиной к двери.

— Самое лучшее, — сказал он, — если проектируемое акционерное общество купит ваше предприятие за сумму, которую вы назначите. Паевой капитал должен быть несколько меньше двухсот процентов вашей продажной цены, и, помимо выручки от продажи, вы должны получить пятьдесят один процент полностью оплаченных акций. Таким образом, вы остаетесь владелицей фирмы, потому что этот один процент акций обеспечивает вам большинство на собрании акционеров; вы назначите себя на пост председателя правления, а брата — на пост директора…

— А вы будете нашим управляющим, — перебила его госпожа Лауверэйсен.

Эта мысль, видно, не выходила у нее из головы — она высказывала ее еще во время нашего первого визита.

— Разумеется, вам необходима помощь опытного юриста, — продолжал Боорман, уклоняясь от прямого ответа, — потому что учреждение акционерного общества, выплата денег за фабрику и распределение акций должны быть совершены одновременно. Ведь финансирующие вас лица должны обеспечить сто процентов капитала, а расписку получить — меньше чем за половину вложенных денег.

Он начал бодро и непринужденно, но теперь уже заметно сбавил темп и оглядывался по сторонам, словно искал не только заключительный аккорд, но и спасительный выход. Я подумал, что самое страшное, быть может, еще впереди.

Ведь не мог же он говорить до бесконечности — это было ясно. А что, если женщина вдруг поднимет визг и сюда сбегутся одиннадцать молодцов со своими кувалдами? Тогда Боорману придется расстегнуть пальто. Вопреки инструкциям, гласившим, что я имел право время от времени только вставлять фразу «очень интересно», я неожиданно вмешался в разговор.

— Господин директор, — сказал я извиняющимся тоном, — я еще не успел доработать проект. Описание этой фабрики, а также статья о фирме «Кортхалс и сыновья» отняли у меня много времени.

Боорман погрозил мне пальцем, как шаловливому мальчугану, и, приказав безотлагательно заняться проектом, надел шляпу.

Многообещающе пожав руку госпоже Лауверэйсен, мы начали отступление, перелезли через груду листового железа и беспрепятственно добрались до двери, выходившей в проулок с милыми собачками.

— Помните, что я беру вас в управляющие! — крикнула нам вдогонку эта неугомонная дама, и в ответ Боорман прокричал нечто вроде «возможно», «в свое время», «не исключено» и «эвентуально», после чего захлопнул дверь.

РЕДАКЦИОННАЯ РАБОТА

Мы молча шли домой. Я искоса поглядывал на Боормана, но так и не мог догадаться, о чем он задумался. Впрочем, и у меня самого голова шла кругом от мыслей, вызванных нашей затеей с семейством Лауверэйсен.

— Как вас зовут, де Маттос? — спросил мой патрон, когда мы благополучно добрались до конторы.

Я испугался, не надумал ли он уволить меня с волчьим билетом за то, что я вышел за рамки предписанной мне формулы «очень интересно», и потому, воздержавшись от каких бы то ни было шуток, попросту отчеканил:

— Франс Лаарманс.

— Жаль, что у вас такая банальная фамилия, — сказал Боорман. — Ничем не могу помочь, но отныне, де Маттос, вы будете зваться просто Лаарманс. Честность в делах превыше всего, ведь всегда может случиться, что какой-нибудь Лауверэйсен вызовет вас в суд в качестве свидетеля против меня, и тогда вы с двумя вашими фамилиями… Вас никогда не звали де Маттос, ясно вам? Лаарманс — вот фамилия, которую отныне и во веки вы будете носить с божьей помощью. А все прочее остается по-прежнему: вы ходите без бороды и с аккуратной стрижкой.

Я сказал ему, что гарантирую гладко выбритый подбородок, и спросил, уж не опасается ли он, что Лауверэйсен предпримет что-либо против меня. Боорман покачал головой.

— Боюсь, что Лауверэйсен вообще ничего не предпримет. И ничего не заплатит. Понимаете, противник весь перед вами, но деньги он прячет в своем кармане. И если он заартачится, разве я тогда не должен подать на него в суд? А судья, который почти не слушает, что ему говорят, и при одном виде контракта прикажет Лауверэйсену раскошелиться, вместе с тем сразу же навострит уши, если выявится какая-то путаница с Лаармансом и де Маттосом, и разве тогда мы не окажемся беззащитными перед судом? Я вот раздумываю над тем, как нам провернуть доставку. Хотя в журнальчике всего шестнадцать страниц, но даже вы вздрогнули бы при виде ста тысяч экземпляров. И я просто не верю, что кузнец подобру-поздорову согласится их принять. Знаете, Лаарманс, а ведь сестра недооценивает парня. Он мне очень понравился — я хочу сказать, совсем не понравился. Во всяком случае, у него куда больше здравого смысла, чем у заведующей техническим отделом, — это ясно как божий день. Но сейчас надо прежде всего отправить заказ в типографию, ведь, может статься, у них нет достаточного запаса бумаги и надо, чтобы они сразу же об этом позаботились. Пишите: «Господину А. де Янсу, владельцу типографии в Локерене, Восточная Фландрия. Прошу принять заказ на сто двадцать тысяч и десять экземпляров номера семь за этот год (цифрами и прописью, Лаарманс), которые надлежит переслать по следующим адресам: двадцать тысяч по железной дороге в похоронное бюро „Кортхалс и сыновья“, шоссе д’Анвер, 10, Гент, сто тысяч по железной дороге П. Лауверэйсену, кузнечных дел мастеру, улица Фландр, 62, Брюссель, и десять почтой, в нашу редакцию. Сто двадцать тысяч экземпляров должны быть отпечатаны без указания даты и доставлены в бандерольной обертке — в ящиках по пятьсот штук, как обычно. Прилагаю при сем текст первой статьи и жду гранки в трех экземплярах с обратной почтой. Этот текст с двенадцатью клише, каждое из которых займет по три четверти страницы, должен быть размещен на четырнадцати полосах (ему надо это знать, Лаарманс, чтобы он мог подобрать соответствующий шрифт). Текст, предназначаемый для остальных двух полос, будет выслан вам без промедления, так же как и двенадцать клише. С дружеским приветом…» Это письмо надо немедленно отнести на почту, Лаарманс, а со статьей о фирме «Кортхалс и сыновья» можно подождать до завтра, потому что сейчас уже поздно. Из расчета тридцать франков за тысячу двадцать тысяч экземпляров для Кортхалса обойдутся мне в шестьсот франков. Мы могли бы, конечно, предложить ему заплатить на шестьсот франков меньше, то есть две тысячи шестьсот вместо трех тысяч двухсот, и тогда ему вообще не нужно было бы брать журналы. Возможно, его это устроило бы даже больше. Но не могу же я предложить ему такую комбинацию в письменном виде, а ехать ради этого в Гент я не намерен. Нет, пусть уж лучше пойдет заказ де Янсу. Но Кортхалсу не повезло, ведь он никогда не разделается с нашими экземплярами, и еще долгие годы его сердце будет обливаться кровью всякий раз, когда он будет окидывать взглядом груду журналов. А двадцать тысяч «Всемирных Обозрений» — это солидная куча, можете мне поверить. В «Галери энтернасьональ», где вы получили свой новый костюм, вот уже два года не могут распутаться с двумя десятками тысяч, за которые я беру плату натурой. И как бы ни старались рассылать журналы, толку от этого мало. Они видят, что груда не уменьшается, и всякий раз, когда я захожу туда за новым пальто или костюмом, меня подводят к ней и показывают, сколько экземпляров еще осталось. Словно я могу превратить эту бумагу во что-нибудь другое!

Когда наутро я пришел в контору, Боорман уже сидел там, погруженный в раздумья.

— Как нам, черт побери, заполнить две страницы «Кортхалсом Четырнадцатым» и «Пятнадцатым»? — вскоре воскликнул он. — Я писал статьи о шахтах, пансионатах, фабриках и банках, но что сказать об этом жалком катафалке? Две страницы сплошного текста, де Маттос — простите, Лаарманс, — ведь у нас нет ни одного снимка. Вам не приходит на ум какое-нибудь начало? Хорошее начало полдела откачало.

Я посоветовал написать, что фирма «Кортхалс и сыновья» уже не пользуется старомодными катафалками, которые напоминают нам дилижансы времен наших отцов, а перевозит покойников в специальном автомобиле современного типа. Это к тому же соответствует истине, ведь мы видели «Кортхалс XIV» собственными глазами.

— Да, это соответствует истине, но это не начало. Это — конец. Написав то, что вы предлагаете, мы уже больше ничего не сможем сообщить о Кортхалсе. Или нам пришлось бы распространятся на тему о бальзамировании. В самом деле, дилижансы — это даже очень мило, но подобное сравнение не вяжется с торжественным тоном, и котором должна быть написана эта статья. Вот, Лаарманс. Записывайте: «Чтите усопших». Это заголовок. «Католическая религия, усматривающая в смерти не что иное, как начало вечной жизни, мудро предписала, что похороны должны быть самой великой почестью, воздаваемой рабам божьим на земле. Когда человек отправляется в свой последний путь, мы, сообразуясь с канонами нашей веры, окружаем его проводы торжественностью, формы которой, хотя и варьируют в зависимости от положения и заслуг усопшего, неизменно являются возвышенным выражением благоговения перед тем, кто только что оставил бренный мир, как и смирения перед волей творца. Впечатляющая церемония, которая предшествует преданию усопшего матери-земле, душераздирающий „Dies Irae“»… Проверьте, Лаарманс, поют ли на похоронах «Dies Irae», в противном случае мы вставим «Реквием» или что-нибудь в этом роде.

И когда я ищущим взором оглядел комнату, он сказал:

— В адресной книге вы этого не найдете, Лаарманс. Поищите в молитвеннике, а не то узнайте у какого-нибудь священника. Или, еще лучше, расспросите церковного сторожа — он сведущ в этом ничуть не хуже, а со священником больше мороки — расспрашивая его, не станешь ведь совать ему сигару. Итак, «душераздирающий „Dies Irae“ (или, смотря по обстоятельствам, „Реквием“ или „Кирие элейсон“ — не забудьте это выяснить, но эпитет „душераздирающий“ надо оставить) смягчает в сердцах горюющих их земную скорбь, напоминая им, что покойник продолжает жить, а всем живым предстоит умереть. Пропасть между тем, кто лежит в гробу, и теми, кто стоит вокруг гроба, уже ощущается не столь остро благодаря таинству возношения святых даров. Нет такого горя, которое не исцеляла бы манна поры в бесконечную справедливость и милосердие господа бога». Но как нам теперь перейти от этого к Кортхалсу? «Проводы дорогого усопшего к мосту вечного упокоения должны осуществляться любовно, заботливо, с соблюдением всех деталей ритуала, освященного церковным законом и вековыми традициями. Но именно тут, когда больше всего нужны спокойствие и четкость, нас нередко полностью оставляет присутствие духа. Подавленные горем, мы в мыслях то и дело возвращаемся к одру, где покоится существо, оторванное смертью от наших любящих сердец, и мы просто не в состоянии помнить о бесчисленных мелочах, из которых, однако, ни одной нельзя пренебречь».

Боорман перестал диктовать, потому что вдруг раздался звонок и я пошел открыть парадную дверь.

Это был мастер Лауверэйсен в цилиндре и в парадном костюме, с ленточкой в петлице — примерно в том виде, в каком мы запечатлели его на фотографии.

Здороваясь с ним, и радушно назвал его по имени, после чего он отважился войти в коридор, куда выходили двери наших комнат, и на мой вопрос, какому счастливому случаю мы обязаны его посещением, он ответил встречным вопросом, дома ли хозяин.

История с Уилкинсоном научила меня осторожности, так что я попросил его немного подождать. А я, мол, тем временем выясню это по телефону и сразу же дам ему ответ.

— Это, конечно, кто-то из Лауверэйсенов? — спросил Боорман.

— Кузнечных дел мастер собственной персоной, — тихо сказал я. — Он спрашивает, дома ли вы.

— Сразу же впустите его ко мне, — распорядился Боорман, — потому что официально нам еще не известно, что он хочет аннулировать заказ.

Я пошел за кузнецом и привел его в контору, где его с необыкновенным радушием приветствовал Боорман: он тотчас же вскочил, сердечно пожал ему руку, усадил его в наше лучшее кресло и сунул ему под нос коробку с сигарами.

— Большое спасибо, сударь, — сказал кузнец, — но я пришел, собственно говоря, потому…

— Сначала возьмите сигару, мастер Лауверэйсен, — решительно проговорил Боорман. — Я вижу, что вы пришли, и, поверьте, очень этому рад. Закуривайте, сигары чудесные. Это еще остаток от выплаты натурой, но с кухонными лифтами так дело не пойдет.

Кузнечных дел мастер все еще колебался. Он, несомненно, опасался, что сигара помешает ему высказать все, что он хотел, но и не решался заявить, что вообще не курит.

— Не заставляйте себя упрашивать, чудак вы эдакий! — сказал мой патрон. — Не могу же я разговаривать с человеком, отвергающим трубку мира.

Он сам обрезал кончик сигары, сунул ее в руку кузнецу и зажег спичку.

— Как поживает ваша сестра? — спросил он, когда наш посетитель начал попыхивать сигарой. — Не лучше ли у нее сегодня с ногой?

— Куда там, сударь, — ответил кузнец, — она уже столько лет с этим возится. Сегодня похуже, завтра опять получше, а проходить не проходит. Я хотел вас спросить…

— Вы тоже возьмите сигару, Лаарманс, — сказал Боорман. — Знаете, что я думаю? Ваша сестра должна бросить эту мазь и некоторое время отдохнуть на лоне природы.

— Нельзя, работа не позволяет, — покачав головой, сказал Лауверэйсен.

— Тогда она, во всяком случае, должна посоветоваться с хорошим специалистом, — решительно заявил Боорман.

— Я ей это передам, — пообещал кузнец. — Я пришел, сударь, — снова начал он, — для того, чтобы…

— Заказать дополнительное число экземпляров, — догадался Боорман. — Слишком поздно, мастер Лауверэйсен. Я был бы рад пойти навстречу вам и вашей сестре, но теперь я ни за какие деньги не мог бы отпечатать для вас экземпляры сверх заказанного количества, потому что бумага уже доставлена и объем тиража бесповоротно определен.

Кузнец слегка побледнел и горько улыбнулся. Чуть погодя, глядя куда-то в сторону, он спросил:

— Тогда, конечно, уже слишком поздно и для того, чтобы… напечатать несколько меньше?

Он хотел сказать «совсем не печатать», но не решился произнести эти слова. Не успел Боорман ответить, как снова раздался звонок, и я открыл дверь Пиперсу, который сразу же осведомился, «удалось ли мне обнаружить еще парочку». Догадываясь, что он имеет в виду рояли, я ничего не ответил и в свою очередь спросил, что ему надо, добавив, что господин Боорман в данный момент беседует с клиентом.

— А вы ему только скажите, что у меня в кармане снимки кузницы, — посоветовал этот омерзительный тип, — и он сразу же выскочит, вот увидите.

Пиперс оказался прав, хозяин велел мне немедленно впустить его.

— Какое счастливое совпадение: пришел фотограф! — сказал кузнецу Боорман. — Вы сможете еще посмотреть снимки, перед тем как пойдете домой.

Пиперс вручил ему конверт, откуда Боорман нетерпеливо вытащил пробные отпечатки.

— Вот ваша сестра, господин Лауверэйсен. Посмотрите, как хорошо она получилась. И какое волевое лицо, сударь! Поразительно, что она смогла так долго позировать. А вот во весь рост! Тоже хорошо. Пожалуй, даже лучше, чем сидя. А вот диплом. Вот, вы только посмотрите, как четко получилось! Здесь текст читается лучше, чем в оригинале! А вот сам мастер Лауверэйсен. Чрезвычайно удачный снимок! У вас тут даже более внушительный вид, чем в жизни. Вы молодчина, господин Пиперс, и большое вам спасибо за то, что вы так быстро справились с этой работой!

Пиперс ушел, а Боорман пустил остальные фотографии по кругу. Кузнец взглянул на себя с выражением, близким к презрению, а затем, протянув мне свой портрет, удрученно уронил руки на колени.

— Сестра еще раз обдумала это дело, — сказал он после короткого раздумья, — и, если можно, она хотела бы получить немного меньше экземпляров.

— Как жаль, что она вчера не сказала мне об этом! — проговорил Боорман. — Тогда я еще мог бы это уладить. Я затратил поистине нечеловеческие усилия, чтобы обеспечить выполнение ее заказа, и в конце концов мне это удалось. Но теперь я уже ничего не могу изменить, господин Лауверэйсен.

— Конечно, нет, — согласился кузнец. — В таких делах никогда ничего не изменишь. Я ей так и сказал сегодня утром, что ходить к вам бесполезно, но я, видите ли, во что бы то ни стало должен был пойти, потому что из-за своих волнений она лишилась сна. А уж теперь я и не знаю, как она будет спать. И ради этого мне пришлось наряжаться и потерять пол-утра, — заключил он, бросив мрачный взгляд на свой пиджак.

Поднявшись с кресла, он нахлобучил на себя цилиндр так, словно этот головной убор надоел ему до смерти, и, молча кивнув нам на прощание, вышел из конторы.

По знаку Боормана я проводил его до двери и распахнул ее перед ним со всем почтением, которое мне внушала его скорбь. Когда он стал спускаться по лестнице, мы снова переглянулись и прекрасно друг друга поняли. Мне показалось, что он еще что-то хотел сказать, но он только пожал плечами и пошел своей дорогой.

— Что же нам теперь делать? — спросил Боорман, когда я вернулся. — Обрубить себе руки? Разве у нас благотворительное учреждение? Как должны были поступить Майер и Страусс, когда торговка креветками перестала платить? Списать меховое манто? Или совсем прикрыть лапочку? Нет, Лаарманс, мы должны доставить им «Всемирное Обозрение», а не то отказаться от всего на свете и уйти в монастырь. Конечно, сто тысяч — это много, очень много, гораздо больше, чем они сами думают. Цифру легко назвать, но когда перед тобой лежит весь тираж, это уже нечто совсем другое. Однако я должен доставить эти журналы, коль скоро контракт подписан. И каждый месяц вы будете ходить к Лауверэйсенам за взносами. Для вас это будет хорошей школой, потому что взимать взносы тяжко и неприятно. С каждым месяцем вам будет все тяжелее, и вы будете часами простаивать за углом, не отваживаясь войти. Пока наконец вы не осознаете, что это ваш долг. А долг не всегда бывает легким, Лаарманс. Подумайте, каково приходится несчастным судебным исполнителям или палачу. А теперь еще раз прочтите мне последнюю фразу в статье о Кортхалсе.

— «Подавленные горем, мы в мыслях то и дело возвращаемся к одру, где покоится существо, оторванное смертью от наших любящих сердец, и мы просто не в состоянии помнить о бесчисленных мелочах, из которых, однако, ни одной нельзя пренебречь…»

— Прекрасные слова, — сказал Боорман. — Вы не считаете? Они подходят к любым обстоятельствам. Возьмите, к примеру, Лауверэйсена. Он подавлен горем, хотя никто у него не умер, в мыслях он то и дело возвращается к этой сотне тысяч экземпляров. Да, честно говоря, я и сам не в состоянии помнить о бесчисленных мелочах, которые надо упомянуть в этой статье. Я все время, черт подери, думаю о кузнеце и о ноге его сестрицы.

Походив по конторе взад и вперед, он все же снова принялся диктовать:

— «…из которых, однако, ни одной нельзя пренебречь. В подобных обстоятельствах мы испытываем острую нужду в помощи, и ее может оказать нам лишь человек, находящийся вне трагического вихря, обрушившегося на нас и лишившего нас последних сил. Только чужой человек может помочь нам уладить многочисленные формальности, а их нельзя игнорировать, и они — в своей безжалостности — разительно контрастируют с мучительным сном, в котором мы ощупью блуждаем». Вычеркните «ощупью», Лаарманс, одного «блуждаем» уже достаточно. «А насколько тяжелее человеку, чей родственник умер в другом городе или за границей!» Чистейшая правда, Лаарманс. Если вдруг умрет ваша любовница, это само по себе уже скверно, где бы она ни преставилась. Но если смерть застигла ее в другом городе или во время путешествия, это еще хуже. Разве мы с вами только что не убедились в этом на примере моей жены, пожелавшей перевезти из Гента свою сестру? У вас нет времени на размышления, потому что покойник застиг вас врасплох. И пока вы приходите в себя, он начинает смердеть. Вы можете ожидать от него только смрада, а не совета. Однако поехали дальше. «И тогда перед тобой словно вырастает глухая стена, без единой бреши. А ведь все должно быть улажено за несколько дней — иначе ты вступаешь в конфликт с властями, которые не могут или не хотят входить в твое положение, каким бы исключительным оно ни было». Теперь мы вроде уже достаточно наплели, чтобы выпустить на арену Кортхалса, верно, Лаарманс? «Именно в такие минуты обнаруживаешь, что большинство владельцев похоронных бюро не в состоянии справиться со своей задачей на должном уровне. Если не считать отдельных достойных уважения персон, в целом среди представителей этой профессии встречаешь слишком много дурно воспитанных людей, тогда как тонкое — чтобы не сказать рафинированное — воспитание является первой предпосылкой успешного осуществления подобных церемоний без риска вызвать раздражение или обиду у присутствующих, которые нередко враждуют друг с другом в силу противоречивости их интересов. Иные владельцы похоронных бюро обладают серьезной подготовкой и опытом, но не располагают капиталом, необходимым в наши дли, чтобы оснастить фирму по последнему слону техники». Вот тут мы подошли к Кортхалсу вплотную, Лаарманс. «Недавно состоялись похороны одного известного политического деятеля, имя которого мы называть не будем, потому что оно не относится к делу. Большое впечатление произвела на нас безукоризненная четкость, с которой вся церемония похорон была улажена известной фирмой „Кортхалс и сыновья“ из Гента». Нет! Вместо «улажена» напишите «проведена». «В особенности нас поразил новый моторизованный катафалк „Кортхалс Четырнадцатый“, специально сконструированный для перевозки покойников из одного города в другой. Он чрезвычайно удобен также для перевозки усопших на кладбище, которое в большинстве крупных городов расположено далеко от центра. Обычный замедленный темп шествия, неизбежный, когда гроб везут на лошадях, и подвергающий столь тяжелому испытанию перенапряженные нервы присутствующих, может быть заменен скоростью двадцать-тридцать километров в час без ущерба для торжественности церемонии. Сделать то же самое с лошадьми невозможно, потому что надо сохранять траурный ритм». Это правда, Лаарманс, ведь лошадь, бегущая рысью, вызывает ощущение бодрости и веселья, а это никуда не годится. «Впереди находится трехместное отделение, где два места предназначены исключительно для родственников, которые не желают расставаться с покойным даже на время его перевозки в другой город. Секция полностью отгорожена от остальной части машины». Это необходимо подчеркнуть, Лаарманс, а не то люди испугаются, что им придется сидеть возле трупа. «Машина может развивать скорость до восьмидесяти километров в час. Здесь мы еще можем добавить, что вышеуказанная фирма уже в течение некоторого времени располагает и вторым автомобилем — „Кортхалсом Пятнадцатым“, который сконструирован специально для перевозки больных и раненых. Эта машина снаряжена гамаком и обеспечена особыми рессорами, которые полностью поглощают все толчки, так что они ни в малейшей степей и не беспокоят пациента. От всей души желаем фирме „Кортхалс и сыновья“ успеха с обоими ее нововведениями». Ну вот, этого хватит. Ведь Кортхалс уже подписал, что он прочитал и одобрил статью, Пошлите это в типографию, Лаарманс, и попросите прислать с обратной почтой гранки в трех экземплярах.

Примерно в половине двенадцатого позвонила госпожа Лауверэйсен, еще надеявшаяся что-то уладить по телефону.

— Мой брат предложил вам аннулировать заказ, но мы вовсе не это имели в виду, сударь. Я охотно возьму несколько тысяч экземпляров, но сто тысяч — слишком много, вы же сами должны понимать. Все эти отели и архитекторы… Я же не знаю их адресов, и кто будет заниматься рассылкой? — жалобно лепетала она.

— Одну минутку, сударыня.

И я в точности повторил ему ее слова. Боорман встал, сказал «бр-р» в телефон и повесил трубку. И когда тут же телефон снова зазвонил, мы уже не отвечали.

— Пусть звонит, — сказал мой патрон. — Это еще не самый страшный путь к осознанию истины. У меня самого сердце кровью обливается всякий раз, когда я вынужден говорить, что нельзя отменить заказ, что уже слишком поздно, что ей не уйти от ста тысяч экземпляров, даже если она позвонит самому дьяволу.

ДОСТАВКА

После полудня к нам пожаловал элегантный господин, приехавший на машине. Он осмотрел коридор, увидел, что на первой двери написано «Дирекция», и без приглашения вошел в контору, как человек, который знает, чего он хочет. Я бросился вслед за ним и как раз подоспел в тот момент, когда он высокомерно спросил у Боормана:

— Ваш тираж?

Он стоял, прямой как жердь, не снимая шляпы, с записной книжкой в руках. И хотя я не заметил на нем ни мундира, ни оружия, вид у него был весьма грозный.

Боорман, занятый выискиванием подходящих адресов для нашего очередного похода, поднял голову и предложил ему сесть.

Посетитель бегло оглядел нашу контору, и я увидел, что его взгляд на мгновение задержался на табличке, которая заклинала посетителей побыстрей улаживать дела.

— Неужели кто-нибудь приходит сюда по делам? — ухмыльнулся он.

— Никто, — решительно заверил его Боорман.

— Сударь, — холодно произнес посетитель, — я советую вам не усугублять трудного положения, в которое вы себя поставили. Быть может, мы все еще уладим полюбовно, если мой клиент на это пойдет. Итак, ваш тираж?

И он поднял свой карандаш, приготовившись записывать.

— Послушайте, сударь, вы бы лучше сначала представились мне, — дружелюбно сказал мой патрон, — а затем я дам вам все сведения, какие вы только пожелаете.

Господин вынул из кармана визитную карточку, которую Боорман, мельком взглянув на нее, тотчас же передал мне. На ней было написано: «Жан де Лидеркерке, адвокат Апелляционного суда».

— В архив, — приказал мой хозяин.

— Вы представляете Кортхалса или Лауверэйсена? — спросил он элегантного господина. И предложил ему сигару, от которой тот решительно отказался.

— Я действую по поручению госпожи Лауверэйсен, — заявил наш гость. — И я еще раз советую вам отвечать на мои вопросы без обиняков. Итак, прежде всего, ваш тираж?

— Десять экземпляров, — позевывая, сказал Боорман.

Де Лидеркерке был так удивлен, что его карандаш даже не шелохнулся.

— Послушайте, сударь, — добродушно продолжал мой патрон, — я понимаю, что вы натолкнулись на трудный случай, но я вам все разъясню. Я торгую печатной бумагой. Ваша клиентка заказала мне определенную партию моего товара в виде брошюр, и она должна его оплатить. Она его оп-ла-тит, сударь, до последнего сантима. Но если вы больше сюда не придете, я готов уменьшить формат двенадцати снимков. Вы, вероятно, еще не в курсе дела, но — по условиям контракта — снимки оплачиваются из расчета за каждый квадратный сантиметр, как вы легко можете убедиться, взглянув на бланк, и, таким образом, мне предоставляется возможность варьировать в значительных пределах. Разъясните это своим клиентам — я не уверен, что они достаточно четко это сознают, — и тогда ваш визит не пропадет даром, не так ли? И не вводите их в расходы на судебный процесс — заказ и без того достаточно дорого им обойдется.

…На другой день пришли гранки, которые мы отправили Кортхалсу и Лауверэйсену вместе с заказным письмом следующего содержания:

«При сем прилагаю гранки одобренного вами текста и убедительно прошу вас вернуть их в течение трех дней. Если в пределах указанного срока выправленные вами гранки не будут мною получены, ваши экземпляры будут напечатаны с моей собственной правкой. В таком случае я не несу ответственности за опечатки, которые могут ускользнуть от моего внимания. С дружеским приветом».

Гранки обеих статей вернулись к нам своевременно и без всяких инцидентов. Лауверэйсен не сделал никаких поправок, а Кортхалсу статья так понравилась, что он даже приписал адрес к своей фамилии. На полях, в том месте, где говорилось, что лошади, впряженные в катафалк, не могут бежать рысью, кто-то написал «очень хорошо!», а потом частично стер эти слова. Кроме того, Кортхалс прислал фотографию своего «Четырнадцатого» для иллюстрации текста.

— Адвокат — честный малый, — сказал Боорман. — Он выполнил свой долг — тому свидетельство гранки, покорно возвращенные нам. Он с тем же успехом мог бы заморочить Лауверэйсенам голову. Я начинаю верить, что они заплатят.

Я отправил гранки обеих статей в Локерен, и никаких происшествий больше не было. Телефон молчал, и Жан де Лидеркерке больше не приходил, равно как и кузнечных дел мастер. Вдвоем с Боорманом мы снова отправились на поиски заказов для следующего номера и посетили десятки фабрик, магазинов и контор — одним словом, все учреждения, которые днем не запирают своих дверей на замок. Как-то раз мы даже забрели в отдел министерства, который был размещен в обыкновенном доме, и Боорман понял это, уже начав расставлять силки. Он снова завел разговор о министерстве промышленности и торговли, которое якобы весьма озабочено состоянием отечественной промышленности, и тогда наш собеседник дал нам адрес соответствующего отдела, заметив, что его отдел ведает финансами… Мы заключили две сделки: одну на три тысячи, а другую на пятнадцать тысяч экземпляров. И тут поступило сообщение из Локерена, что номер семь уже отправлен — сто двадцать тысяч по железной дороге, и десять экземпляров почтой. Эти последние были доставлены несколько часов спустя, и, честно говоря, вид у них был совсем неплохой. Пусть несколько худосочные, они все же оказались лучше, чем я ожидал. Кузнец и его сестра, а также их бравые помощники были представлены публике на двенадцати больших фотографиях, вокруг которых метранпаж весьма искусно разместил наш скудный текст, так что на каждой странице было что читать. А затем шла статья о «Кортхалсе XIV».

— Теперь счета, — сказал Боорман. — Пишите: «Фирме „Кортхалс и сыновья“ и так далее. Дебитор И. Боормана за поставку двадцати тысяч брошюр в соответствии с контрактом № 374 на сумму три тысячи двести франков». Счет самого Кортхалса, если помните, был выписан на две тысячи пятьсот плюс семьдесят пять за разгрузку, так что вы должны получить почтовым переводом шестьсот двадцать пять франков. Понятно, Лаарманс? Теперь Лауверэйсен. Тот же текст, только проставить сто тысяч брошюр и девять тысяч пятьсот франков. Затем двенадцать фотографий размером 25 на 30 сантиметров — стало быть, 375 квадратных сантиметров каждая, итого 4500 квадратных сантиметров. Из расчета по 0,50 франка за квадратный сантиметр это составляет 2250 франков. Общая сумма: 11 750 франков — цифрами и прописью, Лаарманс. Счет Кортхалсу можно отправить сразу же, потому что он заплатит наверняка, а со счетом Лауверэйсена повремените до тех пор, пока мы не убедимся, что он принял нею партию.

На другой день пришла телеграмма из Локерена: «Лауверэйсен отказался принять груз. Экземпляры лежат станции Брюссель. Ждем указаний».

— Началась куролесица, — сказал Боорман. — Неужели этот адвокат?.. Нет, он достаточно благоразумен. Это личная инициатива заведующей техническим отделом. Лаарманс, дайте ответную телеграмму: «Переадресуйте груз мое имя. Приму сам. Боорман».

Прошло двое суток, прежде чем с железной дороги поступило уведомление, что на наше имя прибыл груз из Локерена. И тогда Боорман распорядился, чтобы ломовой извозчик перевез эти ящики к нам, что и было сделано без промедления.

— Господин Лаарманс, — сказал мой патрон серьезным тоном, — теперь вы должны доказать, что вы расторопный малый, способный надлежащим образом выполнить нелегкое поручение. Подумайте о том, что скоро вы будете работать самостоятельно и тогда вам придется действовать, уже не прибегая каждую минуту к помощи старика Боормана, потому что к тому времени он поселится на лоне природы. Ступайте в кафе, что напротив мастерской Лауверэйсена; толстуху зовут, по-моему, Жанной. Выпейте там на изрядную сумму и разведайте, является ли проулок, где резвятся милые собачки, собственностью муниципалитета или самого Лауверэйсена. И в котором часу каждое утро начинает свою работу кузница… Когда вы вернетесь, я дам вам дальнейшие инструкции.

Через полчаса толстуха Жанна сидела у меня на коленях, и не успел я оглянуться, как мне пришлось уплатить тридцать франков. Около пяти часов я вернулся в контору со сведениями, что проулок принадлежит кузнецу и что работа в мастерской начинается каждое утро в восемь часов.

— Прекрасно, — сказал Боорман. — Сейчас я позвоню ломовику. Слушайте внимательно, и вы поймете, что от вас требуется. Де Леу — человек, заслуживающий доверия, но все равно не говорите ему ничего.

Он тут же связался с де Леу, спросил, как идут у него дела, и, отпустив несколько плоских шуток по поводу извозного промысла, велел ему на другой день ровно в семь часов утра доставить кипы журнала к дому номер 62 на улице Фландр.

— Ладно, — сказал Боорман, — если надо, берите две телеги. Я же не виноват, что ящики не умещаются на одной. Вас встретит там мой секретарь, и вы должны в точности сделать то, что он вам скажет. Прихватите с собой людей, чтобы разгрузить обе телеги самое большее за полчаса. Сами вы тоже ступайте туда, де Леу, и оставайтесь с моим секретарем, пока все не будет улажено, потому что дело может дойти до драки. К счастью, вы крепкий парень, де Леу, а это всегда внушает почтение. Если все пройдет хорошо, я выставлю вам роскошное угощение.

Де Леу сказал в ответ что-то, заставившее Боормана расхохотаться.

— Господин Лаарманс, будьте на месте ровно в семь часов, иначе люди не будут знать, что им делать. Вы заведете телеги через проулок к двери мастерской и там разгрузите ящики, Аккуратно сложите их на земле вдоль стен и подождите, пока мастер Лауверэйсен отопрет дверь. После выгрузки сразу же отошлите назад пустые телеги, чтобы уже никто не мог отправить ящики назад. Только бы рабочие завтра не вздумали бастовать — тогда вам, может быть, вообще не доведется увидеть кузнеца. Вы покажете ему ящики, что-нибудь проговорите — например, что вы привезли экземпляры журнала, хотя он и сам это увидит, — а затем уйдете восвояси. О состоянии ноги его сестрицы справляться не надо, теперь это уже ни к чему, как вы, наверное, сами понимаете. Если же вам сначала попадется на глаза госпожа Лауверэйсен, действуйте точно так же. А если раньше всех появятся их работяги, для начала угостите их сигарами и покажите им в случае необходимости один из журналов — они наверняка обрадуются, когда увидят, что их фотографии опубликованы. Поэтому суньте в свой карман один из наших экземпляров. И смотрите, чтобы все прошло гладко, потому что мы поможем получить деньги, пока не доставим товар. А не то пойдет кутерьма с юристами и конца этому не будет. Вот вам двадцать сигар и сто франков — деньги сметают любые преграды.

Утро выдалось холодное. Хорошо еще, что не было дождя. Но когда в половине седьмого я вышел из дому, в лицо мне дохнул пронизывающий северный ветер. Подняв воротник, я ускорил шаг и без пяти семь был уже на улице Фландр. В проулке Лауверэйсена дуло так сильно, что я укрылся в подъезде толстухи Жанны и стал поджидать де Леу.

Сумерки начали рассеиваться по мере того, как светлело небо, но улица все еще была пустынна. Только проехали мимо два молочника, да время от времени проходил рабочий.

Примерно минут череп пять за моей спиной вдруг подалась дверь и и упал в объятия толстухи Жанны, которая, судя по всему, только что встала с постели.

— Франс!

И, оправившись от изумления, она поцеловала меня.

— Ты уже давно здесь стоишь?

Я ничего не ответил, и она рассмеялась с понимающим видом.

— Неужели ты всю ночь простоял на холоде? Глупый мальчик. Почему ты не позвонил?

Она оглядела улицу, на которой не было ни души.

— Заходи! — сказала она, ухватив меня за руку.

В это мгновение я увидел две телеги, со скрипом выезжавшие из боковой улицы.

— Только не сейчас, Жанна, — умоляющим голосом сказал я. — Я не могу. Но сегодня вечером я непременно приду.

Она мне не поверила.

— Не можешь, не можешь… Такое мне еще ни один мужчина не говорил. Наверно, у тебя не осталось денег? Какая важность! Идем!

— Только не сейчас, дорогая Жанна, — снова стал упрашивать я. — Я приду к тебе вечером. Да-да, сегодня вечером непременно, если только ты разрешишь.

За моей спиной остановились телеги, и один из кучеров щелкнул бичом.

Видимо, Жанна вдруг поняла, что я в самом деле занят. Немного подумав, она спросила, останусь ли я на всю ночь, и я пообещал. Тогда она зевнула, провела гребенкой по волосам и принялась открывать жалюзи с таким видом, словно меня не было рядом.

Мои телеги стояли наготове, и де Леу, который до этого явно не хотел меня беспокоить, теперь сделал мне навстречу несколько шагов. Он прихватил с собой грузчиков, которые сидели на ящиках.

— Нам надо въехать в проулок, — сказал он, — но это не так просто. Здесь почти нельзя повернуться.

К счастью, я вспомнил, что комната госпожи Лауверэйсен расположена над конторой, как, возможно, и комната ее брата, и подумал, что мы непременно разбудим хозяев, если две пары лошадей с тяжелыми подводами проедут по булыжнику до самой двери.

— Не надо туда въезжать, — сказал я, — пусть лучше ваши люди за полчаса разгрузят подводы и перетащат ящики на другой конец проулка. Если они закончат работу к половине восьмого, каждый получит по пять франков на чай.

Оглянувшись назад, я убедился, что Жанна против обыкновения не сидит у окна, подкарауливая посетителей. Во всяком случае, ее не было видно. В одной из задних комнат горел свет, и я догадался, что она, вероятно, варит кофе. От одной этой мысли мне стало еще холоднее, потому что во рту у меня с утра не было и маковой росинки.

Де Леу подал знак своим восьмерым помощникам, которые тотчас же соскочили с ящиков, и перевел мои слова на извозный жаргон, а также на французский язык, потому что среди них был один валлонец. И сразу же на каждую телегу набросилось по четыре парня с такой яростью, будто от этого зависела их жизнь. Проводив первого грузчика до двери, я показал ему, куда надо поставить ящик. Второй ящик был водружен на первый, третий — на второй, а сверху — четвертый. Пятый поставили рядом с первым и сюда же сложили шестой, седьмой и восьмой. В таком порядке это и продолжалось. Убедившись, что грузчики меня поняли, я вернулся к подводам. Мимо проходил полицейский, остановился и стал смотреть, но, увидев, что мы ничего не увозим, а, наоборот, сгружаем товар, пошел дальше. Когда перенесли последний из двухсот ящиков, было уже тридцать пять восьмого. Тем не менее я дал грузчикам по пять франков и столько же каждому из возниц, потому что они начали ворчать, как только я достал из кармана деньги. Затем де Леу подал знак, и обе телеги отбыли вместе с людьми.

— Пойдем постоим около ящиков, — предложил я. И де Леу проследовал за мной до дверей мастерской.

Поскольку нам предстояло ждать еще около получаса, широкоплечий детина без большого труда снял со штабеля два ящика, уселся на первый, предложил мне сесть на другой и зажег трубку. Да, судя по всему, на этого человека можно было положиться.

Я услышал, как оживает улица Фландр, и скоро стало намного светлее. В проулок забежал большой пес; прямиком подскочив к нам, он обнюхал ящики и поднял лапу. Это был тот самый пес, которому госпожа Лауверэйсен накладывала повязку и который так старался сбросить бинт. Де Леу поспешно наклонился, словно протянув руку за камнем; пес залаял, выбежал на улицу и оставил нас в покое. А холод был пронизывающий.

Без пяти восемь в проулке показался дородный сборщик и за ним подмастерье; оба не спеша подошли к нашим ящикам. Сразу же вслед за ними пришли еще трое. Они взглянули на нас, и подмастерье узнал меня; он что-то сказал остальным, и они поздоровались. Я раздал первые сигары и показал им иллюстрированный журнал, где они были запечатлены в столь молодцеватом виде. И тут подмастерье получил по шее за то, что хотел первым посмотреть фотографии.

— А тут что? — доверительно спросил он меня, указывая на ящики. — Уж не ананасы ли? — И принялся обнюхивать ящики — совсем как пес; какое-то мгновение я опасался, что он тоже поднимет лапу.

Я ответил, что там экземпляры журнала, он тотчас же сообщил это остальным, и все они с восхищением уставились на ящики.

— Крупно работают, — констатировал сборщик.

— Теперь ты видишь, что у них есть деньги, хоть он и ноет с утра до вечера, — сказал один из кузнецов.

Глухой ропот, раздавшийся в ответ, свидетельствовал о том, что все разделяют это мнение.

— Идет! — заявил подмастерье, у которого, видно, был острый слух, потому что мгновение спустя мастер Лауверэйсен и вправду отпер дверь.

Тут оказалось, что де Леу с ним знаком — они были завсегдатаями одного и того же кафе, — но возница не знал, где живет кузнец, а я не называл его фамилии, так что эта встреча оказалась для обоих приятным сюрпризом.

— Черт подери! — весело воскликнул де Леу, похлопав Лауверэйсена по плечу. — Как живешь? Мы привезли твои ящики. Вот они. Двести штук. Можешь пересчитать.

— Мои ящики? — только и мог выговорить кузнечных дел мастер.

— В них упакованы ваши экземпляры «Всемирного Обозрения», сударь, — пояснил я. И, отвесив поклон, оставил Лауверэйсена у ящиков и зашагал прочь.

Я слышал, как де Леу предложил ему пойти пропустить по рюмочке, но предложение, судя по всему, было отвергнуто, потому что возница нагнал меня еще до того, как я вышел на улицу.

Мы выбрались из проулка, и я увидел свою подругу, которая сидела у окошка и знаками зазывала меня к себе.

— Пошли! — сказал мой широкоплечий спутник, ему не терпелось выпить, будь то с кузнецом или со мной. — Я угощаю.

И прежде чем я успел придумать отговорку, мы уже сидели у Жанны, которая тотчас же включила электрическую пианолу.

ВЗИМАНИЕ ПЛАТЫ

Когда я вспоминаю, как я взимал с Лауверэйсенов плату, меня начинает мутить. С первыми двумя взносами дело сошло сравнительно благополучно. Тогда госпожа Лауверэйсен все еще жила мечтой об акционерном обществе и верила, что настанет день, когда оно будет торжественно учреждено. Но начиная с третьего взноса, когда в ее душу закралось сомнение и она полностью осознала, что такое сто тысяч экземпляров, это было ужасно.

Иногда я битый час просиживал за рюмкой вина у Жанны, прежде чем набирался смелости зайти в мастерскую — именно так, как предсказывал Боорман. Если бы хоть нога у госпожи Лауверэйсен зажила. Но и тут никаких сдвигов к лучшему не намечалось, и эта нога преследовала меня как проклятие.

Я пытался утешить себя мыслью, что не я в ответе за ее страдания, а Боорман. Но тут же я вспоминал, как, стоя перед ней, я дважды с чувством прочитал ту постыдную статью. И еще я вспоминал, как она перевязывала собачью лапу, и снова слышал ее вопрос: «Неужели вас могли вдохновить мои скромные лифты?» Что ж, доказательства теперь были налицо.

Я из кожи вой лез, чтобы смягчить ее горе; приносил подходящие адреса для рассылки журналов и в ее присутствии собственноручно надписывал бандерольки. Но вскоре я перестал это делать, оттого что пять-шесть экземпляров, которые я подготовлял к отправке во время каждого визита, слишком мучительно контрастировали с неподвижной массой, занимавшей половину технического отдела — Лауверэйсен не пожелал держать ящики в своей кузнице.

Но мой деятельный пример все же принес кое-какую пользу: если в первые месяцы она, словно в наказание самой себе, вообще не притрагивалась к журналам, то потом все же начала их рассылать. Сначала — своим клиентам, затем — различным подрядчикам. Адреса она, очевидно, выискивала в каком-то старом справочнике, если судить по большому числу бандеролей, которые почта вернула обратно с пометкой: «Адресат не разыскан». Я подсчитал, что, если дело будет идти так и дальше, ее запас не иссякнет и через восемьдесят лет.

Затем в кузнице начали использовать журналы для других целей, и это тоже несколько помогло.

Госпожа Лауверэйсен стала совершенно невыносимой, как только по-настоящему вошла в роль жертвы. Видимо, заметив, что мне неприятно взыскивать с нее деньги, она во время каждого моего визита не упускала случая меня помучать: преднамеренно задерживаясь в своей комнате наверху, она подолгу оставляла меня наедине с горой ящиков. Если бы только она могла, она приковала бы меня к ним цепями на всю жизнь.

— Пересчитайте как следует, сударь, — высокомерно говорила она всякий раз, кладя ассигнации на заваленный хламом стол.

И тогда я делал вид, будто считаю их. Да и можно ли было поступить иначе? Сначала приходилось смачивать пальцы, потому что ее ассигнации обычно слипались, и я больше опасался, что возьму слишком много, чем слишком мало. Впрочем, второе исключалось — это я твердо знал. Я пытался держаться непринужденно и смотрел на ее подбородок или шею, потому что взглянуть ей прямо в глаза не смел, но в конце концов все же вынужден был протягивать руку за деньгами. На висках у меня выступал пот, в ушах шумело, и я знал, что она торжествует и наслаждается этой минутой.

— В полном порядке, сударыня, — говорил я каждый раз. И сколько ни старался, не мог придумать никаких других, более подходящих слов. Какой уж там полный порядок! Она давала деньги, а я их брал. Вот и все.

После этого я уходил, отвесив жалкий поклон, с помощью которого надеялся сохранить иллюзию благопристойности.

Как-то раз, оплошав, я сказал: «До следующей встречи, сударыня», — но эти слова преследовали меня потом как неслыханное издевательство.

Но стоило покинуть технический отдел, и мне уже все было нипочем. Даже через мастерскую я проходил спокойно, потому что укоризненный взгляд кузнеца компенсировали флюиды благожелательности, исходившие от рабочих.

— Облапошили вы их? — спросил меня как-то раз маленький подмастерье.

Я упрашивал Боормана подготовить проект акционерного общества, и в самом деле, к тому времени, когда я должен был взимать очередной взнос, он разработал такой проект. Должен сказать, что он был составлен очень умело. Все было предусмотрено. Не хватало только денег.

— Опять бумага, — горестно вздохнула госпожа Лауверэйсен, поняв, что ей придется самой раздобывать капитал.

Когда я должен был отправиться за седьмым, последним, взносом, Боорман подозвал меня к себе.

— Лаарманс, — сказал он, — вы молодец. Я вижу, что вы прекрасно овладели ремеслом. И прежде чем удалиться на покой, я хочу преподнести вам подарок. Последнюю квитанцию вы можете отдать госпоже Лауверэйсен, не взимая с нее денег. Хотя, конечно, так дела не делаются и все равно никто этого не оценит… Вместо «спасибо» всегда получаешь фигу, вот вы сами увидите.

Я положил бумажку к себе в карман, а он добавил:

— Можете также взыскать всю сумму и взять себе, потому что вы заслужили премию. Словом, поступайте как знаете.

Я медленно брел по направлению к кузнице и, когда уже прошел часть пути, вдруг заметил, что нас было трое. Справа шел мой ангел-хранитель, а слева — какое-то черное существо. Сначала оба молчали, но в конце концов моего черного спутника прорвало:

— Де-вять-сот во-семь-де-сят франков, — прошипел он. И при звуке этих слов сумма показалась мне втрое больше, чем была на самом деле.

— Улыбка несчастной женщины, — тихо прошептал ангел.

И в то же мгновение мне померещилось, будто я слышу третий голос, на этот раз голос Боормана. Он сказал, что все это чушь: я могу получить и улыбку и деньги, если только с умом возьмусь за дело.

— Тебе вовсе не обязательно тратить все на толстуху Жанну, дружок. Положи основную сумму в банк, и она обрастет процентами.

— Хо-хо-хо! — загоготал черный спутник.

Светлый ангел ничего больше не стал говорить, но его молчание как бы подняло меня над землей, и я полетел.

Я был тогда еще совсем другим. Просто мальчишкой. Толстуха Жанна, конечно, недоумевала, почему на этот раз я не заглянул к ней, а направился прямо в кузницу. Я пролетел через мастерскую и, ворвавшись в технический отдел, громко позвал: «Госпожа Лауверэйсен!», зная, что она у себя наверху.

— Не беспокойтесь, сударь, деньги для вас приготовлены! — крикнула она мне и ответ, сразу же узнав мой ненавистный голос.

Она заставила меня еще немного подождать и, наконец спустившись вниз, раскрыла свой огромный кошелек.

Я вручил ей квитанцию со словами:

— Вам ничего больше не надо платить, сударыня. Господин Боорман списал остаток.

Я с трудом удерживался, чтобы ее не обнять. Взглянув на меня, она немного подумала и выложила деньги на письменный стол.

— Нет, сударь, — проговорила она, качая головой, — я не могу принимать подарков от господина Боормана.

И когда я стал настаивать, уверяя, что это мой подарок, она сказала:

— Возьмите деньги, сударь, или я позову брата!

Подчинившись ей, я почувствовал, что заливаюсь краской, и, поскольку она не вымолвила больше ни слова, я покинул эту проклятую конуру и пошел к толстухе Жанне топить свой позор в вине.

Я готов вынести на том свете любые муки — только бы мне не пришлось опять взыскивать деньги.

Когда я рассказал обо всем Боорману, он нисколько не удивился.

— Понятное дело, — заметил он, — разве она могла поступить иначе? Но как нам теперь быть с вами? Вы не взыскали деньги, потому что хотели отдать их ей, и вы их ей не отдали, потому что они лежат у вас в кармане.

Тут он сказал, что дарит мне половину этой суммы — четыреста девяносто франков — в качестве премиальных за то, что я расторопный малый. И когда я с довольным видом начал отсчитывать его долю, он подарил мне и вторую половину за то, что я не стал спорить.

— Господин Лаарманс, — сказал Боорман несколько дней спустя, — номер семь принес нам 11 750 плюс 3200 франков — итого 14 950. То обстоятельство, что долг Кортхалса оплачен похоронами, к делу не относится. Все экземпляры обошлись нам в 3600 франков, не считая трех сантимов за наши десять штук, а клише к статье о Лауверэйсене — 315 франков, по семь сантимов за квадратный сантиметр. Таким образом, чистая прибыль составляет 11 035 франков, но из этой суммы надо еще вычесть расходы на де Леу. Конечно, вам не так уж часто доведется продавать за один раз сто тысяч экземпляров, хотя я однажды продал Липтону двести пятьдесят тысяч. Но если вы каждый год будете издавать двадцать-тридцать номеров, получая в среднем не более трех тысяч франков прибыли, я этим удовлетворюсь. Кстати, крупные контракты отнюдь не выгоднее договоров на десять тысяч экземпляров, и к тому же они сопряжены с очень большим риском. Завтра вы начнете работать самостоятельно, а со следующей недели я переселюсь на лоно природы. Вы сможете каждый день консультироваться со мной по почте, а по средам и субботам я буду наезжать в Брюссель. От трех до пяти я буду сидеть в кафе «Бурс», где вы легко сможете меня найти или связаться со мной по телефону. Чем меньше вы мне будете надоедать и чем больше я заработаю с вашей помощью, тем лучше. Сам я начинаю торговать пилюлями от кашля, и вполне возможно, что в скором времени закажу у вас партию экземпляров «Всемирного Обозрения», но, конечно, не сто тысяч и не по обычным расценкам. Вы предоставите мне льготные условия. И помните: давайте крупные фотографии и числом побольше. Снимки приносят доход. Вы платите семь сантимов, а взимаете пятьдесят. От услуг Пиперса не отказывайтесь — хоть он и зануда, но работает ловко и берет недорого. А если владелец типографии повысит цены, найдите другого. За последние двадцать лет я сменил их не меньше пятнадцати, но де Янс свое дело знает. При каждом удобном случае угощайте сигарами полицейских нашего околотка и выставляйте им по рюмочке, потому что люди сплошь и рядом обращаются с разными вопросами в участок. Я еще подумаю о том, как нам по справедливости делить товары, которые вы будете брать в уплату. Помните: берите лишь то, что можно использовать или продать. Нее экспонаты, которые сейчас выставлены в Музее, я оставляю себе. И советую вам стараться изо всех сил, а не то я начну выпускать новое издание — «Универсальный Континентальный Журнал Торговли и Промышленности» или что-нибудь в этом роде. И сразу же поставлю: «Сорок второй год издания». Ясно?

Он снова — вплоть до мельчайших деталей — осмотрел мой инвентарь и ушел. Уже на другой день я начал работать самостоятельно — в точном соответствии с условиями контракта, который мы подписали в «Королевском льве». Это было десять лет назад, так что полпути уже пройдено… И вот я сижу перед тобой.

ПРОЩАНИЕ

Лаарманс умолк. Видно, долгий рассказ утомил его, потому что он побледнел. Несколько мгновений он сидел, глядя в окно, за которым догорал закат, а затем встал и налил еще две рюмки. Теперь мне снова было легко представить себе бороду на его лице и я увидел его таким, каким знал много лет назад, когда он, если понадобится, готов был голыми руками освободить фламандский народ от тирании правительства.

— А стихов ты больше не пишешь, Лаарманс? — с интересом спросил я, ведь в свое время он был не лишен способностей.

Отпив немного вина из своей рюмки, он отрицательно покачал головой.

— Я пишу только статьи для «Всемирного Обозрения», — ответил он чуть погодя… — Я все делаю сам: расставляю силки, готовлю статьи и зачитываю их заказчикам.

— А ведь у тебя были хорошие стихотворения, — сказал я. — Все эти годы я помнил одно из них. Как оно начиналось?

Мне снилось, родная мама — И я заплакал во сне,— Что ты перед смертью вздохнула И тихо сказала мне: «Будь честным, мой сын любимый, Всегда прямым, как стрела!» Потом с неземной улыбкой Ты в лучший мир отошла.

— Ей неплохо живется, — перебил меня Лаарманс, — а как твоя?

Я все еще витал в облаках поэзии и не мог сразу спуститься с небес на землю.

— Моя — кто? — спросил я наконец.

— Твоя мама, — сказал мой друг.

Тут он, видимо, почувствовал, что оплошал: после того как я заверил его, что матушка хоть и скрипит, но, слава богу, еще держится, он ласково попросил меня читать дальше его стишки.

Из вежливости я исполнил его просьбу, хотя чувствовал, что, уступая этому новому Лаармансу, я начал катиться вниз по склону горы, у подножия которой разевало свою страшную пасть «Всемирное Обозрение».

Тебя я молил о прощенье, Надежду в душе затаив. Хотел я упасть на колени, Но ноги не гнулись мои. Мне, мама, за всю твою ласку Добром отплатить не дано… И тут ты меня разбудила, И солнце светило в окно.

На этом стихотворение еще не кончалось, но я никак не мог вспомнить остальные строчки и потому запнулся.

— Ты не помнишь конец, Лаарманс?

— Нет, — сказал мой бывший друг. — Единственное, что я помню, — это статьи для «Всемирного Обозрения».

— «Финансов, Промышленности, Торговли, Искусств и Наук», — дополнил я.

— Совершенно верно, — сказал Лаарманс.

Я зорко вгляделся в наше прошлое, и перед моими глазами всплыл конец стихотворения:

Во власти смутной печали, От счастья рыдать готов, Я вдруг ощутил всем сердцем Любви материнской зов.

Лаарманс ничего не сказал. Ему явно было нечего сказать. От его молчания веяло таким холодом, что я по собственному почину снова перевел разговор на «Всемирное Обозрение».

— Ты ничего больше не слышал о Лауверэйсенах?

— Фирма еще существует, так что журнал ее не разорил, — заверил меня Лаарманс. — Вывеска, во всяком случае, висит на прежнем месте, и надпись на ней та же. Стало быть, до акционерного общества по-прежнему далеко. А ты, старина, как поживаешь?

Он внимательно оглядел мой костюм, словно оценивая меня.

— Спасибо, Лаарманс, ничего живу.

Мой удовлетворенный тон, вероятно, не очень его обрадовал.

— Так.

Он снова взглянул на меня и, видимо опасаясь, что я не понял его вопроса, пояснил:

— Я не о здоровье твоем спрашиваю, с этим все ясно. А вот много ли ты зарабатываешь?

— А как поживает толстуха Жанна? — ответил я вопросом на вопрос, пытаясь стряхнуть с себя его взгляд.

— Она выехала из того рабочего квартала. После нашего знакомств она решила иметь дело только с чистой публикой, А ты, конечно, все еще служишь и муниципалитете? И по-прежнему сидишь на том же самом стуле с пеленой подушкой? Скажи, сколько же ты зарабатываешь в день или, точное, за один стуло-час?

— Что ты называешь стуло-часом, Лаарманс?

— Стуло-час — это полный час, который ты с пользой для дела высиживаешь на своем стуле. Нечто вроде киловатта, понятно?

— А тот удивительный человек, — уклончиво продолжал я. — Он еще жив?

— Боорман? Еще бы! Но ты же не ответил на мой вопрос, старина!

— А бог не покарал его за горе, которое он причинил бедной женщине?

— Да нет, — ответил мой друг. — По крайней мере пока еще не покарал. Боорман каждую неделю приезжает в Брюссель, чтобы рассчитаться со мной или, точнее, чтобы я мог отчитаться перед ним. Кроме того, он зарабатывает уйму денег на своих пилюлях, которые пользуются огромным успехом, и теперь, когда его старость обеспечена, он начинает жертвовать деньги на бедных.

Лаарманс встал и принялся ходить по комнате.

— Я все делаю сам, — сказал он. — Пишу статьи и читаю их заказчикам. Кажется, я тебе это уже говорил? Я теперь ничего не держу в голове, кроме адресов клиентов, которых можно поймать на крючок. Собственно говоря, мне бы очень пригодился секретарь, если только Боорман позволит. А не хотел бы ты?.. Когда я буду расставлять силки, тебе ничего не надо будет говорить, кроме «очень интересно». А писать статьи совсем не трудно: «Из всех строительных материалов, или пружин экономики, или полководцев великой войны мрамор, или банк, или маршал Фош таят в себе самые замечательные возможности для решения прекрасной и неиссякаемой темы — декоративной отделки зданий, или экономического развития, или национальной славы». Если, выпив лишнего, ты по ошибке прочтешь: «Из всех строительных материалов маршал Фош, несомненно, таит в себе самые замечательные возможности для решения прекрасной и неиссякаемой темы экономического развития», то и это не беда. Большинство клиентов даже не заметит этого — так завораживает их каскад наших эпитетов. Впрочем, ты сам это хорошо знаешь, ведь я все тебе рассказал. Тебе, правда, нечего опасаться. Взимание денег я беру на себя, если тебя это пугает. Да и не каждый клиент — непременно матушка Лауверэйсен!

Он подошел ко мне вплотную, достал из внутреннего кармана исписанный листок и сунул его мне в руку.

— Тут все в полном порядке, — сказал он. — Остается только подписать. Это копия контракта, который я сам в свое время заключил в «Королевском льве». Не беспокойся за свой стул в муниципалитете… Его скоро займет другая задница.

И он опустил руку на мое колено.

Содрогнувшись от этого прикосновения, я вскочил, резко оттолкнул его от себя, сбежал вниз по лестнице и пулей вылетел из дома.

Когда я уже был на улице, наверху раскрылось окно.

— Я подарю тебе мои стихи, если только мне удастся их разыскать, — крикнул он мне вдогонку, — и обещаю тебе, что, если предоставится хоть малейшая возможность, мы в зависимости от обстоятельств эвентуально оставим твою бороду в целости и сохранности!

 

Часть вторая. Нога

НОВАЯ ВСТРЕЧА

Генеральная мореходно-судостроительная компания — это, конечно, звучит очень хорошо, но все же не для того я шлепал по грязи через весь унылый, прокопченный пригород, чтобы очутиться перед окошечком, за которым не было никаких признаков жизни, сколько я ни стучал и ни старался привлечь к себе внимание кашлем. Мне надо было непременно поговорить с директором, а если бы потом все заведение взлетело на воздух, меня бы это нисколько не тронуло. Итак, попробую еще раз — как человек, твердо решивший добиться своего. Окошечко наконец раскрылось, как львиный зев, я наклонился, чтобы сидевший там человек лучше расслышал мои слова, но, увидев его лицо, от удивления лишился дара речи.

— Да, это я, — ответил человек на мой невысказанный вопрос, — я ведаю здесь корреспонденцией. Что ты на меня так уставился? Что я, по-твоему, чудо природы? Сейчас мне недосуг, — торопливо проговорил он, кивнув в сторону клерков, трудившихся за его спиной, но через четверть часа мы закрываем лавочку. Может, подождешь меня у ворот? А теперь я доложу о твоем приходе. Кто тебе нужен? Господин Генри? Хорошо. Стало быть, до скорой встречи, старина!

Я уладил свое дело еще до конца рабочего дня и, стоя на другой стороне улицы, стал ждать, когда же распустят по домам сотрудников. Вдруг раздался гудок — такой оглушительный, что меня прижало к забору, но еще до того, как он смолк, на улицу вывалилась толпа рабочих. Среди них я увидел и Лаарманса, который, отделившись от небольшой группы людей, зашагал рядом со мной. Несколько слов прощания, брошенных на ходу коллегам, и мы остались вдвоем. Я искоса поглядывал на бывшего директора «Всемирного Обозрения Финансов, Торговли, Промышленности, Искусств и Наук». Как он изменился! Теперь он больше не держал левую руку в кармане брюк, на подбородке снова обозначилась борода, и он, как встарь, курил трубку, а не сигареты с золотым ободком, которыми столь небрежно угощал меня в своей квартире на бульваре Жапон. На нем было пальто с пелериной, которое, судя по всему, он носил в любую погоду, и тяжелые ботинки, в которых он топал, даже не стараясь обходить мелкие лужи.

— Я не виноват в том, что произошло, — вдруг проговорил он, словно чувствуя, что, подавленный его падением, я боялся о чем бы то ни было спрашивать. — Боорман возвысил меня, Боорман меня и низверг. Да святится имя Боормана!

Я продолжал хранить благоговейное молчание, и он сказал:

— Это очень нелепая история. Заходи ко мне в воскресенье. Фердюссенстраат, 70. Правда, у меня теперь жена и дети, но ничего. Мы уж где-нибудь да уединимся. Я ведь почти ни с кем не вижусь, и мне это будет приятно. А удалось тебе что-нибудь сбыть этому паршивцу Генри?

НА РЫНКЕ

И Лаарманс начал рассказывать.

— С тех пор уже немало воды утекло, но ты, конечно, помнишь мой рассказ об удивительной женщине, которая отказалась принять от меня в подарок сумму ее седьмого и последнего взноса? Так вот, из-за нее-то все и произошло. И Боорману пришлось убедиться, что поступок человека может иметь отдаленные последствия, которые иной раз настигают его тогда, когда, казалось бы, прошлое уже давно осталось позади. Новая встреча с госпожой Лауверэйсен не только выбила меня из директорского кресла и занесла, словно сухой листок, в тихую гавань этой отвратительной фабрики, но и навела меня на глубокие размышления. Я понял, что наши мысли и дела навсегда остаются с нами, становясь частью нас самих, нашей постоянной спитой, и число их растет по мере того, как мы сами усыхаем от лет, и нам не отречься от них, как не отречься от наших кровных детей, и, кто знает, быть может, отголоски их еще долго слышны и после того, как сами мы умолкнем навсегда.

Так вот. Все произошло совсем неожиданно, и, если бы не скользкий помидор, ничего бы и не случилось. Но подвернулся помидор.

Как я тебе уже говорил, Боорман примерно раз в месяц оставлял на денек свою фирму по изготовлению пилюль и приезжал в Брюссель, чтобы принять от меня отчет. Я старался воспользоваться его визитами для того, чтобы получить у него разные советы, и мы вдвоем гуляли по городу. Мы разговаривали, и время от времени он указывал палкой на какой-нибудь магазин или вывеску. Это означало: «Тут вы уже пробовали?» И я отвечал утвердительно или тотчас же записывал адрес, не перебивая моего патрона, — ведь у Боормана был громадный опыт, и советы он давал ценнейшие. Слепо следуя его рекомендациям, я всегда заключал больше сделок, чем в тех случаях, когда полагался на собственную интуицию.

За несколько месяцев до происшествия с помидором у Боормана умерла жена, и он изо всех сил пытался загулять, но ему это не очень удавалось: вид у него был такой мрачный, что его чурались девицы даже самого что ни на есть легкого поведения. Вскоре я понял, что глубоко заблуждался, думая, что он воспримет кончину жены как желанное облегчение. Как он ни хорохорился, это было для него тяжким ударом, и он никак не мог забыть свою тихую и неприметную хозяйку. Наезжая в Брюссель, он всякий раз заговаривал со мной о ней. За все то время, что я был у него в обучении, он ни разу не упомянул ее имени, а теперь он без конца говорил со мной о Марте — так, словно я хорошо ее знал. Казалось, он забыл, что я видел ее мельком не больше десяти раз, ведь она спускалась вниз лишь тогда, когда служанки не было дома и ей самой приходилось заглядывать в Музей Отечественных и Импортных Изделий, чтобы пополнить хозяйственные запасы. А теперь Боорман нередко показывал то на одну, то на другую из проходивших мимо женщин, уверяя, будто она всем своим обликом или какой-либо одной чертой или деталью одежды напоминает Марту — так, словно его жена доводилась мне родной тетей. И даже у зонтика в витрине магазина, где мне еще предстояло расставлять силки, Боорман обнаружил костяную ручку, в точности такую, как и у зонтика, который он подарил жене по случаю одного из последних ее дней рождения. Иногда мы обедали вместе, потому что он явно тяготился своим одиночеством, и всякий раз мой патрон вдруг начинал отыскивать в меню какое-нибудь из любимых блюд Марты, словно она вместе с нами сидела за столом. На его цепочке для часов болталась золотая побрякушка, какой я прежде никогда у него не видал, и как-то раз вечером он признался мне, что они изготовлена из броши, которую Марта много лет носила на своей груди. Но решаясь задать вопрос в упор, я подумал, что, наверно, он бальзамировал Марту — так же как в свое время она бальзамировала сестру. На мой взгляд, он проявлял подозрительный интерес к мумиям в Музее египтологии. Во всяком случае, он щедро одаривал покойную венками: трижды во время наших прогулок он покупал новые венки из тех, что привлекали его внимание в витринах.

Он советовал мне больше не принимать консервов в уплату за журнал — разве для того, чтобы их перепродать, — теперь, когда ученые заговорили об авитаминозах, он стал опасаться, не злоупотребляла ли Марта консервированными продуктами из Музея. Иногда он в задумчивости останавливался у витрины туристского бюро, где вызывающе демонстрировала свой белый лик гора Юнгфрау; ведь сорок лет подряд он из года в год обещал жене путешествие по Рейну, а теперь уже было слишком поздно.

— Из-за всех этих дел у меня ни на что не оставалось времени, — бормотал он. — Но я полагаю, что слава Рейна сильно раздута…

— Рейн — это не для госпожи Боорман, — пытался я найти слова утешения. — Очень утомительная поездка. В общем-то, река как река, ничего особенного в ней нет.

Но больше всего он убивался из-за того, что так редко водил жену в кинематограф: незадолго до смерти она призналась, что обожает кино.

— Все свои упущения осознаешь тогда, когда уже слишком поздно, — сказал он.

— Да, конечно, — по своему обыкновению согласился я.

И вот однажды в недобрый час вместе с моим скорбящим спутником я случайно забрел в переулок, выходящий на шоссе д’Анвер, неподалеку от улицы Фландр, где обосновались Лауверэйсен и толстуха Жанна. На овощном базаре шла бойкая торговля. У бесчисленных тележек на мостовой суетились горластые торговки, а на тротуаре толпились, отталкивая друг друга, домашние хозяйки — так, словно кому-то могло не хватить товара. На углу строился новый дом. Его уже возвели до седьмого этажа, и было очевидно, что скоро перед нами предстанет весьма — внушительное сооружение.

Увидев строящийся дом, мой спутник чуть попятился назад, чтобы лучше разглядеть фасад здания. И когда я отошел в сторону, дав дорогу человеку, который пробирался сквозь толпу, держа на голове матрас, вдруг раздался крик и стук падающей деревяшки, как во время игры в кегли. Когда человек с матрасом скрылся в толпе, я увидел, что Боорман лежит на земле между двумя тачками. Упав, он придавил своим телом тучную женщину, а немного поодаль валялись разные овощи, опрокинутая корзинка и костыль с красной бархатной подушечкой. Две собаки, до этого мирно дремавшие, залаяли как одержимые, а одна зеленщица так испугалась, что вдруг перестала горланить. Я пробрался в проход между тачками, уложил в корзинку рассыпавшиеся овощи и поднял костыль. Тем временем Боорман встал и галантно пытался помочь женщине, смягчившей его падение. Но это оказалось не так-то просто. Она отчаянно била ногами, как на первом уроке плавания, и я снова услышал звук, словно кто-то стучал по булыжнику палкой. Тут только я заметил, что у женщины деревянная нога. Я тотчас же прислонил костыль к тележке, крепко ухватил женщину под мышки, и совместными усилиями мы с Боорманом наконец установили ее в вертикальном положении.

— И салат подберите! — сказала зеленщица, которую тоже чуть было не сбили с ног. Она показала на зеленый кочан, откатившийся в сторону, и снова начала горланить.

Тучная женщина, которую придавил Боорман, по счастью, видимо, не очень сильно ушиблась. Я стряхнул пыль с ее одежды, сунул ей в одну руку костыль, а в другую — корзинку и вежливо приподнял шляпу.

— Я глубоко сожалею, сударыня, — проговорил крайне смущенный Боорман. — Я, должно быть, поскользнулся. Надеюсь, вы меня простите. Могу ли я чем-нибудь быть вам полезен? Может быть, вызвать такси?

Женщина с костылем, теперь уже твердо стоявшая на ногах, молча глядела на моего патрона.

— Это я вам, конечно, прощу, господин Боорман, — сказала она наконец, — тут мне не за что вас винить. Другое дело — история с акционерным обществом, для которого я получила от вас одни слова вместо капитала. Вы спрашиваете, чем еще можете быть мне полезны? А тем, что уберетесь с моей дороги, — горько рассмеялась она.

Не дожидаясь ответа, она прошла между тележками и ступила на тротуар. Обернувшись, она притопнула ногой, немного постояла, а затем удалилась, качаясь на ходу, как лодка, подхваченная волной.

Боорман сначала побагровел, а затем стал белее снега. Он смотрел ей вслед, пока она не скрылась из виду.

— Только этого еще не хватало, — пробормотал он, очевидно желая сказать, что смерть Марты и без того тяжким грузом легла на его душу.

— Оттяпали ногу, — сказал я. — Чудодейственная аббатская мазь, стало быть, не помогла.

Боорман никак не откликнулся на мое замечание, выдержанное в его стиле. Свернув в первую попавшуюся улицу, он брел, как лунатик, не обращая внимания на вывески и витрины. Скоро он простился со мной. И в этот миг я смутно почувствовал, что подо мной зашаталось директорское кресло.

НОГА

На этот раз отсутствие Боормана длилось не месяц, как обычно, а куда меньше: он приехал в город через две недели. «Надо поговорить», — гласила его открытка. Я приготовился снова выслушать оду в честь Марты, а затем, думал я, мы прогуляемся по улицам нашей столицы, присматриваясь к только что отстроенным зданиям, где, возможно, есть чем поживиться, однако мысли Боормана, судя по всему, были заняты одной госпожой Лауверэйсен. Казалось, его связывали с ней незримые нити, но, пытаясь их разорвать, он лишь запутывался в них все больше и больше, хоть и делал вид, что ничего особенного не происходит.

— Да, Лаарманс, ногу ей оттяпали, — проговорил он, только теперь отзываясь на мои слова двухнедельной давности.

Казалось, он все время таскал за собой эту ногу и приехал в Брюссель лишь затем, чтобы сбагрить ее мне.

— Может ли быть какая-нибудь связь между продажей сотни тысяч экземпляров и потерей ноги? — неожиданно спросил он. При этом он покраснел и начал хихикать.

Я чувствовал, что смеется он не от веселья, а лишь потому, что не мог задать такой вопрос без смеха, пока у него не достало мужества признаться, что он начал верить в эту чудовищную возможность. С ним явно творилось что-то неладное. Во власти душевного смятения он ощупью искал выход из тупика.

Я широко раскрыл глаза.

— Но послушайте, господин Боорман, — начал я успокаивать его точно так же, как в тот раз, когда речь зашла о поездке по Рейну. — Ведь между двумя этими… явлениями может быть не больше связи, чем, скажем, между периодическими сменами наших министерств и столь же периодическими землетрясениями в Перу. Как вообще такая мысль могла прийти вам на ум?

Тут я в свою очередь начал преувеличенно весело хохотать, а потом мы еще какое-то время сидели друг против друга и скалили зубы, но при этом ни один из нас не осмеливался заглянуть себе в душу.

Когда он снова заговорил, оказалось, что, несмотря на наш смех, призрак ноги по-прежнему маячил перед ним.

— Конечно, нет! Конечно, нет! Вы совершенно верно говорите, что это невозможно. Да и откуда взяться такой связи? После того, как мы побывали на этом проклятом базаре, я ночью задумался вот над чем: а не сохранила бы она ногу, если бы ей не пришлось выплачивать взносы? Ведь она могла бы истратить деньги на хорошего врача, вместо того чтобы ежемесячно отдавать их мне. Понимаете? А акционерное общество, которое мы так и не создали, может быть, обеспечило бы ей покой, необходимый для исцеления. Но все это, конечно, вздор. Чистейший вздор.

И он снова рассмеялся, но на этот раз как-то нерешительно. То, что он сказал «мы», крайне неприятно меня поразило — впервые за все время он пытался взвалить на меня ответственность за то, к чему я не хотел иметь ни малейшего касательства. Я хорошо знал Боормана и понимал, что справиться с ним мне не под силу. Если я уступлю хотя бы на йоту, он скоро окажется чистым, как ангел, а я один буду во всем виноват.

Поэтому я не стал отмалчиваться. Прежде всего я освежил его память подробным рассказом о моих бесплодных попытках заставить госпожу Лауверэйсен принять в подарок сумму ее седьмого и последнего взноса. Затем я напомнил ему все трюки, какими он тогда воспользовался, говоря о боге, на которого он советовал ей уповать, чтобы исцелиться; о министерстве промышленности, которое будто бы было встревожено положением кузнечного дела в Брюсселе; о косточках, которые несуществующие читатели должны приносить мохнатым питомцам госпожи Лауверэйсен; о медали кузнеца, которую он — Боорман — велел достать из ящика в верхней комнате; и, наконец, об акционерном обществе, которое он так великолепно спроектировал, что матушка Лауверэйсен тотчас же предложила ему пост управляющего. Рассказывая, я видел это так четко, словно все произошло накануне, и выгребал — одну за другой — самые ничтожные детали, так что под конец на моем костюме уже не оставалось ни единого пятнышка крови матушки Лауверэйсен, которой отсекли ногу. И когда он сделал вид, будто не очень четко припоминает этот случай и сомневается в том, что все произошло именно так, я предложил сейчас же пойти к кузнечных дел мастеру и его сестре, чтобы заручиться их свидетельскими показаниями. Никогда еще в разговоре с Боорманом я не проявлял такой твердости и решительности. Я защищался так, словно и в самом деле имел какое-то отношение к этой неприятной истории.

— Вот как оно было на самом деле. Не так ли, господин Боорман? — спросил я под конец. Мало того, что я спихнул ему эту ногу, он должен был признать, что она всегда принадлежала ему и только ему. А как от нее избавиться — это уже его дело. Я же умыл руки и остался незапятнанным.

— Да, конечно, — нехотя согласился он наконец, — именно так оно и было, теперь я припоминаю. Вы тогда честно выполнили свой долг, Лаарманс. Не бойтесь, что я взвалю на вас часть вины — это было бы самообманом. Да и к тому же целиком я виноват или только наполовину, все равно надо поправить дело. И я постараюсь не откладывать его в долгий ящик, потому что это мешает мне думать о жене.

Он устало протянул мне руку, и я пожал ее с благодарностью. Он стоял передо мной согнувшись под бременем вины, и у меня больно сжалось сердце.

SOS!

Наезжая после этого в Брюссель, он всякий раз привозил с собой ногу, которая, судя по всему, была могучим средством от тоски по Марте, потому что теперь Боорман куда реже заговаривал о жене. Нога поглощала его полностью, и, казалось, он решил искупить перед матушкой Лауверэйсен и несостоявшееся путешествие по Рейну, и все киносеансы, которых была лишена Марта.

Вначале он всеми силами старался утаить от меня эту ногу, как человек, скрывающий позорную болезнь, но с каждым его словом все яснее проступали ее очертания, и Боорман успокаивался лишь тогда, когда она целиком лежала перед нами на столе. Поистине, чудо хирургии! Спустя какое-то время он уже не пытался ее скрывать, а под конец даже начал размахивать этой ногой, как флагом. Я понимал: он благодарен мне за то, что я так терпеливо выслушиваю его унылый репертуар. Как ни странно, я, кажется, даже стал находить удовольствие в этих беседах, словно между мной и упомянутой конечностью возникла некая таинственная связь, хотя Боорман и обещал пришить ее на прежнее место без моей помощи. Так или иначе, мне следовало быть начеку, чтобы мгновенно отразить любую новую попытку возложить на меня часть ответственности за случившееся, и потому я не должен был показывать, что проявляю какой-то личный интерес к его переживаниям. Он вполне мог рассчитывать на мое сочувствие и даже на мою помощь, пусть только не заставляет меня каяться вместе с ним. Но я должен честно признать, что он никогда больше не предпринимал подобных попыток и сражался с призраком без моей помощи, используя меня в этом турнире лишь в качестве герольда. Раз или два я поймал себя на том, что думал о призраке как о «нашем» противнике, но тут же изгонял из своего сознания это отвратительное местоимение.

— Возможно, вам это покажется нелепым, Лаарманс, но я хотел бы с кем-нибудь посоветоваться, — вскоре доверительно сообщил он мне, осознав, что не может выбраться из тупика. — Должен признать, что я не вижу никакого выхода из положения. Я, никогда в жизни ничем не болевший, проснулся вчера со страшной головной болью, а днем у меня был понос. Надо что-то предпринять, а не то я изведусь. Попросить у нее прощения? Но какой смысл прикладывать такой пластырь на деревянную ногу? «Опять слова», — скажет эта мегера. Впрочем, кто просит прощения у партнера за то, что с ним заключили сделку? Я с тем же успехом мог бы просить прощения у Марты за то, что женился на ней. Вы понимаете?

Возможно, ему показалось, что я даже не слушаю его, что его терзания интересуют меня не больше, чем, к примеру, положение в Португалии. Увы, я принимал наше дело — я хочу сказать, его дело — слишком близко к сердцу, но, должно быть, в ту минуту я как раз отвел глаза в сторону, задумавшись над решением, которое могло бы его удовлетворить. Я заверил его, что вполне его понимаю, и, желая доказать, что внимательно его слушал, повторил слово в слово всю его последнюю тираду.

Он поблагодарил меня и спросил, не знаю ли я кого-нибудь, к кому можно было бы обратиться за советом.

Я с готовностью окинул взглядом мой запыленный жизненный путь, но увидел лишь разных мелких людишек; они выпучили бы глаза, услышал рассказ о потешной тетке, которую Боорман за ее же счет сфотографировал в эффектных позах, чтобы затем сбыть ей сто тысяч репродукций этих снимков. Самые смышленые из моих друзей — под двойным влиянием орденских ленточек и взяток — превратились за эти годы в робких обывателей, которые, конечно, не решатся высказать свое мнение о ноге и, возможно, лишь испуганно перекрестятся. Впрочем, был один человек — тот самый, бородатый, за которым мы много лет назад маршировали с криками ликования. Уж он-то, конечно, обладал недюжинным умом. Но ветер славы умчал его так далеко, что он был для меня совершенно недоступен. Да и к тому же такой человек не проявил бы интереса к ноге, не сулившей никаких капиталов. Пока я перебирал в уме разные имена — без большой надежды на успех, только чтобы не обидеть Боормана, — мой взгляд упал на старую семейную фотографию, которую я повесил у себя в конторе, потому что она была вправлена в красивую рамку. Фотография запечатлела группу людей в парадных костюмах на свадьбе одного из моих двоюродных братьев. Среди них был один чрезвычайно симпатичный родственник, собиравшийся стать певцом, но неожиданно заделавшийся пастором. Он показался мне вполне подходящим человеком. Я тотчас же сообщил об этом Боорману.

— Как вам нравится этот человек? — спросил я. — Он пастор, но никого другого у меня нет под рукой.

— Неважно, — сказал Боорман, даже не удостоив снимок взглядом. — Пожалуй, это даже лучше любого другого варианта, потому что наш случай…

— Простите, как вы сказали? — переспросил я.

— Ну хорошо, мой случай не имеет ничего общего с грехом, потому что с коммерческой точки зрения заключенный мною контракт столь же безупречен, как и проделки Вайнштейна с меховым манто, проданным торговке креветками. Однако человек, привыкший выслушивать исповеди и предписывать грешнику целебное средство, наверняка приобрел большой практический опыт и, возможно, способен дать дельный совет. Так или иначе, надо попробовать — пасторы ведь бывают разные. Спросите его, может ли он нас принять. Если пользы не будет, то и вреда это тоже не принесет.

Я тотчас же написал письмо. Сначала шли различные объяснения, почему я так долго не подавал признаков жизни, затем — приличествующий случаю вопрос о его здоровье, которое меня, впрочем, довольно мало интересовало, потом несколько слов о родственниках, пользовавшихся, как мне было известно, его расположением, и, наконец, я втиснул просьбу Боормана в обыкновенный постскриптум. С обратной почтой пастор известил меня, что ожидает нас в следующее воскресенье.

ЯН

Мы застали Яна в его гостиной. Он сидел за столом, покрытым камчатной тканью и сверкавшим хрусталем; у каждого прибора стояло по четыре рюмки. Такой стол годился бы разве что для тайной вечери. Ян откупоривал бутылки и был так поглощен этим занятием, что мы какое-то время наблюдали за ним, стоя в дверях, а он нас не замечал.

— Давай, давай! — понукал он пробку, которая туго поддавалась.

— Дергай сильнее, братец! — подбодрил я его, и тогда он поднял голову.

Он осторожно поставил бутылку на стол и радостно, с протянутыми руками двинулся нам навстречу. Никогда я не думал, что мой приход может доставить кому-нибудь такое удовольствие, Не иначе, у него была какая-то задняя мысль.

— Добро пожаловать, гадючье племя! Я полагаю, Франс, что твой приятель того же поля ягода, что и ты. Свой своему поневоле брат, как говорится. Заходите и присаживайтесь! А тебя, Франс, почти невозможно узнать. Куда делась твоя борода, дружище? В остальном у тебя вполне благопристойный вид — по крайней мере снаружи. Но как обстоит дело вон там, внутри?

Он заглянул мне в глаза и указал пальцем на мою грудь.

— Нет у меня к тебе доверия, Франс. Честно говоря, я никогда тебе не доверял и приятно удивлен, что тебя до сих пор не посадили за решетку. Но все еще впереди, вот увидишь. А этот господин… Как его фамилия?..

— Боорман, — сказал мой спутник.

— Чудесно. У господина Боормана еще более жуткий вид, чем у тебя. О боже, ну и физиономия! Смотреть страшно. И наверное, он твой лучший друг. Опасная парочка, сказал бы я. Интересно, что такое вы натворили. Как бы то ни было, вы благоразумно поступили, явившись ко мне до того, как вас поймали. Но садитесь, пожалуйста! Вот так, Мари! Честерского и грюерского сыру!

Его распоряжение не было гласом вопиющего в пустыне, и служанка тотчас же принесла сыр.

— Дорогой братец, — начал я, когда сыр был уже на столе, — господин Боорман и я…

— Никаких «дорогих братцев»! Называй меня, как прежде, Яном, а не то я вас выставлю за дверь и сам выпью все вино. Вот сигары. Эти — легкие, а эти — покрепче, как и полагается. А это не что иное, как «Сотерн» 1911 года. Начнем с него? Прекрасно!

И он наполнил рюмки.

Теперь я уже назвал его по имени и попросил выслушать нас, но он заявил, что станет слушать лишь тогда, когда ему захочется. И еще он сказал, что я — ничтожество. Что же касается физиономии моего друга, он даже не находит слов, чтобы ее описать.

— Честное слово, господин Боорман, тут есть на что поглядеть. А времени у нас вдоволь. Капеллан позаботится об исповедующихся и о соборовании госпожи Делакруа, которая, почувствовав себя лучше, потребовала помазания. Я знавал ее в свое время, — сказал Ян.

Он предупредил: его нет дома ни для кого. Мы расскажем ему все после обеда — как известно, каяться на голодный желудок очень мучительно, в таких случаях часто упускают самое интересное. Среди его прихожан есть такие, которые идут к исповеди, как следует заложив за галстук, особенно если на душе у них тяжкий грех.

— Вот это «Лагранж» 1906 года, — пояснял он, — вон то «Шато Латур» 1904 года, а на буфете стоит «Шамбертэн», который я унаследовал от отца. Угощайтесь!

И поток слов лился, как водопад, Ян не давал нам сказать ни слова, пока мы не приложились к «Шамбертэну». Когда же он увидел, что мы вконец разомлели, он запер дверь, словно ожидая рассказа о кровавой резне, и, как дирижер, подал нам знак.

И тогда Боорман подробно изложил всю историю своих злоключений. Сначала он четко объяснил механизм работы нашего «Всемирного Обозрения», а затем описал наши визиты в кузницу, не назвав, однако, имени Лауверэйсена. Он рассказал о Пиперсе, о дипломе, о рабочих с бицепсами, о кузнеце, который, облачившись в черный костюм, совершил последнюю отчаянную попытку спасти положение, об адвокатике с красивыми визитными карточками и записной книжкой, о журналах, доставленных на рассвете, и, наконец, о том, как я взимал плату. Короче, он не утаил ничего, а я напряженно слушал его, опустив глаза, словно тщательно следя за ходом событий, которые были мне совершенно неизвестны. Речь его текла свободно и гладко, и я понял, что вино и впрямь благоприятствует чистосердечному покаянию.

Ян слушал внимательно, не прерывая собеседника, но когда Боорман рассказал о том, как был подписан контракт, я услышал, что пастор тихо повторил: «Сто тысяч», словно ужаснувшись этой цифре.

— Поразительная история, — заключил Ян, покачав головой. — Никогда не слыхал ничего подобного. Но я все еще не знаю, чем смогу вам помочь и в каком совете вы нуждаетесь.

— Еще немного терпения, — сказал Боорман, — это ведь только первое действие. Последний акт разыгрался пять лет спустя на овощном рынке.

И он рассказал о женщине с костылем и о ноге, которая всюду его преследовала.

— А теперь я хотел бы знать, можете ли вы посоветовать что-нибудь дельное, — закончил он и допил свою рюмку.

Некоторое время Ян сидел, глядя на нас в полном молчании. Сигара его потухла. Наконец он повернулся ко мне.

— А ты, мерзавец, не чувствуешь никаких угрызений совести? Нет, для тебя царство небесное — это кинотеатр, куда ты все равно пролезешь, а тем временем ты спишь себе спокойно, как хряк, каковым ты и являешься. Сидит передо мной, как апостол Петр, и делает вид, будто не знаком с этим человеком! Господин Боорман, примите мои поздравления. Когда вы вошли сюда, я вас недооценил, но теперь я нахожу тем более удивительным, что вас мучает совесть, хотя никто — даже ваша клиентка — не может вас ни в чем упрекнуть, потому что на вашей стороне бог торговли с огненным мечом. Вы можете воспеть хвалу господу — думаю, вы уже узрели истину. Лучше поздно, чем никогда. Что же касается совета, то, по-моему, есть только одно средство избавить вас от гнета этой ноги… Вы говорите, что речь идет примерно о четырнадцати тысячах франков? Не решились бы вы вернуть пострадавшей эти деньги — по крайней мере ту часть, которая составляет вашу прибыль? Эта жертва, по существу, не была бы жертвой, ведь верно? Мы это понимаем. Словом, если Боорман проглотит эту горькую пилюлю, то Боорман исцелится. А Франс будет гореть вечным огнем. Джентльмены, здоровье короля! Выпьем за избавление от ноги!

— У него только что умерла жена, — шепнул я на ухо моему родственнику, чтобы вызнать еще больше сочувствия к Боорману.

ДОЛГОВАЯ РАСПИСКА

— Я предвидел, что дело этим кончится, но все равно пошел к вашему Яну: человек, знающий латынь и всевозможные религиозные заклинания, должен также уметь изгонять чертей, как это в свое время делал сам Хозяин и его апостолы. Но, к сожалению, эти ожидания, видимо, не оправдались. А все же он славный парень, и, если нет другого выхода, воспользуемся этим. В понедельник отнесем деньги матушке Лауверэйсен; к счастью, с деньгами у меня благополучно.

Я сказал, что нисколько не возражаю против этого, потому что это благородный поступок, но вовсе не убежден, что она с готовностью примет деньги. И я еще раз напомнил ему о своих бесплодных попытках подарить ей сумму седьмого взноса…

— Но ведь полная сумма — это не какой-то там единичный взнос, — сказал Боорман. — Может ли разумный человек быть обуреваем такой гордыней, таким непоколебимым высокомерием? Мы же цивилизованные люди, не так ли? Один перестает сопротивляться, когда после цифры стоят три пуля, другой выдерживает характер до четырех или пяти, а иной — до шести нулей. В конечном счете это зависит от его общественного положения и среды, но если вы не перестанете нажимать, то рано или поздно он уступит и чаша весов опустится под тяжестью злата. Вы ведь слышали о золотом тельце? Разве матушке Лауверэйсен не нужно заботиться о своем брате, как другому — о жене и детях? И разве не обязан каждый, кому представится случай ухватить немного лишних деньжат, обеспечить свою старость? И разве в ином случае родственники не станут осыпать тебя горькими попреками? Возьмите, к примеру, какого-нибудь министра или другого высокопоставленного чиновника. Когда жена в постели расспрашивает его о делах, она прежде всего хочет знать, не встречал ли он людей, которые могли бы быть ему полезны, новых людей, о которых она еще не слышала и к которым следует приглядеться? Так она не только контролирует его доходы, но и подбадривает его, обуздывает, когда нужно, поощряет его замыслы и поддерживает разумными советами. Как ему оправдаться перед ней, окажи он своим клиентам большее сопротивление, чем необходимо? Благоразумный человек уступает сразу же, как только чувствует, что другой назвал ему предельную сумму и больше предложить не может. И тогда он начинает действовать со сказочной быстротой: подсовывает главе государства на подпись тот или иной документ, предоставляет льготы той или иной монополии, что-то санкционирует, кого-то разносит, вовремя предупреждает тебя об опасности, а сам губит ни в чем не повинного человека, накладывает ту или иную резолюцию, датирован бумагу более поздним или более ранним числом, затем теряет документ и даже выходит в отставку, если только это может его спасти и оправдать затраченные усилия.

Не надо судить об этих людях слишком строго, ведь сплошь и рядом им приходится нелегко. Наряду с министерствами, в которых можно кое-что урвать, — такими, как военное или колониальное, — существует, например, министерство просвещения, в котором вообще ничем не поживишься. Разве что перепадет какая-нибудь мелочишка при строительстве новой школы. Да и то она, как правило, оседает в карманах мелких чиновников. А как вежливо вас приветствуют люди, благодаря вашему содействию получившие хорошую должность! Вручение денег всегда сопряжено со значительными осложнениями, а ведь я собираюсь отнести ей деньги домой… Как правило, за оказанные услуги наличными не рассчитываются — ведь это поставило бы должника в неловкое положение. Не может же он ввалиться в дом с мешком ассигнаций на спине, как контрабандист, перебравшийся через границу. Да и пересчитывать деньги на глазах у всех было бы непристойно. Перевести деньги по почте тоже небезопасно, потому что вы не знаете, как их заприходуют, — над чужой бухгалтерией вы не властны. И опасность эта будет висеть над вами до конца ваших дней. Вот почему даже высокопоставленные господа в подобных обстоятельствах иной раз вдруг начинают озираться по сторонам и что-то бормотать себе под нос. Нет, такие вещи надо делать, не оставляя никаких следов — лучше всего через подставное лицо, а не то, например, продать акции по старой цене за день до того, как их цена удвоится, или же приобрести за крупную сумму два пастбища, которые решительно ничего не сулят покупателю, или даже разгромить ту или иную политическую группировку, чтобы перераспределить самые доходные посты. При всем при том я знал человека, который принял в подарок пенковую трубку, как какой-нибудь рядовой таможенник. Это лишь доказывает, что иной раз мы переплачиваем за услуги. Миром правят люди, которые знают, как улаживать свои дела. И почему, собственно говоря, наша приятельница не должна была измениться за это время? Ведь с годами нее становятся умнее. Когда мы столкнулись с ней на рынке, вид у нее был отнюдь не процветающий. И туфли у нее тоже были порядком изношены. Зачем бы ей в отличие от лучших умов человечества отказываться от жирного куска и кочевряжиться, как тот пресловутый бургомистр, который из упрямства уморил себя голодом? Таких безумцев теперь мало.

Но как Боорман ни пытался меня убедить, я оставался при своем мнении, что из его затеи ничего не выйдет, если он не найдет способа сделать так, чтобы возврат денег не носил характер милостыни. Вспоминая мой последний визит к ней, я снова видел как наяву, что она качает головой, и в ушах у меня раздавались ее ледяные слова, что она «не может принимать никаких подарков от господина Боормана».

Он стал напряженно думать.

— В общем-то, все это не так уж трудно, — сказал он наконец. — Я просто неправильно оформил накладную. Ведь мы получаем инструкции от Генеральной корпорации прессы Соединенных Штатов или как я ее там окрестил? Ну так вот: эти людишки из Чикаго поставили лишний нуль в своей телеграмме, и контракт был заключен из этого расчета. А американские бухгалтера обнаружили ошибку только теперь. Правда, с некоторым опозданием, но лучше поздно, чем никогда, как сказал ваш родственник Ян. Но нам надо действовать быстро, потому что уже пошел пятый год со времени заключения контракта и в торговых делах вступает в силу закон об исковой давности. Вот только обидно, что она никогда не узнает, что я расстался с этими деньгами по доброй воле. Но если иначе никак нельзя, я готов подавить свое тщеславие, потому что эта нога стоит у меня поперек горла. Стало быть, мы произведем совершенно новый расчет и подготовим новую фактуру или — лучше — долговую расписку, это больше в американском стиле. Одним словом, какую-нибудь бумажку, на которой будет столько печатей, что у нее зарябит в глазах, Достаньте-ка копию нашего счета.

Я покорно начал рыться в папке пятилетней давности и вскоре вручил ему то, что он просил.

— Итак, напечатайте новый счет, на этот раз по-английски. Сто тысяч экземпляров по одному сантиму за экземпляр — это составляет тысячу франков вместо десяти тысяч или, точнее говоря, вместо девяти тысяч пятисот, потому что я вижу, что дал ей пятипроцентную скидку, но на этот раз она скидки не получит, потому что разница в цене и без того слишком велика. Если мы оставим без изменений стоимость фотографий — а она, бесспорно, заподозрит неладное, если ошибок окажется слишком много, — это составит в общей сложности три тысячи двести пятьдесят из одиннадцати тысяч семисот пятидесяти. Иными слонами, ее активным балансом будет сумма в восемь тысяч пятьсот франков, которые я суну ей под нос в виде хрустящих ассигнаций — если надо, даже опрысканных духами. И вы все еще думаете, что эта тетка с хозяйственной сумкой откажется их проглотить? Ведь это, простите, не рыбий жир! Она схапает все деньги без звука, уверяю вас! И ее нога растает в воздухе или я буду не я. Смотрите побрейтесь как следует и наденьте темный галстук; к сожалению, вашей внешности и поныне не всегда присуща безупречность, столь же необходимая для делового человека, как упаковка для всякого товара. Иногда в вашем лице проскальзывает что-то интеллигентское, а это настораживает людей. К тому же вы носите орденскую ленточку, естественно не имеющую ни малейшего отношения к ордену, с таким видом, будто вам это противно. А ведь этого требует ваша профессия, не так ли?

ТОЛСТУХА ЖАННА

Боорман вручил мне долговую расписку и девять ассигнаций — восемь тысячефранковых и одну пятисотфранковую. Он вложил их в открытый конверт, чтобы их можно было вынуть без труда.

— Я произнесу небольшую речь, чтобы подготовить ее к событию, — сказал он. — Иначе появление призраков прошлого да еще вид денег могут сильно ее перепугать. Сердце у нее не самое крепкое — в противном случае она одолела бы свой недуг. По моему знаку вы положите расписку и деньги на ее письменный стол, если она с ним еще не рассталась. Банкноты уложите рядком — ей тогда покажется, что их еще больше, чем на самом деле. Сегодняшний день будет одним из самых счастливых в ее жизни, и манна небесная померкнет на этом фоне. А теперь — в путь!

Немного погодя мы уже были на углу улицы Фландр и вскоре подошли к дому толстухи Жанны. У окна сидела немолодая перепудренная блондинка и вязала. На другой стороне зиял въезд в проулок, который вол к кузнице.

Я кивнул головой в сторону блондинки и предложил сначала заглянуть к ней. Как-никак она постоянно несет вахту прямо против единственного входа в кузницу, и я помнил, что в свое время черномазые парни с бицепсами принадлежали к числу лучших клиентов ее предшественницы, которая подбадривала их всякий раз, когда они объявляли забастовку или, напротив, решали возобновить работу. А коли так, блондинка должна быть в курсе последних новостей в области производства лифтов и, возможно, даст нам кое-какие полезные сведения. Как ни великолепно мы были снаряжены, как ни ошеломляюще должно было быть зрелище девяти ассигнаций, я все же не разделял непоколебимой уверенности Боормана.

Не успел он ответить на мой вопрос, как блондинка угадала наши намерения — отложив в сторону вязанье, она взбила обеими руками свои льняные космы и заняла привычное место за стойкой бара.

Я заказал три стакана портвейна и, желая показать, что мы старые клиенты, спросил, давно ли Жанна покинула эти края.

— Какая Жанна, дружок? — В глазах ее вспыхнуло любопытство, она подошла и села рядом с нами.

— Брюнетка, — сказал я. — Толстая. И было это пять лет назад.

Она сама и есть Жанна, сказала она, и живет здесь уже двенадцать лет. Не угодно ли нам взглянуть на ее документы? Пять лет назад она и в самом деле была брюнеткой, но теперь черные волосы вышли из моды. А что до полноты… Она встала, извлекла из сумочки фотографию и показала нам толстуху Жанну во всем том великолепии, которое я в свое время познал. Она уже не раз выигрывала пари у людей, не веривших, что это она. Похудела она так от диабета, недавно ей было совсем плохо, она стала как щепка — вот какая. И Жанна изо всех сил втянула щеки. Теперь немного получше.

— А пять лет назад я была чересчур толста, — заключила она. — У меня и сейчас всего больше, чем надо.

И в подтверждение своих слов она так сдавила талию, что остаток ее пышной груди взметнулся в корсете вверх.

Боорман попросил ее еще раз наполнить стаканы, предложив ей выпить что-нибудь другое, если портвейн вреден ей из-за диабета. Но она налила себе все того же портвейна, потому что в ее баре это самый дорогой товар, честно призналась она. Она видит, что имеет дело с благородными людьми, и к тому же ей надоело сидеть на диете.

Я сказал, что, на мой взгляд, она не так уж сильно изменилась, и тотчас же спросил, продолжает ли кузница работать, на что она ответила, что там дела идут неважно. Раньше там, бывало, работало до тридцати человек, а теперь только трое. Новые лифты там уже не производят с тех пор, как умер кузнец, а его сестре ампутировали ногу. Пробавляется кузница только ремонтными работами по заказам старых клиентов. Не повезло ее хозяевам и только. А ведь в свое время это была известная мастерская — о ней даже напечатали в журнале статью с фотографиями кузнеца, и его сестры, и всех рабочих. Даже диплом и тот сфотографировали. Может быть, мы не верим? Жанна тут же сняла со стены большую позолоченную рамку и вручила ее Боорману. На огромном листе картона были аккуратно наклеены иллюстрации, вырезанные из «Всемирного Обозрения» — одного из наших ста тысяч экземпляров. Они были расположены в виде симметричного ансамбля, а в центре красовалась группа рабочих во главе с самим кузнечных дел мастером. Ничего не скажешь, добротная была работа. Сверху золотыми буквами тянулась надпись:

              Жанне Нуарфонтэн                    от персонала Кузнечной Мастерской П. Лауверэйсена

Эту чудесную вещь ей подарили ко дню рождения. Она знавала всех этих парней. И какие это были клиенты! Вот от этого, бровастого, она в свое время слышала, что шли разговоры о превращении кузницы в акционерное общество или что-то в этом роде. Но в последний момент, должно быть, дело не выгорело, и все осталось по-старому. Упадок мастерской плохо сказался на делах самой Жанны. А теперь она слышала, будто госпожа Лауверэйсен собирается продать все свое имущество с молотка, но особой спешки, видно, нет, потому что объявления до сих пор не расклеены. Скорее бы уже это случилось — тогда на месте мастерской обоснуется другая фирма и, может быть, опять будут клиенты. А почему мы так интересуемся делами кузницы? Надо полагать, мы не судебные исполнители? — подмигнув, спросила она.

Когда она выговорилась, Боорман осторожно, словно ребенка, снял со своих колен раму, щедро расплатился и показал мне знаком, что пора уходить.

ДОСТОЙНЫЙ ПРОТИВНИК

— Мы все же не зря потратили время у Жанны, — сказал Боорман. — Теперь мы знаем, что мастер Лауверэйсен отошел в лучший мир. В ином случае я, конечно, не преминул бы осведомиться о его здоровье, а такой промах загладить нелегко. Знать, что твоего клиента уже нет в живых, просто необходимо. Жаль, конечно, но чем труднее приходится человеку, тем он податливее. Теперь она совсем одна, и, если дела в кузнице идут прескверно, нашим девяти банкнотам обеспечен хороший прием. Таков мой прогноз.

В проулке слонялись две собаки, но такой своры, как пять лет назад, уже не было. Булыжник покрылся мхом — видно, по нему ходили куда реже, чем прежде, а дверь уже давно перестали красить. Мы долго дергали ее, пока она наконец растворилась, и мы вошли в сарай, который казался теперь куда более просторным, потому что прежних штабелей углового и листового железа там уже не было. Слева у стены за токарным станком стояли три парня, которые подняли головы, когда мы вошли, и небрежно кивнули, убедившись, что мы знаем, как пройти в технический отдел. Мы остановились у перегородки и заглянули в закуток через стеклянную дверь.

— Вон они! — прошептал Боорман, показывая глазами на большую груду журналов у задней стены. — По меньшей мере еще девяносто тысяч, — определил он, бегло прикинув кубатуру груды. И открыл дверь.

Госпожа Лауверэйсен была дома. Как только скрипнула дверь, мы услышали знакомый голос: «Сейчас спущусь!» Тотчас же раздался топот и стук и, взглянув наверх, мы увидели костыль, искавший опору на верхней ступеньке, затем — деревянную ногу, а вслед за ней и другую, настоящую. Госпожа Лауверэйсен спускалась по лестнице задом наперед, как и прежде, но теперь она делала это в три такта и со скоростью, свидетельствовавшей о большом навыке.

— Вот так. А теперь повернемся. Нале-во! — скомандовала она и, ловко орудуя костылем, повернулась к нам лицом. Она даже раскрыла было рот, но привычное «добрый день, господа» застряло у нее в глотке. Тем не менее она обрела присутствие духа еще до того, как Боорман мог отбарабанить заготовленную речь. Я же с облегчением услыхал наконец ее голос — признаться, я боялся, что она лопнет от злости.

— Я покамест еще не испытываю недостатка в экземплярах, господин Боорман, — решительно заявила она, указывая рукой на груду, в которой, по нашей приблизительной оценке, было девяносто тысяч журналов.

— Сударыня, — сказал Боорман, которому стоило больших усилий приступить к делу, — мы не отнимем у вас много времени. Меня привел сюда печальный долг. К моему величайшему сожалению, я вынужден вернуть вам восемь тысяч пятьсот франков — в соответствии с инструкциями Генеральной корпорации прессы Соединенных Штатов, бухгалтеры которой только что обнаружили ошибку в своих расценках на сверхтиражные номера. Таким образом, вам причитается получить с меня эту сумму. Вот документы и заодно деньги. Господин Лаарманс, прошу вас!

Услышав свою фамилию, я схватил конверт, вытащил из него банкноты и разложил их рядком на краю письменного стола. Даже святой не устоял бы перед таким соблазном.

— Господин де Маттос, или Лаарманс, или Брехалманс, или как вас там зовут, — прошипела она. — Немедленно спрячьте эти бумажки к себе в карман. Мне не нужны деньги господина Боормана, и будьте добры избавить меня от ваших визитов.

Вспыхнув от стыда, я взглянул на Боормана.

— Об атом не может быть и речи, — сказал он. — Я же должен вам деньги, они мне больше не принадлежат.

Он еще не успел договорить эту фразу, как она ринулась на нас, и я невольно отшатнулся в сторону, испугавшись ее костыля. Пройдя между нами, она подскочила к двери, заперла ее, вынула ключ, а затем, подойдя к телефону, набрала номер.

— Господин Куртуа? — спросила она голосом человека, разговаривающего с добрым знакомым.

И после небольшой паузы:

— Да, спасибо, ничего… Немного хвораю, но иначе и быть не может — не зря ведь ковыляю с костылем… Дорогой господин Куртуа, не могли бы вы сейчас прислать ко мне кого-нибудь из наших людей? У меня здесь два незваных гостя, которых я хотели бы выставить за дверь, но мне одной с ними не справиться. Договорились? Значит, того черного, с усами. Большое спасибо. Заходите, когда будет время, у меня всегда найдется для вас рюмочка доброго вина.

Она прислонилась спиной к двери.

— Господа, если вы поторопитесь, то успеете убраться отсюда до прихода полицейского — у вас еще есть в запасе несколько минут. Но сначала заберите деньги, ясно?

Взглянув на меня, Боорман смирился с неизбежным. Я взял со стола наши девять синих бумажек, и она молча выпроводила нас вон. Когда она закрыла за нами дверь, я вспомнил предсказание моего родственника Яна. Вопреки всем нашим стараниям мы все же — пусть ненадолго — оказались взаперти.

Жанна стояла на пороге своего дома, поджидая нас. Видимо, после нашего ухода ее заржавевшая память вдруг озарилась искрой, потому что с другой стороны улицы она радостно крикнула: «Привет, Франс!» — и радушно помахала нам рукой на прощание.

ВАН КАМП

— Отсюда и до самого Пекина никто этому не поверит, — заявил Боорман. — Даю голову на отсечение. Не поверят даже те, кто принимает всерьез старые басни про героев, предпочитавших умереть на костре, чем сказать «да». Старая неряха отвергла наши девять роскошных ассигнаций, а сама топает по всему рынку, стараясь купить подешевле лук и салат. Разве не навлечет на себя божий гнев человек, павший столь низко? Но сколько я ни ломаю голову, я не могу понять причину ее отказа. Одно только мне совершенно ясно: я ей противен так же, как мне, к примеру, противны сопли. Ей противен я сам и все, к чему бы я ни прикоснулся. Я для нее все равно что дерьмо. Но последнее слово за ней не останется — уж на это она может положиться, как на свой костыль. Мне, конечно, не следовало все это затевать, но теперь, когда я уже зашел так далеко, я не подчинюсь ее капризу, и вместе с моими деньгами она заберет назад свою ногу, которая стоит у меня поперек глотки. Ведь это же неслыханно! Всучить человеку деньги, оказывается, труднее, чем выудить их у него. И разве не следует обезвредить, посадить под арест эту фанатичку? Ведь все люди — братья. А как, спрашивается, может развиваться общество, подтачиваемое такими чудовищами изнутри? Уж верно, она то и дело бегает в церковь, а в среду на первой неделе великого поста спешит посыпать главу пеплом, и все же она сработана из листового и углового железа, как и ее лифты: будь по-другому, она не отталкивала бы руку помощи, которую протягивает человек, в свое время, хоть и без злого умысла, причинивший ей горе. Наверно, не так уж часто приходят просить прощения с оливковой ветвью, на которой болтаются девять ассигнаций. И от нее не требовалось даже изъявлений благодарности. Ей надо было только протянуть лапу. Неужели она воображает, что я смирюсь с ее решением и до конца моих дней она будет распоряжаться моим душевным покоем, а я по мановению ее ноги буду лить слезы или веселиться? Нет, она получит эти деньги в соответствии с духом и буквой закона — она не уйдет от них, как преступник не уходит от виселицы. И каждый раз под Новый год она, как рабыня, будет присылать мне свою визитную карточку с сердечной надписью.

Не обижайтесь, Лаарманс, за то, что я повсюду таскаю вас с собой, но вы единственный человек, причастный к этой истории с самого начала, и в случае необходимости вы впоследствии сможете засвидетельствовать, что я испробовал все пути. А пока продолжайте вашу самоотверженную работу на благо нашего любимого «Всемирного Обозрения». Мне же теперь придется подать на эту тетку в суд, потому что иного выхода я не вижу. Стало быть, первым делом надо обратиться к Ван Кампу, который вот уже много лет вполне устраивает меня в роли судебного исполнителя.

Ван Камп выслушал Боормана, записал сумму, о которой шла речь, а затем осведомился о платежеспособности госпожи Лауверэйсен. Он решительно не советовал возбуждать судебный процесс против должника, лишенного денежных средств, потому что в конечном итоге все расходы придется нести Боорману.

— Но эта женщина не должна мне ни одного сантима, — возразил Боорман, начинавший терять терпение.

— А как же эта сумма в восемь тысяч пятьсот франков, о которой вы говорили?

— Неужели это так трудно понять, господин Ван Камп? Я же сказал вам, что я должен ей эти деньги.

— Почему же вы их ей не отдаете? — спросил судебный исполнитель.

Боорман взглянул на меня с отчаянием в глазах.

— Потому что она отказывается принять эти деньги, господин Ван Камп, — сказал я успокаивающим топом. — Если бы она соглашалась их взять, не было бы никакой нужды в вашем вмешательстве.

Ван Камп закрыл лицо руками, словно у него закружилась голова.

— Но если она не хочет брать деньги, значит, вы ничего ей не должны, — возразил он, — или я окончательно спятил?

— Я решаю вопрос о том, должен я ей или нет, — сказал Боорман. — И если я считаю себя должником, то хочу во что бы то ни стало вернуть деньги, даже против ее воли. Или, по-вашему, я должен навсегда утратить покой и держать при себе то, что мне не принадлежит? Об этом не может быть и речи. Вся государственная машина приходит в движение, когда надо помочь мне получить деньги с того, кто не желает платить. Точно так же она должна помочь мне одолеть заимодавца, который не желает принять возвращаемый долг. Я же хочу наклеить ему на пузо мои банкноты, как афишу на стену. А вы — пусковой рычаг этой машины, не так ли? Я попросил бы вас действовать без промедления, господин Ван Камп, и, если можно, оформить документ уже сегодня. Над чем вы, собственно говоря, смеетесь?

— Дорогой господин Боорман, — сказал Ван Камп, — меня разбирает смех при мысли о том, что будет, если она станет упорствовать в своем отказе. Представьте себе, что дело дойдет до суда и председательствовать будет старый Тэхелс. Нервы у него не из крепких, и он, конечно, дойдет до белого каления, прежде чем поймет, о чем, в сущности, идет речь. Так или иначе, это будет великолепный спектакль, и я непременно приду посмотреть. Да свершится воля ваша, господин Боорман, но все же это очень странная история. Никто этому не поверит.

— Никто — отсюда и до самого Пекина, — уточнил я.

— Отлично сказано, сударь, — подтвердил Ван Камп. — И все же я не могу себе представить, что она откажется принять деньги, если я их ей принесу. Потому что вам придется доверить мне эту сумму.

— Господин Лаарманс, прошу вас, — кивнул мне Боорман, и я тотчас же вручил Ван Кампу наш конверт.

— Этот господин — мой секретарь, — пояснил Боорман.

Ван Камп пересчитал деньги, а затем внимательно оглядел ассигнации одну за другой.

— И такой подарочек старуха отказалась принять, — задумчиво пробормотал он. — Очень странно. Я никогда не слыхал ничего подобного. Неужели она боялась, что в конверте сидит гадюка? Но думаю, на этот раз она примет деньги, все ведь выглядит по-другому, когда вы имеете дело с судебным чиновником. Нет, подумайте только, требуется вмешательство судебных инстанций, чтобы заставить человека взять эти чудесные бумажки! Такое бывает только в сумасшедшем доме. Стало быть, как зовут эту необыкновенную старуху? И где она проживает? Если у вас еще есть немного времени, я составлю при вас документик и вы посмотрите, все ли в нем правильно, потому что от вашей затеи можно лишиться рассудка. У меня такое чувство, словно я должен встать на голову, чтобы составить документик должным образом.

Он сел за пишущую машинку и закрыл глаза.

— Она порядочная женщина? — вдруг спросил он. — Меня, конечно, интересует не ее моральный облик, а деловые качества. Я имею в виду качества, которые вы цените как бизнесмен. В таком случае имело бы смысл тактично попросить ее добровольно пойти на уступки и заплатить… я хочу сказать, взять деньги. Дать ей, скажем, неделю, чтобы она одумалась? Если она своевременно не явится к вам, то в понедельник утром она получит мой документик. Вы, конечно, отнюдь не обязаны проявлять деликатность, но, если дело и впрямь дойдет до суда, ваша добрая воля, несомненно, произведет на него самое благоприятное впечатление. Скромность, смиренный вид — все это учитывается, когда вы предстаете перед судьей, который может быть усталым, а то и вовсе хворым, который, возможно, недоволен жизнью из-за того, что прозябает в низовой должности, или страдает от семейных неурядиц, или накануне перебрал лишнего на банкете. В этих условиях любезность по отношению к противнику, проявленная вами, несомненно, настроит судью в вашу пользу. Уверяю вас, господин Боорман, даже внешность человека и та оказывает влияние на исход дела, и того, кто не даст себе труда побриться ради столь торжественного события, могут заставить выложить деньги не только потому, что он не прав, но и — в первую очередь — за то, что он позволил себе явиться в суд со щетиной на подбородке. Проиграл ты дело или выиграл, ты все равно обязан относиться к суду как к торжественнейшему событию в твоей жизни — такому же, как, например, бракосочетание. Судьи не любят, когда человек, слишком уверенный в своей победе, задирает нос, словно судья в черной мантии всего-навсего робот, который — даже против своей воли — должен запустить в его пользу карусель правосудия. Пси кос фанфаронство раздражает Фемиду. Если ваши права бесспорны, а вы, несмотря на это, являетесь в суд как побитый, но чистенький песик, который готов по первому сигналу завилять хвостом, а тем временем трепещет от страха перед богиней правосудия и ее слугами, тогда суд с величайшей радостью осчастливит вас изъявлением высшей справедливости, и вам останется лишь скакать от благодарности. Короче, я могу посоветовать только одно: давайте я сначала ей напишу.

Ван Камп уже принялся было печатать на машинке, когда вдруг снова обернулся к нам.

— Черт подери! Как это я сразу не сообразил! Уникальная возможность, господин Боорман! — воскликнул он в восторге. — Я оформлю финансовую санкцию или предписание о вручении наличных денег. Первый случай в моей практике, а я уже занимаюсь своим делом тридцать лет. Вам обеспечен блестящий успех.

— Единственное, чего я хочу, — это заплатить, — сказал Боорман.

— Вот именно. Об этом сейчас и будет речь. Заглянем сначала в свод законов. Предписание о вручении наличных денег, пли ПВНД, как сказали бы американцы. Ага, вот оно! Одно из тех добрых старых законоположений, где комар носу не подточит. Я сам отнесу ей деньги, приложив документик, который, в частности, будет содержать детальное описание ваших девяти ассигнаций с их номерами и так далее. Действуя по поручению такого-то, проживающего там-то, я, нижеподписавшийся судебный исполнитель такой-то, вручаю предписание о вручении наличных денег госпоже имярек. Великолепно! Проживающей по адресу и так далее. Представляете себе, господин Боорман? Указанное предписание касается суммы в восемь тысяч пятьсот франков, которую вышеупомянутый господин Боорман должен вышеупомянутой госпоже Лауверэйсен, как явствует из…

— Вы, конечно, можете представить доказательства вашего долга? — спохватился Ван Камп. — Есть у вас какие-нибудь документы, свидетельствующие о том, что ей надлежит получить с вас эту сумму?

— В свое время я по ошибке взыскал с нее слишком много, — неуверенно проговорил Боорман. — Доказать это нелегко, но ведь в ином случае я не стал бы навязывать ей мои деньги. Правда, я подготовил долговую расписку, если только она может вам пригодиться.

— Это лучше, чем ничего, — сказал Ван Камп, взглянув на расписку. — Если дело будет слушаться в суде, он вряд ли станет настаивать на представлении доказательств. Ведь ваши действия были бы необъяснимы, не будь вы ее должником. Разве что у вас не все дома. Честно говоря, я не исключаю, что потребуется судебно-психиатрическая экспертиза, потому что, во всяком случае, одна из сторон явно не в своем уме. Если госпожа Лауверэйсен действительно имеет все права на эти деньги и отказывается их взять, ее следует отдать под опеку. А если вы ничего ей не должны, то и вас не мешало бы свезти в сумасшедший дом… Но мы отвлеклись… На чем я остановился? Значит, так, указанное предписание касается суммы в восемь тысяч пятьсот франков, которую вышеупомянутый господин Боорман должен вышеупомянутой госпоже Лауверэйсен, как явствует из прилагаемой долговой расписки. В уплату вышеназванной суммы я предложил ей девять находящихся в обращении неповрежденных кредитных билетов Бельгийского национального банка. Восемь ассигнаций по тысяче франков каждая, датированных и нумерованных и так далее, и одна ассигнация достоинством пятьсот франков — здесь мы также укажем дату выпуска и номер. Ведь она может заявить, что вы ни разу не пытались вернуть ей долг (потому-то я и пойду к ней вместо вас), или же сказать, что вы хотели рассчитаться с ней товаром, который она вовсе не обязана принимать в уплату. Поэтому я осмотрел ваши ассигнации, как новобранцев, и признал все девять годными к действительной службе. Ни надрыва, ни пятнышко, ни подозрительных линий. И благодаря моему описанию каждая из них обретает четко выраженное лицо, которое свидетельствует о том, что данная ассигнация гарантирует оплату возложенной на нее части долга, а также служит поручительством за все остальные, если впоследствии вдруг выяснится, что дело не совсем чисто. Понимаете? Все это предусмотрено нашим старым добрым ПВНД. Далее следуют еще кое-какие юридические заклинания, но я не стану вас ими утомлять. Завтра я все это ей вручу, и если у нее хватит наглости отвергнуть деньги, то я незамедлительно вызову ее в суд. При всем при том я не могу отделаться от ощущения, что все это мне приснилось. Будь сегодня первое апреля, я бы на это не клюнул.

— Считайте, что ваше дело выиграно, — сказал он на прощание, — потому что никто не может противостоять нашему ПВНД. Единственная лонка дегтя в бочке меда — это неубедительный характер вашей долговой расписки. Печатей много, а хребта никакого. Несколько слов, накаляканных ее собственной рукой, куда больше пригодились бы нам, чем этот великолепный документ, состряпанный вами. Но если дело будет слушать Тэхелс, все кончится благополучно.

ДЕПОНЕНТСКАЯ КАССА

— С этой теткой нет сладу, — лояльно признал Ван Камп, когда мы спустя неделю справились о положении дел. — Уникальная личность! Она все время твердит только одно: с господами Боорманом, Лаармансом и де Маттосом она не желает иметь дела. Господин Лаарманс — ваш секретарь, если я не ошибаюсь?

Я утвердительно кивнул.

— О де Маттосе я ничего не знал, потому что вы никогда о нем не упоминали, и мое ПВНД составлено только от имени господина Боормана. Но если два других господина тоже желают отдать ей часть своих денег, мне придется все переписывать заново.

— В этом нет никакой необходимости, — заверил его Боорман. — Я один должен ей деньги, но эта женщина хлебнула горя и временами несет околесицу.

— Околесицы она не несла, — заметил Ван Камп. — Она только сказала, что не желает видеть вас и ваши деньги. Она хочет, чтобы и духу вашего не было в ее доме. Я объяснил ей, что дух тут ни при чем и что она занимает ложную позицию по отношению к вашим деньгам. Ибо наше ПВНД не мираж. Этот документ — хочет она того или нет — создает между вами узы, столь же реальные, сколь и само предписание, и в случае необходимости придется прибегнуть к мочу правосудия, чтобы их разрубить. Но как я ни пел, как ни расписывал ваши банкноты, она и слушать не хотела. И не будь я судебным исполнителем, она выгнала бы меня с помощью полиции. Честно говоря, я был рад, когда — живой и невредимый — снова оказался на улице. У нее такая тесная контора, что там нелегко увернуться от удара, как вы, наверно, заметили, а она размахивала своим костылем, словно каким-нибудь ломом. Вот вам квитанция из депонентской кассы, куда я сдал ваши банкноты. Захватите ее с собой, господин Боорман. Тогда вы по крайней мере сможете доказать суду вашу готовность выплатить деньги, и на этом дело закончится. Само собой разумеется, я вручил ей повестку, и дело будет слушаться двадцатого июня в третьем зале Торгового суда, второй этаж, третий коридор направо. Будьте там ровно в девять часов, так как неявка в суд — дело серьезное. Адвокат, по-моему, вам не нужен, потому что — хотя долговая расписка не очень тянет — в остальном ваше дело столь же бесспорно, сколь и беспрецедентно. Я сам, конечно, буду на суде. Так или иначе, все адвокаты Европы, вместе взятые, не смогли бы превратить эту долговую расписку в убедительный документ.

Боорман машинально взял квитанцию. Когда же Ван Камп пошел провожать нас к дверям, мой патрон, взглянув на бумажку, спросил, что теперь будет с его банкнотами.

— Они будут храниться в депонентской кассе до тех пор, пока их не заберет госпожа… как бишь ее фамилия? — сказал Ван Камп.

— А если она откажется взять эти деньги? — поинтересовался Боорман.

Ван Камп похлопал его по плечу.

— Об этом не беспокойтесь, — засмеялся он. — Инерция — главная добродетель кассы, и через тридцать лет деньги перейдут в собственность государства. Но как только суд вынесет решение, вы освобождаетесь от всех обязательств по отношению к этой даме и с этого дня можете прогуливаться, как павлин, под ее окнами, если это доставит вам удовольствие. При условии, конечно, что она проиграет дело.

— Но если она проиграет дело, — продолжал настаивать Боорман, — разве ее не должны отвести под конвоем к кассе и запихать деньги в ее сумку?

— Нет, так дела не делаются, — рассмеялся Ван Камп. — Привод здесь не предусматривается. Если она не возьмет деньги, то в течение тридцати лет касса будет вести себя смирно, словно ей ничего и не поручали, а затем она мгновенно изрыгнет ваши деньги, и общество, завладев ими, проглотит их и переварит, как алчное чрево. Но ведь это вам безразлично…

— А как же мне тогда получить назад свои деньги? — поинтересовался Боорман. — Она их ни в коем случае не возьмет, я же отнюдь не намерен обогащать общественную казну. Этак я никогда не избавлюсь от ноги.

— Ноги, сказали вы? Какой ноги? — спросил Ван Камп. И тревожно взглянул сначала на моего патрона, а затем на меня.

— Как я верну свои деньги? — вместо ответа снова спросил Боорман.

— Д-да, — задумчиво проговорил судебный исполнитель, — денег этих вам уже не вернуть. Разве что вы проиграете дело. Только в таком случае я могу взять их назад: если суд не признает вашего долга, тогда наш депозит лишается всякого смысла. А проиграть дело совсем не трудно. Достаточно, например, вам не явиться в суд или опорочить долговую расписку, которая и без того отдает липой. Но я с тем же успехом мог бы вообще отозвать иск, а это было бы жаль… Такое великолепное ПВНД! Но я обязательно приду в суд, можете не сомневаться.

Оставив контору, мы молча зашагали рядом. Боорман, бесспорно, еще сильнее меня ощущал, что Ван Камп завлек его в джунгли юриспруденции и бросил там на произвол судьбы.

— Я, конечно, ни в чем его не виню, — неожиданно заявил мой патрон. — Ван Камп со своим ПВНД ринулся в бой столь опрометчиво потому, что не мог понять простую вещь: по закону она не вправе чего-либо требовать от меня. Я же ничего не могу ему объяснить, потому что он того и гляди усомнится в моем здравом уме. Вы ведь заметили, что одно упоминание о ноге чуть было не вышибло из него дух? Во всем виноват я сам: искупление своего тяжкого греха я доверил беспомощным служителям писаного закона, и теперь они пытаются раздавить призрак кодексами, задушить его гербовыми бумагами. А так дело не пойдет, Лаарманс. Никакие судейские мантии и жабо не залечат ее душевной раны, тут не помогут и все три тысячи статей закона. Лучше бы она умерла, не из-за того, что ей отрезали ногу — не приведи господь! — а совсем случайно: от простуды, или под колесами трамвая, или что-нибудь в этом роде. А раз уж она осталась в живых, мне следовало бы броситься перед ней на колени и со слезами признать свою вину. Если и тогда она выставила бы меня на дверь, то призрак ноги, возможно, перестал бы меня тревожить и дело обошлось бы без денег. Но как мне решиться на это? Представьте себе, что я ползаю в пыли у ее ног — точнее, у ее единственной ноги — и с воплями прошу прощения. Тетка даже не примет всерьез мои униженные мольбы, она подумает, что это очередная уловка ползучего гада, прелюдия к какой-нибудь пакости. Я должен проявить благоразумие. Прежде мне всегда сопутствовала удача, а вот тут я влип. Первый раз в жизни я свернул с прямой дороги и теперь бьюсь, как муха о стекло. Пусть это послужит вам уроком. Мы, деловые люди, должны невозмутимо принимать как должное и деньги, и проклятия, а такие глупости оставлять тем, кто имеет к этому охоту и готов по первому зову бросаться на помощь, как Красный Крест… И все-таки униженные мольбы могут иметь какой-то — пусть ничтожный — шанс на успех, ведь сердце всегда отзывается на голос сердца. Было бы, однако, слитком хорошо, если бы каждый гребец в нашей галере расплатой за одну ногу мог уравновесить все прочие статьи прихода и споем хозяйстве. Блаженна паства римско-католической церкви, решающая такие проблемы с помощью исповеди, без ползания на коленях и без денег. И я не понимаю, почему ваш родственник Ян не предложил мне облегчить душу исповедью. Это напрашивалось само собой — он же не знал, что я не верю в бога. А рекомендацию возместить материальный убыток скорее можно было бы ожидать от язычника. А помазан ли он вообще миром, как положено, ваш братец Ян? Что же, сейчас мне остается лишь испить чашу варева, столь вдохновенно приготовленного Ван Кампом. Что делать? Если я стану давать показания в ее пользу и против себя, я получу деньги назад и снова их прикарманю, но в этом случае я никогда уже не избавлюсь от ее ноги. А раз так, лучше уж не отрекаться от ПВНД, а стоять намертво. И если даже депонентская касса навсегда захватит в свою пасть мои деньги, то я, как-никак, буду знать, что выплатил свой долг, и стану жить надеждой, что госпожа Лауверэйсен не устоит перед соблазном и в один прекрасный день — быть может, переодевшись — подойдет к окошечку кассы, чтобы незаметно для окружающих взять у этого бесстрастного чудища деньги, которые она отказывалась принять из моих грязных рук.

ТЭХЕЛС

Были все основания опасаться, что двадцатое июня будет таким же душным и жарким днем, как и девятнадцатое. Но в девять часов утра еще можно было дышать, к тому же третий зал Торгового суда был расположен с теневой стороны, и там только что вымыли пол. В зале собралось много народу — мужчин и женщин, которые тоже пришли искать правосудия в этот день. Люди в черных мантиях стояли у входа или прогуливались вдоль стены. Как видно, они были в отличном расположении духа: когда пошел какой-то их коллега, невзрачный, низкого роста, двое других схватили его и шутя немного помутузили. Время от времени то один, то другой, завидев своего клиента в толпе, приветливо махал ему рукой, а какие-то двое, протиснувшись к своему подопечному, наскоро вселяли в его сердце надежду, сопровождая свои слова бурной жестикуляцией. Их руки нервно плясали, заклиная, угрожая и умоляя, и куда лучше выражали скорбь, воодушевление и негодование, чем любой человеческий голос. Не успели мы усесться, как я услышал позади знакомый деревянный стук, и в зал вошла наша противница. Кое-кто из публики, несомненно, приняв этот звук за какой-то сигнал, повскакал со своих мест, но по мере того, как госпожа Лауверэйсен продвигалась по проходу, разделявшему левую и правую половины зала, люди снова садились. Когда же она остановилась, ей тотчас уступили место в первом ряду — единственном, где было достаточно простора, чтобы она могла вытянуть свою деревяшку.

В четверть десятого раздался звонок, и чей-то голос воскликнул: «Суд идет!» Люди в черных мантиях замолкли, все встали, и из боковой двери, как из ризницы, действительно появился суд: два — человека — один толстый, а другой ничем не примечательный. Они положили перед собой на стол толстую кипу бумаг, подтянули под свои ягодицы два кресла и осторожно уселись. Все присутствующие тоже сели.

Затем вошел еще один человек, явно занимавший более скромное положение. В руках у него был список, и он выкликнул фамилии тяжущихся, дела которых должны слушаться еще до полудня, и тогда несколько фигур в черных мантиях пробрались к судейскому столу и, перешептываясь, принялись возиться с бумагами. Наконец все, казалось, было готово и суд вызвал первую пару тяжущихся. Остальные стали внимательно прислушиваться к разбирательству, чтобы на опыте первой пары получить представление о том, что ожидает их самих.

В десять часов в огромных окнах показалось солнце, поразившее всех своим королевским великолепием, а в одиннадцать в зале появился Ван Камп и сел рядом с Боорманом.

— Двадцать два дела. Ваше будет слушаться примерно в полдвенадцатого, — пояснил он. — Это я так подстроил, потому что раньше не мог сюда прийти. И то пришлось бежать со всех ног. Председательствует Тэхелс, как обещал мне секретарь суда. Смотрите, он уже размяк от жары. Давай-давай потей! — ободряюще пробормотал он.

В зале стало так жарко, что пришлось даже открыть дверь, но из-за шума в коридоре ее скоро опять закрыли. Толстяк то и дело поправлял свое жабо — несомненно, потому, что мантия слишком туго стягивала его шею. На стол рядом с собой он положил носовой платок.

— Он быстро все провернет, — сказал Ван Камп.

И правда, все дела решались теперь с молниеносной быстротой. Несколько метких вопросов, минутный разговор с невзрачным человеком, сидевшим рядом, и сразу вслед за этим — решение. Какая-то женщина все еще пыталась что-то объяснить и выворачивала свою сумку в поисках новых документов, доказывающих ее правоту, а громовой голос уже вызывал следующую пару.

— Боорман против Лауверэйсен! — раздалось вдруг, и тяжущиеся предстали перед Тэхелсом.

— Жаль, что она калека, — сказал Ван Камп. — А не то они могли бы стать идеальной парой. Одного роста, одних лет, и оба с достатком — у нее, конечно, есть деньжата, иначе и быть не может. Вот только эта деревянная нога…

Тем временем Тэхелс бегло проглядел судебную повестку.

— Стало быть, речь идет о сумме в восемь тысяч пятьсот франков, — проговорил он.

И, повернувшись к госпоже Лауверэйсен с некоторой предупредительностью — вызванной, несомненно, ее костылем, — осведомился, почему она отказывается платить.

Ван Камп, ухмыляясь, ткнул меня локтем в бок.

— Почему я не хочу платить? — со смехом переспросила она.

— Сударыня, — сказал Тэхелс, взяв в руки носовой платок, — мне предстоит рассмотреть еще семь дел. К тому же здесь принято проявлять некоторое уважение к суду. Смех меня не убеждает, но, если вы спокойно скажете, почему вы отказываетесь платить, мы быстро внесем ясность в дело. Я ведь вам не враг.

— Я должен платить, а не она, — заявил Боорман, всеми силами стремившийся указать судье правильный путь.

Тэхелс взглянул сначала на госпожу Лауверэйсен, которая, однако, не объяснила причину своего смеха, а затем устремил взор на Боормана.

— Я думал, что истец — это вы, — сказал он.

— Так оно и есть.

— Но чего же вы, собственно говоря, хотите? — раздраженно спросил Тэхелс.

— Я хочу заплатить ей деньги.

Ван Камп едва мог усидеть на месте и то и дело толкал меня в бок локтем. Люди в мантиях, сбежавшись со всех сторон, как черные птицы, прильнули к барьеру, отделявшему суд от зала.

— Стало быть, иск заявлен стороной, которая хочет заплатить, — начал вслух размышлять Тэхелс, смахнув с лица крупные капли пота. — А что же ответчица?

— Она не хочет, — сказал Боорман.

— Чего она не хочет? — спросил Тэхелс.

— Брать деньги.

Тэхелс откинулся назад в своем кресле, перевел тревожный взгляд с истца на ответчицу, а затем посмотрел на сидевшего рядом с ним человека, который принялся тщательно изучать досье. Кто-то из людей в мантиях явно отпустил остроту, и по их черному ряду прокатился приглушенный смех.

— Господа, тише, пожалуйста! — увещевающе сказал судья. И, повернувшись к ответчице, проговорил чуть ли не умоляющим тоном:

— Возьмите деньги, сударыня, и все будет в порядке.

Ван Камп изо всей силы толкнул меня в бок.

— Предписание о вручении наличных денег было оформлено, — заявил вдруг невзрачный человек. — Сумма сдана в депонентскую кассу. Это подтверждается документом, составленным судебным исполнителем Ван Кампом.

При упоминании этой фамилии черные мантии оживились и, обернувшись, с восхищением взглянули на моего соседа. Один из адвокатов приветливо помахал ему рукой, после чего весь ряд служителей Фемиды в черном облачении снова повернулся к алтарю.

— Деньги, таким образом, находятся в вашем распоряжении, сударыня, — сказал Тэхелс, пологая, что он нашел выход из положения. — И я хочу похвалить истца за его честность, которую я назвал бы чрезмерной, если бы этот эпитет был применим к такому понятию, как честность. Во всяком случае, в истории коммерческих отношений, насколько мне известно, еще никогда не бывало такого случая. Никто бы этому даже не поверил.

— Никто отсюда и до самого Пекина, — пробормотал Ван Камп.

— Извините, — заговорила ответчица, — но я хочу знать: может ли человек, продавший мне гнилые яблоки, принудить меня взять мои деньги обратно, если я предпочитаю оставить у себя гнилой товар?

Маленький адвокат, которого в девять утра мутузили его коллеги, прыснул и выбежал из зала. Тэхелс побледнел. От гнилых фруктов ему явно стало еще более тошно, чем было до сих пор. Но прежде чем он успел вымолвить слово, невзрачный человек шепнул ему на ухо нечто заслуживающее внимание.

— Факт долга доказан и признан, сударь? — спросил он Боормана.

— Долговая расписка, — прошипел Ван Камп. — Если мы избежим этой опасности, дело выиграно.

— Ничего я не признаю, — решительно заявила ответчица, — в крайнем случае я готова взять назад свои слова о гнилых яблоках, хотя товар, который мне навязали, был немногим лучше.

Тэхелс начал торопливо обсуждать что-то со своим помощником, и они заглянули в свод законов.

— Слушание дела откладывается до двадцатого октября, — наконец возвестил судья с сияющим лицом. — Сударь, в вашем распоряжении четыре месяца, чтобы представить доказательства, что ваш долг действителен и признан, как таковой, потому что в деле на этот счет нет никаких сколько-нибудь убедительных документов.

И он схватился за свой носовой платок.

— Ферниммен против Хопстакена! — раздалось в зале.

АУКЦИОН

После того как долговая расписка была отвергнута судом и Боорман понял, что нет никакой возможности раздобыть веские доказательства своего долга, ему пришлось примириться с тем, что так или иначе дело было бы прекращено, после чего Ван Кампу не без труда удалось вырвать девять ассигнаций из зубов депонентской кассы и вернуть их Боорману.

Разговоры о ноге затихли, и я стал надеяться, что постепенно ее поглотит пучина времени. Но месяца четыре спустя ко мне вдруг явился Боорман, он размахивал газетой, в которой подчеркнул объявление об аукционе.

— Теперь она от нас не уйдет, Лаарманс. Глядите! — И вне себя от восторга он бросил газету передо мной на стол.

Это было одно из тех объявлений, которыми обычно полны воскресные газеты. В нем сообщалось, что нотариус Фиане на другой день в десять часов утра приступит к публичной продаже земельного участка на улице Фландр, в соответствии с кадастром занимающего площадь пятьсот тридцать квадратных метров, вместе со всем движимым и недвижимым имуществом: жилыми помещениями и мастерскими, принадлежащими широко известной кузнице П. Лауверэйсена и находящимися в хорошем состоянии, а также оборудованием, состоящим из различных машин и инструментов, включая паровую машину мощностью 40 лошадиных сил, с котлом; четыре токарных и два сверлильных станка, один зуборезный станок, один штамповочный пресс, приводные ремни, шесть наковален, многочисленные молотки, напильники, гаечные ключи, клепальные молотки, приблизительно семь тысяч килограммов листового и углового железа, одну тысячу пятьсот килограммов профильного железа, кузнечные мехи, несгораемый шкаф, приблизительно четыре с половиной тысячи килограммов макулатуры и т. д. и т. д. Кузница открыта для осмотра с двух до четырех.

Дочитав до конца длинный список, я все же не мог понять, почему «она теперь от нас не уйдет». Весь этот перечень, на мой взгляд, не давал никаких оснований надеяться, что единоборство с ногой, которая и у меня уже стояла поперек горла, могло решиться в пользу Боормана. Сказать по правде, мой патрон внушал мне некоторую тревогу. То, что кровопускание пятилетней давности он теперь пытался возместить переливанием крови, еще как-то можно было понять. Но после того, как мы посетили контору госпожи Лауверэйсен и предложили ей деньги, он очистился — по крайней мере, в моих глазах — от всякой скверны и весь судебный процесс, по-моему, был уже ни к чему. И это я еще хоть мог понять, тогда как его безмерное возбуждение по поводу публичного аукциона попросту пугало меня. Отложив газету, я покачал головой.

— Не понимаете?

И он игриво схватил меня за шиворот.

— Да, прирожденным детективом вас не назовешь, Лаарманс. Неужели вы ничего особенного не заметили в инвентарной описи? Вы пожимаете плечами? А четыре с половиной тысячи килограммов макулатуры? Четыре с половиной тысячи килограммов рыбьих потрохов вас, конечно, тоже не удивили бы? Ведь речь идет не о распродаже имущества типографии! Или, может быть, вы думаете, что на белом свете есть хоть одна кузница с таким запасом макулатуры? Да столько бумаги не найдется и у самого Крупна в Эссене. Вы все еще ничего не поняли? Но ведь это же не что иное, как остаток наших ста тысяч журналов! Вес соответствует числу, которое мы определили на глаз; если на журнал приходится по пятьдесят граммов, то это дает девяносто тысяч экземпляров, не так ли? А что она сделала с остальными десятью тысячами, одному богу известно.

— Но я не вижу никакой связи…

— Никакой связи? Я куплю всю эту макулатуру. И тогда ее собственный нотариус всучит ей мои деньги вместе с общей выручкой от распродажи, и ни один черт не разберет, какая часть приходится на мою долю. Деньги есть деньги. Нотариус, конечно, будет хлопать глазами — ведь не зря эта макулатура значится самой последней в описи. И вообще-то ее упомянули лишь потому, что такую огромную кучу было просто невозможно игнорировать. Но они не рассчитывают получить за нее много денег, тем более что вывезти ее тоже нелегкое дело, а грузчики заламывают теперь высокую цену. Вы непременно должны прийти на аукцион — он будет моим триумфом. А из нотариальной конторы мы отправимся с вами в «Золотой фазан». За мой счет. Если у вас есть хорошая девчушка, прихватите ее с собой.

Замысел его был ясен до предела, и я лишь подивился собственной недогадливости. Откуда только у этого человека берется энергия, подумал я, чтобы неустанно преследовать цель, которая мне с самого начала представлялась недостижимой, а теперь вдруг все же стала казаться реальной?

С его стороны это, конечно, было чистейшее упрямство. Как всегда, он хотел, чтобы последнее слово осталось за ним. Я не верил, что он по-прежнему носит эту ногу в споем сердце — ведь приливы любви к ближнему, как правило, весьма недолговременны.

Когда мы вошли в аукционный зал, там уже сидело с полсотни людей, среди них здоровенные парни, которых я мысленно зачислил в категорию кузнецов. Еще там было несколько теток, видимо старьевщиц; я заподозрил их в том, что они тоже пришли сюда ради бумаги. Рядом со мной сидела бабенка, жевавшая бананы. Я заметил и людей весьма неопределенного обличья, которые, возможно, пришли сюда просто из любопытства, а у стены в конце зала торчал полицейский. В передней части зала, на возвышении, стоял стол с деревянным молотком и стул. Время от времени показывался какой-то человек и смотрел, достаточно ли собралось народу, чтобы приступить к аукциону, и, когда публика уже начала проявлять признаки нетерпения, появился наконец господин в черном. Это, несомненно, был сам нотариус, потому что он сел за стол, стуком молотка призвал всех к тишине и огласил условия аукциона.

Затем он приступил к распродаже имущества в строгом соответствии с порядком, в каком оно значилось в газетном объявлении, так что прошло довольно много времени, пока очередь дошла до бумаги. На некоторые предметы с трудом находились покупатели, другие же вызывали ожесточенную схватку. Так, например, из-за дурацких кузнечных мехов чуть было не передрались два претендента, каждый из которых уверял, что именно он назвал последнюю цену.

— Купить-то легко, — шепнул мне Боорман, — но как потом избавиться от этой бумаги? Я не хотел бы ее забирать. Самое лучшее было бы сразу же уступить ее кому-либо из конкурирующих скупщиков. Постарайтесь запомнить их в лицо, и при выходе из зала я кого-нибудь из них заарканю. В крайнем случае я отдам им эту бумагу бесплатно…

— Четыре с половиной тысячи килограммов бумаги! — провозгласил нотариус. Он извлек из своего портфеля экземпляр нашего «Всемирного Обозрения» и раскрыл его, словно показывая, что журнал и внутри изготовлен из настоящей бумаги. И в это мгновение я в самом первом ряду увидел Ногу.

— Весь запас состоит из экземпляров этого журнала, — пояснил нотариус. — Глянцевая бумага высшего качества.

И этим, по существу, исчерпывалось все, что можно было сказать о товаре. Воцарилась тишина, словно никто не хотел первым начинать военные действия, пока наконец один верзила, которого я принял за кузнеца, не произнес робким голосом:

— Сто франков.

И сразу же стало ясно, кого из присутствующих интересует бумага: одни встали со своих мест, другие заметно насторожились, третьи вдруг застыли на месте. Моя соседка держала в руках недоеденный банан, но больше не брала в рот ни кусочка.

— Сто пятьдесят, — сказал кто-то позади нас, после чего первый выкрикнул:

— Двести!

Эти двое попеременно предлагали все большие и большие суммы, и, когда верзила дошел до двухсот восьмидесяти, его конкурент накинул последние десять франков. Уже казалось, что окончательной ценой будут двести девяносто франков, но тут моя соседка, которая все утро молча жевала, вдруг подняла кверху свой очищенный банан, чтобы привлечь внимание нотариуса, и спокойно предложила триста пятьдесят. Она была так уверена в том, что никто не посмеет перекрыть эту огромную цену, что тотчас же запихала в рот последний кусок банана, а кожуру отшвырнула ногой под стулья. Человек, предложивший первую цену, обернулся к ной с приветливой улыбкой, словно гордясь ее победой над собой.

Нотариус, видимо, тоже понял, что вопрос уже решен, и взял в руки молоток.

— Триста пятьдесят… Кто больше?

Боорман встал и вытянул руку, как Муссолини.

— Восемь тысяч пятьсот франков! — прогудел он своим низким басом.

Моя соседка вытаращила на него глаза, поперхнулась, закашлялась, безуспешно попыталась подавить смех и, наконец, разразилась диким хохотом. Публика в зале тоже начала смеяться, так что задрожали стекла. Все повскакали со своих мест.

— У-лю-лю! — заорал кто-то.

— Вон из за-ла! Вон из за-ла! Вон из за-ла! — скандировали скупщики бумаги, сопровождая свои выкрики ритмичным топотом ног.

Нотариус забарабанил молотком по столу, и, когда шум несколько утих, послышался его голос.

— Сударь, — воскликнул он, — я вас убедительно прошу не нарушать общественного порядка! Здесь не балаган!

Полицейский оторвался от стены и неторопливым шагом направился к нам. Нога обернулась и пристально посмотрела на нас.

— Повторяю: восемь тысяч пятьсот! — заревел Боорман. — Вы что, оглохли? Объявите, что покупка, за мной!

— Миллион восемьсот пятьдесят тысяч франков! — неожиданно заорал человек в котелке, вскочив на стул.

Это предложение было встречено громкими криками «ура». То, что Боорман крикнул в ответ, уже нельзя было расслышать, но я видел, как растерянный нотариус подал своим молотком знак, и полицейский схватил Боормана за плечо.

— Пошли! — сурово проговорил он.

Боорман был невысок ростом, но обладал поистине богатырской силой. Как-то раз во время уборки он поднял бюст Леопольда II — тяжелую мраморную глыбу, которую я не мог сдвинуть с места, — и один вынес его из Музея Отечественных и Импортных Изделий в коридор.

Он взглянул на ухватившую его руку и стряхнул ее с такой силой, что полицейский, потеряв равновесие, растянулся во весь рост между стульями. Каска свалилась с его головы и, покатившись по полу, несколько раз перевернулась, а затем встала, как цветочный горшок.

Все расступились вокруг Боормана, словно отшатнувшись от сумасшедшего. Полицейский тотчас же вскочил на ноги и снова нацепил на себя каску, предварительно смахнув с нее пыль рукавом. Он перелез через стул, вытащил свою резиновую дубинку и стал осторожно приближаться к Боорману.

— Дурошлеп! — воскликнул чей-то голос, и тотчас же все принялись кричать хором: «Ду-ро-шлеп! Ду-ро-шлеп!», а потом снова: «Вон из за-ла! Вон из за-ла!».

Неожиданно на Боормана, безуспешно пытавшегося перекричать этот шум, сзади накинулся тот самый верзила, который предложил первые сто франков.

Я прекрасно понимал, что мой священный долг — схватить за горло этого мерзавца, но у меня тряслись колени, а руки беспомощно повисли — грубая сила всегда завораживала и парализовала меня.

— Скорей! Наручники! — завопила любительница бананов.

И в мгновение ока полицейский защелкнул наручник на правом запястье Боормана. Скупщик бумаги схватил его за левую руку, но тут же отпустил ее, отброшенный в сторону.

— Я пойду, — сказал Боорман и решительно зашагал к двери, волоча за собой полицейского.

— Этот тоже в заговоре! — крикнула тетка, указывая на меня пальцем, и я тотчас же нырнул в толпу.

Нотариус снова принялся стучать молотком, и уже у самого выхода я снова услыхал его голос:

— Триста пятьдесят франков — раз! Триста пятьдесят франков — два! Кто больше?.. Продано!

На тротуаре я увидел толпу людей, сгрудившихся вокруг Боормана и отталкивавших друг друга, чтобы увидеть его вблизи.

— Что случилось? — спросил какой-то прохожий.

— Наверное, это коммунист.

— Таких надо убивать на месте, — сказал старый барин, стоявший рядом со мной, — весь этот сброд в тепле и в холе сидит за наш счет по тюрьмам…

— Да что ты в этом понимаешь, старый хрыч? — воскликнул парнишка в засаленной копке.

К счастью, полицейский уже остановил проезжавшую мимо машину, сел в нее вместо с Боорманом, дверца захлопнулась, и они уехали. Последние зеваки нерешительно переглянулись, и каждый пошел своей дорогой.

— Старый хрыч! — ухмыляясь, крикнул парень вдогонку барину.

Я остался один, и в мою душу закралась печаль. Никогда еще мне не приходило на ум, что я люблю Боормана, а теперь я понял, что он — мой духовный отец. Мне было тошно от сознания своей трусости, и я предпочел бы оказаться где-нибудь на краю земли — на какой-нибудь ферме в Новой Зеландии, лишь бы не попадаться больше Боорману на глаза. Ведь рано или поздно нам все равно придется расстаться, а этот повод не хуже любого другого. Но хотя я не был рожден для подвигов, все же я не мог бросить Боормана на произвол судьбы — моя сыновняя привязанность требовала, чтобы я по крайней мере попытался найти слова утешения. Поэтому я спросил, где находится полицейский участок, и отправился туда. На фоне сверкающих пуговиц и сабель передо мной всплыло мирное видение «Золотого фазана», где Боорман думал отпраздновать вместе со мной свою победу.

В караульном помещении уютно расположилось с полдюжины полицейских. Они повесили каски и пояса на стену и, покуривая трубки, листали газеты. Моего патрона нигде не было видно. Я спросил у одного из полицейских, где Боорман, но тот вместо ответа сам начал спрашивать, кто я такой и зачем мне вообще надо это знать. Тогда я назвался секретарем господина Боормана в расчете на то, что с человеком, имеющим секретаря, будут обращаться более уважительно, чем с любым другим. Мой расчет в какой-то мере оправдался: полицейский сразу же сообщил мне, что господин Боорман находится у комиссара, и предложил мне обождать, если я хочу перемолвиться с ним словечком.

Это «перемолвиться» так испугало меня, что я не мог усидеть на стуле. Я вертел в руках свою шляпу и напряженно прислушивался: время от времени из смежной комнаты до меня доносились звуки голосов. Вскоре в караульное помещение вошел бородатый господин в очках, которого все называли «доктор». Он, видимо, был здесь своим человеком: не дожидаясь приглашения, он сразу прошел в комнату, где, как я полагал, находился Боорман. Спустя несколько минут он снова появился и, неопределенно кивнув всем на прощание, исчез так же внезапно, как и пришел.

Потом все, казалось, затихло. Четверо полицейских начали играть в бридж, а пятый принялся читать вслух газетную заметку о чьей-то золотой свадьбе:

— «Супруга еще помнит, как нага первый король…»

Тут в караульное помещение втащили мертвецки пьяного субъекта, который не мог ни говорить, ни стоять на ногах, ни сидеть. Его просто положили на пол, и после небольшой перебранки — потому что никто из картежников не желал помогать своим коллегам — полицейский, читавший газету, и еще один, случайно вошедший в караулку, уволокли пьяницу в заднюю комнату.

— Четверка треф! — сказал кто-то.

Вдруг я услышал скрип тормозов подъехавшего автомобиля, и в караульное помещение вошли два здоровенных парня в белых халатах. Они постучались в дверь полицейского комиссара, и их тотчас же впустили внутрь. Мгновение спустя появился Боорман в сопровождении двух санитаров. После того, как он покинул нотариальную контору, с ним, видно, еще что-то приключилось — он был без шляпы, а через всю левую щеку тянулся синяк. Он увидел меня, и лицо его просветлело.

— Жаль, что нашей пирушке не суждено было состояться, Лаарманс, — сказал он. — Но мы еще свое возьмем. И не беспокойтесь обо мне. Я надеюсь, что скоро все уладится и через несколько дней я к вам заявлюсь.

— Снимай карты! — проговорил один из игроков.

— Пошли! — сказал санитар. И они вышли из караульного помещения.

Я последовал за ними и увидел, что у подъезда стоит санитарная карета.

— «Кортхалс Пятнадцатый»! — рассмеялся Боорман, залезая в машину вместе со своими стражами. И карета тронулась.

Ослабевший от голода — было уже почти три часа дня, — я вяло добрел до ближайшей трамвайной остановки, нашел там небольшое кафе и набил себе брюхо каким-то непонятным мясным блюдом. Ощутив прилив новых сил, я решил, что не пойду домой до тех пор, пока не узнаю, куда отвезли Боормана. Я запасся сигарами и потащился назад в участок, где застал уже совсем других полицейских, которые, судя по всему, вообще ничего не знали о Боормане. Я раздал все свои сигары, что явно озадачило полицейских, так как запас был весьма изрядный, и рассказал им о том, что произошло полчаса назад. И тогда пожилой полицейский, очевидно, считая, что за мое угощение следует отплатить добром, сказал, что их участок связан только с Центральной больницей и что человека, о котором я спрашиваю, скорее всего отвезли именно туда. Через четверть часа я уже беседовал с привратником, который показал мне на объявление, где черным по белому было написано, что посещение больных разрешается только по четвергам и субботам с двенадцати до часу.

— У ворот висит еще одно такое объявление, — сказал привратник. А привезли сюда Боормана или нет, он не знает.

— Какая разница, — добавил он. — Вас к нему сейчас все равно бы не пустили.

БОЛЬНИЦА

В четверг я чуть было не пропустил полдень, на время позабыв о Боормане. К счастью, мой взгляд упал на какое-то нотариальное объявление, и, спохватившись, я ровно в двенадцать часов уже был в больнице, где сразу же обнаружил, что Боормана и впрямь привезли сюда. Позвали медицинскую сестру. Она не стала возражать против визита и провела меня в большой зал, где рядами стояли кровати, мимо которых я зашагал, не решаясь взглянуть на пациентов. На самой крайней кровати лежал Боорман, аккуратно укрытый одеялом. Внешне он был совершенно спокоен.

— Вы замечательный парень, Лаарманс, — сказал он, пожимая мне руку.

Я спросил, как его дела и долго ли он намерен оставаться в больнице — вся ситуация казалась мне кошмарным сном. И откуда у него на лице синяк?

— Пустяки! — ответил он. — Полицейский — представитель государства, и, сшибая его с ног, вы ниспровергаете короля. А это влечет за собой не только кару, предусмотренную законом, но и расплату на месте. Можно ли иначе охранять общественный порядок? Ведь не зря же изобрели резиновую дубинку! Долго ли я намерен здесь оставаться? — засмеялся он. — Разумеется, у меня нет подобных намерений, но это ничуть не меняет дела, потому что период наблюдения еще не окончен. Понятно вам? Разве собаку, у которой заподозрили бешенство, не надлежит тщательным образом обследовать, прежде чем ее спустят с цепи? Ван Камп был прав, когда предсказывал, что без психиатров дело не обойдется.

Вдруг раздался чей-то дребезжащий голос:

— Что пел Иоанн Креститель в своей ванне? «Брабансону». А я ее тоже знаю!

И голос затянул слова национального гимна:

— «Ликуйте, бельгийцы, ликуйте!»

Я почувствовал, что бледнею, и тихо спросил, кто это поет.

— Один пациент из нашей палаты, — успокоил меня Боорман, — он сидит в своей ванне и распевает. Видите ли, Лаарманс, эту больницу лучше всего сравнить с мясорубкой: с одного конца входишь, из другого выходишь. А податься назад невозможно. Люди, которые здесь служат, выхватывают тебя из внешнего мира, а внешний мир не принимает тебя назад, пока на тебе не проставят штемпель. А прежде чем определить диагноз, они проделывают серию тестов — большинство из них я уже прошел. Так, например, я должен был рассказать им свою биографию или по крайней мере те подробности, которыми я готов был с ними поделиться, так что о ноге я ни разу не упомянул. Если бы тогда в полицейском участке я не сболтнул бы о ней, я навряд ли угодил бы сюда. Но черт меня дернул объяснить им, почему я предложил столь высокую цену за бумагу, и тогда они сразу смекнули, что к чему… Здесь мне велели трижды подряд произнести «сыворотка из-под простокваши», и я отчеканил эти слова так, как не сумел бы ни один работник молочной фермы. Затем я убедительно доказал им, что ничего не вижу там, где видеть нечего, ничего не обоняю там, где нечего обонять, и ничего не чувствую там, где чувствовать нечего. Сердце, легкие и желудок, а также глотка и задница у меня в полном порядке, рефлексы — загляденье. Последнее, кстати, мог бы им подтвердить полицейский. Я не только ощущаю булавочные уколы, холод, тепло и прикосновения, но и к тому же боюсь щекотки. Моча и кровь — высшей пробы.

— Но Иоанн Креститель не знал французского языка, а я знаю. «Минули столетия рабства, бельгиец восстал из могилы», — визжал человек в своей ванне.

— К этому быстро привыкаешь, — успокаивающим тоном сказал Боорман, увидев, что я вздрогнул. — Если Патэт просидит в воде до вечера, то ночью он, может быть, заснет и петь уже не станет. Но вот тот, который на соседней койке, гораздо хуже: он перестилает свою постель и днем и ночью.

Я обернулся и увидел старичка в ночной рубашке, который и в самом деле сосредоточенно суетился у своей койки.

— В Канаде кровати куда лучше! — проворчал он, пнул койку ногой, как собаку, и снова залез под одеяло.

— Только ничего не говорите, — предостерег меня Боорман, который, казалось, уже вполне освоился с обстановкой. — Он вас, правда, все равно не услышал бы, потому что слышит и видит только свою постель. Но вы не член нашего сообщества, а посторонний человек, и потому вам следует проявлять осторожность, а не то вас сразу же выставит за дверь коалиция психов и медиков, действующих заодно… Моча и кровь, стало быть, высшей пробы, но я боюсь, что мне придется еще подвергнуться люмбальной пункции, прежде чем меня проштемпелюют. Они, наверно, захотят рассмотреть поближе мою спинномозговую жидкость. Вооружимся, однако, терпением — теперь уже осталось ждать недолго, и, хотя «Золотой фазан» несколько отсрочен, он отнюдь для нас не потерян.

Боорман мечтательно уставился в потолок.

— Мысленно я иной раз прохаживаюсь по этой палате, словно пришел сюда с визитом, и взор мой всякий раз останавливается на моей собственной койке, и я принимаюсь разглядывать безумца, который в ней лежит. Хотя меня скоро выпишут отсюда как обыкновенного проказника, факт остается фактом: я куда более безумен, чем все мои рехнувшиеся друзья по несчастью, которые распевают в панне или без устали взбивают постель. Послушайте Патэта без всякой предвзятости! Разве он кому-нибудь помешал бы, если бы его пустили разгуливать без смирительной рубашки по городу и заливаться соловьем сколько ему угодно? Или возьмите моего соседа. Разве кому-нибудь был бы вред от того, что он каждый день взбивал бы свою постель на центральной площади города? Разве изо дня в день нам не приходится наблюдать куда более нелепые поступки? Чего стоят все эти сановники, увешанные орденами, прелаты, согнувшиеся под бременем митр и парчи, шествующие за первым попавшимся гробом с таким скорбным видом, словно у них сердце разрывается от горя, и выступающие с еще большей торжественностью, чем на похоронах собственной матушки, которая, возможно, в прошлом содержала кафе весьма сомнительного свойства? А на другой день — то ли по случаю какого-то юбилея или рождения принца — они снова топают, но теперь уже с такими самодовольными физиономиями, что можно подумать, будто наконец пожаловал сам мессия. А все те, что стоят и ждут на снегу или под палящими лучами солнца, чтобы при виде процессии пустить слезу или радостными воплями сорвать себе голосовые связки! Я уже не говорю о мучениках, которые столько лет подписывают бланки заказа, словно с их помощью могут обрести вечное блаженство, и принимают мою болтовню за чистую монету Национального банка… Я весь покрылся холодным потом, когда сестры схватили меня, чтобы выкупать в ванне. Я тогда был готов разнести все в щепы, так как понял, что чувствует человек, когда выставляют напоказ его наготу или силой натягивают на него ненавистную одежду. Поистине, Лаарманс, куда легче перенести бичевание! Но тут, словно в каком-то озарении, я вдруг осознал, что мой классовый долг повелевает мне смириться и что неслыханная сумма в восемь тысяч пятьсот франков, которую я предложил за бумагу, и впрямь характеризовала человека моих лет как бунтаря — ведь паразит, каковым я являюсь, отнюдь не заинтересован в том, чтобы ускорить воцарение нового строя, который заставит нас работать лопатами и мотыгами, без всяких перевязей и митр. Честно говоря, я не сожалею, что нашел здесь убежище и защиту от самого себя. Был бы я молодым бородачом в фетровой шляпе, с трубкой и тростью, как вы в свое время, мне бы просто дали под зад коленом и отправили домой. Но я уже тридцать лет верчусь в этом колесе, и для меня нет оправданий, когда я такое выкидываю. Бедный полицейский с резиновой дубинкой лишь выполнил свой долг, и они совершенно правы, что не отпускают меня, предварительно не осмотрев, не ощупав и не обнюхав как следует. Да и мне самому так гораздо спокойнее. К чему я, собственно говоря, стремился? Можете вы мне это объяснить? И так я снова осознал, что куда разумнее поступает тот, кто ничего не ищет, а берет, что подвертывается под руку.

Время визита истекло. Я пожал Боорману руку, произнес несколько банальных слов и, оставив его в постели, со вздохом облегчения вышел на свежий воздух. И тут я вдруг вспомнил своего кузена Яна. Наверно, ведь при больнице есть духовник и, возможно, Ян с ним знаком.

Я пообедал, сделал несколько визитов, которые никак нельзя было отложить, и к пяти часам уже был у Яна. Я развернул перед ним всю нашу панораму: эпизод с девятью ассигнациями, которые мы хотели вернуть, великолепное предписание о вручении денег наличными, оформленное Ван Кампом, историю с долговой распиской и гнилыми яблоками, бунт скупщиков бумаги и роковые последствия вынужденного знакомства Боормана с комиссаром полиции и резиновой дубинкой.

— И вот его уже четыре дня держат в больнице, — закончил я свой рассказ. — Зато уж я и слезы не пророню, если завтра тетушка Лауверэйсен вдруг лишится последней ноги, а заодно и вовсе испустит дух! — в ярости объявил я.

Он слушал меня с открытым ртом, словно я рассказывал ему сказку, но когда я назвал Ногу по фамилии, он тотчас же спросил, о какой именно Лауверэйсен идет речь, и тогда я упомянул кузницу и улицу Фландр.

— Вот так так! Но ведь я знаю эту женщину, Франс! — воскликнул он. — Я хорошо ее знаю, куда лучше, чем тебя, потому что у нее по крайней мере открытая душа; я исповедывал матушку Лауверэйсен сотню раз, когда служил в том приходе. Если бы вы тогда не скрыли от меня ее фамилию, я не дал бы Боорману тот злосчастный совет, а сразу же пошел бы к ней сам. Конечно, я и сейчас готов это сделать, но сначала надо вызволить его из больницы — кто знает, что там еще с ним выкинут! Хорошо хоть, что теперь не принято распинать на кресте. Пусть он сначала выйдет из больницы, а потом я уж прослежу за тем, чтобы эти двое не разорвали друг друга в клочки. Ведь такой человек, как он, не останавливается ни перед чем. Пошли!

Черпая сутана моего кузена, всесильная и вкрадчивая, как сама смерть, открыла нам двери больницы. Хотя уже было семь часов вечера, а не полдень, привратник не стал ссылаться на объявление, «копия которого висит у ворот», а склонился перед нами в почтительном поклоне. Тотчас же выпроводив двух человек из зала ожидания, он втолкнул их в какой-то закуток, где стояли метлы и вешалка, и предоставил всю комнату в наше распоряжение. Затем, вызвав посыльного, он велел ему отыскать в больнице духовника и привести сюда. Мы немного подождали; вскоре раздался деликатный стук в дверь, и в комнату вошел двойник моего братца. Они поздоровались друг с другом, как члены одного и того же клуба, после чего Ян удалился в сопровождении своего коллеги, видимо, туда, где они могли поговорить с глазу на глаз.

Ждать мне пришлось долго. Я услышал легкие торопливые шаги, затем щелкнул выключатель и в комнату заглянула хорошенькая сестра милосердия, но, видимо, не найдя того, кого искала, она снова оставила меня одного.

— Наверное, они вон в том закутке, — проговорил я, но ее уже след простыл.

И тут свершилось чудо. Дверь распахнулась, и вошел Боорман — на этот раз между двумя конвоирами в черном. Бледный, с зеленым синяком на лице, он походил на воскресшего из мертвых. Шляпы на нем не было — ее так и не нашли.

— Вы молодчина, Лаарманс! Но от люмбальной пункции вам все же не удалось меня спасти — мне только что ее сделали. А все же хорошо иметь таких преданных кузенов. Наша пирушка не за горами, но сейчас я хочу домой.

На улице он обернулся, в последний раз взглянул на мрачный фасад больницы и осторожно опустился на сиденье автомобиля, потому что спина у него все еще ныла от пункции.

— А теперь вы должны мне пообещать, что отныне оставите ногу в покое, — сказал Ян, когда мы уже мчались по улице.

Боорман в задумчивости уставился в пустоту, и у его рта обозначилась горькая складка.

— Конец мечты, — пробормотал он и, выйдя из машины, отпер дверь своего дома,

АЛЛИЛУЙЯ

Через несколько недель после освобождения Боормана я получил от Яна открытку следующего содержания:

«Дорогой кузен! Я смягчил своими проповедями душу упрямой ослицы, и теперь она столь же податлива, сколь раньше была непреклонна. Я все подготовил для заключительной церемонии, которая должна состояться в воскресенье, в четыре часа дня. Все сойдет хорошо. Непременно приходи сам, а главное, позаботься о том, чтобы пришел господин Б., потому что ему уготована в этой церемонии ведущая роль. Не открывай ему, что я задумал. А что ты будешь гореть вечным пламенем — это как дважды два».

Боорман охотно согласился пойти вместе со мной к Яну, тем более что он так пли иначе собирался нанести моему кузену визит вежливости в благодарность за оказанную помощь. Ровно в четыре часа дня мы повесили свои пальто и шляпы на вешалку в прихожей Яна и вошли в уже знакомую нам гостиную. Камчатная ткань, хрусталь и батарея бутылок — все было, как и во время первого нашего визита. А за столом, к несказанному удивлению Боормана, сидела тетушка Лауверэйсен собственной персоной. Завитая, как толстуха Жанна, в легкой блузе и черной юбке, она была вполне презентабельна и, казалось, не имела ничего общего с женщиной, которая в техническом отделе возилась с аббатской мазью. Стрижка купонов явно пошла ей на пользу. Позади нее, прислоненный к двери, как ружье, стоял костыль.

Боорман застыл, словно пораженный громом.

— Разрешите мне вас представить? — спросил Ян, выходя нам навстречу.

— Не утруждайте себя, — сказала матушка Лауверэйсен, — мы уже знакомы, не так ли, господин Боорман? Подойдите и сядьте сюда, рядом со мной. Я решила сменить гнев на милость, а ведь я все делаю не за страх, а за совесть, как в свое время делала добротные лифты. Иди же сюда, толстопузый!

И она отодвинула от стола соседний стул, чтобы Боорман со своим животом мог протиснуться к ней.

Мой носорог, казалось, на мгновение заколебался, но затем вразвалку подошел к столу и сел рядом с ней.

— Помиримся! — властно сказала она. И их руки слились в нескончаемом рукопожатии.

— А теперь возьмем «Сотерн» 1914 года, потому что запас 1911 года уже пришел к концу, — распорядился Ян. И осторожно налил искрящийся золотой напиток в четыре огромных бокала.

— Выпьем за мою ногу, если вы не возражаете, — предложила матушка Лауверэйсен. И никогда еще собутыльники не бывали объяты столь единым порывом сердец.

— Сударь, — сказал моему кузену Боорман, — я чрезвычайно вам благодарен. Но я еще должен рассчитаться с госпожой Лауверэйсен. А вы, видимо, совсем позабыли об этом.

Теперь, когда ногу наконец похоронили, он вдруг снова начал рыть носом землю. Мне захотелось дать ему пинка.

— Нет, я ничего не забыл, — сказал Ян. — Сударыня, предлагает, чтобы вы вручили мне тысячу франков, которые я затем передам какому-либо благотворительному заведению, за исключением, разумеется, Центральной больницы, где столь опрометчиво делают люмбальные пункции.

Боорман призадумался, а затем покачал своей лысой головой.

— Нет, — возразил он, — деньги я вручу не вам, а самой госпоже Лауверэйсен. Если же она захочет их вам передать, это ее дело. И потом, не тысячу франков, а восемь тысяч пятьсот.

И он извлек из своего портфеля девять ассигнаций — вероятно, те самые, которые побывали в депонентской кассе.

— До чего же упрям… Ладно, давай их мне! — рявкнула матушка Лауверэйсен. — Ты мне — деньги, а я тебе — поцелуй.

И прежде чем Боорман успел увернуться, она обхватила его голову руками.

— Это, конечно, уж чересчур, но во всем виновато вино! — заявила она.

На улице Боорман доверительно взял меня под руку, и мы пошли по городу, словно два старых друга, возвращающихся с банкета. На улице Руаяль он вдруг остановился и указал на новехонькую медную табличку, на которой красовалась надпись:

ГОСУДАРСТВЕННАЯ ЛОТЕРЕЯ

— Одно к одному, — сказал он. — Как жаль, что Марта не может разделить со мной эти мгновения! Я ведь вам рассказывал, что как-то раз я упустил заказ на миллион экземпляров? Так вот, здесь вы можете заключить сделку почище, потому что эти людишки гребут деньги со всех сторон. Если вы явитесь к ним в безупречном костюме — а у вас далеко не всегда безупречный вид — и они поймут по выражению вашего лица, что могут рассчитывать на комиссионные в объеме десяти процентов, то вы отгрохаете по журнальчику для каждой бельгийской семьи. А это означает по крайней мере полтора миллиона экземпляров, которые, подобно термитам, поглотят колебания тех, кто еще смеет сомневаться в глубочайшем патриотизме этого заведения. А сегодня вечером мы наведаемся с вами в «Золотой фазан».

Он вздохнул полной грудью, как человек, почуявший приближение весны. И, назвав меня по имени, сказал:

— Да, Франс, сегодня счастливый день. Завтра я пойду на кладбище к Марте.

И отеческим жестом похлопал меня по плечу.

«ВСЕМИРНОЕ ОБОЗРЕНИЕ» ВО ВЕКИ ВЕКОВ

— А как же тебя все-таки занесло на эту фабрику? — спросил я, когда Лаарманс принялся выколачивать свою трубку.

Он тяжело вздохнул.

— Боорман сам толкнул меня на этот путь. На протяжении всех лет нашего сотрудничества я выдерживал на своих плечах бремя «Всемирного Обозрения» лишь благодаря тому, что Боорман все время подстегивал меня, а сам был глух и слеп ко всему, что не приносило заказов. Но когда дрогнул полководец — пусть даже на мгновение, — чего можно ожидать от необстрелянного новобранца, в особенности если он уже начал помышлять о женитьбе? Разделавшись с Боорманом, кузен Ян принялся за меня, убежденный, что рано или поздно я окажусь за решеткой. А поскольку вся эта братия служителей всевышнего располагает обширными связями, он в скором времени подыскал для меня не только место в отделе писем Генеральной мореходно-судостроительной компании, но и жену. Я должен был взять и то и другое или ничего. К тому же, чтобы получить это место, я должен был представить неопровержимые доказательства того, что я уже давно состою в гражданском браке и имею ребенка. И вот я женился, как видишь… Первый раз я отрекся от Боормана во время визита к моему кузену, когда притворился, будто все, что он рассказывал о нашем журнале, было для меня новостью. Во второй раз — когда тетка, жевавшая бананы, указала на меня пальцем, и я тотчас же пырнул в толпу, словно не был знаком с Боорманом. Ты сам понимаешь, чего еще можно было от меня ожидать. Боорман вскоре убедился в этом: мое исчезновение было столь же неожиданным, сколь и наше знакомство. У меня просто не хватило мужества сказать ему в лицо, что я предаю забвению все его добрые советы и навсегда бросаю наш журнал, чтобы снова отстукивать «заверения в совершенном почтении» от чужого имени. А ведь я шел на очень большие жертвы, как ты сам мог заметить, когда столкнулся со мной на фабрике. Контракт, который мы подписали в пивной «Королевский лев», я отослал ему без всяких объяснений, и это было моим третьим и последним отречением от Боормана.

— Стало быть, при таких печальных обстоятельствах прекратил свое существование знаменитый журнал «Всемирное Обозрение Финансов, Торговли, Промышленности, Искусств и Наук»? — поинтересовался я.

— Нет, что ты! — успокоил меня Лаарманс. — Боорман, надо полагать, очень удивился моему поступку, но даже не пытался встретиться со мной, ведь этот человек способен понять все что угодно. Он сразу же взялся за дело, и полгода спустя я обнаружил в своем почтовом ящике экземпляр седьмого номера «Всемирного Обозрения» пятьдесят второго года издания. На обложке снова красовалась фамилия Боормана. Все мои коллеги по фабрике в то утро тоже получили по экземпляру. А поскольку никто из нас не принадлежал к числу видных граждан, я полагаю, что прославленная в этом номере фирма и впрямь разослала по экземпляру каждой бельгийской семье — иными словами, по меньшей мере полтора миллиона экземпляров. Весь номер был посвящен «Государственной лотерее», вывеску которой Боорман показал мне во время нашей последней прогулки по городу. Статья начиналась следующими словами: «Из всех элементов политической экономии Государственная лотерея, несомненно, таит в себе самые замечательные возможности для решения прекрасной и неиссякаемой темы бюджетного равновесия».

Статья была удачной вариацией нашего классического эталона, посвященного мрамору, цементу, бумаге и маршалу Фошу.

— И ты больше никогда не встречался с Боорманом?

— Как-то раз я увидел его в центре города. Он стоял, разглядывая фасад нового здания. Он все еще рыщет по городу и, верно, успокоится только в могиле. Поджав хвост, я тотчас же юркнул в боковую улицу. Ни за что на свете я не хотел бы попасться ему на глаза, хотя убежден, что он лишь спросил бы меня, доволен ли я своей жизнью. А может быть, он и вовсе не узнал бы меня в этом костюме и с эспаньолкой. Все же у меня нет ощущения полной безопасности — я уверен, что рано или поздно увижу его у окошечка нашей фабрики, куда он пожалует, чтобы внушить нашему распроклятому олуху Генри, что «из всех строительных материалов железо, несомненно, таит в себе самые замечательные возможности для решения прекрасной и неиссякаемой темы — промышленного строительства». Посмотри-ка в ящике стола, ты найдешь текст под рубрикой «Мрамор» или «Бумага».